Книга третья
Город у моря
Памяти моего дорогого наставника,
писателя-коммуниста,
погибшего на войне, -
Евгения Петровича Петрова
посвящается эта повесть…
НА КИШИНЕВСКУЮ
Был свободный от занятий вечер, и мы вышли погулять в город. Петька Маремуха важно шагал в своем коротком кожушке, от которого пахло овчиной. Саша Бобырь поверх старых, порванных ботинок надел блестящие калоши и плотно застегнул на все пуговицы длинное пальто желтоватого цвета, переделанное из английской шинели, а я напялил уже немного тесную в плечах серую чумарку, похожую на казакин. Она была коротка в рукавах, и крючки ее сходились кое-как: еще в позапрошлом году мне перешили чумарку из отцовского пальто, но я очень гордился ею, потому что в таких же чумарках ходили в нашем городе работники окружкома комсомола и многие активисты.
По случаю субботы в Старом городе было людно. Хотя не все магазины были открыты, но их ярко освещенные витрины бросали полосы света на узенькие, замощенные плитками тротуары. По этим узеньким тротуарам главной улицы нашего города — Почтовки — прохаживались гуляющие.
Какой-то подвыпивший, хорошо одетый тип с перебитым носом, никого не стесняясь, открыто напевал песенку контрабандистов:
На границе дождь обмоет,
А солнце — обсушит.
Лес от пули нас укроет,
Шаги ветер заглушит…
Спи, солдат, курка не трогай,
Мы шуметь не будем.
Мы идем своей дорогой,
Тихие мы люди.
Мы идем по краю смерти,
По узкой тропинке.
Чтобы барышни носили
Чулки-паутинки.
Эх ты, жизнь моя хмельная!
А судьба — насмешка.
Нынче жив, а там не знаю,
Орел или решка?..
Можно было, конечно, и нам присоединиться к этому шумному потоку, но не хотелось. Кроме молодежи с Карвасар, Выдровки и других предместий города, тут сейчас, как всегда по субботним вечерам, прогуливались молодые нэпманы-спекулянты. За два года нашей учебы в фабзавуче ненависть к ним не утихла, а разгорелась еще больше. У комсомольцев и рабочей молодежи было другое место для гуляний — аллея возле комсомольского клуба.
Мы шли прямо по мостовой. Еще днем таяло, совсем по-весеннему грело солнце, а к вечеру снова подморозило. Лужи затянулись льдинками, на проржавевших водосточных трубах повисли прозрачные сосульки.
— Зря ты надел калоши, Бобырь! Видишь, как сухо, — сказал я Сашке и стукнул каблуком по замерзшей лужице, с треском проламывая лед.
— Не балуй ты! — взвизгнул, отпрыгивая, Сашка. — Хорошее дело — «сухо»!
Струйка грязи брызнула Сашке на блестящую калошу. Он стоял посреди мостовой, и у него был такой удрученный вид, что мы с Маремухой не выдержали и рассмеялись.
— Чего смеешься! — еще больше рассердился Бобырь. — А еще член бюро… Пример показывает! — И, вытащив из кармана обрывок старой газеты, он принялся стирать грязь.
Сердито посапывая, Саша то и дело поглядывал вниз. Я знал, что Бобырь обидчив и часто сердится из-за пустяков. Чтобы не дразнить его, я сказал тихо и миролюбиво:
— Не обижайся, Сашка, я же не нарочно. Я не думал, что там грязь.
— Да, не думал… — протянул Сашка.
Но Маремуха, прерывая нас, крикнул:
— Тише, хлопцы!.. Слышите?
Из-под высокой ратуши-каланчи, что стояла посреди центральной площади, донесся звон разбитого стекла.
— На помощь! — прокричал чей-то сдавленный голос.
— А ну, побежали! — скомандовал я.
Мы помчались напрямик через площадь по обмерзшим скользким булыжникам. Черная ратуша ясно выделялась на фоне вечернего голубоватого неба.
— То в пивной бьются. У Менделя! — обгоняя меня, на ходу крикнул Маремуха.
Пробежав палисадничек, окружавший ратушу, мы увидели, что Маремуха прав. Дрались в частной пивной Менделя Баренбойма, что помещалась под ратушей, по соседству со скобяными и керосиновыми лавочками. Под ржавой длинной вывеской, на которой было написано «Пивная под ратушей — фирма Мендель Баренбойм и сыновья», виднелась освещенная витрина. Кто-то изнутри запустил в широкое бемское стекло железным стулом. Стул этот, пробив витрину, валялся теперь на замерзшей грязи. Сквозь разбитую звездообразную дыру просачивался на улицу табачный дым и доносились крики дерущихся забулдыг.
Нам в пивную заходить не полагается: все трое мы были уже комсомольцами. Мы остановились в палисаднике, наблюдая за дракой издали.
— А что, если заскочить, а, Василь? — обращаясь ко мне, сказал Бобырь. — Может, помощь требуется?
— Кому ты будешь помогать? Спекулянту? Наверное, снова нэпачи передрались! — сказал я.
Худая молва шла по городу об этой пивной. Нередко в ней собирались торговцы, контрабандисты, карманные воришки. Такого добра еще много осталось в нашем маленьком пограничном городе со времен царского режима, со времен гражданской войны. В годы нэпа они чувствовали себя очень привольно. Эти люди заходили в пивную к Менделю устраивать свои дела. Говорили к тому же, что Мендель, кроме пива, подторговывает слегка и чистым контрабандным спиртом — ректификатом, который приносят ему из Румынии. Не раз в «Пивной под ратушей» агенты уголовного розыска делали летучие облавы, не раз они выводили оттуда под взведенными наганами хмурых арестованных королей границы — «машинистов», как называли вожаков партий контрабандистов, ходящих за кордон; не раз после таких облав Мендель опускал металлические шторы и шел на допросы в милицию, но пока все сходило ему удачно, он как-то выкручивался, и его пивная продолжала существовать.
Крики в пивной стали глуше, и наконец один за другим несколько человек выкатились на улицу. Мы бросились к ним навстречу. Но только мы выбежали на освещенные огнями плитки тротуара, Сашка остановился и, обернувшись к нам, растерянно прошептал:
— Хлопцы, ведь это…
Два нарядных молодых пижона в костюмах из контрабандного бостона держали под руки нашего фабзайца Яшку Тиктора.
Ноги Яшки подкашивались, воротник гимнастерки был разорван, пуговицы вырваны с «мясом», а от левого уха до рта тянулся кровавый след царапины.
Яшка потерял кепку, пышные его волосы раздувало ветром, но что показалось нам самым страшным, обидным и оскорбительным во всем его теперешнем облике — был кимовский значок, поблескивавший на разорванной гимнастерке.
Около Яшки суетился худой черноволосый человек в белом фартуке. Это был хозяин пивной Мендель Баренбойм. Подбежав к Тиктору и размахивая руками, он завопил на всю площадь:
— А кто мне заплатит за витрину, ты, разбойник?
С трудом шевеля языком, Яшка пробормотал:
— Вот с этой… спекулянтской морды возьми деньги, а я тебе дулю дам!
И, сказав это, Яшка вяло ткнул пальцем прямо в подбежавшего к нему толстячка в черном костюме. Из носу у толстячка сочилась кровь, и он маленькой пухлой рукой размазывал ее по щекам, становясь от этого все страшнее и страшнее.
— Это я — спекулянтская морда? — завопил толстячок. — Люди добрые, вы слышите это или нет? Это я, честный кустарь, есть спекулянтская морда? Ах ты, байстрюк неблагодарный! — грозя Тиктору кулаками, но побаиваясь его ударить, кричал толстячок. — Запомни свои слова! Не дам я тебе больше заказов. Не дам! Пил на мои деньги, жрал пирожные на мои деньги, а теперь я спекулянтская морда? Теперь меня по лицу ударил, шибеник, искалечил меня. Где милиция, почему нет милиции?
Но милиции, как назло, вблизи не было. Собирались на крик зеваки, но никто не знал, что делать с Яшкой.
Заметив нас, Тиктор сперва смутился, но потом радостно закричал:
— Хлопцы, сюда! На помощь, хлопцы! Эта спекулянтская шпана меня побила! А ну, дадим им.
Но мы не двигались. А Маремуха прошептал мне:
— Ты же член бюро, Василь. Скажи ему…
— Вы из фабзавуча, ребята? — послышался в ту же минуту рядом с нами очень знакомый голос.
Мы обернулись и увидели инструктора окружкома Панченко. Он был в такой же серой чумарке, как и у меня, в серой каракулевой папахе с красным верхом, высокий, стройный. Еще в трудшколе он преподавал нам политграмоту.
— А, Манджура! Здорово! — узнав меня, сказал Панченко и протянул руку. — Это ведь, кажется, ваш сокол?
— Наш, — тихо, так, чтобы никто не слышал, ответил я.
— И комсомолец? — спросил Панченко.
— Комсомолец, — еще тише подтвердил Бобырь.
— Тогда вот что, — строго сказал Панченко, — немедленно уведите его домой. Будет буянить — сдайте в милицию.
— Не надо в милицию, товарищ начальник, — появляясь возле нас, вкрадчиво пробормотал Мендель, — зачем в милицию? Я его прощаю. Хлопец молодой, выпил на злотый, а опьянел на десятку, ну и пошумел. С кем это не бывает?
— Уйдите, гражданин, — прикрикнул на Менделя Панченко, — это не ваше дело! — И, обращаясь к нам, спросил: — Как его зовут?
— Тиктор! — насупившись, сказал Бобырь.
— Тиктор! Иди сюда! — позвал Панченко.
Пошатываясь и потирая щеку, Тиктор неохотно подошел к нам. От него сильно пахло водкой.
— Во-первых, немедленно сними кимовский значок, — жестким, суровым голосом приказал Панченко, — во-вторых, сейчас же уходи отсюда. Ребята тебя проводят… Ну!
Повинуясь голосу Панченко, Тиктор медленно, стараясь не подать виду, что испугался, засунул руку за пазуху и принялся отвинчивать маленький, покрытый эмалью комсомольский значок.
— А вы чего собрались? Что здесь, цирк? — поворачиваясь к зевакам, крикнул Панченко.
Тиктор наконец отвинтил и дрожащей рукой подал окружкомовцу дорогую для нас эмблему.
— Подлец! — тихо, сквозь зубы, бросил Панченко. — Разве о такой смене мечтал Ленин?
Яшка вздрогнул и опустил голову.
Пока мы вели его темными узенькими переулочками, он шел смирно и, казалось, совсем протрезвел. Но только мы вышли на освещенный Тернопольский спуск, ведущий к Новому мосту, Тиктора снова развезло. Он как-то сразу обмяк и стал опускаться, норовя сесть на тротуар. Пришлось взять его под руки. Тиктор рассердился и попытался вырваться.
— Тише, Яшка! Не делай хай! — сказал Маремуха, хватая его.
— А тебе какое дело, ты, сопляк! — прикрикнул на Петьку Тиктор. — Да отвяжитесь вы от меня, я свободы хочу, слышите? — Сказав это, Яшка неожиданно запел:
Чорная карета,
Два солдати йдуть.
Мою ципу-маму
В каторгу ведуть.
Вдоль Тернопольского спуска ярко горели фонари, на панели было много прохожих, все они оборачивались на хриплый голос Тиктора. Мне казалось, что каждый из них знает Яшку, понимает, что мы ведем пьяного комсомольца. Давно уж мне не было так стыдно, как в эти минуты. А Яшка, как бы чувствуя это, нарочно не унимался и куражился как только мог. Ему, видимо, нравилось, что на него смотрят.
— А ну, живее! — скомандовал я хлопцам. — Ты, Петька, толкай его сзади! — Сильным движением я потащил Тиктора вперед.
«Поскорей бы протащить его через мост, а там, в темной аллее бульвара, где нет прохожих, будет уже другой разговор», — думал я, волоча за собой Тиктора. С другой стороны тащил его Сашка Бобырь. Доски Нового моста обледенели, и Яшка не шел, а ехал по ним, вытянув вперед ноги и повиснув у нас на руках. Ему удалось-таки зацепиться за бортик деревянной панели, и он, сразу задержав нас, повалился на доски. Бобырь предложил осторожно:
— Давай понесем его, а, Василь?
— Попробуй тронь, — пригрозил Тиктор, — я тебе так приварю, что последних зубов не соберешь!
— Послушай, Яшка, мы же только хотим довести тебя домой. По-товарищески! — сказал я твердо и спокойно. — Какого же ты черта…
Совсем неподалеку, за бульваром, застучал пулемет. Первую очередь сменила вторая, затем третья, и, наконец, после небольшого промежутка мы услышали пять винтовочных выстрелов, гулко прозвучавших один за другим.
Хорошо знакомый каждому коммунисту и комсомольцу сигнал чоновской тревоги прозвучал над городом. В те годы коммунисты и комсомольцы старших возрастов были объединены в части особого назначения и созывались в случае надобности такими вот тревожными сигналами. Где бы мы ни находились — в общежитии ли, в литейной фабзавуча, на комсомольском собрании или на прогулке, — в любую минуту ночи и дня этот условный сигнал должен был найти нас. Мы обязаны были, услышав его, бросить все и что есть силы мчаться на Кишиневскую, к знакомому двухэтажному дому, в котором помещался городской штаб ЧОНа.
Мы хорошо знали, что живем всего лишь в пятнадцати верстах от границы с панской Польшей и боярской Румынией и что вслед за такой тревогой в тихом и маленьком нашем городе может быть объявлено военное положение. Тогда все мы, чоновцы, пока подойдут регулярные воинские части, обязаны будем вместе с пограничниками принять на себя первый удар.
— Тревога… да, Василь?.. — нарушив молчание, прошептал Бобырь.
— Тревога! — подтвердил я. — Бегом, товарищи! Быстрее!
…У дверей штаба, выходящих на бульвар и Прорезную, нас встретил начальник ЧОНа Полагутин. Длинная деревянная кобура его маузера была расстегнута; по встревоженному виду Полагутина мы сразу поняли, что положение серьезно.
— Какой ячейки? — спросил Полагутин.
— Фабзавуча! — поспешно доложил Саша.
Полагутин проверил наши чоновские листики и приказал:
— Получайте оружие!
Мы пробегаем по длинному освещенному коридору в оружейный склад. Получаем закрепленные за нами еще с прошлого года винтовки и по пять пачек патронов на брата.
— Здесь заряжать или на улице? — засовывая патроны в карманы штанов, спросил бледный и немного взволнованный Маремуха.
— Подождем приказа, — посоветовал я.
— А я уже зарядил, — швыряя на пол обойму, сказал Бобырь.
— Возьми на предохранитель! — шепнул Петро.
Бобырь поднял винтовку кверху и, держа ее на весу, принялся оттягивать предохранитель. Но предохранитель был скользкий от масла, а пальцы Бобыря окоченели. Винтовка ходила в его руках. Казалось, вот-вот палец нечаянно зацепит спусковой крючок и Саша пальнет в подвешенную к потолку тусклую угольную лампочку.
— Дай сюда, калека! — крикнул Петро, отнимая у Бобыря винтовку. — Смотри!
Но боевая пружина в затворе Сашкиной винтовки была тугая, видно совсем новая, и Маремухе тоже не сразу удалось оттянуть пуговку предохранителя…
В большом, просторном зале, где обычно по воскресеньям каждая ячейка в порядке очереди чистила оружие, собралось уже много коммунаров-чоновцев.
— Как вы успели так быстро? — спросил нас директор фабзавуча Полевой. Он был без винтовки, но при револьвере, который висел у него сбоку, поверх ватной стеганки.
Шмыгая носом, Маремуха объяснил:
— Мы втроем гуляли по городу, Нестор Варнаевич, и тут слышим…
— Остальные фабзайцы еще бегут, наверное! — не без удовольствия ввернул Саша Бобырь.
В зале стали появляться наши комсомольцы-фабзавучники — «гвардия Полевого», как нас называли в городе ребята из других ячеек. Они вспотели, раскраснелись, пальто и куртки у них были расстегнуты, на лицах блестели капельки пота.
— Отлично! — сказал Полевой, проверяя глазами явившихся. — Успели вовремя… А где же Тиктор?
Прибежавшие, переглядываясь, отыскивали глазами Яшку.
— Тиктора, товарищ Полевой, видели пьяным… — начал было фабзаяц Фурман, но в эту минуту в дверях появился Полагутин и отрывисто скомандовал:
— Внимание, товарищи коммунары!
Все сразу притихли.
— Обстановка такая. Петлюровские шайки, которых приютили за кордоном пилсудчики и румынские бояре, снова зашевелились. Есть сведения, что еще сегодня днем они двинулись к нашей границе… Сами они никогда не решились бы на такой шаг. Ясно — за их спиной стоят английские и французские капиталисты. Вполне вероятно, товарищи, что еще сегодня ночью эти петлюровские банды будут переброшены на нашу сторону. Вместе с погранотрядом вам, чоновцам, поручено встретить их как полагается… — И, сразу меняя тон, Полагутин четко, громко скомандовал: — Всем, кроме коммунаров и фабзавуча, строиться! Старшина взвода фабзавучников — ко мне!
