Глава VIII.
Проблема «Я» и гениальность
« В начале мир был только Атаманом в образе человека. Он начал озирататься кругом себя и не увидел ничего, кроме самого себя. Тогда он впервые воскликнул: „ Это я!“ Отсюда ведет свое происхождение слово „я“ – Поэтому еще в настоящее время, когда зовут человека, он прежде всего про. износит: „я“, а затем только называет свое имя.
Многие принципиальные споры, которые ведутся в психологии, покоятся на индивидуальных различиях характера самих спорящих. На долю характерологии при подобных обстоятельствах, как уже было упомянуто, могла бы выпасть весьма важная роль. В то время, как различные люди приходят в своем мышлении к самым разнообразным результатам, ей надлежало бы выяснить, почему итоги самонаблюдения у одного отличаются от таковых у другого. Она по крайней мере должна была показать, в каких еще отношениях отличаются люди между собою, помимо различия в их взглядах. И в самом деле, я решительно отказываюсь найти какой-либо другой путь для выяснения наиболее спорных вопросов психологии. Ведь психология является наукой опыта, а потому в ней общее не должно предшествовать частному, как в сверхиндивидуальных нормативных науках логики и этики. Наоборот, для психологии исходной точкой должен являться именно отдельный человек. Нет всеобщей эмпирической психологии. Создание подобной психологии без одновременного исследования в области психологии различий было бы непростительной ошибкой.
Подобное печальное положение всецело лежит на совести того двойственного положения, которое психология занимает между философией и анализом ощущений. Какую бы область не избрал психолог своей исходной точкой, он всегда претендует на всеобщую достоверность своих выводов. Но вряд ли когда-нибудь удастся ясно ответить на столь фундаментальные вопросы, как вопрос о том, не лежит ли в самом ощущении деятельный акт восприятия, спонтанность сознания, если не предпринять никаких исследований в области характерологических различий. Раскрыть незначительную часть таких амфиболий при помощи характерологии в применении к психологии полов – является основной задачей дальнейшего изложения. Что касается различных взглядов на проблему «я», то они вытекают не из психологических различии полов, но прежде всего, хотя и не исключительно, из индивидуальных различий в даровании.
Как раз границу между Кантом и Юмом можно провести в такой же степени, в какой это можно сделать между человеком, который видит в произведениях Макарта и Гуно верх совершенства, и другим, который находит венец творчества в произведениях Рембрандта и Бетховена. Этих людей я прежде всего начну различать с точки зрения их дарования. И уже здесь видно, что следует, даже необходимо, придавать различную ценность суждениям о понятии «я», исходящим от двух различных, весьма даровитых людей. Нет ни одного истинно выдающегося человека, который не был бы убежден в существовании «я», и обратно: человек, который отрицает «я», не может быть выдающимся человеком.
Этот тезис в процессе дальнейшего изложения приобретает характер непреложного принудительного положения. В нем мы найдем и обоснование более высокой ценности суждений гения.
Нет и не может быть ни одного выдающегося человека, который в своей жизни не пережил бы момента, когда он проникается убеждени-ем, что обладает некоторым «я» в высшем значении этого слова. В общем этот момент наступает тем раньше, чем духовно богаче человек. (См. гл. V). Для доказательства сравним признания трех совершенно различных, бесспорно гениальных людей.
Жан Поль рассказывает в своем автобиографическом эскизе «Правда из моей жизни „следующее: „Никогда в жизни не забуду того факта, когда я стоял лицом к лицу с рождением своего самосознания. Я еще никому не рассказывал об этом факте, но я отлично помню время и место, где он происходил. Еще совсем маленьким ребенком, стоял я как-то раз перед обедом у порога нашего дома и смотрел на складку дров налево, как вдруг внутренний свет – я есмь „я“, словно молния, озарил все мое существо: мое «я“ впервые увидело само себя – и навеки. Трудно предположить тут обман памяти. Дело в том, что никакой рассказ из жизни другого человека не может до такой степени соединиться с различными переживаниями отдаленных тайников человеческой души, переживаниями, новизна которых запечатлевает в памяти самые незначительные обыденные подробности их“.
По-видимому, то же переживание характеризует Новалис в своих Фрагментах смешанного содержания: «Нельзя дать полную картину этого факта. Каждый человек должен сам пережить его. Это – факт высшего порядка, имеющий место только в жизни выдающегося человека. Люди должны стремиться каким бы то ни было образом вызвать этот факт к жизни. Философствовать значит производить над собою высший анализ, достигнуть самооткровения, возвышения эмпирического „я“ до степени идеального „я“. Философствование является основанием всех прочих откровений; оно есть требование, направленное к эмпирическому „я“. Требование, чтобы это философствование глубже вникло в свою собственную сущность пробудилось к новой жизни в новой форме: в форме Духа».
В VIII главе своих юношеских «Философских писем о догматизме и критицизме» – (произведение это мало известно широкой публике) Шеллинг в следующих глубоких и красивых выражениях рисует то же самое переживание: «Всем нам… свойственна таинственная, поразительная склонность возвращаться из смены времени к нашему внутреннему, духовному „я“, от всего того, что приходит в наше „я“ из внешней среды. В этом „я“ под формой неизменности мы удовлетворяем свое желание созерцать вечность. Это созерцание есть глубочайший, правдивейший опыт, от которого зависит решительно все, что мы знаем и предполагаем относительно сверхчувственного мира. Это созерцание убеждает нас в том, что есть нечто, существование которого для нас вполне достоверно, и что все остальное представляет собою одни только явления, хотя мы и употребляем в применении к ним слово „существует“. Оно отличается от чувственного созерцания тем, что имеет своим источником свободу, что оно чуждо всякому человеку, свобода которого настолько стеснена подавляющей силой окружающих объектов, что не в состоянии вызвать в человеке сознание. Даже у тех людей, которые лишены этой свободы самосозерцания, существует нечто приблизительно похожее на это, некоторый посредственный опыт, при помощи которого они только чувствуют существование своего „я“. Существует какое-то глубокое ощущение, которое тщетно стараются познать и развить в себе. Описание его принадлежит перу Якоби… Это интеллектуальное созерцание наступает тогда, когда мы теряем в своих собственных глазах значение объекта, когда мы, замыкаясь в сфере нашего собственного „я“, отождествляем созерцающее „я“ с созерцаемым. В момент подобного созерцания исчезает для нас категория времени, не мы существуем во времени, или вернее, не время, а абсолютная вечность существует в нас.
Весь мир исчезает в нашем созерцании, а не мы исчезаем в созерцании объективного мира». Позитивист, сторонник имманентной философии, быть может, усмехнется над обманутым обманщиком, над философом. который заявляет о существовании у него подобных переживаний. Что ж, против этого ничего не поделаешь! Да, по-моему, и не зачем. Однако я не сторонник того взгляда, что этот «факт „высшего порядка проявляется у всех гениальных людей в той мистической форме полнейшего слияния субъекта и объекта, в какой обрисовал его Шеллинг. Мы оставим здесь в стороне вопрос, существуют ли неделимые переживания, первоначальный дуализм которых уничтожается в течение нашей жизни, как утверждает Плотин и индийские махатмы, или это – только высшее напряжение переживаний, принципиально ничем не отличающихся от всех прочих. Мы также воздержимся здесь от всяких рассуждении о том возможно или невозможно совершенное совпадение субъекта и объекта времени и вечности – созерцание Бога живым человеком. С точки зрения теории познания, переживание своего „я“ лишено всякой ценности, никто еще до сих пор не пытался оперировать с категорией переживания в целях создания систематической философии. Поэтому, я хочу этот факт „высшего порядка“, который у различных людей протекает совершенно различно, назвать не переживанием своего „я“, а явлением своего „я“. С этим явлением знаком всякий выдающийся человек. Человек может достигнуть познания этого явления через посредство любви к женщине, так как выдающийся человек интенсивнее ощущает это чувство, чем человек средний, или сознание вины может привести его к познанию высшей, совершенной сущности своей, которую он оскорбил поступком, вызвавшим в нем раскаяние – ведь и сознание вины сильнее и дифференцированное у выдающегося, чем у среднею человека. Далее, явление своего „я“ может происходить в процессе полнейшего слияния со всеобщностью, путем созерцания всех вещей в Боге, или, напротив, оно раскрывает перед ним потрясающую двойственность во вселенной между природой и духом и пробуждает в нем потребность искупления и внутреннего чуда. Но как бы ни совершалось это явление, в нем самом лежит уже ядро определенного миросозерцания. Ведь под миросозерцанием не следует понимать всеобъемлющего синтеза, который приобретается путем упорного и настойчивого труда над разнообразными отраслями человеческой науки за письменным столом посреди огромной библиотеки. Миросозерцание является результатом переживаний. Оно в общем и целом представляется ясным для своего носителя, хотя бы некоторые детали его были неясны и противоречивы. Явление своего „я“ есть корень всякого миросозерцания, т.е. всеобъемлющего взгляда на мир, как на нечто целое. В этом смысле оно одинаково как у художника, так и у философа. И как радикально не различались бы между собою всевозможные миросозерцания, всем им, поскольку они действительно заслуживают этого имени, свойственно одно: это именно то, что появляется в результате познания своего „я“, это та вера, которая присуща всякому выдающемуся человеку, вера в существование какого-то «я“ или какой души, стоящей одиноко во вселенной и созерцающей весь мир.
Жизнь души для выдающегося человека начинается с момента понимания категории «я», хотя бы эта жизнь прерывалась самым ужасающим чувством, смерти, небытия.