Мы потеснились, освобождая проход. Один за другим, высоко поднимая винтовки, пробегали мимо нас коммунары городских ячеек. Чем меньше оставалось их в зале, тем неспокойнее становилось у меня на душе. «А мы? Что же будет с нами? Они уйдут за город, в пограничные леса, в боевые дозоры и секреты, а нас, помоложе, как и в прежние тревоги, пошлют в караулы к провиантским складам — сено охранять — или поставят в самом городе стеречь крепостной мост, чтобы не подорвал его какой-нибудь шпион. Разве интересно стеречь забитые доверху фуражом деревянные амбары или на виду у всех сидеть в засаде у людного, освещенного электричеством крепостного моста!» В зал вбежал пожилой коммунар-железнодорожник в форменной фуражке и крикнул:
— Все люди построены, товарищ начальник! Приехал секретарь окружкома.
— Картамышев уже здесь? — радостно спросил Полагутин и, крепко пожимая руку Полевому, добавил: — Счастливо оставаться, Нестор Варнаевич! Желаю успеха. Не зевайте: вам доверено многое… До свидания, товарищи! — И он скрылся в дверях.
— Мы останемся в наряде. Будем охранять штаб и склады ЧОНа, — торжественно объявил Полевой. — Построиться!
ОПАСНЫЙ ПОСТ
Прямо передо мной на деревянных столбах туго натянута колючая проволока. Дальше, за проволокой, теряются в темноте огороды — несколько десятин перерытой заступами мерзлой земли. Где-то далеко, уже около проселочной дороги, есть вторая изгородь из колючей проволоки, но ее отсюда не видать. Все время чудится, что та дальняя проволока уже перерезана и диверсанты подползают ко мне по черной и мерзлой земле. Ушам холодно, очень холодно, но я нарочно, чтобы лучше слышать, не поднимаю воротника и цепко сжимаю окоченевшими пальцами холодную винтовку.
Так вот каков он, этот пост «номер три», о котором я столько слышал от дежуривших здесь раньше комсомольцев!
Позади высится холодная каменная стена сарая, отделяющего меня от внутреннего двора. Прямо над головой чернеет выступ крыши. Узкий проход для часового тянется шагов на тридцать в темноте между этой каменной стеной и проволочной изгородью и упирается в глухую стену соседнего дома. Две высокие каменные стены сарая и жилого дома сходятся вместе, образуя прямой угол.
«Собачий куток» — так называют пост «номер три» чоновцы. Коммунар, попадающий сюда в наряд, чувствует себя как бы отрезанным от товарищей и всего мира.
С самого начала моего дежурства я не мог оторвать глаз от черного бугорка, застывшего в огороде шагах в десяти от меня. Он был похож на голову человека, лежащего на земле. Я очень жалел, что не спросил стоявшего здесь до меня студента-комсомольца сельскохозяйственного института, не заметил ли он этого бугорка. Вдруг мне показалось, что бугорок зашевелился и начал медленно приближаться. Вздрогнув, я просунул дуло винтовки между проволокой и чуть было не выстрелил, но удержался. "А вдруг это не человек, а перекати-поле, пригнанное издалека ветром? Или кучка картофельной ботвы? Или просто холмик земли около ямки, оставшейся после вырытого картофеля? Что тогда?.. Вот скандал будет! Засмеют меня ребята. Первый раз на таком опасном месте — и проштрафился! Скажут: «Струсил».
…Пронесся ветер, и вслед за его колючим, холодным свистом вверху загрохотало кровельное железо. Никак кто-то ходит по крыше?.. Задрав голову, я гляжу под стреху сарая, ожидая, что вот-вот оттуда высунется черная голова диверсанта. Он может при желании без особого труда перемахнуть с крыши жилого дома на сарай.
Подозрительные гулкие удары слышатся над головой. Неужели это шаги?.. Я приподнимаюсь на цыпочки. Слух улавливает какой-то стук на Кишиневской улице, шорохи на огороде, поскрипывание флюгера за темным брандмауэром. В глазах уже рябит от множества звезд, переливающихся в студеном небе, в тусклой дымке морозного воздуха.
Гулкий шум на крыше усиливается. Я крепко держу влажное ложе винтовки, направляя ее вверх, навстречу шуму.
— Держите ушки топориком, — сказал Полевой, разводя нас на посты. — Вы охраняете запасы оружия для коммунистов и комсомольцев всего округа! Склады ЧОНа — очень заманчивая цель для агентов мировой буржуазии.
Да и без этих слов директора школы мы все отлично знали, какое доверие оказано в эту ночь нашей ячейке, впервые охраняющей ЧОН: в подвалах дома спрятано множество динамита, тола и патронов.
«Ушки топориком! Ушки топориком!» — повторяю я про себя излюбленные слова Полевого, и мне начинает казаться, что мои озябшие уши растут, удлиняются и становятся тонкими и острыми, как лезвие топора.
На крыше совсем тихо.
Наверное, то просто ветер прогремел оторванным листом железа. А где же черный бугорок? Я уже и позабыл о нем… Глаза привыкли к темноте. Я быстро отыскиваю смутившую было меня грудку земли. Она преспокойно лежит в поле.
…Медленно прохаживаюсь вдоль сарая, подсмеиваясь внутренне над своими минутными страхами. Думаю, что близок рассвет и скоро все мои опасения как рукой снимет. Совсем ведь необязательно, чтобы как раз именно на моем дежурстве случилось что-нибудь особенное. Сколько дежурств проходит решительно без всяких приключений. И мое пройдет незаметно. Зато уж никто потом из хлопцев не посмеет подтрунить надо мной, что я, мол, юнец, самый молодой из членов ячейки. А если бы они еще знали, что я прибавил нарочно два годика, лишь бы быть коммунаром ЧОНа, тогда бы совсем житья не было… А так возвращусь с дежурства полноценным бойцом и долго потом буду гордиться, что стоял на посту «номер три». Сюда раззяву не поставят, как бы ни просился!
Приведя меня на пост, Полевой коротко и просто приказал:
— Увидишь кого на огороде — бей без всяких! Случайный прохожий или пьяный сюда забрести никак не может.
«Бей без всяких!» Страшно и сурово звучит этот приказ.
…Снова запел в голых и обледенелых ветвях деревьев ветер, зашелестел сухой, прошлогодний бурьян, репейник, скрюченная ботва около проволоки, загромыхало, заухало железо на крыше, скрипнул флюгер на стене дома.
И неожиданно с этим новым порывом ветра донесся отдаленный выкрик Саши Бобыря:
— Что вам нужно?.. Стой!.. Стой!.. Руки… Хлопцы, сюда!
На минуту все стихло, и сразу же я услышал дребезжащий свисток. Захлопали двери в караульном помещении. Там, за сараем, пробежали по двору люди… и затем опять Сашкин крик:
— Там!.. Там!.. Ловите!..
— Лестницу!.. Живо! — услышал я голос Полевого.
Как мне хотелось броситься туда, к хлопцам, подсобить им, увидеть, что там такое! Но покинуть пост я не мог. Пусть бы даже все горело и валилось вокруг, я не имею права уйти отсюда.
Прислушиваясь к тому, что происходило во внутреннем дворе, около четвертого и пятого постов, я продолжал изо всей силы вглядываться в темноту. А чтобы сзади никто меня не схватил, я прижался к стене сарая спиной и застыл на месте.
Сердце билось, винтовка в руках колыхалась, я ждал чего-то необычайного…
Совсем близко, на чердаке сарая, грохнул выстрел. За ним другой. И тотчас же далеко, уже за брандмауэром, кто-то простонал. Затем опять все стихло.
Прошло каких-нибудь пять минут. В узком проходе, ведущем с внутреннего двора к моему посту, послышались быстрые шаги. Под ногами идущего похрустывали льдинки. Я отскочил в угол и приготовился стрелять… Как только тень человека показалась из-за стены, я срывающимся голосом крикнул:
— Стой!
— Жив, Манджура? — с тревогой в голосе спросил Полевой. — У тебя все в порядке?
— В порядке! — хрипло ответил я и тут же сообразил, что допустил ошибку, не спросив у Полевого пароль.
Полевой вплотную подошел ко мне. Он тяжело дышал и был без шапки.
— Никто не пробегал здесь?
— Никто. Вот за сараем стонал кто-то, и стреляли на чердаке…
— Это я и сам знаю. А вот здесь, — Полевой показал наганом в сторону огородов, — ничего не замечал?
— Ничего.
— Очень странно! Как же он пробрался?
— А кто там стрелял? — спросил я.
— Смотри, Манджура, очень внимательно наблюдай за всем. Сейчас особенно. В случае чего — пали без разговоров. Понял? Уже немного до света осталось. Я к тебе скоро опять наведаюсь. — И Полевой быстро ушел обратно, во внутренний двор.
Через два часа, когда уже совсем рассвело, я узнал от хлопцев, собравшихся в теплом караульном помещении, о том, что произошло этой тревожной ночью.
В то время как продуваемые холодным ветром, который несся с полей и с отрогов Карпатских гор, часовые наружных постов коченели от холода, Саша чувствовал себя куда лучше. Огражденный от ветра стенами дворовых сараев и главного здания, он важно прогуливался в блестящих калошах по внутреннему двору. Электрические лампочки, подвешенные на углах штаба, освещали сухой и гладко вымощенный квадрат двора.
Но вскоре у Бобыря заболели ноги. Он взобрался на деревянное крылечко и присел там в тени, скрытый от света балкончиком. Бобырь клялся и божился Полевому и нам, что сидел он недолго, каких-нибудь пять минут, но, конечно, ему никто не поверил. Должно быть, Саша вздремнул малость на крыльце.
Спускаясь обратно на каменные плиты двора, Саша уловил позади себя едва различимый шорох. Он обернулся… и замер.
Вверху перелезал через перила чердачного балкончика, по-видимому желая соскользнуть по столбу во двор, неизвестный человек. Как он попал туда, на крышу, оставалось тайной.
Надо было, не дожидаясь, с ходу палить в этого непрошеного гостя. Надо было повалить его пулей там же, на балкончике. Но Саша сплоховал и дрогнувшим голосом крикнул:
— Что вам нужно?.. Стой!.. Стой!..
Неизвестный сразу нырнул обратно в узенькие дверцы, ведущие в глубь чердака. Его еще можно было достать пулей. Тут Саша вспомнил о винтовке. Он приложился к прикладу и хотел выстрелить, но спусковой крючок подался до отказа, а выстрела не последовало: встав на пост, Бобырь позабыл снять предохранитель с затвора винтовки… Услышав крик Бобыря, заколотил прикладом в дверь караулки Маремуха, охранявший погреб с боеприпасами, засвистал на Кишиневской Коломеец.
— Там… там… там стоял бандит! — захлебываясь, без устали бубнил Саша выскочившим во двор коммунарам и Полевому.
Комсомольцы мигом поставили лестницу, и первым вскарабкался на крышу Полевой. Спеша перехватить бандита и опасаясь засады, Полевой промчался по крыше до крайнего слухового окна и прыгнул через него внутрь.
Очутившись под стропилами крыши, Полевой заметил, что где-то вдали, в густой темноте, виднеется едва различимый свет. Там был пролом. В него протискивался человек. Полевой дважды выстрелил. Неизвестный застонал, но вырвался наружу и загромыхал по соседней крыше жилого дома.
Полевой приказал двум подоспевшим коммунарам догонять неизвестного по крышам, а сам, спрыгнув обратно во двор, проверил мой пост и послал еще трех комсомольцев осмотреть все прилегающие к штабу дворы и оцепить выходящий на Кишиневскую Тринитарский переулок. Но бандиту удалось выскользнуть, прежде чем наш патруль добежал до Тринитарского переулка. Выскочив из пролома на крышу соседнего с ЧОНом дома, в котором жили студенты химического техникума, неизвестный, не раздумывая, спрыгнул сверху на большую кучу навоза в саду общежития и через дыру в заборе убежал в переулок. Здесь следы его прерывались.
Должно быть, перерезав Тринитарский переулок, он махнул через дворы к Рыночной площади. Путь этот был труден, особенно для раненого: ему пришлось бы перелезать несколько раз через заборы, пробираться сквозь разделяющую дворы колючую проволоку и, наконец, выбежать на освещенную Рыночную площадь. Там же, около главного бакалейного магазина Церабкоопа, сидел с дробовиком в руках закутанный в овчинный тулуп сторож. Может, он спал, этот сторож? Вряд ли! Сторож клялся и божился, что не спал. За каких-нибудь десять минут до случившегося жена сторожа принесла ему на ужин горячую гречневую кашу с гуляшом. Эта не доеденная сторожем каша в глиняном горшочке была еще горяча, когда его стали спрашивать подбежавшие коммунары. Трудно было предположить, что раненый так ловко сумел пересечь Рыночную площадь, что сторож — старый, бывалый солдат — его не заметил.
И все-таки путь неизвестного вел как раз к Рыночной площади!
Колючая проволока, оплетавшая двор красного кирпичного дома уже по другую сторону Тринитарского переулка, была раздвинута. На одной ее колючке остался клок желтоватого английского сукна, вырванный из одежды пролезавшего здесь впопыхах человека. Это защитное военное сукно не было редкостью в нашем пограничном городе: в такие шинели английского сукна были одеты все петлюровцы, снабжавшиеся в годы гражданской войны Англией и Францией, а когда петлюровцы убежали за границу, их склады частично разобрало местное население. Кроме этого клочка защитного английского сукна на проволоке, никаких больше следов неизвестного не было. Чуть подальше, уже на крыльце кирпичного дома, в котором жили работники окружного отдела народного образования, было обнаружено пятно запекшейся крови.
Один из немногих счастливцев, кому было разрешено покинуть караульное помещение и участвовать в преследовании бандита, бывший беспризорник, а теперь фабзавучник Фурман, увидев на крыльце кровяное пятно, очень обрадовался. Фурман решил было, что это кровь бандита, но одна из жилиц кирпичного дома, жена заведующего окружным наробразом, сказала, что это она в пятницу резала здесь, на крыльце, курицу. Неудачливый следопыт Фурман сразу скис и поплелся дальше.
Оставалось предположить, что бандит вырвался на освещенную Рыночную площадь, незаметно проскочил под самым носом у зазевавшегося сторожа, подался через мост в Старый город, а оттуда — либо к польской, либо к румынской границе.
На чердаке сарая в ЧОНе диверсант обронил связку бикфордова шнура с запалом. По-видимому, он хотел сперва снять часового, а затем подобраться к погребу со взрывчаткой и подорвать его со всем штабом. Выйдя на балкончик сарая и не обнаружив внутри двора часового, бандит решил, что тот заснул. Худо бы пришлось Бобырю, если бы он не вышел из укрытия и не обернулся! Ведь получилось так, что Саша стоял на своем посту как бы безоружный.
ЧИСТИМ КАРТОШКУ
Смененный с поста, Саша Бобырь лег на топчан, притворившись спящим. Никто не спал в караульном помещении после событий тревожной ночи. Комсомольцы наперебой рассказывали друг другу, что произошло, строили всяческие предположения. Маленький сухощавый Фурман уже в который раз доказывал, что, несомненно, бандит успел где-то в саду переодеться в женское платье и так, под видом женщины, прошмыгнуть через Рыночную площадь на Подзамче. Один только Бобырь не принимал участия в разговорах.
Хлопцы рассказали, что Никита Коломеец, прибежав во двор, начал «прорабатывать» Бобыря. Сашка, слушая упреки секретаря, попробовал было оправдаться, и тогда Коломеец прямо отрезал ему:
— Эх ты, трус! Вот кто ты! Растерялся? Не ожидал? Не думал?.. А если на тебя все эти чемберлены, керзоны да пилсудчики бомбы начнут швырять с аэропланов? Ты тоже растеряешься, будешь кричать: «Господа! Что вам нужно? Стой! Стой!..» Разиня ты, а не комсомолец!
Внушение Коломейца подействовало, должно быть, очень здорово. Сашка не придумал ничего лучшего, как сказаться больным. Он лежал на топчане, укрывшись с головой желтоватым пальто. Ему было очень стыдно за сегодняшнюю ночь. А кому не было бы стыдно на его месте?..
Прислушиваясь к нашему возбужденному разговору, Сашка время от времени делал вид, что его пробирает лихорадка. Он постукивал зубами, дрыгал ногой и при этом жалобно стонал. Вернее, даже не стонал, а скулил, как щенок, выброшенный ночью на мороз из теплой хаты. Видно было, ему ужасно хотелось заболеть и на самом деле. Много бы дал Саша, чтобы прицепилась к нему хоть какая-нибудь скарлатина или, скажем, испанка. Тогда бы все его жалели, не смеялись над ним и считали бы, что Бобырь растерялся по болезни. Но Сашка был здоров как конь, мы это знали и прекрасно понимали его настроение.
Со двора в караулку вошел Коломеец. В руке он держал задымленный чугунок.