Я хочу здесь заметить, что только на основании тех соображений, которые мы до сих пор развивали, а не на основании чувства неудовлетворенности своими творениями, чувства, которое в столь сильной степени присуще выдающимся людям, мы приписываем им высшую степень самосознания, которой лишены все прочие люди. Нет ничего более ошибочного, чем говорить о «скромности» великих людей, будто бы не знающих, какое богатство в них скрывается. Нет ни одного выдающегося человека, который бы не знал, насколько сильно он отличается от всех прочих (за исключением периодов депрессии, когда выгодное о себе мнение, сложившееся в моменты духовного подъема, теряет силу). Нет ни одного, который не считал бы себя выдающимся человеком, раз он кое-что сотворил, создал, и уже, без сомнения, не найдется ни одного, который в своем тщеславии и суетности не переоценил бы себя. Шопенгауэр ставил себя значительно выше Канта. Вели Ницше назвал своего «Заратустру» глубочайшей в мире книгой, то в этом не последнюю роль играло возмущение его по поводу молчания журналистов и желание их познать мотивы, которые трудно признать особенно благодарными.
Одно только глубоко верно в этом мнении о скромности великих людей: им чужда наглость. Самооценка и наглость – две вещи диаметрально– противоположные. Ни в коем случае не следует, как это большей частью бывает, одно понятие заменять другим. Человек нахален в той же степени, в какой он лишен надлежащей самооценки. Наглость является средством насильственно поднять собственное достоинство путем искусственного обесценения окружающих людей. Она иногда поэтому впервые приводит к сознанию своего «я». Это все, конечно, относится к бессознательной, так сказать, физиологической наглости. Что касается умышленной грубости по отношению к низким личностям, то ее могут проявлять в равной мере и выдающиеся люди в целях поддержания своего достоинства.
Итак, всем гениальным людям свойственно твердое, непоколебимое убеждение в том, что они обладают душой. Это убеждение совершенно не нуждается в особых доказательствах, поскольку речь идет о самом носителе его. Пора, наконец, перестать видеть теолога – пропагандиста в каждом человеке, который говорит о душе, как о некоторой сверхэмпирической реальности. Вера в существование души далеко не суеверие и не просто обман духовенства. Даже художники, при том такие атеисты, как Шелли, говорят о своей душе, как о чем-то им известном, не изучив ни философии, ни теологии. Тем не менее они в это слово вкладывают очень понятное и определенное содержание. Быть может, кто-нибудь подумает, что «душа» для них красивое слово, которое они охотно произносят, но которое не вызывает в них никаких чувств, что художник употребляет различные названия предметов, ни имея представления о самой сущности их, как в данном случае, о высшей мыслимой реальности? Но имманентный эмпирист, физиолог по убеждению должен объявить все подобные предположения пустой болтовне и провозгласить Лукреция единственным великим поэтом. Как бы злоупотребляли словом «душа», одно остается несомненным: когда выдающиеся художники говорили о своей душе, они отлично понимали, о нем говорят. У них, как и у великих философов, существует чувство меры высшей реальности. Это чувство было чуждо Юму.
Ученый, как уже было замечено, а впоследствии еще будет доказано стоит ниже философа и художника. Последние заслуживают эпитет гения, ученый нет. Но придавать больше веса взгляду гения на какую-нибудь проблему только потому, что этого взгляда придерживается гений, одновременно значит отдавать гениальности то предпочтение перед научностью, которого еще до сих пор не удалось обосновать. Имеем ли мы право на это? Может ли гений открывать такие вещи, которые недоступны для человека науки? Простирается ли взгляд гения на такую глубину, которая закрыта для ученого?
По своей идее гениальность, как уже было показано, включает в себе универсальность. Для гениального во всех отношениях человека, представляющего необходимую фикцию, не было бы ничего такого, к чему он не питал бы одинаково живого, бесконечно близкого, фатального отношения. Гениальность, как мы видели, является универсальной апперцепцией, а вместе с тем самой совершенной памятью, абсолютным отрицанием времени. Но для того, чтобы быть в состоянии что-нибудь апперципировать, необходимо иметь в себе самом нечто, родственное этому. Обыкновенно замечают, понимают и постигают только то, с чем имеют какое-либо сходство. Гений явился перед нами, наконец, как бы вопреки всей своей сложности, в образе самого интенсивного, живого, сознательного, непрерывного, самого цельного «я». «Я» – центральный пункт, единство апперцепции, «синтез» всего многообразного в человеке.
Это «я», принадлежащее гению, должно поэтому само по себе представлять универсальную апперцепцию. Этот центральный пункт «я» уже включает в себе бесконечное пространство: выдающийся человек включает весь мир в себе, гений есть живой микрокосм. Он – не пестрая мозаика, не искусственное соединение конечного числа химических элементов. Не в этой мысли заключался истинный смысл исследования IV главы о внутреннем духовном родстве с большим количеством людей и вещей. Гений – все. В нашем «я» при помощи его все психические явления приобретают самую тесную связь между собой. Эта связь является результатом непосредственного переживания, а не вносится в наш духовный мир упорными усилиями науки, что последняя совершает по отношению к вещам внешнего мира. Здесь целое существует раньше составных частей своих. Так гений, в котором «я» есть все, охватывает своим взором природу и жизнь всех существ, как нечто целое, замечает все соединения и связи и создает знание, которое составлено не из отдельных частей. Потому гениальный человек не может быть психологом эмпиристом, который главное внимание свое сосредоточивает на деталях и в поте лица своего старается спаять их при помощи ассоциаций, проводящих путей и т.д. В одинаковой степени он не может быть исключительно физиком, для которого мир является соединением атомов и молекул.
Из идеи целого, в которой непрестанно вращается гений, он постигает смысл отдельных частей. Сообразно этой идее, он оценивает все, лежащее в нем и вне его. Только поэтому все это, является не функцией времени, а представляет собою выражение великой, вечной мысли. Гениальный человек является потому и глубоким человеком и только глубокий человек – гениальным. Потому его мнение более веско, чем мнение всех прочих. Он творит из своего «я», как целого, включающего в себе всю вселенную, в то время как другие едва ли когда-нибудь приходят к сознанию своего истинного «я». Поэтому каждая вещь исполнена для него глубокого смысла. Она имеет для него определенное значение, он видит в ней всегда символ. Дыхание для него – больше, чем простой обмен газов через тончайшие стенки капилляров крови, лазурь неба больше, чем частично поляризованный, рассеиваемый туманностями атмосферы солнечный свет, змеи больше, чем безногие рептилии, лишенные плечевого пояса и конечностей. Если собрать вместе все когда-либо совершенные открытия в области науки и приписать их изобретательности и уму одного только человека, если все, созданное в области науки такими людьми, как Архимед и Лагранж, Иоганн Мюллер и Карл Эрнст фон Берг, Ньютон и Лаплас, Конрад Шпренгель и Кювье, Фукидид и Нибур, Фридрих Август Вольф и Франц Бопп, если, повторяем, все это рассматривать как результат деятельности непродолжительной жизни одного человека, то и тогда этот человек не заслужил бы звания гения.
Мы должны еще более углубиться в самую сущность предмета. Человек науки берет вещи так, как они представляются нашему чувственному восприятию, гений же берет из них то, что они собою представляют. Для него море и горы, свет и тьма, весна и осень, кипарис и пальма, голубь и лебедь – символы. Он не только чувствует, он видит в них нечто более глубокое. Для него полет валькирий не простое течение воздуха, ослепительные огненные эффекты, не простой процесс окисления. И все это понятно, поскольку речь идет о гение, так как внешний мир связан у него богатыми и прочными узами с внутренним миром, более того, внешний мир является частным, специальным случаем внутреннего. Мир и «я» для него тождественно, а потому ему не приходится отдельные части своего опыта соединять воедино по определенным правилам и законам. Даже величайший универсал громоздит только одну специальность на другую, не образуя ничего дельного. А потому великий ученый занимает свое место позади великого художника или великого философа.
Беспредельности вселенной соответствует бесконечность в собственной груди у гения. Его внутренний мир включает в себя хаос и космос. Все частности и все общее, все многообразие и всякое единство. Если этими определениями мы гораздо больше сказали о гениальности, чем о сущности гениального творчества, если состояние художественного экстаза, философской концепции, религиозного просветления осталось столь же загадочным, как и раньше, и, если, таким образом, мы выяснили условия, а не сам процесс гениального творчества, то для большей полноты необходимо выяснить следующее определение гениальности:
Гениальным следует назвать такого человека, который живет в сознательной связи с миром, как целым. Гениальное есть вместе с тем и истинно божественное в человеке.
Великая идея о душе человека, как о микрокосме, величайшее создание философов эпохи Возрождения, хотя следы ее можно найти у Платона и Аристотеля, совершенно забыта со времени смерти Лейбница. Здесь эта идея нашла применение к природе гения. Те же мыслители хотели видеть в ней истинную сущность всякого человека.
Однако, разница между ними только кажущаяся. Все люди гениальны, и в тоже время нет абсолютно гениального человека. Гениальность – это идея, к которой один приближается в то время, как другой находится вдали от нее. Один подходит к ней быстро, другой только на закате своей жизни.