— Молодые люди, — сказал секретарь шутливо, — несмотря на серьезные события нынешней ночи, природа требует своего. Я не ошибусь, если скажу, что всем нам хочется есть. Короче говоря, за печкой лежит картошка. Мы начистим ее побольше в данный чугунок, представим себе мысленно запах поджариваемых шкварок, и вскоре у нас будет скромная, но сытная еда. Кто против?
Против не оказалось никого.
— Кто за? — спросил Коломеец.
Все, кроме Бобыря, единодушно подняли руки.
— Большинство! Сеньорен-конвент окончен! — весело сказал Коломеец и, подходя к Сашке, решительно сорвал с него пальто: — Довольно спать, Сашок, давно малиновки звенят! А ну, картошку чистить!
— Я не могу… Мне очень нездоровится, — завыл Бобырь.
— Сашенька, дорогой ты наш и единственный товарищ Бобырь! — нараспев, очень нежно и подмигивая нам, сказал Коломеец. — Все мы знаем, что ты болен, тяжело и серьезно болен, все мы отлично знаем, какова причина твоей болезни, но тем не менее все мы просим не изображать здесь мировую скорбь и желаем твоего скорейшего выздоровления. Ты не имеешь права попадать в плен чуждой нам меланхолии. Дорогой Сашенька, — вставая в позу оратора, продолжал Никита, — мы искренне и убедительно просим тебя выздороветь от уныния и чистить картошку, ибо рано или поздно ты сам проголодаешься, а кто не работает — тот не ест… Что же касается истинной причины твоего недуга, то не горюй, Сашок, и не особенно сердись на меня за те резкие слова, что были брошены тебе сгоряча за пределами данного особняка. И на старушку бывает прорушка! Все мы еще молоды, все мы делаем ошибки, и все, кроме заядлых, безнадежных идиотов, становимся от этого мудрее. Зачем же, спрашивается, грустить и скорбью портить самому себе такие драгоценные нервы?
Все мы едва удерживались от смеха, слушая речь Никиты Коломейца, и старались понять, где он шутит, где говорит серьезно.
Бобырь попытался было еще притворяться: схватился за голову, потер красное веснушчатое лицо, но потом, поеживаясь, сел на лавку.
Коломеец вытащил из-за печки мешок с картофелем и, швырнув его на середину караулки, сказал:
— Хозяин просит дорогих гостей пожаловать к обеду!
Мы принялись хватать шершавые картофелины.
Замелькали в руках перочинные ножики, сапожные лезвия с обмотанными шпагатом ручками, а Фурман вытащил настоящую финку, насаженную на рог молодого оленя: она сохранилась у него еще с беспризорных времен. Эту главную свою драгоценность Фурман в будни хранил в зеленом сундучке под кроватью и брал с собой только в караулы. Он хвастал, что с этой финкой ему не страшен никакой бандит.
На пол возле печурки Коломеец подстелил старый номер газеты. Скоро витые стружки картофеля, соскальзывая с ножей, с легким шелестом посыпались на газетный лист.
— Кто же все-таки это был? — посапывая, спросил Маремуха, все еще потрясенный появлением неизвестного на крыше сарая.
— Наивный вопрос! — сказал, ухмыльнувшись, Коломеец. — Будто ты из женского епархиального училища вышел. Ясно, кто… Помните, осенью было в газетах напечатано, что где-то там, возле финской границы, наши пограничники хлопнули какого-то бывалого шпиона? А здесь тоже граница, и нужно быть начеку…
Петро снова спросил:
— И чего им надо, всем этим шпионам? Что они здесь оставили?
— О брат, оставили они здесь много! Тебе даже и не снилось, что они здесь оставили! — уже серьезно сказал Никита. — Почти весь Донбасс при царе был в их руках. А Криворожье, а железная руда? Быть может, вам придется после окончания школы побывать в тех краях. Прислушайтесь к старым названиям заводов: Провиданс, Дюмо, Бальфур… Это все английские да французские названия. Миллиарды рубликов там буржуи заграничные потеряли. Что говорить. Советская власть им крепко на мозоли наступила! Вы думаете, зря они Деникина, да Врангеля, да Петлюру снаряжали? Думали, вернут им эти бандиты все потерянное. Денег не жалели. И все в трубу вылетело…
Открылась дверь, и в караулку вошел Полевой.
— Какие новости? — вопросительно глядя на него, спросил Коломеец.
— Пока никаких. Ушел, как под землю… Пищу готовите? — спросил Полевой, поглядывая на мешок с картошкой. — К вам просьба, ребята, — сказал он, стаскивая ватную куртку, — когда поспеет картошка, оставьте и на мою долю. А я немного посплю… Будешь за меня караульным начальником, Коломеец.
— Есть остаться караульным начальником, товарищ Полевой! — отрапортовал Никита, вставая.
Наш директор кивнул головой и лег на топчан. Но не успел он вытянуться, как на дворе засвистели, вызывая караульного начальника. Полевой вскочил, но Коломеец, хватая винтовку, сказал:
— Лежите отдыхайте. Новый караульный начальник уже приступил к исполнению своих обязанностей! — и с этими словами выбежал во двор.
Мы бросили чистить картошку и стали прислушиваться к разговору там, за дверью.
Прислушивался и Полевой. Его загорелое сухощавое лицо с пробивающейся редкой щетиной было серьезным и напряженным.
Всего несколько минут назад Полевой проводил со двора уполномоченного погранотряда ГПУ Вуковича. От комсомольцев окружного отдела ГПУ мы знали, что Вуковичу обычно поручались самые сложные и запутанные дела. Наш директор показал Вуковичу, где впервые заметил бандита Бобырь и как бандит подбирался к штабу ЧОНа. По тому, как внимательно слушал нашего директора этот высокий светловолосый чекист в пограничной зеленой фуражке, мы поняли, что он, Вукович, очень считался с мнением Полевого. Он расспрашивал Полевого тихо, спокойно. Много бы дал любой из нас, издали следивших за его движениями, если бы Вукович поделился с нами своими предположениями.
Вдвоем с Полевым они долго сидели на чердаке сарая и, надо полагать, осмотрели каждый вершок пыльного и глинистого чердачного настила. Потом, следуя по пути бежавшего, они вылезли в пролом, спустились по лестнице, которую перетащил туда Фурман, с крыши общежития химического техникума в садик и так, шаг за шагом, прошли по следам бандита до самой Рыночной площади. Вукович долго расспрашивал там о чем-то сторожа Церабкоопа и потом вернулся к штабу ЧОНа, где они с Полевым расстались.
— Крепко ему придется теперь мозгами шевелить! — сказал после ухода Вуковича Коломеец. — На бюро окружкома партии будут обсуждать этот вопрос. Будут ответ держать чекисты, как они допустили, что диверсант к штабу ЧОНа подобрался да и пропал бесследно. Сам Картамышев выясняет, что и как…
Сейчас, слушая голоса во дворе, мы было подумали, что Вукович возвратился снова. Полевой не выдержал, набросил на плечи куртку и шагнул к двери. Но не успел он дотронуться до дверной ручки, как дверь раскрылась: со двора возвратился Никита Коломеец.
Он был взволнован, и по тому, как шумно поставил в пирамиду винтовку, мы поняли, что там, у ворот, произошел какой-то разговор, рассердивший нашего секретаря.
— Что там? — спросил Полевой.
Усаживаясь чистить картошку, Коломеец нехотя проронил:
— Явление паршивой овцы, притом не имеющей отношения к несению караульной службы!
— А все-таки? Говори яснее! — строго сказал Полевой.
— Приходил Тиктор. Видите ли, ему захотелось совместно со всеми комсомольцами нести охрану ЧОНа. Говорит: только сейчас узнал, что ячейка в наряде. Прикидывается христосиком, а от самого перегаром несет, как от самогонного куба! — сказал раздраженно Никита, толстым слоем срезая кожуру с большой картофелины.
— Ну, а дальше? — не отставал Полевой.
— Дальше я сказал Тиктору, что мы обойдемся без его услуг, а разговор о его поведении продолжим позже.
— Как у него хватило наглости смотреть тебе в глаза? — сказал, укладываясь, Полевой. — Вы окажетесь гнилыми либералами, хлопцы, если простите Тиктору эту ночь!
Но и без этого замечания Полевого каждый из нас, кто находился в караулке, прекрасно понимал: Коломеец не забудет, что Яшка Тиктор из-за пьянства не явился на чоновскую тревогу.
НЕПРОШЕНЫЙ ГОСТЬ
Сколько раз на комсомольских собраниях, в общежитии, на работе в цехах фабзавуча Никита говорил нам:
— Ведите себя, хлопцы, хорошо! Помните: на вас смотрит весь город, вы — рабочие подростки, авангард здешней молодежи, верная смена партии.
Коломеец говорил это неспроста. В те годы в маленьком нашем городке рабочей молодежи было мало: несколько подростков в местной типографии, два ученика на электростанции, пять молодых железнодорожников на вокзале да восемь учеников на соседнем с нашей школой заводе «Мотор», где рабочих-то всего было сто десять человек, хотя завод этот считался самым крупным в округе. Те из молодых рабочих, которые были комсомольцами, зачастую состояли на учете в ячейках учреждений. Мы же, фабзавучники, работали вместе, в одном коллективе, и ячейка наша считалась сильной, крепкой. Мы задавали тон всей городской молодежи. На всех конференциях молодежи наши делегаты сидели в президиуме, выступали в прениях, и их мнение — мнение представителей большого коллектива рабочей молодежи — было всегда весомым.
Помню, осенью прошлого года на городской конференции комсомола попытался выступить один из троцкистских подпевал, сын лавочника из Подзамче. Наши ребята стащили его со сцены и вытолкали из зала на улицу. Он попытался ворваться обратно, да не тут-то было: наши хлопцы не пустили на конференцию этого прохвоста-клеветника.
Страстные и смелые ребята входили в нашу комсомольскую ячейку; читали много, мечтали о будущем и превыше всего ставили честность в отношении к труду и к своим товарищам по работе.
Многими из этих качеств были мы обязаны Никите Коломейцу, нашему секретарю и преподавателю политграмоты. Он был для нас и старшим товарищем, и добрым другом. Бывало, на досуге с нами песни поет, а в деле — строгий и требовательный, спуску не даст.
Очень часто на комсомольских собраниях, когда сплошь и рядом повестка дня состояла из одного вопроса «Текущий момент и задачи комсомола», любил Коломеец, показывая на нас, повторять ленинские слова:
— «Вы должны быть первыми строителями коммунистического общества среди миллионов строителей, которыми должны быть всякий молодой человек, всякая молодая девушка».
Коломеец лично видел Владимира Ильича осенью тысяча девятьсот двадцатого года, будучи делегатом Третьего съезда РКСМ. В нашем общежитии Коломеец собственноручно написал на стене под потолком другие слова Ленина из этой речи:
«Мы должны всякий труд, как бы он ни был грязен и труден, построить так, чтобы каждый рабочий и крестьянин смотрел на себя так: я — часть великой армии свободного труда и сумею сам построить свою жизнь без помещиков и капиталистов, сумею установить коммунистический порядок».
И всякий раз поутру, когда очень хотелось спать, мы, натягивая на себя грязные, пропахшие гарью наши спецовки, невольно читали эти слова, написанные размашистым почерком Коломейца, вдумывались в них, запоминали их и шли с ними на работу, в наш любимый фабзавуч…
В то время один за другим задымили у нас в стране заводы. Стали открываться фабрично-заводские училища, чтобы готовить смену старым мастерам. Тысячи молодых ребят из рабочих семей пошли в эти школы, желая со временем стать токарями, слесарями, литейщиками, кузнецами и фрезеровщиками.
Но хорошо было молодежи, живущей в больших промышленных центрах. Значительно труднее было в маленьких городах. Взять, к примеру, нас: слух о новых школах — фабзавучах — прошел еще в двадцать третьем году, и, конечно, первыми захотели учиться ремеслу воспитанники городского детского дома, родители которых погибли в гражданскую войну; но ни одной школы ФЗУ не то что в нашем пограничном городке, но даже в целом округе долгое время не появлялось. Многие хлопцы собирались уже переезжать в другие города…
Можно ли было надеяться, что школа ФЗУ будет основана при маленьком заводе «Мотор», который изготовлял соломорезки для крестьян и вовсе не собирался расширяться! Новые рабочие ему пока не были нужны — своих ста десяти человек вполне хватало.
Но вот Никита Коломеец, Дмитрий Панченко и другие члены бюро окружкома комсомола задумали открыть у нас фабзавуч. Больше всех хлопотал об этом Коломеец. В свободное от занятий в совпартшколе время он бегал в окружной комитет партии, в окрпрофобр, наробраз, вел переговоры со старыми мастеровыми завода «Мотор», заранее прикидывая, кто из них сможет быть инструктором будущего ФЗУ.
В окружкоме партии комсомольцев поддержали. Никита Коломеец и другие активисты сумели доказать, что школа-мастерская быстро возместит расходы, понесенные на ее организацию. На Больничной площади, рядом с заводом «Мотор», пустовал большой полуразрушенный дом; до революции в нем помещалась еврейская религиозная школа — «талмуд-тора». Дом этот и прилегающие пустые постройки закрепили за фабзавучем. В полное распоряжение новой школы передали бесхозные токарные станки: в одном только бывшем винокуренном заводе Коломеец обнаружил их свыше десятка. То-то ликовали ребята, когда узнали, что смогут получить производственную квалификацию, не уезжая из родного города!
В горячем цехе учил нас формовке и заливке опытный инструктор, самый лучший из литейщиков «Мотора» — Козакевич. Довольно быстро под его руководством я уже мог самостоятельно формовать буксы для телег, шестереночки к сепараторам и даже один раз, практики ради, заформовал и отлил бюст австрийского императора Франца-Иосифа по модели, найденной мною после половодья на берегу реки Смотрич, под крепостным мостом. Правда, бакенбарды и усы у императора не вышли, медь не доползла до кончика носа, но все-таки бюстик наделал мне хлопот! Яшка Тиктор воспользовался случаем и назвал меня «монархистом» за то, что я-де «фабрикую изображения тиранов». Обвинение было настолько вздорным, что Коломеец на ячейке этого вопроса поставить не захотел, но все же, избегая лишних разговоров, я пустил курносого монарха на переплавку.
Успевали в своих цехах и мои приятели. Маремуха точил рукоятки для соломорезок и серпов. Из-под его рук на маленьком токарном станочке выходили и прекрасные шашки: прямо развинчивай суппорт, разделяй их и клади на доску играть. Саша Бобырь целыми днями копошился около моторов и прибегал к нам только в часы отливок — наблюдать, как рождаются болванки для поршневых колец.
Так мы учились и мечтали, окончив через полгода школу, поехать на заводы в большие промышленные города.
Все было бы отлично, если бы в наш город из Харькова вдруг не прибыл новый заведующий окружным отделом народного образования Печерица.
Не прошло и месяца со дня его приезда, как по фабзавучу загуляла новая поговорка: «Не было печали, так Печерицу прислали!»
Осматривая школы города, Печерица появился и у нас в фабзавуче.
Накануне была отливка. Мы загружали залитые опоки, выстукивали из них набойками сухой песок, пересеивали его на решетках, сбивали зубилами и молотками окалину с теплых еще, только что отлитых маховиков. В цехе было пыльно и жарко.
В шуме и грохоте мы не заметили, как в литейной появился низенький усатый человек в брюках галифе, высоких желтых сапогах и простенькой полотняной сорочке с вышивкой во всю грудь. Удивительные усы были у этого человека — рыжие, пушистые, свисающие вниз.
Окинув нас небрежным взглядом, но не поздоровавшись, усач прошел в шишельную и потрогал пальцем блестящую крашеную модель буксы. Он поглядел, прищурившись, на дыру от снаряда в потолке и мимоходом ударил ногой по чугунному маховику, как бы проверяя его прочность. Вороненый маховик загудел и покачнулся. Человек с усами придержал его и, так и не сказав никому ни слова, зажимая под мышкой ярко-желтый портфель, хозяйской походкой вышел из литейной на Больничную площадь.
— В следующий раз никого не пускать сюда без моего разрешения. Шатаются здесь всякие посторонние, а потом, глядишь, и модели сопрут, — узнав об этом посещении, распорядился наш инструктор Козакевич.
Больше всего в жизни Козакевич боялся, как бы у него не утащили модели шестеренок, выточенные из столетнего ясеня. Он одолжил их на своей старой работе, на заводе «Мотор».
…Двумя часами позже у нас в классе шли занятия по обществоведению. Коломеец рассказывал о государственном устройстве страны и по ходу занятий читал вслух статью на эту тему из газеты «Молодой ленинец».
Открылась дверь, и в класс вошел тот самый человек, что сегодня утром побывал в литейной. Думая, что он хочет через класс пройти в канцелярию школы, Коломеец, не обращая на него внимания, продолжал громко читать.
Тогда усач подошел к доске и, широко раздвинув ноги, сказал Коломейцу:
— Когда в класс входит ваш руководитель, вы обязаны доложить ему, чем занимаетесь.
Никита не растерялся.
— Если в класс входит руководитель, то он прежде всего здоровается… Что же касается вашего посещения, то я вас не знаю.