Человек, которого мы признаем гениальным, это тот, который только еще прозрел и начал уже открывать глаза другим людям. И если они в состоянии смотреть его глазами, то это доказывает, что они уже стояли у самого порога гениальности. Посредственный человек, даже как таковой, может стать в посредственные отношения ко всему. Его идея целого полна каких-то неясных предчувствий, но он никак не в состоянии отождествить себя с ней. Он не лишен возможности переживать это отождествление с помощью других и, таким образом, составить себе картину целого. Миросозерцанием он связывает себя со вселенной, как целым, просвещением – с единичными частями. Нет ничего, что было бы ему совершенно чуждо. Все вещи в мире приковывают его к себе Узами расположения. Совершенно не то происходит с животными или растениями: они ограничены, они знают не все элементы, а только один, они населяют далеко не весь мир. Там же, где они получили всеобщее распространение, они подпадают под власть человека, который определяет каждому из них однообразную, неизменную функцию. Они, пожалуй, могут иметь некоторое отношение к солнцу и луне, но у них, без мнения, нет ни «звездного неба», ни «морального закона». Последний имеет своим источником человеческую душу, в которой скрыто все целостное, которая в состоянии все понять, так как она сама по себе уже все: звездное небо и моральный закон – вещи, в корне своем совершенно одинаковые. Универсальность категорического императива есть универсальность вселенной, бесконечность вселенной – только отражение бесконечности нравственного выбора.
О микрокосме человека учил еще Эмпедокл, могучий маг из Агригента.
Человек – единственное существо в природе, которое стоит в известных отношениях ко всевозможным вещам в ней.
Человек, в котором это отношение не к отдельным только вещам достигло ясности и интенсивности сознания, который совершенно самостоятельно мыслит обо всем, – это гений. Человек, в котором можно пробудить некоторый интерес ко всяким вещам, но, если он сам по себе интересуется только немногими из них, – то такой может быть просто назван человеком. Учение Лейбница столь мало понятно выражает ту же самую мысль, говоря, что и низшая монада является отражением всего мира. Гениальный человек живет в состоянии всеобщего сознания, которое и есть не что иное, как сознание всеобщего. И в. среднем человеке живет мировое целое, но оно никогда не доходит у него до творческого сознания. Один живет в активно-сознательной связи с мировым бытием, другой в бессознательной, пассивной. Гениальный человек – актуальный микрокосм, негениальный – потенциальный. Только гениальный человек совершенен. То, что есть в человеке человеческого (в Кантовском смысле), как нечто возможное, живет в гениальном человеке в развитом состоянии.
Человек универсален, он содержит в себе все, он – все, а потому уже не может быть частью всего, той частью, которая находится в зависимости от других частей. Закономерность, этот основной принцип всех явлений природы, на него не распространяется, так как он сам по себе составляет сущность всех законов, а потому он свободен, как мировое целое, которое ничем не обусловлено и ни от чего зависеть не может Гениальный человек – это тот, который ничего не забывает. Забывать значит находиться под неотразимым влиянием времени, а потому был несвободным и неэтичным. Гениальный человек – это не тот, которого одна волна исторического движения выбрасывает наружу, а другая нова затопляет, ибо все прошедшее и будущее кроется в вечности его духовного взгляда. Сознание бессмертия в нем особенно ярко, так как мысль о смерти не пугает его. Он стоит в отношениях страстной влюбленности к символам и ценностям, в то время, как оценивает и осмысливает все, лежащее как внутри, так и вне его. Он самый свободный мудрый человек, вместе с тем самый нравственный, и только поэтому он особенно сильно страдает под гнетом того, что в нем самом еще не озарено светом сознания, хаотично, слепо, как рок.
Теперь зададимся вопросом, что происходит с нравственностью великих людей по отношению к другим людям? Ведь это единственная Дорма, в которой по мнению широкой публики, и может проявиться истинная моральность. По тому же взгляду, безнравственность самым последовательным образом связана с уголовным кодексом! С другой стороны, разве не в этой именно области великие люди проявляли самые подозрительные черты своего характера? Разве не приходилось очень часто прощать им самые позорные поступки: черную неблагодарность, величайшую черствость, развращенность натуры?
Художник и мыслитель остаются неизменно верными самим себе. Они делают это с тем большей решительностью, чем они гениальнее. Правда, они иногда могут обмануть ожидания многих. Мыслим, например, такой случай, когда человек, стоя в отношениях временной общности духовных интересов с гением, впоследствии теряет свой могучий духовный размах. Он, конечно, не прочь будет приковать орла к земле (Лафатер и Гете). Вот где лежит причина того, что все в один голос признали великих людей аморальными. Фредерика из Зезенгейма меньше беспокоилась по поводу своей участи, чем это делал Гете по отношению к ней. Ему, правда, этого ни в коем случае простить нельзя, но счастье, что он далеко не все рассказал нам о своих отношениях к этой женщине. Ведь уже и без того нашим современникам кажется, что они его совершенно поняли, и только на основании одного туманного намека, одной тончайшей снежной пелены, окутывающей бессмертную часть его «Фауста», объявляют его жизнерадостном олимпийцем. Но нужно быть справедливым: никто лучше его самого не знал, как велика его вина, и, надо полагать, он в достаточной мере расскаивался по поводу всего происшедшего. И когда ворчливая брюзга, которая в жизни своей не понимала и никогда не поймет Шопенгауэрской теории искупления и самого смысла нирваны, ставит ему в упрек то обстоятельство, что этот философ весьма ревниво защищал свое право собственности, то на подобный собачий лай я считаю лишним даже отвечать.
Следует считать доказанным, что гениальный человек отличается высшей нравственностью по отношению к самому себе: он не позволит насильственно привить ему чужое мнение и тем умалить значение своего собственного «я». Правда, чужое «я» и его взгляды он резко отличает от своего «я», от своих взглядов. Вместе с тем, он воспринимает чужое мнение не пассивно: болезненна и мучительна для него мысль о том, что он в тот или иной момент ограничивается одним только восприятием. Он будет всю свою жизнь помнить ложь, произнесенную им сознательно, и не в состоянии будет ее легкомысленно, «подионисовски» стряхнуть. Особенно мучительны страдания гениального человека, когда они случайно натыкаются на какую-нибудь произнесенную ложь, которой они совершенно не сознавали в момент разговора, или ложь, благодаря которой они ввели самих себя в заблуждение. Прочие люди, не ощущают столь сильной потребности в истине, поэтому глубже утопают в лжи и заблуждении. Вот где причина того, что они так мало понимают самый смысл и страстность борьбы великих людей против «лжи жизни».
Выдающийся, гениальный человек – это тот, в котором вневременное «я» окончательно утвердило свое господство, который стремится поднять свою ценность перед своим умопостигаемым «я», перед своей моральной и интеллектуальной совестью. Он тщеславен прежде всего перед самим собою: в нем нарождается потребность импонировать самому себе (своим мышлением, поступками, творчеством). Подобного рода тщеславие особенно характерно для гения: он несет в себе самом сознание своей ценности и награды и пренебрегает мнением всех прочих людей на том основании, что они не в состоянии изменить его собственного представления о себе. Но и это тщеславие едва ли заслуживает похвалы: аскетически настроенные натуры (Паскаль) очень сильно страдают под тяжестью этого тщеславия, но расстаться с ним они немогут. Верным товарищем внутреннего тщеславия всегда является тщеславие внешнее; но эти различные виды тщеславия находятся между собою в непрекращающейся борьбе.
Но настойчивое подчеркивание какого-то долга по отношению к самому себе, не отодвигает ли оно на задний план, или просто, не наносит ли оно решительного удара понятию долга по отношению ко всем прочим людям? Не находятся ли эти два понятия в таком взаимоотношении, что сохранение верности самому себе естественно предполагает нарушение ее по отношению ко всем прочим людям?
Ни в коем случае. Истина – едина, так же едина и потребность в ней – Карлейлевская «sincerity». Эта потребность может быть у нас, но она может и не быть. Она неделима: потребность в истине к самому себе обязательно предполагает потребность в истине по отношению ко всем. Нет миронаблюдения без самонаблюдения, как и самонаблюдения без миронаблюдения: существует только один долг, только одна нравственность. Можно поступать и нравственно, и безнравственно. Но кто морален по отношению к себе, тот морален и ко всем людям.
Между тем ни в одной области нет такого множества ложны? представлений, как в вопросе о том, что представляет собою эта нравственная обязанность к окружающим, и каким образом она может был исполненной.
Мы оставим пока в стороне те теоретические системы этики, которые благо человеческого общества считают руководящим принципом всякой нравственной деятельности. Эти системы сводят всю этику к господству какой-то всеобщей нравственной точки зрения, (и в этом отношении они выгодно отличаются от всякой этики, основанной на симпатии) совершенно оставляя без изучения конкретные чувства в процессе пеяния и эмпирическую сторону импульса. Таким образом, остается самая распространенная точка зрения, согласно которой нравственность определяется чувством сострадания, «добротой» человека. Гетчесон, Юм и Смит видели с философской точки зрения в сострадании сущность и источник этического поведения. Необычайную глубину придал этой теории впоследствии Шопенгауэр своей этикой сострадания. «Сочинение на соискание премии об основах морали» Шопенгауэра уже в своем эпиграфе: «проповедывать мораль легко, обосновать мораль трудно», обнаруживает ошибку, общую всякой этики, основанной на симпатии: эта ошибка как будто всякий раз забывает, что этика – наука, нормирующая наше поведение, и отнюдь не предметно-описательная. Кто склонен смеяться над попытками людей отчетливо услышать свой внутренний голос, с достоверностью познать идею долженствования, тот, очевидно, отрицает всякую этику, которая по своему содержанию есть наука о требованиях, предявляемых человеком к себе и ко всем другим. Не не интересует вопрос о том, что человек действительно совершил, подчинился ли он велениям внутреннего голоса или нет. Объектом этики является вопрос о том, что должно совершиться, а не что совершается. Все прочее принадлежит к области психологии.