Уклоняясь от прямого ответа, усач сказал:
— Почему вы преподаете по-русски?
— Я не преподаю, а читаю статью из русской газеты, и меня все отлично понимают.
— А разве вы не знаете, что преподавание на Украине должно вестись исключительно на украинском языке?
— Повторяю вам: я не преподаю, а читаю статью.
— На Украине живут украинцы…
— Однако известно, что в городах Украины есть еще и русские. И я не вижу особого греха, если сейчас читаю по-русски: меня все понимают. Приходите к нам завтра — вы услышите, как мы будем читать статьи из газеты «Вiстi» на украинском языке. Милости прошу!
— Бросьте философствовать! Молоды еще! Прежде чем преподавать, вам надо выучить государственный язык…
— А вам прежде всего надо назвать себя, а потом делать замечания и отрывать меня и товарищей от занятий! — уже волнуясь, на чистейшем украинском языке сказал Никита, словно бы желая доказать наглядно, что он им отлично владеет.
— Может, вы еще, молодой человек, попросите меня удалиться из класса? — ехидно улыбаясь, спросил усач.
— Да, попрошу! — неожиданно закричал Никита. — Вы прицепились ко мне, как репьяк до кожуха, только потому, что я разговаривал с ребятами на языке, которым писал Владимир Ильич Ленин. Вот в чем вся загвоздка… Слушайте, вы! Либо вы скажете, кто вы такой, либо мы все вместе покажем вам самую короткую дорогу отсюда! — И покрасневший Коломеец кивнул на окно.
— Боюсь, что вам очень скоро придется просить у меня прощения! — зловеще сказал усач и, гордо встряхнув рыжей шевелюрой, вышел из класса.
— Так будет вернее! — крикнул ему вдогонку Никита и уже совсем другим, спокойным тоном стал читать статью.
Оказалось, это и был знаменитый Печерица.
За несколько дней до него у нас в фабзавуче побывал Картамышев. Секретарь окружного комитета партии обошел цехи, все осмотрел хозяйским глазом: он долго разговаривал с фабзавучниками, поругал мастера за то, что в горячем цехе нет бачков с кипяченой водой и рукавицы у хлопцев рваные, а потом появился в литейной. Тут он распорядился, чтобы до осенних дождей заделали дыру от снаряда в потолке.
Монька Гузарчик в тот день болел и оставался в общежитии. Он рассказывал нам, что после осмотра фабзавуча Картамышев пошел и туда, видно желая собственными глазами убедиться не только в том, как мы получаем квалификацию, но и в каких условиях живем. Он потребовал у повара раскладку продуктов, отпускаемых для нашего питания, и основательно распек директора общежития за то, что мы укрываемся довольно худыми, потрепанными одеялами без второй простыни. Мы уважали его и произносили его фамилию — Картамышев — как-то особенно, с любовью. А вот Печерица сразу пришелся нам не по душе…
На следующий день Нестора Варнаевича вызвали срочно в наробраз.
Печерица категорически потребовал, чтобы Полевой уволил Никиту Коломейца из школы. Усач кричал, что Коломеец «подорвал его авторитет». Что там было между ними, подробно мы не знали, но в окружкоме комсомола Фурман проведал, что якобы в ответ на эти слова Полевой отрезал: «Авторитет настоящего большевика подорвать никто не может. Авторитет большевик завоевывает своим собственным поведением». А на упрек Печерицы: «Как жаль, что вы забываете свою национальность», — наш директор ответил: «Я прежде всего коммунист, советский человек, а уж потом — украинец!» И хотя сражение было выиграно, все понимали, что Печерица затаит злобу на фабзавучников.
Сразу же после приезда Печерица стал очень заметен в нашем маленьком и тихом городе. Часто, направляясь в районы, он проезжал по крутым городским улицам в своем высоком желтом кабриолете, запряженном парой сытых вороных коней. Закутанный в серый брезентовый пыльник со свисающим на спину капюшоном, Печерица сверху разглядывал прохожих и небрежно кивал головой в ответ на поклоны знакомых учителей.
Скоро в городе стало известно, что новый заведующий наробразом — большой любитель пения. Несколько вечеров подряд Печерица собирал в большом гимнастическом зале все хоровые студенческие и школьные кружки и разучивал с ними песни. Немного погодя он выступил со своим хором в городском театре на торжественном заседании. Парубки стояли полукругом в смушковых шапках, в сорочках с вышитыми воротниками, в синих шароварах, вобранных в сапоги с высокими голенищами. Девчата заплели в косы разноцветные ленты. Их блузки тоже были расшиты узорами, на юбках надеты пестрые плахты. Освещенные рефлекторами, хористы и хористки занимали всю глубокую сцену театра. Мы, фабзавучники, во время заседания сидели на галерке. Когда после перерыва подняли занавес и мы увидели в настороженной тишине зрительного зала нарядных хористов, никто из нас не подумал бы, что огромным этим хором отважится дирижировать Печерица. Как-то это не вязалось с его замашками.
Но он, продержав несколько секунд застывших на месте хористов перед публикой, уверенными, размашистыми шагами прошел к рампе, резко тряхнул рыжей шевелюрой и объявил:
— «Вiчний революцьонер» — песня Ивана Франко!
Кто-то из публики кашлянул в последний раз, чтобы потом не мешать, и в зале сделалось совсем тихо.
Печерица, повернувшись спиной к публике, стал на цыпочки и, выдернув из-за голенища хлыстик, отрывисто взмахнул им над головой. Тишина как бы разорвалась: молодые, сильные, звонкие голоса начали песню так уверенно, что мы сразу заслушались. Хористы то затихали по знаку хлыстика, и тогда только один запевала продолжал песню; то вдруг вступали басы — как на подбор, высокие, рослые парубки, поставленные отдельно, и тогда глухой, но приятный рокот прокатывался по залу; то вдруг звеняще вступали дисканты — сотня девичьих голосов подхватывала мелодию. В зале становилось будто светлее, хотелось вскочить и петь вместе с хором.
А перед хористами, то подымаясь на цыпочки, то приседая, то раскачиваясь в такт мелодии, уверенно возвышался на каком-то ящике тот самый Печерица, которого так смело выгнал из класса Никита Коломеец.
Печерица ловко дирижировал! Он крепко держал в руках весь этот многоголосый, так недавно собранный хор. И, слушая, как поют студенты, наблюдая, как ловко управляет ими этот усач, я чувствовал, что он мне начинает нравиться.
Потом хористы запели «Зажурились галичанки». Мелодия шла быстро. Печерица здесь особенно усердствовал, размахивая хлыстиком, как хороший конник саблей на рубке лозы. Зал слушал быструю походную песню о галичанках, которые опечалены отходом «сичовых стрельцов» на Украину и тем, что некому уж будет целовать их «в малиновые уста, в карие оченята да в черные брови», а я мучительно припоминал, где я мог слышать раньше эту мелодию и эти слова.
Песня была новой, чужой и неожиданной для наших советских времен. В те годы рабочая молодежь пела «Карманьолу», «Паровоз», «Мы сами копали могилу себе», «Все пушки, пушки грохотали», «Ой, на горi та женцi жнуть», «Туман яром котиться», а тут — здравствуйте! — Печерица откопал где-то игривую песенку о малиновых устах опечаленных галичанок. И только когда хор затянул последний куплет, я вспомнил, что с этой песней в тысяча девятьсот восемнадцатом году шагали вместе с австрияками по крепостному мосту одетые во все серое «украинские сичовые стрельцы», или «усусусы», как они себя называли. Их не отличить было по форме от их австрийских офицеров, да и бесчинствовали они так же, как и их хозяева: мельницу Орловского под скалой распотрошили, разграбили крестьянское зерно и вывезли его в Австрию, в то время как население нашего города голодало. И, слушая эту песенку «сичовых стрельцов», я, признаться, тогда еще не понимал, зачем было хору петь ее в наши советские времена.
Но, словно подслушав мои сомнения и желая развеять их, хор, руководимый Печерицей, пропел «Заповiт» Тараса Шевченко, а потом такой знакомый и дорогой всем нам «Интернационал». Пением «Интернационала» и «Молодой гвардии» мы кончали решительно все наши собрания. Но одно дело было, когда мы пели гимн мирового пролетариата у себя в ячейке или в комсомольском клубе дрожащими, неокрепшими голосами, и совсем иначе, мощно прозвучал «Интернационал» в исполнении огромного хора. Мне уже показалось в тот вечер, что Коломеец поступил неправильно, выгнав Печерицу из класса. Неважно, что тот держался грубо, заносчиво и не хотел назвать себя. Зато — какой талант!
Однако на следующий день после концерта мне пришлось снова разочароваться в Печерице.
Был у нас преподаватель черчения Максим Яковлевич Назаров. Седенький старичок, техник по профессии, он приехал в наш город из Сормова, что на Волге. Много интересного и нового было для нас в том, что рассказывал Максим Яковлевич о своем родном заводе «Красное Сормово». Немало повидал на своем веку этот старик, работая в таких цехах, где народу больше, чем на сорока заводах, подобных нашему «Мотору». Люди с большим производственным опытом вроде Назарова были очень нужны нашему фабзавучу.
На следующий день после концерта Печерица вызвал к себе всех преподавателей и инструкторов фабзавуча для проверки того, как они знают украинский язык. Ясное дело, что приехавший недавно из России к своей дочке — жене пограничника — преподаватель черчения Назаров ни писать, ни говорить по-украински не умел!
Тут же, при всех, Печерица предложил Полевому уволить старика из школы. Всеми силами отстаивал наш директор Назарова, но ничего сделать не смог. Позже, рассказывая нам о своем визите к Печерице, Полевой говорил:
— Вы хотите русского рабочего человека, — толкую я Печерице, — заставить насильно отказаться от русского языка и сразу перейти на украинский? А ведь он без году неделя у нас на Украине живет. Дайте ему срок, не принуждайте его ломать свой родной язык и в угоду вам говорить бог знает как. Такими принудительными мерами вы только заставите его возненавидеть украинизацию…
Но как ни уговаривали Печерицу, он был неумолим. Он подсовывал всем какой-то строгий циркуляр, в котором безоговорочно было написано, что все педагоги на Украине обязаны учить детей только по-украински.
— Позвольте, но какие у нас дети? Вполне взрослая молодежь. И потом, у нас техническая школа! — все еще доказывал, волнуясь, Полевой. — Мы ремесло изучаем.
— Ничего не знаю и знать не хочу, — холодно отвечал Печерица. — Живете на Украине, вот инструкция, прошу подчиняться! Что же касается профиля вашей школы, то это вообще казус. И фабзавуч ваш — это ублюдок.
— Придет время, и здесь тоже, как и в Донбассе, вырастут новые заводы, и люди нам спасибо скажут, что мы первыми начали готовить для них кадры! — сказал Полевой.
— Чепуха! — отрезал Печерица. — Никто вам не даст закоптить голубое небо Подолии дымом заводов.
— Посмотрим! — сказал Полевой упрямо, как поведал нам Коломеец, даже зубами заскрипел, чтобы не выругаться.
— Смотреть будут другие, а не вы! — оборвал нашего директора усач. — А вам приказываю быть дисциплинированным работником моей системы образования и выполнять без всяких пререканий мои распоряжения.
Пришлось Нестору Варнаевичу уволить Назарова из фабзавуча. На последние гроши из маленькой нашей стипендии мы сообща купили старику на память хорошую готовальню. Фурман прикрепил к ней медную планку и ловко нацарапал надпись: «Горячо любимому нашему преподавателю Максиму Яковлевичу в часы расставания, но не прощания. Ученики школы ФЗУ».
Признаться, Максим Яковлевич ничего особенного не потерял от приказа Печерицы. Хороших техников в городе было мало. Назарова немедленно приняли на работу в дорожную контору. Он стал чертить планы дорог, ведущих к границе.
Паровые катки для этих дорог ремонтировали у нас в фабзавуче, и потому Назаров иногда заходил к нам.
Однажды Козакевич, здороваясь с Назаровым, сказал:
— А-а-а! Максим Яковлевич, жертва режима Печерицы? Ну как, он еще до вашей конторы не добрался?
— К нам ему дорога заказана, — сказал Назаров. — Мы сейчас на военное ведомство работаем. Нашими делами Михаил Васильевич Фрунзе из Москвы интересуется, а ему все равно, на каком языке человек говорит, лишь бы душа у того человека советская была!
Когда вечером, после дежурства в ЧОНе, мы возвращались вместе с Маремухой в общежитие, Петро сказал мне:
— Досадно-таки, Василь, что мы того бандита живым выпустили. Такая промашка! Я боюсь, как бы об этом не проведал Печерица. Узнает — и станет яму рыть под Нестора Варнаевича. Вот, скажет, каких балбесов он воспитал! И пакостить будет Полевому.
— Не бойся, Петрусь! Картамышев Полевого в обиду не даст. Он Полевого еще по совпартшколе знает. Ведь Полевой там секретарем партийной ячейки был. Он старый большевик, рабочий в прошлом… А Бобырь — шляпа, это факт. Представляешь, как здорово было бы, если бы Сашка того диверсанта хлопнул!
— Еще бы! — сказал Маремуха уныло.
УГРОЗЫ ТИКТОРА
После той ночи, когда мы дежурили в ЧОНе, погода изменилась. Третий день падал густой снег, сугробы достигали окон, и каждое утро перед работой мы деревянными лопатами расчищали снег с тропинки, ведущей от дороги к литейной.
Сегодня с утра Козакевич поручил мне подготовить шишки для завтрашней формовки.
Я уже принялся за второй лист с шишками, как ко мне подошел Яшка Тиктор. Светлый чуб его развевался в двух шагах от меня. Тиктор присел на корточки и закурил, пуская в дверцы печки синеватый дым. Наблюдая за ним одним глазом, я молчал, понимая, что Яшка хочет заговорить со мной. После того вечера, когда Тиктор не явился на тревогу, он сторонился нас, ни с кем не разговаривал и сразу же после занятий уходил к себе домой, на Цыгановку. Он жил в этом предместье города, недалеко от вокзала, вместе с отцом.
Потянув последний раз цигарку, Яшка швырнул окурок на раскаленные глыбы кокса и, проходя мимо, как бы невзначай бросил:
— Ну-с, товарищ член бюро, когда вы меня судить будете?
— Ты хочешь спросить, когда будет на бюро разбираться твой вопрос?
— Ну, не все ли равно! — промямлил небрежно Яшка и, пододвинув к себе вместо стула жестяную банку с графитом, уселся против меня.
— Если тебя интересует, когда назначено заседание бюро ячейки, могу сказать: в четверг.
— Конечно, вам выгоднее держать в комсомоле сопляков вроде Бобыря, которые даже с винтовкой обращаться не умеют, только за то, что они приятели некоторых членов бюро, и выгонять из организации рабочих подростков за какую-то случайную ошибку…
Я понял, в чей огород бросает камешки Тиктор.
— Случайная ошибка здесь ни при чем.
— Именно случайная ошибка. Ну, выпил… потом дал по зубам какому-то спекулянту, а вы шум подымаете…
— Не какому-то спекулянту, а твоему заказчику Бортаевскому.
— Почему он мой заказчик? Удивляюсь! — Яшка сделал наивное лицо.
— А чей же он заказчик, мой? Не придуривайся лучше, бюро все известно.
— Что может быть известно, не понимаю! Наябедничал кто-то ради склоки, а вы…
Дальше я сдержаться не мог. Мало того, что Яшка не хотел откровенно, как подобает комсомольцу, признать свою вину, он вдобавок еще прикидывался дурачком!
Я сказал строго:
— Бюро известно, Тиктор, что ты в рабочее время формовал детали для частной мастерской Бортаевского, ты продавал их ему, ты…
— Ну и что ж такого? — оправдывался Тиктор. — Я все это своими руками делал, из собственного алюминия и совсем не в рабочее время.
— Неправда! В рабочее время. Ну, зачем ты врешь?
— Сам ты врешь! Я оставался после работы, когда ты уходил, и формовал.
— Да? А песок, а инструменты, а модели чьи — разве не государственные? А скажи-ка, что ты делал в тот день, когда Козакевич унес к слесарям переделывать модель маховика? Помнится мне, ты формовал шестеренку для мотоциклетки.
Припертый к стенке, Тиктор смущенно буркнул:
— Я же тогда в простое был. Это другое дело. Нечего мне было делать, ну и взял ту шестерню. А тебе того императора-кровопийцу можно было формовать? Я тоже учился на этой шестеренке.
— Учился, чтобы потом получать от спекулянта деньги на водку…
— Слушай, ты, — грозно прикрикнул Тиктор, — не пугай меня спекулянтом! Я спекулянтов больше тебя ненавижу. А потом, нужно еще доказать, что Бортаевский спекулянт. Он кустарь — это верно, но он мастер и сам работает. А в прошлом в Одессе на заводе имени Октябрьской революции работал. Таких мастеров еще поискать нужно! Кто перебрал мотоцикл для Печерицы? Бортаевский! А ты — «спекулянт»!