Все попытки, стремящиеся превратить этику в любую часть психологии, совершенно упускают из виду, что каждое психическое движение в человеке оценивается самим человеком, что мера оценки какого-нибудь явления сама по себе явлением быть не может. Этот масштаб никогда вполне не осуществляется, он не может быть взят из опыта, так как оставался бы неизменным даже в том случае, если бы опыт противоречил ему. Он может быть только идеей или ценностью. Поступать нравственно – значит поступать согласно определенной идеи. Поэтому-то и приходится выбирать только между такими этическими системами, которые выдвигают определенные идеи и максимы действования. С одной стороны сюда относится этический социализм или «социальная этика», основанная Бентамом и Миллем и перевезенная впоследствии усердными импортерами на континент, даже в Германию и Норвегию, с другой стороны – этический индивидуализм в том виде, в каком понимает его христианство и немецкий идеализм.
Вторая ошибка всякой этики сострадания заключается в том, что она хочет обосновать мораль, вывести ее из каких-нибудь предварительных положений. Но это совершенно невозможно. Мораль, которая о своей сущности должна представлять собою последнее основание наших поступков, необъяснима. Она самоцель, а потому ее нельзя ставить к другому предмету в отношении средства и цели. Поскольку упо-мянутая попытка этики сострадания вполне совпадает с принципом всякой исключительно описательной, а потому необходимо релятивистической этики, постольку обе ошибки в корне своем совершенно одинаковы. Бороться с ними можно было бы только тогда, когда человек измерив всю область причин и влияний, не нашел бы идеи высшей цели которая одна существенна для наших нравственных поступков. Идея цели не может быть результатом отношения между причиной и следствием, а, напротив, это отношение уже скрывает в себе эту идею цели. Цель выступает одновременно с попыткой предпринять какое-либо действие. Она служит мерилом успеха каждого поступка. Этот успех может оказаться неудовлетворительным даже в том случае, когда известны все факторы, определившие его, и когда они в достаточной степени ясно отражаются в сознании.
Рядом с царством причин есть и царство целей, последнее будет царством человека. Совершенная наука о бытии есть совокупность причин, стремящаяся вознестись до высшей причины. Совершенная наука должного есть единство целей, кульминирующее в своей последней высшей цели.
Кто с этической точки зрения смотрит на сострадание, как на положительную величину, тот оценивает с нравственной стороны не деяние, а чувство, не поступок, а эффект (последний по самой природе своей не подлежит рассмотрению с точки зрения цели). Мы не отрицаем, что сострадание может являться особой формой выражения нравственного начала, особым этическим феноменом, но оно столь же мало этический акт, как чувство стыда и гордость: следует строго различать понятия: этический феномен и этический акт. Под этическим актом мы понимаем сознательное подтверждение идеи посредством какого-либо действия, этический феномен есть непреднамеренное, непроизвольное выражение продолжительного стремления нашей души к этой идеи. Только в борьбу мотивов вторгается эта идея. Она старается повлиять на ход ее и решить исход этой борьбы. В эмпирической смеси нравственных и безнравственных чувств, чувства сострадания и злорадства, чувства собственного достоинства и высокомерия, мы не видим еще ничего похожего на определенное решение. Сострадание является, пожалуй, самым верным признаком для определения характера человека, но не целью какого-либо действия. Только знание цели, сознание ценности создает нравственность. И это положение выгодно отличает Сократа от всех последующих философов, за исключением Платона и Канта, которые присоединились к его взгляду. По существу своему сострадание не может претендовать на уважение, ибо оно есть алогическое чувство» в лучшем случае оно возбуждает в нас симпатию.
Поэтому следует прежде всего ответить на вопрос, каким образом проявляется нравственное отношение человека к другим людям. Оно проявляется не в форме непрошенной помощи, которая вторгается в одиночество другого человека не считаясь с границами той сферы, которую человек признает своей. Чувство уважения как к этому одиночеству, так и к упомянутой сфере – вот смысл всякой нравственности. Не сострадание, уважение. Мы никого в мире не уважаем, кроме человека – это впервые высказал Кант. Это великое открытие заключается в том, что ни один человек не в состоянии превратить самого себя, свое умопостигаемое «я», то человеческое (эту идею человеческой души, а не 1500 миллионов, составляющих человеческое общество), которое заключается в нем самом и в других людях, в одно только средство для достижения какой-либо цели– «Любая вещь, всецело подчиненная нашей власти, может быть превращена нами в простое средство, только человек, а вместе с ним всякое разумное существо есть „самоцель“.
Каким образом я проявляю к человеку презрение или уважение? Первое – тем, что я игнорирую человека, второе – тем, что мое внимание останавливается на нем. Каким путем я рассматриваю человека, как простое средство для достижения цели, и каким образом я вижу в нем самоцель? В первом случае я вижу в человеке одно из звеньев непрерывной цепи обстоятельств, связанных с моими собственными действиями; во втором случае я стараюсь познать и постичь человека. Уважение к ближнему начинается тогда, когда мы интересуемся им, когда мы обдумываем его поступки и судьбу с тем, чтобы постичь их, чтобы понять его самого. Кто, подавляя в себе самолюбие и чувство обиды по поводу мелких раздражении, вызванных поступками ближнего, старается понять его, тот поистине бескорыстный человек. Его образ действий морален, так как он подавляет в себе самом сильном врага, стоящего на пути понимания своего ближнего: себялюбие.