— Погоди, Тиктор, — заметил я очень спокойно, — ведь минуту назад ты сам назвал Бортаевского спекулянтом.
— Я?.. Ничего подобного! — возмутился Яшка.
— Как же! Сам ведь сказал, что «дал по зубам какому-то спекулянту». У меня память хорошая. Заврался ты…
— Ты, Манджура, брось, меня не пугай! И на кукан не лови, — окончательно запутавшись и от этого свирепея, закричал Яшка. — Ты, брат, еще зелен со мной так разговаривать! Я чистокровный рабочий. Мне понятно, почему вы все на меня напали: вам завидно, что я лучше вас зарабатываю! Вы бы сами взяли у Бортаевского заказы, но он их вам не даст, и даже без денег, — испортите! Перебиваются кое-как с хлеба на квас на свою стипендию, а если я не хочу нищенствовать, травить меня начинают. Исключайте меня из комсомола! Наплевать мне на вас. Я не карьерист, а рабочий парень!
— Вот теперь я вижу, что тебя обязательно надо исключить из комсомола! — сказал я Тиктору, глядя ему прямо в глаза. — Если ты можешь бросаться такими словами…
— Молодые люди, это что за митинг в рабочее время? — заходя в шишельную, строго спросил Козакевич. — Начистил шишек, Манджура? Вот эти? Пожалуй, довольно на сегодня. Теперь так: оденься да лети в фабзавуч. Получишь в кузнице для нас плоские трамбовки.
Разгоряченный спором с Тиктором, не запахивая чумарки, я вышел на улицу.
Было удивительно тихо и снежно. Глаза защемило, как только я взглянул на засыпанные белым глубоким снегом огороды и дворик литейной.
На ветках деревьев лежал пушистый снег. Передо мной пронеслась юркая синица-московка с черным хохолком на голове, задела крылышками веточку клена, и целая груда снега неслышно осыпалась с дерева.
Посредине Больничной площади уже протоптали узенькую тропиночку.
Я шел медленно, словно по тесному коридору, и полы моей чумарки сметали снег. Пласты снега лежали на крышах маленьких домиков, окружавших площадь; кустики сирени и жасмина в палисадниках торчали из-под снега, как перевернутые метлы; даже узенькая высокая железная труба над заводом «Мотор» с одного бока была облеплена хлопьями снега.
«Хорошо я отрезал Тиктору: „Такого хулигана, как ты, нам не нужно!“ Да нет, в самом деле, — нашкодил, замарал звание комсомольца, а сейчас еще протестует, будто все вокруг него виноваты, а он один прав. Будет хорошим, честным парнем — кто ему плохое слово скажет! Ведь мне лично он решительно ничего не сделал: я за организацию болею. Как он понять этого не может! Если он смолоду к жульничеству привыкает, государство обманывает, от масс отрывается, то что же из него позже станет? Ведь советовали ему в прошлом году перестать водиться с Котькой Григоренко. Говорили мы ему с Петром: „Смотри, Яшка, не промахнись! Мы того Котьку еще с детства знаем: его батька ярым петлюровцем был, людей наших выдавал, а у этого сыночка тоже нутро чуждое. Разве он тебе компания?“ Послушал нас Тиктор? Где там! Сами, мол, с усами. Что, мол, вы, зеленые, меня учите! В обнимку с Котькой по Почтовке шатались, на свадьбы да на вечеринки к кулацким деткам в соседнее село ходили, а потом этот Котька сбежал за кордон. Видно, большие грехи за ним водились, раз на такое решился. А Тиктор обмишурился: дважды его, комсомольца, вызывали для серьезного разговора как близкого приятеля Григоренко. Ходил нос повесив, а сейчас опять наново все начинает…»
Размышляя так наедине с самим собой посреди огромного снежного простора, я пересек площадь и спустился в кузницу.
Трамбовки еще не были готовы, и в ожидании, пока их откуют, я поднялся в слесарную. Уже начался перерыв, и все разбрелись. Удивительно тихо было в слесарной. У тисков, обсыпанных опилками, никто не стоял. Я направился в красный уголок и там, около витрины со свежей газетой, увидел наших ребят. Прижимая друг друга к деревянной витрине, они с особенным вниманием читали газету «Червоний кордон». Я протиснулся поближе.
«Мертворожденная школа», — прочел я заглавие статьи и сразу понял, о чем идет речь. В этой статье, подписанной «Д-р Зенон Печерица», говорилось, что директор фабзавуча Полевой саботировал проведение украинизации, долгое время держал у себя в школе педагога, не умевшего разговаривать на украинском языке; когда же педагог был уволен, Полевой организовал сбор денег для приобретения ему ценного подарка. В конце статьи Печерица, между прочим, писал, что само существование школы фабзавуча в нашем маленьком городе, где нет промышленности, является курьезом.
В коридоре послышались гулкие шаги. Это шел из канцелярии Нестор Варнаевич. Был он в своей защитного цвета стеганке, в кепке, сдвинутой на затылок и открывавшей его высокий загорелый лоб. Мы посторонились, давая проход Полевому к щиту с газетой, но он улыбнулся и сказал:
— Читайте, читайте! Я уже отлично знаю, что там написано.
Подбежав к Полевому, Сашка Бобырь неожиданно спросил:
— Нестор Варнаевич, а что значит «де-эр»?
Хлопцы засмеялись. Немного помедлив и скрывая улыбку, Полевой серьезно сказал Бобырю:
— «Де-эр» — это, вероятнее всего, доктор.
— Какой же он доктор, Печерица? — не унимался Бобырь. — Доктора по больницам народ лечат, а этот хором дирижирует и учителями заведует. Разве такие доктора бывают?
— Разные доктора есть, — сказал Полевой. — Необязательно только по медицинской части. Печерица — галичанин. А надо вам сказать, в Галиции очень любят щеголять такой степенью «доктор». Вот в том легионе «галицких сичовых стрельцов», что вместе с австрийцами против русской армии сражался в мировую войну, почти все офицеры себя докторами называли. Среди них всякие доктора бывали: юридических наук, философии, филологии, ветеринарных наук… Может, Печерица тоже такой доктор, скажем — музыкальных наук.
— Раз галичане вместе с австрияками против нас шли, зачем их сюда пускают? Мало тут здешних подпевал петлюровских осталось! — не унимался Бобырь.
— Не смей говорить так, Бобырь! — воскликнул Полевой. — Никогда не суди о целом народе по его отщепенцам… Галичане — хороший, трудолюбивый, честный народ, родные братья наши. Говорят на том же языке, что и мы, живут на исконной украинской земле.
И Нестор Варнаевич напомнил нам, как совсем недавно, на XIV съезде партии, говорилось, что Версальский договор искромсал ряд государств и только в результате этого наша Украина потеряла Галицию и Западную Волынь.
— Уж кто-кто, а я хорошо знаю галичан, — продолжал Полевой. — После захвата Перемышля меня там, в Галиции, тяжело ранило… Армия ушла, а я остался без сознания, один в поле. Так что же ты думаешь, эти люди меня выдали австрийцам? Ничего подобного! Больше года я пролежал в хате у одного крестьянина, в селе Копысне. Доктора ко мне тайком из Перемышля привозили, дважды операцию он в простой светлице делал, заботились галичане обо мне, как о родном… Эх, свидеться бы когда-нибудь с этими людьми! Подумать только: маленький Збруч нас от них отделяет. И не вина тех простых тружеников-галичан, что они в чужой неволе очутились и томятся там который уже год.
…Когда мы вышли из фабзавуча и направились в общежитие обедать, очень впечатлительный и души не чаявший в Полевом Маремуха напустился на Сашку:
— Не мог другое время выбрать для расспросов? Видит, человек расстроен, обругали его в газете, обругали ни за что, а он к нему со своими расспросами: «Что такое „де-эр“?» Хочешь знать, что такое «де-эр»? «Де-эр» — это такой дурак, как ты!
— Тише ты, не кричи! — оправдываясь, буркнул Саша. — А может, я нарочно, чтобы он не так печалился, хотел его отвлечь! Что? — И, довольно ухмыляясь, Сашка чихнул.
Я помнил, как любили и уважали Полевого курсанты совпартшколы, когда он был у них секретарем партийной ячейки.
Однажды, еще в совпартшкольские времена, Полевой зашел к нам домой. Мы жили во флигеле, возле главного здания. Отца дома не оказалось — он печатал в маленькой типографии школьную газету «Голос курсанта». Полевой увидел на моем столе альбомчик со стихами. Привычка заводить себе такие альбомы к нам, ученикам трудшколы, перешла от гимназистов. Девочки-одноклассницы наклеивали в альбом картинки, рисовали от руки всякие цветочки — нарциссы да тюльпаны, а рядом царапали сердцещипательные стишки о прекрасных розах, белокрылых ангелах, арфах, незабудках и прочих пережитках старого мира.
Совестно теперь признаться, но такой альбомчик был и у меня. Приятели писали в нем стишки с разными пожеланиями. Я обмер, когда Нестор Варнаевич полистал мой альбом, усмехнулся, а потом, присев к столу, взял ручку и написал на чистом листочке:
…Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.
Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья! Бурей полный,
Прям и крепок парус мой…
Написал без спросу, встал и, ни слова не сказав, ушел.
Все это меня, помню, очень удивило. Сперва я подумал, что это акростих. Прочел все заглавные буквы сверху вниз — ничего не получилось. Мне понравился поступок Полевого. Было приятно, что он не гнушается поддерживать отношения с таким пацаном, как я.
Здесь же, в фабзавуче, всякий понимал, что Полевой с виду строгий и грубоватый, но очень доброй души человек. Целые дни он проводил в школе и старался изо всех сил, чтобы из нас вышли опытные рабочие и хорошие люди.
Мы все любили директора. Статья Печерицы ошарашила нас. Хотя Полевой и не показывал виду, что эта статья его хоть сколько-нибудь задела, но мы догадывались, что это только перед нами он держится так спокойно, на самом же деле ему было очень горько.
После обеда, с двумя трамбовками под мышкой, я шел из кузницы к воротам школы. У ворот меня окликнул Никита Коломеец:
— Сегодня после занятий внеочередное бюро.
— Вот хорошо! А меня уже Тиктор спрашивал…
— О Тикторе вряд ли сумеем сегодня поговорить. Есть дело поважнее, — сказал Коломеец.
— Что-нибудь случилось?
— Ты ничего не знаешь?
— Нет… А что?
— Печерица хочет закрыть наш фабзавуч.
— В самом деле?
— Ну, правду говорю!
— А нас куда?
— Кого в кустари, кого на биржу труда, а кого до папы с мамой на семейное иждивение, — криво улыбаясь, сказал Коломеец, и мне даже показалось, что он разыгрывает меня.
— Не может этого быть! Ты шутишь, Никита?
— Да какие могут быть шутки! Приходи, словом, на бюро, — коротко отрезал Коломеец.
ЧТО ЖЕ БУДЕМ ДЕЛАТЬ?
За все время нашего обучения в школе еще не было у нас такого горячего и бурного заседания бюро, как в тот вечер. Давно погасли огни в окнах соседних домов, давно с грохотом закрылись гофрированные шторы в магазинах Старого города, а мы все еще спорили до хрипоты, доказывая друг другу, как надо поступить…
А на столе президиума лежал приказ Печерицы о закрытии школы.
Никто не мог примириться с мыслью, что пройдет две недели, и мы, не доучившись полутора месяцев, уйдем отсюда кто куда.
Пока мы спорили, горячились, придумывали, как упросить Печерицу сменить гнев на милость и отменить свой приказ, наш директор и единственный на весь фабзавуч член партии Полевой тихо сидел в темном углу и ничего не говорил. Видно, он хотел нас выслушать, а потом, как партприкрепленный, сказать и свое слово. Наконец, когда все выговорились, Коломеец вопросительно посмотрел на директора.
— Гляжу я на вас, вижу молодые, горячие ваши головы — и не представляю себе, как мы сможем расстаться, — вставая, сказал Полевой дрогнувшим голосом, и мы все притихли так, что сразу стало слышно, как за окном на тротуаре скрипит снег под ногами запоздалого прохожего. — Сдружились мы за это время крепко, и я верю, что из всех вас будет толк. Как член партии, здесь, на бюро комсомольской организации, я могу вам откровенно сказать: все это неверно от начала и до конца. Несправедливо, что вам не дают доучиться каких-нибудь полтора месяца. Неверно, что закрывают фабзавуч. Такое решение противоречит линии партии. Оно противоречит указаниям Четырнадцатого съезда партии. Ну хорошо, допустим: пока у нас в округе и в самом деле нет подходящих заводов, куда бы вас могли направить после окончания учебы. Но ведь такие заводы есть в других городах Украины. Так почему же Печерица не хочет договориться с центром? Он не верит в будущее нашей промышленности — вот в чем дело. Он, видите ли, не хочет, чтобы голубое небо Подолии было закопчено дымом заводов!.. Но ведь без этого мы не сохраним Советскую власть! Если мы не выстроим повсюду новые заводы, мы не только сами погибнем, но и никому из народов, ждущих нашей помощи, не сможем помочь. Это ясно, как дважды два — четыре. Только этот дирижер не хочет понять таких очевидных истин… И чую я определенно, что только националистам на руку тактика Печерицы.
Мы видели таких говорунов в банде Волынца, когда они в конце восемнадцатого нашу советскую Летичевскую республику разгоняли. Тоже все кричали: «Украина — отчизна хлеборобов, и никаких привилегий рабочие тут не должны иметь». Будь в городе Картамышев, я бы сегодня же добился отмены этого приказа. Но Картамышев простудился во время тревоги, у него обострился процесс в легких, и он уехал лечиться в Ялту. За него остался Чучекало, тупой, трусливый человек. Он услышал, что Печерицу прислали сюда из Харькова, и боится его одернуть. Придется мне повоевать с Чучекало. Но мне кажется, что и вам не следовало бы стоять в стороне, пока я буду протестовать здесь, на месте. Почему бы вам не похлопотать в Харькове? Надо бороться нам не только за сохранение нашей школы, надо уже сейчас добывать в Харькове путевки на заводы для нашего первого выпуска. Для каждого из вас. Вы имеете на это полное право.
И мы решили бороться.
Постановили, не теряя времени, тотчас после комсомольского собрания направить делегацию учеников в окружком партии. А меня бюро задумало послать в Харьков, чтобы я обратился в ЦК комсомола.
Чего-чего, а уж этого я не мог предполагать! Когда все хлопцы наперебой стали кричать: «Манджуру надо послать, Манджуру!» — я сидел, слушал и не мог поверить, что называют мою фамилию.
Я стал отказываться, но Никита Коломеец уверенно сказал:
— Ничего, Василь, ничего! Все это пустяки, что ты ни разу еще не ездил поездом, что заблудишься и все такое прочее несущественное. Язык до Киева доведет. Ну, а Харьков чуть-чуть подальше. Нам ли бояться таких расстояний? Кто знает, может, еще в Берлине или Париже доведется побывать. А ты в Харьков, в наш советский город, боишься ехать! Парень ты, в общем, смелый, обстрелянный, и мы не сомневаемся — найдешь ходы и выходы. Словом, айда в дальний путь, защищай наши фабзавучные интересы! Умри, а добейся правды! Все.
Заседание бюро было объявлено закрытым.
…Всю дорогу, когда, усталые и разгоряченные после заседания, мы шли из школы к общежитию по тихим и заснеженным улицам нашего городка, я никак не мог опомниться. Решение о поездке в Харьков обрушилось на меня так внезапно, будто лавина снега, свалившаяся с горы. Радостно и приятно было сознавать доверие друзей, и я в душе поклялся сделать все, чтобы спасти наш фабзавуч.
ВАГОННЫЙ ПОПУТЧИК
Никто не пришел провожать меня на вокзал, даже Маремуха. В этот вечер в школе назначили собрание учащихся. Ждали Печерицу. Приглашали его дважды, он смилостивился и обещал «заглянуть». Каждому хотелось послушать, что скажет усатый бюрократ. Добрая половина фабзавучников готовилась выступать, думали дать ему настоящий бой, потребовать отмены приказа. А поезд уходил в семь часов пятнадцать минут вечера. И я сам сказал хлопцам, чтобы не провожали меня, а лучше сообща наступали на этого бюрократа.
Я простился с Галей и пришел на вокзал за полчаса до отхода поезда. На перрон еще никого не пускали. Ощупывая одной рукой твердый билет в кармане, купленный мне в складчину, а другой сжимая портфель, я шагал по вокзалу и поглядывал на стрелки часов.
Во внутреннем кармане моего пиджака двумя английскими булавками были прочно заколоты сорок три рубля шестьдесят копеек. В обеденный перерыв выдавали стипендию, и большинство из фабзавучников отчислило на поездку по одному рублю — вот откуда набралась такая крупная сумма.
В жизни у меня не было столько денег сразу! Документы были сложены в портфель — его мне почти насильно всучил Никита Коломеец. Он нарочно пошел в окружком комсомола и одолжил портфель у заведующего оргинструкторским отделом Дмитрия Панченко. Я не хотел брать его, опасаясь насмешек, но Никита сказал очень веско:
— Пойми, милый: когда портфель — необходимость, ничего страшного в нем нет. Совсем не обязательно, чтобы он был признаком твоего бюрократического перерождения. А где ты будешь без портфеля держать удостоверение, школьную смету, списки учеников? В карманах? Изомнешь все. Наконец, куда ты спрячешь полотенце, мыло, зубную щетку? Некуда, правда? А все это чудесно укладывается в портфель. Зашел, скажем, к самому заведующему школьным отделом Цека. Будешь из карманов вытаскивать мятые бумажки?.. А с портфелем оно удобнее.
Я отбивался от портфеля изо всех сил, потому что прекрасно знал: тех комсомольцев, которые носят портфели, называют бюрократами и чиновниками. А если еще такой владелец портфеля галстук подвяжет себе на шейку, так и знай — окрестят его чиновником, мещанином, перерожденцем, оторвавшимся от масс. Выходя из общежития, я предварительно обернул портфель старыми газетами и понес его под мышкой, словно картину. Лишь у вокзального палисадника оглянулся и швырнул газеты в канаву.
На вокзале знакомых не было. В буфете дымил самовар, и пожилой буфетчик в белом халате, наброшенном поверх полушубка, разливал кипяток в граненые стаканы. В багажном отделении работники таможни проверяли чемоданы пассажиров — не везут ли те в глубь страны контрабанду.
Я разгуливал по коридорам, несколько раз пересек холодный вестибюль и, разглядывая пассажиров, силился угадать, кто же из них будет моим попутчиком. Потом вышел на перрон.
Вскоре перрон опустел: пассажиры расселись по вагонам. Лишь дежурный по станции медленно прохаживался по обледенелому асфальту, поглядывая на часы. Но вот он выпрямился, приосанился, сунул часы в карман и звонко ударил три раза в медный колокол.
Я предъявил проводнику билет и с трудом взобрался по крутым ступенькам в теплый, пахнущий курным углем вагон. Пройдя через пустой вагон в самое дальнее купе, устроился у окна.
Показалось, что за деревянной стенкой, в туалетной, кто-то завозился и глухо кашлянул, но я, не придав этому значения, принялся разглядывать уютное, пропахшее табачным дымом купе.
С какой радостью несколько лет назад мы, мальчишки, залезали вот в такие же зеленые вагоны, стоявшие на запасных путях! Да если бы еще несколько дней назад мне сказали, что я войду в такой вагон самым заправским пассажиром, я бы этому не поверил.
В предотъездной тишине было слышно, как переговариваются два смазчика у багажного пакгауза, потом снова кто-то, на этот раз более явственно, закашлялся в туалетной за стенкой, и, наконец, в голове состава весело аукнул паровоз.
Так же залихватски кричал он, когда несколько лет назад мы с Петькой Маремухой провожали с этого же вокзала уезжавшего в Киев нашего друга детства Юзика Стародомского по прозвищу Куница. Как мы завидовали тогда Юзику, что он едет так далеко в поезде! А вот сегодня в дальние края еду я, Василь Манджура!..
…Толчок.
Не отрываясь, гляжу в окно, узнаю знакомые места, проселочные дороги, — сколько раз приходилось бегать по ним босиком! Окруженный ивами, промелькнул перед глазами пруд свечного завода. Какой он скучный под снегом! И как славно здесь летом! Какие здоровенные раки ловятся у его обрывистых берегов на тухлое мясо да на ободранных лягушек! Половина пруда поросла высоким камышом с коричневыми султанчиками на стройных стеблях…
За спиной громко щелкнула дверь.
Я обернулся.
В двух шагах от меня, с маленьким чемоданчиком в руках стоял… Печерица.
«Ну, капут! — мигом подумал я. — Печерица все пронюхал, узнал, что я еду жаловаться на него в центр, и решил перебежать дорогу. Ясное дело — он будет сейчас меня запугивать и, пожалуй, прикажет немедленно вернуться в город».
От неожиданности я сперва не заметил, что Печерица сбрил усы. От этого он сразу помолодел и стал с виду не таким задиристым, как раньше. Меня очень удивило, что одет был Печерица не так, как обычно: на нем была старая буденовка со споротой звездой и длинная, до пят, кавалерийская шинель.
У меня не хватило мужества долго глядеть на Печерицу прямо, я сделал вид, что очень внимательно смотрю в окно.
Печерица, оглядевшись, ласково и, самое главное, по-русски спросил:
— Далеко едешь, парень?
— В Киев, — соврал я, решив ни под каким видом не сознаваться, а про себя подумал: «Вот двурушник! Других увольняет за то, что по-русски разговаривают, а сам не успел в поезд сесть — на русский перешел! Ему можно, а другим нельзя?»
— Значит, мы с тобой попутчики, — спокойно сказал Печерица. Он ловко поднял верхнюю полку и закинул на нее маленький чемоданчик. Попробовав пальцем, не пыльно ли там, наверху, Печерица спросил: — А кто же послал тебя одного в такую дальнюю дорогу?
Заметив, что он больно уж внимательно смотрит на мой портфель, в котором лежало коллективное жалобное письмо нашей ячейки, я навалился на портфель и как бы нечаянно прикрыл его локтем:
— Я к тетке еду. У меня тетка в Киеве заболела!
— Теперь все болеют, — охотно согласился Печерица. — Время дрянное — весна близко, а с весенней водой многие люди уходят. Мне вот тоже нездоровится, знобит всего, кашель мучает и ко сну ужасно клонит. — И Печерица закашлялся.
Я понял, что это он кашлял и возился там, за стенкой, до отхода поезда.
Покашляв еще немного, Печерица наклонился ко мне и еще ласковее спросил:
— Ты, юноша, не собираешься еще ложиться?
— Нет, я еще почитаю.
— Слушай, друже, тогда у меня к тебе просьба. На вот тебе мой билет и литер и, если будет ревизия, — покажи его. А я лягу сейчас на полку и задам храповицкого. Только пускай меня не будят. В случае чего, скажи просто: «Это мой друг, он болен, а его билет у меня». Добре?
— Добре! — согласился я и, приняв от Печерицы обернутый литером твердый билет, запрятал его в карман пиджачка.
Печерица вскарабкался на полку, повернулся лицом к стене и, подложив под голову чемоданчик, быстро заснул, не вынимая руки из кармана длинной шинели.
Так мы и поехали — я и мой «новый друг».
Что говорить, я был даже рад такому обороту дела. Мне было приятно, что я так ловко перехитрил Печерицу. Я думал, что Печерица будет приставать ко мне, допытываться, не я ли тот самый делегат фабзавучников, которому поручили жаловаться на него в Харькове, а все получилось совсем иначе: тихо, по-семейному. «Куда же он в таком случае, холера, едет?» — думал я, поглядывая на полку, откуда свисал хлястик Печерицыной шинели.
Из портфеля я вытащил взятый мною в дорогу интереснейший роман — «Овод» Войнич. Я пообещал самому себе прочесть эту книгу в поезде и даже законспектировать ее, чтобы по приезде выступить на очередном вечере на тему «Что мы нового прочли?»
Такие вечера часто устраивались в нашей комсомольской ячейке. В еще большей моде были суды. Кого мы не судили только в те времена: и палочку Коха, и соглашателя Вандервельде, и Дон-Кихота, совершенно бесцельно воевавшего с ветряными мельницами, и английского лорда Керзона, который посылал всякие дерзкие ноты и ультиматумы молодой Советской стране!..
…Не читалось.
Мешал стук вагонных колес. Карандаш, которым я делал заметки в блокноте, подпрыгивал. Да и на душе от близкого соседства с Печерицей было неспокойно. Мне очень хотелось взглянуть на литер, но я боялся, что Печерица еще не заснул как следует. Контролер пришел, когда уже совсем стемнело, за станцией Дунаевцы, и, словно давая знак, чтобы его не будили, Печерица так захрапел в эту минуту, что его храп заглушил голос железнодорожника, требовавшего билет.
Свечей еще не зажигали, и лишь колеблющееся пламя маленького огарка в фонаре бросало тусклый отсвет в мой угол. Контролер вытащил ключ и хотел постучать им о верхнюю полку, чтобы разбудить Печерицу, но я поспешно сказал:
— Не будите его, он больной, а билет его у меня. Вот.
— Больной-больной, а храпит лучше любого здорового, — буркнул контролер, проверяя билеты.
Стоявший сзади проводник, глядя на сапоги Печерицы, удивленно сказал:
— А где же он садился? Не припомню. Мне сдавалось, что в купе один пассажир, вот ты, молодой, а откуда этот взялся?
— Да мы едем от самого начала, — пробормотал я.
— Пересадка в Киеве, — сухо предупредил контролер и отдал мне билеты.
Думая, что наверху прячутся зайцы, он поднял фонарь до самой багажной полки. Отблеск пламени заколыхался на потолке. Наверху никого не было. Успокоившись, контролер с проводником прошли дальше.
Прислушиваясь к однообразному стуку вагонных колес, я задремал…
— Уже была ревизия? — разбудил меня хриплый голос.
Поезд стоял. Совсем близко от вагона на столбе зеленоватым светом горел фонарь. На фоне светлого квадрата окна я видел склоненную ко мне голову Печерицы.
— Была.
— Ну, тогда я еще посплю, а ты, милый, в случае чего покажи им еще раз билеты.
Я молча кивнул головой, глянул на минутку в окно и закрыл глаза.
Было тепло и уютно. Приятно покачивало. Не снимая чумарки, я лег на лавку и, подложив вместо подушки под голову портфель, довольно быстро заснул. Сколько я спал — не знаю, но проснулся оттого, что на меня направили луч карманного фонарика.
— Билеты!
— Тут два, мой и соседа… — роясь в карманах, буркнул я. — Вон лежит на верхней полке. Ему нездоровится.
Контролер отвел в сторону луч фонарика и взял билеты. За ним стоял какой-то человек в стеганке и тоже заглядывал в билеты.
— Будить? — тихо спросил контролер и провел лучом фонарика по спине Печерицы, который спал калачиком, поджав под себя ноги.
— Придется, — сказал человек в стеганке, но тут же спохватился: — Хотя постойте, вот же литер! — И, отделив белую длинную бумажку от билетов, он стал пристально разглядывать ее.
Сонный, жмуря глаза, я не понимал, что к чему, и мечтал лишь об одном: чтобы контролеры поскорее ушли.
— Можно не будить, — тихо сказал человек в стеганке, складывая литер и отдавая его контролеру. — Не тот… Пошли дальше.
Контролер вручил мне оба билета, завернутые в литер. Они ушли, и я сразу же заснул, да так крепко, что проснулся уже на какой-то большой станции. По ярко освещенному перрону с грохотом катили тележку, бегали люди с бутылками и чайниками. Свет вокзальных огней проникал в глубь вагона. Тут я увидел, что верхняя полка пуста: Печерицы на ней не было.
Прижавшись к окну вагона, я прочитал надпись на фасаде станции, под крышей:
ЖМЕРИНКА
Порядком отъехали!
Задевая спросонья ноги спящих пассажиров, я прошел к выходу.
Народу у нас в вагоне прибавилось. Пахло овчинными кожухами и махоркой.
Куда же запропастился Печерица? Может, он в буфет пошел?.. Хорош попутчик! Даже не разбудил меня. И чемоданчик оставить побоялся! Подумал, наверно, что я жулик.
Уже в тамбуре повеяло свежестью морозной ночи. Лужицы на перроне затянуло льдинками. Сбоку, где кончалась перронная крыша, мигали звезды.
У вагона, держа в руке свернутый флажок, расхаживал новый, молодой проводник в кожаной фуфайке с путейским значком.
— Долго будем еще стоять, товарищ проводник?
— Ого-го! — сказал проводник весело. — Настоимся еще. Скорый на Одессу должны пропустить.
— На вокзал успею сходить?
— Вполне. Раньше как через час не тронемся.
— А место мое не займут там?
— Займут — освободить попросим. У тебя же плацкарт есть…
Я обошел весь огромный и очень чистый жмеринский вокзал, о котором шла в те годы молва, что это лучший вокзал Советской Украины, и даже спустился на минутку в знаменитый тоннель, облицованный белыми кафельными плитками.
Проходя вдоль буфета первого класса, я поглядел на розовые окорока, на белого молочного поросенка, который лежал, распластавшись на пуховике из гречневой каши, на жареных кур с зеленым горошком, на блестящие и пухлые коричневые пирожки с начинкой из вареного мяса и риса, на ломти багрового копченого языка, на фаршированного судака, который как бы плавал в дрожащем прозрачном желе. Мне так захотелось отведать хоть капельку этих лакомств, что я потерял всякое самообладание: съел кусочек буженины с огурцом, выпил три стакана холодного густого молока с пенкой и со свежими пирожками и затем съел еще два начиненных желтым заварным кремом пирожных и запил все это стаканом компота из сушеных фруктов.
Но, уже выйдя с вокзала на свежий воздух, я почувствовал раскаяние. «Вот транжира! — ругал я себя. — С таким аппетитом и до Киева не доехать». И еще стыдно мне было очень оттого, что я позволил себе такое буржуйство в то самое время, когда наши хлопцы питались не ахти как. Щи из кислой капусты да чечевица на второе — вот обычное меню обедов в общежитии. И бобы, бобы, бобы! На ужин бобы, на завтрак, перед работой бобы и даже на сладкое по воскресеньям бобы с какой-то приторной подливкой из патоки. Правда, Никита Коломеец утешал нас, что в бобовых культурах много фосфора и от этого мы, несомненно, будем умнее, но всякий из нас, конечно, предпочел бы променять проклятые бобы на порцию хороших котлет или на гуляш с перцем и горячей картошкой.
Огорченный и мучимый раскаянием, я влез в вагон и отыскал свою скамейку.
Печерицы не было.
Меня разморило после еды в теплом вагоне, и не хотелось больше выходить на улицу. Хотелось сидеть так, прислонившись к твердой стенке, и дремать…
Громыхая колесами, в облаках пара подкатил на первый путь скорый из Москвы. На станции сделалось шумно. Удерживаясь от сна, я смотрел в освещенные окна вагона, остановившегося как раз перед нами. Покрытые простынями и одеялами, лежали там на спальных местах пассажиры. «Развалились, точно дома!» — позавидовал я им.
Поезд на Одессу постоял недолго, затем бесшумно двинулся, и, когда последний его вагон с красным фонариком промелькнул в окне, снова обнажились желтые стены вокзала.
Вскоре двинулись и мы.
Печирицы по-прежнему не было. Его билет и литер остались у меня.
Уже при дневном свете я разглядел литер, и сразу бросилось в глаза, что он был написан не на фамилию Печерицы, а на имя студента второго курса сельскохозяйственного института Прокопия Трофимовича, Шевчука. Внизу на литере стояла кудрявая подпись заведующего окрнаробразом Печерицы, и мне сразу стало ясно, что дело нечисто. Правом выдавать литеры на бесплатный проезд по железной дороге пользовался в городе один Печерица. Помню, еще до того, как он издал приказ о закрытии фабзавуча, мы просили Печерицу послать во время отпуска нескольких самых лучших учеников на экскурсию на заводы Донбасса. Печерица уперся: «Ни одного литера для фабзавучников не дам. Они выданы только для студентов». А сам, мерзавец, поехал по такому литеру! И я твердо решил, как вернусь, хотя бы по этому вопросу вывести Печерицу на чистую воду.
Но куда он девался — вот вопрос. На литере была обозначена станция назначения — Миллерово. Мне казалось, что путь туда тоже лежал через Харьков. Опоздать на поезд он не мог — мы стояли в Жмеринке слишком долго. За это время можно было и пообедать, и поужинать. Оставалось думать, что Печерица купил новый билет, пересел на скорый поезд и что он будет в Харькове раньше меня.
НА УЛИЦАХ ХАРЬКОВА
В пути были заносы, и поезд пришел в Харьков вечером, опоздав на десять часов.
Осторожно переходя улицы, я пошел по Екатеринославской. Мимо пролетали освещенные трамваи, то и дело роняя из-под дуг зеленоватые искры.
— Вечернее радио! Вечернее радио! Радиовечерняя газета! Последние телеграммы из Рима! Собака Муссолини остался жив! — орал во все горло маленький газетчик.
Огни магазинов слепили меня. Жареные орешки, имбирь, пряники, груды пастилы, корзины с кавказской шепталой, изюмом, финиками, антоновка, лимоны и апельсины в папиросной бумаге — все это лежало за витринами. На дверях облезлого двухэтажного домика я заметил фанерную вывеску: «Домашние обеды на чистом коровьем масле. Ева Капульская. Сплошное объедение. Вкусно. Скромно. Недорого. Обеды, как у мамы!!!»
Из открытой форточки домашней столовой вырывался на улицу вкусный запах жареной баранины и чеснока. «Пообедать бы!» — подумал я и облизнулся. Уже больше двух суток, как я не ел ничего горячего. Всю дорогу питался то колбасными обрезками, то холодным молоком. Вот только, правда, в Жмеринке перекусил немного. А сегодня с утра еще почти ничего не ел… И я уже было двинулся к Еве Капульской, но у порога ее царства передумал. Еще неизвестно, что такое «недорого». Для нее, частницы, быть может, недорого, а для меня даже очень дорого. Нельзя разбрасываться общественными деньгами. Кто знает, сколько дней придется пробыть здесь!
Видимо, от недоедания ноги у меня были легкие-легкие, и я ощущал головокружение, будто только что вышел из больницы. Я шагал, не зная дороги, но догадываясь, что Екатеринославская приведет меня к центру. Из-под ног разлетались брызги — тротуар был покрыт тающей снежной жижей. Как хорошо все-таки, что я занял у Бобыря на дорогу его новенькие калоши!
По узенькому переулочку я вышел на площадь Тевелева и увидел желтое, в колоннах здание ВУЦИКа. Маленькие, засыпанные снегом елочки как бы охраняли его. Изредка, гудя сигналами, проезжали автобусы; позванивая бубенцами, неслись через площадь извозчичьи санки, закрытые медвежьими полостями; вдали, на Сумской, горела, переливаясь огнями, надпись «ВIСТI» — так называлась главная правительственная газета на Украине.
В эту минуту я вспомнил далекий наш пограничный городок и общежитие фабзавуча на тихой его окраине. Может быть, вот в эту минуту хлопцы толкуют обо мне, надеясь, что я привезу им добрые вести? А возможно, они еще сидят на длинных скамейках комсомольского клуба на Кишиневской? Ну конечно же, они в эту пору еще там! Ведь сегодня в клубе вечер самодеятельности. К нему уже давно готовились. И самое-то главное, что на этом вечере в музыкальной картине «Тройка» должны выступать наши ребята: Петька Маремуха, Галя Кушнир, «философ» Фурман и даже Сашка Бобырь!
И мне снова взгрустнулось при мысли, что я не увижу выступления клубного драмкружка, не смогу посмеяться вместе с хлопцами над игрой конопатого Бобыря. Но, стоя один на площади этого незнакомого города, я знал, что, даже развлекаясь там, в клубе, хлопцы обязательно вспоминают обо мне…
Заглядывая в освещенные окна, я медленно брел на соседнюю площадь Розы Люксембург.
Свежий номер харьковской газеты был вывешен на фанерном щите около Дома всеукраинских профсоюзов.
Я обратил внимание на коротенькую заметку:
«Покушение на Муссолини. Сегодня, в 11 утра, неизвестная пожилая женщина выстрелила почти в упор из револьвера в Муссолини, вышедшего на площадь Капитолия из здания, где заседает международный хирургический конгресс. Пуля легко ранила Муссолини, пробив ему ноздри. Стрелявшая арестована».
«Стрелок тоже! — подумал я. — Не лучше Бобыря. Быть так близко от этого изверга-фашиста — и не уничтожить его! Уж не бралась бы, если стрелять не умеешь. Смешно даже: „пробила ноздри“!.. Так вот почему мальчишка на Екатеринославской выкрикивал: „Последние телеграммы из Рима!“ Надо посмотреть, может, еще что-нибудь интересное в газете есть?»
Рядом была помещена заметка об издевательствах болгарских фашистских властей над коммунистом Кабакчиевым. Немного дальше — сообщение о том, что скоро из Италии в Ленинград вылетает дирижабль «Норвегия». А перебросив взгляд на другую страницу, я увидел в центре ее портрет гололобого, коренастого секретаря ЦК КП(б)У, заверстанный в тексте доклада о текущем моменте.
Я внимательно разглядывал портрет секретаря, его добрые, смеющиеся глаза, и мне показалось, что я его где-то видел. «Ну, ясно где — на обложке журнала „Всесвiт“ в нашем общежитии».
Размахивая портфелем, я брел по тротуару. «Я в Харькове! Я в Харькове!» — стучала в висках одна и та же мысль. Спешили мимо прохожие, и я старался ничем не отличаться от них, шел твердо, уверенно, ничему не удивляясь, и мне начинало казаться, что я давний житель этого большого столичного города…
С той минуты, как я вышел из вагона в Харькове, мне все чудилось, что вот-вот из-за какого-либо угла навстречу вынырнет Печерица так же внезапно, как неожиданно появился он в поезде.
За углом Старо-Московской на стене кирпичного дома то вспыхивала, то гасла заманчивая надпись: «Потрясающий, захватывающий американский боевик „Акулы Нью-Йорка“. Две серии в один сеанс. Нервным и детям вход воспрещен!!»
Увидев эту надпись, я второй раз за время моего путешествия потерял голову. Вмиг позабыв голод, я что было сил пустился туда. Когда еще такая интересная картина доползет до маленького нашего городка!
Касса помещалась в темной и сырой арке. По тому, как пробивались к ней, отпихивая один другого локтями, человек восемь ребят, я сообразил, что продаются последние билеты и на последний сеанс. Раз, два — и я в очереди.
Зажав под мышкой портфель, дрожащими руками отстегиваю английские булавки. Моя очередь приближается.
— Следующий! Какой ряд? — покрикивает из своей будочки кассирша.
Наконец, отстегнув вторую булавку и поминутно оглядываясь, вытаскиваю из внутреннего кармана пиджака деньги. Выдергиваю из пачки на ощупь две рублевые бумажки и чувствую, что на меня смотрят.
Около кассы, заложив руки в карманы, стоят два подозрительных верзилы в клетчатых кепках, надвинутых на лоб, и широких брюках клеш.
«Раклы!» — подумал я и поглубже засунул в карман пиджака пачечку денег. Наскоро пихнув в карман чумарки сдачу, я схватил синенький билетик и, размахивая портфелем, пустился догонять мальчишку, получившего билет передо мной.
— Скорее, золотко! Начинается, — подогнала меня билетерша, одной рукой отрывая контроль, а другой поворачивая деревянный крест в проходе.
Только я влетел в шумный, гудящий зал — погас свет, и из стены, рассекая темноту, вырвался голубой лучик. Я наступил по дороге кому-то на ногу. На меня цыкнули: «Вот медведь, прости господи!» Я плюхнулся в первое попавшееся кресло, стараясь не смотреть в сторону ворчавшего на меня человека… Прошло минут десять… Я позабыл, что я в Харькове, что на дворе ночь и еще неизвестно, где мне придется ночевать.
…Громилы Нью-Йорка — страшные, волосатые, с какими-то зверскими лицами, с перебитыми носами и квадратными, выдающимися вперед подбородками — бродили по экрану с огромными кольтами и парабеллумами. Они распиливали стальные решетки, просверливали и взламывали несгораемые кассы, догоняли друг друга на курьерских поездах, аэропланах, моторных лодках и автомобилях и ловко, с каким-то непонятным наслаждением, в упор убивали своих соперников.
Мне казалось, что я уже десять раз прострелен насквозь, и было даже удивительно, как я остался цел после этого ужасного зрелища. И только на улице, разгоряченный, взволнованный и довольный тем, что еще живу, я вспомнил, что ночевать мне негде.
И все из-за поезда, который пришел в Харьков с таким опозданием! Приехал бы раньше, засветло — зашел в комсомол, дали бы мне талончик в общежитие. А сейчас куда?
Под аркой ворот уже погасили свет, и зрители выходили на ощупь, едва не наступая один другому на пятки.
— Не толкайтесь, ради бога, мистер Дуглас! — сказал кто-то позади, и в ту же минуту меня сильно ударили в спину.
— Зачем толкаешься? — сказал я, оборачиваясь к долговязому парню в надвинутой на глаза кепке.
— Пардон, это не я, это он. — И верзила, нагло ухмыляясь, кивнул на соседа.
Тут меня опять пихнули. Да как! Чуть-чуть я не выпустил портфеля. И вдруг кто-то резко, каблуком наступил мне на ногу. Я подпрыгнул от боли.
«Лучше не связываться, лучше потерпеть», — подумал я и, крепко сжимая портфель, вырвался из полумрака арки на освещенную улицу.
«Вот жулики чертовы! Научились хамству у этих американцев! Видно, во время сеанса все способы драки заучили наизусть!.. Чужие калоши потоптали!»
На вокзале в главном буфете еще торговали, и я решил перекусить, а потом прилечь где-нибудь на лавке и подремать до рассвета.
Расходы предстояли крупные, харьковский воздух нагнал аппетит, вот почему, подойдя к застекленному буфету, я немедленно полез в боковой карман, где хранились мои деньги, и вдруг вспомнил, что, покупая билет, не заколол карман булавками.
«Ой! Что такое!»
Я почувствовал, как у меня подкашиваются ноги. Замигала, заискрилась хрустальная люстра под высоким лепным потолком…
Денег в боковом кармане не было!
«Спокойно, спокойно, — говорил я себе. — Главное, не паниковать. Больше выдержки!»
Пустыми и печальными глазами я смотрел на оскаленную пасть щуки, на уплывающие блюда с холодцом и тихонько в отчаянии пятился подальше от буфета.
«Ничего, ничего, только не волноваться! — утешал я себя. — Просто спутал карманы».
Подойдя к подоконнику, я швырнул на него портфель и торопливо, дрожащими руками начал ощупывать каждую складку в карманах. Все напрасно: денег нигде не было, они исчезли на «Акулах Нью-Йорка».
Лишь в кармане чумарки я нащупал смятый рубль и мелочь, выданную мне кассиршей кинотеатра. Но что могли значить эти гроши по сравнению с теми деньгами, которые были у меня украдены! Не иначе как эти мошенники «дугласы» их стянули!
Как же я домой уеду?
…Даешь, даешь по шпалам,
по шпалам… —
припомнились вдруг слова давно забытой песенки.
Да, по шпалам… Ничего не поделаешь! Буду по дороге наниматься к кулакам на поденную работу. Батрачить буду — и дойду! А может, чумарку продать?.. Да кто ее купит, такую старую, перешитую?
В самых тяжелых случаях жизни Коломеец советовал нам вспоминать старинную морскую поговорку: «Три к носу — все пройдет». Я так потер глаз, что, наверное, кожу с века содрал. Облегчения никакого!..
Отбить разве телеграмму Коломейцу, чтобы выручал меня? Послать депешу с одним только словом «обокрали» и адрес дать «вокзал, востребования»?.. Но какой тогда переполох подымется в школе! «Вот, — скажут, — послали растяпу, а он, вместо того чтобы наши кровные интересы защищать, баклуши бил, ворон ловил, шляпа!» И пуще всех станет злорадствовать Тиктор. Нет, телеграмму посылать нельзя!
Надо выпутаться самому. Сам виноват, сам и расхлебывай кашу! Теперь я понял, как прав был Никита Коломеец, все время неустанно предупреждая нас: «Глядите, хлопцы, не увлекайтесь Дугласами Фербенксами да Рудольфами Валентино — это яд, который производит американская буржуазия. Эти фильмы — школа бандитизма. До добра они не доведут!»
Как он был бесконечно прав, какими справедливыми оказались его слова! И зачем я пошел на этих «Акул»!.. И ничего бы не случилось, если бы я даже не знал о существовании такой картины!..
«Что же делать? Как спастись? Где выход из этого капкана? — спрашивал я себя. — Такие деньги украли! Такие деньги!»
Тут же я принялся пересчитывать оставленную мне ворами сдачу. Рубль сорок две копейки. Небогато! Однако на хлеб и на сельтерскую воду хватит. Как-нибудь протяну два дня, сделаю все, что надо, а потом зайцем махну домой. Залезу под вагонную полку и буду лежать тихонько, чтобы контролер не заметил. А может, на товарняке устроюсь.
ВЕСЕННЕЕ УТРО
Рассветало. Началась уборка вокзала, и я вышел на улицу. Сонный, голодный, я почувствовал, что едва ли сумею даже денек продержаться на сельтерской воде и хлебе. Шел по улице, и меня пошатывало.
Трамваи еще не ходили, но уже появились прохожие. Дворники открывали ворота. Домашние хозяйки с кошелками в руках спешили за провизией. Все они шли в одном направлении, и я, чтобы скоротать время, поплелся за ними.
Первым в городе проснулся знаменитый харьковский рынок — «Благбаз».
Один за другим открывались рундуки. Я бродил по Благовещенскому базару, пока мне в нос не ударил очень вкусный и острый запах. Он забивал запахи квашеной капусты, сельдерея, стынувшего в бочках и похожего на расплавленный сургуч густого томата. Словно охотничий пес, почуявший перепелку, раздувая ноздри, я пошел на этот запах.
Худая торговка в стеганом ватнике, раскачиваясь, голосила у двух дымящихся жаровен, заставленных огромными чугунками:
— Флячки, горячие флячки! Ох, хватайте, люди добрые! Ой, дешево беру! Ой, нигде и никогда, ни в каком царстве, ни в каком государстве вы не найдете таких замечательных флячков! Это ж прелесть, это небо на языке, это ж лучшее и самое дешевое снидание! Та покушайте мои флячки!..
…Если кто-нибудь из вас ел прямо на базаре, стоя рядом с пылающей жаровней, из глиняной миски обязательно шершавой деревянной ложкой горячие, обжигающие рот, наперченные, залитые сметаной, пересыпанные колендрой, резаным луком, зубками чеснока, оранжевой паприкой, душистые от лаврового листа и петрушки, засыпанные мелко натертым сыром, приготовленные из рубленого коровьего желудка свежие и пахучие флячки, или по-русски рубцы, тот поймет, как трудно было удержаться, чтобы не сломать голову последнему моему рублю!
И еще в девять часов утра, когда открылись учреждения и я подходил к высокому дому на углу улиц Карла Либкнехта и Ветеринарной, во рту горело от красного перца, которым крикливая торговка без зазрения совести наперчила сытные, но совсем уж не такие дешевые флячки. Полтинник отдать за пустяковое блюдо! А дальше что? А вдруг заведующий школьным отделом ЦК комсомола уехал и придется его ждать?
Нет, баста! На сегодня хватит роскоши! До завтрашнего полдня я не имею права тратить ни одной копейки. Никакой сельтерской воды! Будешь пить сырую, из-под крана — бесплатно, а польза такая же. Надо беречь деньги, чтобы хоть кусок хлеба купить на обратную дорогу, когда поеду зайцем в свой родной город.
Пропуск в комендатуре выдали быстро. Посмотрели на мой комсомольский билет, командировку и возвратили все документы обратно с маленьким пропуском.
Я вошел в просторный вестибюль и подал пропуск часовому. Тот сверил пропуск с моим удостоверением и показал мне дорогу. Уже в большом вестибюле я снова почувствовал, что робею. Еще хуже стало, когда пришлось раздеваться: здесь, у вешалки, вместе с шапкой, калошами и чумаркой у меня будто сразу отняли половину смелости.
— Вам куда, товарищ? — окликнула меня лифтерша.
Мне и раньше приходилось слышать, что в столице есть такие машины, которые поднимают людей на самый чердак, но я лично увидел лифт впервые в жизни.
— Мне в комнату двести сорок шесть, — ответил я лифтерше, разглядывая пропуск.
— Садитесь, подвезу.
— Да нет, спасибо, — сказал я и быстро шагнул по ковровой дорожке на лестницу. «Пройду так, спокойнее будет. Может, она думала, что я здесь работаю?»
Не спеша поднимался я по мягкой ковровой дорожке.
Я свернул с лестницы в коридор, удивляясь чистоте и тишине вокруг. На дверях все мелькали какие-то маленькие номера, и я никак не мог отыскать школьный отдел.
Из дальнего конца коридора навстречу, поскрипывая сапогами, твердой, уверенной походкой шел коренастый, среднего роста человек. Лица я его не видел — свет из окна бил мне в глаза.
— Скажите, пожалуйста, товарищ… — сказал я и метнулся к этому человеку.
— Скажу, пожалуйста, — ответил идущий и сразу остановился.
Но уже ничего больше я спросить не мог… Прямо передо мною на мягкой ковровой дорожке стоял тот самый человек, портрет которого я разглядывал вчера ночью в газете около ВУЦИКа.
От неожиданности я позабыл, какую комнату мне нужно.
Поняв, что я смутился, и помогая мне, он весело спросил:
— Заблудился? Ты откуда, хлопчик?
— Я с границы приехал…
— С границы? Дальний, значит, гость. А по какому делу?
И тут шальная мысль примчалась в голову: а что, если самому секретарю Центрального Комитета партии рассказать о нашем горе?
И я спросил:
— Мне можно с вами поговорить?
Как только мы вошли в просторный, светлый кабинет с большими квадратными окнами, выходящими в сад, он предложил мне сесть, и я вдруг почувствовал себя очень смело. Мне показалось, что передо мной сидит мой старый знакомый Картамышев. По порядку, но все еще немного волнуясь, поглядывая на телефоны, кучкой собравшиеся на краю большого стола, я стал выкладывать, зачем меня послали в Харьков наши фабзавучники.
Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Украины слушал меня очень внимательно, два раза брал большой зеленый карандаш и что-то записывал у себя в блокноте, и тогда я задерживался, но он кивал мне головой, чтобы я продолжал.
Когда я начал рассказывать, как Печерица обидел Полевого, напечатав о нем целую статью в газете, секретарь спросил:
— Значит, Печерица настаивал на увольнении инструктора лишь потому, что тот не научился еще говорить по-украински?
— Ну да! И еще как настаивал! Великодержавным шовинистом Полевого обозвал. А какой тот, спрашивается, шовинист, если он большевик с первых дней революции? Еще осенью восемнадцатого года они в Летичеве советскую республику провозгласили. Вот как! Первую на Подолии. Ему Советская Украина дорога, и нам, фабзайцам, Полевой все время говорит, чтобы мы изучали и любили язык украинского народа, среди которого живем. А одного хлопца, который плохо отозвался об украинском языке, Полевой так отругал, что держись. «Какое ты, говорит, имеешь право, пацан несознательный, с таким пренебрежением отзываться о языке народа, чей хлеб ешь? Ведь это украинский селянин своим трудом и потом для тебя хлеб вырастил, а ты над мовой его смеешься?» Но, с другой стороны, если разобраться, зачем, скажите, заставлять Назарова насильно с бухты-барахты учить украинский язык, когда он еще и года на Украине не прожил? — спросил я горячо.
Секретарь улыбнулся, и я, ободренный его улыбкой, продолжал:
— …Теперь получается вот какая история. Закроют фабзавуч. Ну хорошо, у кого батька или мама в городе живет, они ему, факт, помогут, пока он устроится. Ну, а что делать тем хлопцам, кто из детских домов к нам пришел? — вот вопрос.
Ведь их отцов поубивали петлюровцы, и у них в городе никого нет, и самое-то главное — жить им будет негде. Так они спали в фабзавучном общежитии, а сейчас, как закроют школу, Печерица хочет в этом доме поселить учеников музыкального техникума. Они ему дороже всего, они в его хоре поют. А куда же фабзайцы денутся? А ведь наше обучение государству ничего не стоило: на полной самоокупаемости школа была. Сделаем сами соломорезки — продадим крестьянам и на это существуем. И нам хорошо, и крестьяне машины имеют. Смычка происходит между городом и деревней. Мы думали, окончим школу, станем рабочими, пошлют нас на заводы, в Донбасс, а вместо нас других хлопцев наберут. А тут вдруг такое получается… А все через Печерицу…
Секретарь снова улыбнулся и сказал:
— Ты погоди, не горюй особенно. Положение не столь уж безнадежное, как тебе кажется.
— Да нет, в самом деле, вы подумайте только, — ободренный его словами и распалившись еще больше, сказал я, — у нас на городской бирже труда своих безработных хватает, а еще нас им подбросят. Учились, учились — и на биржу… Даже допустим, биржа разошлет нас по кустарям учениками. Что мы будем делать, вы подумайте, — кастрюли лудить или корыта хозяйкам запаивать? Да разве об этом мы мечтали, когда шли в фабзавуч? И разве мы виноваты, что больших заводов в округе пока нет?
Секретарь перебил меня, возвращаясь к рассказанному мною раньше:
— Он действительно так сказал: «Никто не даст закоптить голубое небо Подолии дымом заводов» или ты это выдумал для красного словца?
— Вы что думаете, обманываю? — обиделся я. — Так и сказал!
— Любопытно. Очень любопытно. Я не знал, что он так откровенно действовал. Какой пейзажист нашелся! К счастью нашему, народ Украины не спросит его, где надо строить заводы. Там, где надо, — там и построим. Кое-где небо подкоптим, и воздух от этого в целом мире свежее станет.
— Нам и Полевой все время толковал, что без индустриализации нашей стране жить нельзя. Заедят нас тогда иностранные капиталисты, — согласился я со словами секретаря.
— Правда? Это хорошо! Вас можно поздравить с умным директором. Настоящий руководитель даже самого маленького дела должен всегда чувствовать революционную перспективу. Скажи, сколько вас, таких молодцов, в фабзавуче?
— Пятьдесят два… И все мы уже в профсоюзе металлистов состоим.
— Комсомольцев много?
— Больше половины.
— А когда, по плану, у вас должен быть выпуск?
— В мае. Скоро. В том-то и дело!
— Все ваши хлопцы захотят поехать в другие города?
— Еще как захотят! Пешком пойдут! А для чего же мы учились? Когда поступали в школу, то нам так и обещали, что станем работать на больших заводах…
— Ты сегодня приехал? — неожиданно спросил меня секретарь, снова записывая себе что-то в блокнот.
— Вчера вечером. Я бы еще вчера сюда зашел, да поезд опоздал.
— А где же ты остановился?
— На вокзале. Выспался немного на лавке…
— На вокзале?.. Почему же в гостиницу не пошел? Или в Дом крестьянина? Знаешь на площади Розы Люксембург большой такой дом?
— Да я… На вокзале… тоже ничего…
— Ты чего-то мнешься. Такой говорливый был, а сейчас стоп машина. Сознавайся: денег, наверное, мало?
— Были деньги, но вот…
И я потихоньку-помаленьку рассказал секретарю о своем горе.
Сочувственно покачивая головой, секретарь улыбнулся, а потом, рассмеявшись, сказал:
— Подвели, брат, тебя «Акулы Нью-Йорка»! Небось голодный сейчас?
— Нет… Нет, спасибо, я уже завтракал… Флячки ел на базаре.
— Тогда вот что, хлопче, — сказал секретарь Центрального Комитета, вставая, — вне всякого сомнения, это решение будет отменено. Я сегодня узнаю все и думаю, что ваши мечты исполнятся. Ни один из вас не пропадет — это безусловно. Такие молодые грамотные рабочие нам очень скоро понадобятся повсюду. И в Донбассе и в Екатеринославе. Еще в прошлом году, на московском активе, так прямо и говорилось, что нам нужны миллионов пятнадцать-двадцать индустриальных пролетариев, электрификация основных районов нашей страны, кооперированное сельское хозяйство и высокоразвитая металлургическая промышленность. И тогда нам не страшны никакие опасности. И тогда мы победим в международном масштабе. А разве молодежь не призвана помогать партии решить эту задачу? Конечно! И будь спокоен — партия не даст вам пропасть… Что же касается твоих личных неприятностей, то это дело тоже поправимо. Иди в комнату тридцать два к товарищу Кириллову. Он тебе обеспечит жилье и все такое. Возьми вот записочку.
Написав несколько слов, он протянул мне листок из блокнота.
— Сегодня ты отдохни, вечерком сходи в театр. Посмотри, как играет Саксаганский. Это, брат, великий украинский артист! Со временем, когда вырастешь, люди завидовать тебе будут, что ты лично видел его игру. Это будет полезнее и куда интереснее «Акул Нью-Йорка». Переночуешь, а завтра уедешь… А Картамышеву привет передай. Пусть границу получше бережет! Ну, до свидания, хлопче! — И секретарь протянул мне руку.
Я попрощался с ним, обрадованный, окрыленный, быстро пошел из комнаты, чуть не упал, споткнувшись о край ковра. Уже открывая дверь, я услышал, как секретарь у меня за спиной сказал в телефонную трубку:
— Сейчас к вам зайдет один приезжий товарищ. Его обворовали. Надо будет помочь… Да-да, из фонда помощи нуждающимся коммунистам…
Не знаю, сколько я пробыл в Центральном Комитете. Может, час, а возможно, и больше. Время пролетело незаметно. Когда я вышел из подъезда, мне в глаза ударило солнце. Утренний туман рассеялся, а на голых деревьях в университетском скверике напротив, чуя близкую весну, громко каркали вороны. С крыш капало, снег таял на глазах, потемневший, пористый, точно сахар, облитый чаем.
Вот удача-то! Я все еще не мог опомниться от счастья. Думал, дня три придется ходить, бегать, доказывать, а здесь один разговор — и все улажено. А главное — быстрота! Но как быстро! Прямо-таки удивительно. Может, все это приснилось? Да нет же! Я пощупал в кармане новенькие, хрустящие деньги. Их я получил у Кириллова, которому на всякий случай оставил список учеников и наше жалобное письмо в ЦК комсомола. Я вовсе не думал, что мне дадут деньги, когда шел к товарищу Кириллову. Прихожу, показываю записочку пожилому человеку в синем френче, а он, порасспросив меня еще немного и от души посмеявшись, выдал целых пятьдесят рублей да потом еще выписал ордер в общежитие для приезжающих партработников на улицу Артема, как будто я уже стал членом партии.
Веселый, чувствуя, как огромная тяжесть свалилась с моих плеч, довольный за наших фабзавучников, я перешел улицу и без всякой цели направился в пустой, покрытый талым снегом парк.
Сероватый и жидкий, как кисель, последний снег этой зимы разъезжался под ногами. Уж кое-где на бугорках чернели проталины мокрой земли, покрытой увядшими прошлогодними листьями и мерзлой травой. Хорошо было в это солнечное утро в пустынном парке, куда еще никто не ходил, только я один, чудак, забрел на радостях!
Обернулся. Увидел сквозь голые деревья знакомый силуэт высокого дома. Почудилось, что за широким окном стоит, жмурясь от солнца, первый секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Украины и, приветливо улыбаясь, машет мне рукой.
От радости я топнул ногой так, что проломил крепкий, затверделый наст на тропинке, и нога по щиколотку ушла в снег. Стоя так, я прислушался. Далеко звенели трамваи, каркая, суетились на березах вороны, крякнул клаксоном, словно утка, грузовик на соседней улице, но все эти звуки заглушал стук моего сердца.
Шла весна, теплее грело раннее солнце, и в это весеннее утро я совсем позабыл, что нахожусь в большом и незнакомом еще городе…
ПРИ СВЕТЕ ФАКЕЛОВ
Весенний ветер раздувает факелы. Они горят, раскачиваясь на деревянных палках.
Хвостатые языки копоти завиваются над головами комсомольцев, шагающих строем по дороге.
Эта каменистая дорога ведет от вокзала в город. По бокам, за канавами, наполненными талой водой, тянутся черные голые огороды.
Удивительно, как быстро сошел снег, пока я ездил в Харьков! Должно быть, лишь далеко за городом, в глубоких приднестровских оврагах, у самой границы, сохранились еще его грязные последние сугробы.
Впереди колонны мелькает надуваемое ветром тугое полотнище.
Комсомольцы четко отбивают шаг на булыжниках. Из первых рядов доносится звонкий голос запевалы:
В вихре Октября
Родилася рать
Юных, смелых, дерзких комсомольцев.
Ринулись в бой
С верой святой,
Запевая под октябрьским солнцем…
Чистый, весенний воздух помогает петь. Пою и я, зажимая под мышкой портфель, снова завернутый в газету.
…Ячейка железнодорожников уже выстраивалась с зажженными факелами на станционной площади, когда поезд подошел к перрону и я, соскочив со ступенек вагона, выбежал на вокзальное крыльцо. Перед строем вместе с секретарем ячейки прохаживался окружкомовец Панченко.
— Здорово, Манджура! — сказал он мимоходом. — Приехал? Давай-ка пристраивайся. Идем демонстрировать, чтобы выпустили болгарского коммуниста Кабакчиева. Скорее, скорее, опаздываем!
Я быстро пристроился, и мы сразу же двинулись, неся на древках кумачевый плакат:
МЫ ТРЕБУЕМ ОТ БОЛГАРСКИХ ФАШИСТОВ
ОСВОБОЖДЕНИЯ ПЛАМЕННОГО
БОРЦА-РЕВОЛЮЦИОНЕРА
ХРИСТО КАБАКЧИЕВА
«Дойду с ними до Советской площади, а там и своих разыщу», — думал я, подтягивая песню.
Из темноты приближались белые домики — первые городские постройки.
Родной город! Я уже чувствовал его вечернюю тишину, разрываемую голосистыми песнями демонстрантов. Всякий раз песни эти пугали пропахших нафталином обывателей — бывших чиновников, священников, частных торговцев и всех, кто еще надеялся, что опять когда-нибудь вернется царский режим.
Римский папа плачет в лапу,
Кто обидел папочку?
Церабкоп открыл с нахрапу
В Ватикане лавочку… —
запели демонстранты новую шутливую песню.
Как мне захотелось рассказать соседям по шеренге, что я только что вернулся из Харькова, говорил с самим секретарем Центрального Комитета партии, передать всем, как секретарь обозвал Печерицу «пейзажистом», а потом рассказать и о том, что я видел в пьесе «Суета» игру самого Саксаганского! Но соседи пели, не обращая на меня внимания.
Даже Панченко не расспросил меня о поездке. Он встретился со мной так, будто я уезжал в соседнее село, а не в столицу… Панченко шагал сбоку, не останавливаясь. Его мягкий, грудной, немного глуховатый голос отчетливо слышался среди других голосов.
По другой стороне Больничной площади, около темного здания фабзавуча, освещаемая факелами, двигалась к центру другая молодежная колонна.
«Фабзайцы! Ну конечно, они! Такие яркие факелы есть только у нашей ячейки».
— Пока, хлопцы! Спасибо за компанию. Бегу к своим! — кричу я железнодорожникам и, покинув строй, мчусь напрямик через площадь, чтобы догнать далекую колонну.
Ноги вязнут в грязи. Глинистое поле стадиона раскисло. Как бы не оставить в липкой грязи Сашкины калоши!
Брызги талой холодной воды разлетаются в стороны, штанины брюк уже намокли. Все ближе и ближе огоньки знакомых факелов. Я дышу похрапывая. Только бы не напороться на колючую проволоку! Где-то здесь она была разорвана. Ну да, вот здесь!.. Раз, два — и я, догоняя последнюю шеренгу, бегу уже по твердой мостовой.
— Хлопцы, здорово! Ура! — кричу я и от радости размахиваю тяжелым портфелем. Газета слетела. Пустяки. Теперь не страшно. — Пугу! — кричу я по-запорожски, увидев конопатого Сашку. — Бобырь, возьми свои калоши!
— Василь приехал!.. Манджура приехал!.. — зашумели хлопцы.
— Давай пристраивайся сюда, Василь, — послышался из первых рядов голос Никиты Коломейца.
Втискиваюсь в ряды. Крепко жму руку нашему секретарю. Вокруг знакомые лица — Саша Бобырь, Маремуха, всезнайка Фурман. Оглядываюсь — и вижу позади насупленного Яшку Тиктора.
— Ну как, на щите или под щитом? — заглядывая мне в глаза, говорит Коломеец.
Не знаю, что такое «на щите», и отвечаю просто:
— Все хорошо, Никита! Поедем в Донбасс. Вот послушай… — И, захлебываясь от волнения, стараясь не сбиваться с ноги, я поспешно рассказываю Коломейцу о встрече в Центральном Комитете.
На нос мне упала с факела капля мазута. Быстро стираю ее кулаком и говорю, перескакивая с пятого на десятое. Хлопцы сомкнули ряды так, что трудно идти. Стараясь расслышать мои слова, они наступают мне на ноги, напирают сзади.
— Так и сказал: «Ваши мечты исполнятся»? — перебил Никита.
— Ну да! И потом еще говорит: «Молодые грамотные рабочие скоро будут нужны всюду. И в Екатеринославе и в Донбассе».
— Ну прекрасно! Есть, значит, правда на свете! Видите, как прав был Полевой? Понимаете теперь, какая умница Нестор Варнаевич? — торжествующе говорит Никита и, оборачиваясь к идущим позади, кричит: — Поедем скоро в Донбасс, ребята! А что я говорил? Давайте-ка песню по этому поводу, нашу фабзавучную!
Все разом мы поем школьную песенку, сочиненную для нашего фабзавуча молодым украинским поэтом-рабфаковцем Теренем Масенко:
Мы верим в нашу индустрию,
В наш вдохновенный труд.
Фабзайцы — ребята шустрые,
Как ледоход, идут!
— Мы бы тебя покачали, Василь, да грязно еще, — на минуту прерывая песню, шутит Коломеец. — Упустит какой благодарный — полетишь вниз, измажешься.
Довольный и гордый, я подпеваю хлопцам:
С завода, бодрые, шустрые,
Идут они, как всегда.
Мы верим в нашу индустрию:
Как мы, она молода…
— А Печерица еще не вернулся? — спрашиваю я Никиту.
— Ищи ветра в поле! — хмуро бросает Коломеец.
— Его что, разве уже сняли? По телеграфу, наверное?
— Он сам снялся.
— Когда я с ним ехал…
— Куда ты с ним ехал, интересно? — пристально глядя мне в глаза, спрашивает Коломеец.
— «Куда, куда»! До Жмеринки ехали разом, а потом…
— Что, что? — настораживаясь, выкрикивает Никита. — Ты ехал с Печерицей до Жмеринки?!
И не успеваю я рассказать историю встречи с Печерицей в поезде, как Никита вдруг круто останавливается и кричит мне прямо в лицо:
— Чудак! Да пойми ты: это все чертовски важно! Чего ж ты раньше не рассказывал? А ну, давай со мной!.. Фурман, веди за меня колонну!
Мы выскакиваем из рядов.
Ячейка, освещенная светом факелов, идет дальше, на Советскую площадь, к трибунам, неся большой портрет Христо Кабакчиева, а мы с Никитой мчимся на Семинарскую, к большому двухэтажному дому.