Как поступает в этом отношении гениальный человек? Он, который понимает наибольшее число людей, так как по природе своей универсальнее всех, который стоит в самых близких отношениях к мировому целому и страстно жаждет объективного познания его, он – поступает нравственно со своим ближним, как никто другой. Действительно, никто не думает так много и интенсивно о других людях (даже в том случае, если он видел их один только раз), никто не дает себе столько труда понять их, усвоить их содержание, как он. Имея за собой прошлое, через которое непрерывно проходит его собственное «я», он естественно задумается над их прошлым, над тем, что происходило в их жизни до того момента, когда он их узнал. Стараясь понять их, он одновременно удовлетворяет самому могучему стремлению своей собственной души: достижению ясного и правдивого понимания своею «я». Здесь обнаруживается тот факт, что люди являются членами одного умопостигаемого мира, в котором нет оригинального эгоизма или альтруизма. Этим объясняется то странное явление, что великие люди чувствуют живую, содержательную близость не только к своим ближним, но и к историческим личностям, жившим задолго до них. Вот почему великий художник ярче и интенсивнее схватит все черты исторической личности, чем представитель исторической науки. Нет великого человека, который безразлично бы относился к Наполеону, Платону или Магомету. Таким образом, он проявляет уважение и преклонение к личностям, жившим до него. Человек, вращающийся среди художников иногда самым неожиданным образом находит свое изображение в картине своего приятеля. Это его задевает, и не без основания. Далее раздаются голоса, обвиняющие поэтов в том, что все люди для них одна только модель. Можно понять неудобство такого положения. Но надо быть справедливым и признать, что они подобными поступками еще не совершают преступления, так как мало считаются с мелочностью людей. Своим изображением, свободным от всякой рефлексии, пересозданием мира посредством искусства, художник проявляет по отношению к человеку творческий акт понимания; более низшего отношения между людьми не бывает.
Этим мы лучше поймем глубоко справедливое выражение Паскаля о том, что чем человек выше, тем больше требований он предъявляет к своему пониманию чужих мыслей.
Бездарности все кажется ясным, она даже не чувствует, что в данной мысли заключается нечто такое, чего она далеко еще не поняла, что ей остается чуждым самый дух какого-нибудь художественного произведения или философской системы. Она в лучшем случае усваивает определенное отношение к вещам, но не поднимается своей мыслью к самому творцу. Эта мысль находится в самой тесной связи с дальнейшим.
Гениальный человек, который занимает высшую ступень сознательности, не спешит связать прочитанное со своим собственным мнением. Более податливый ум, наоборот, смешивает самые разнообразные вещи в одну кучу.
Гениальный человек – это тот, который достиг ясного сознания своего «я», а потому он наиболее удачно отмечает все тончайшие различия между собой и другими людьми. Потому он так отчетливо схватывает это «я» другого человека, которое еще настолько слабо определилось, что осталась еще неясным для самого носителя этого я». Человек, который, как в себе, так и в другом человеке, видит монаду, «я», особый мировой центр, особую форму чувствования и мышления, особое прошлое, только он будет особенно далек от мысли воспользоваться другим человеком, как средством для осуществления какой-либо цели, он, оставаясь верным заветом кантовской этики, видит, чувствует, а потому уважает в своем ближнем личность (как часть умопостигаемого мира. Основным психологическим условием практического альтруизма есть поэтому теоретический индивидуализм.
Вот тот мост, который можно перекинуть между моральным отношением к себе и ко всем прочим людям. Напрасно Шопенгауэр упрекал Канта в том, что основные принципы его философии как бы совершенно исключают наличность этой связи.
Это легко проверить. Только озверевший преступник и сумасшедший не проявляют никакого интереса к своим ближним. Они совершенно не чувствуют существования других людей, как будто они одни и жили бы во всем свете. Нет поэтому практического солипсизма: там где существует сознание своего «я», есть вместе с тем и сознание наличности «я» и у других людей. Если человек утратил ядро (логическое или этическое) своей сущности, он уже в другом человеке не видит человека, не видит существа, обладающего собственной индивидуальностью. Я и ты – понятия соотносительные.
Только в общении с другими людьми человек в состоянии особенно ярко познать свое «я'\ Потому человек в присутствии других людей кажется особенно гордым. Только в часы одиночества он может позволить себе умерить свою гордость.
Наконец: кто себя убивает – убивает весь мир. Кто убивает другого человека, совершает самое тяжкое преступление, так как в нем он убил себя. Отсюда ясно, что практический солипсизм – бессмыслица. Его скорее следовало бы назвать нигилизмом. Если нет налицо понятия «ты' тогда подавно нет никакого „я“, нет вообще ничего.
Невозможность превратить человека в простое средство для достижения наших целей, лежит в самом укладе нашей психической жизни.
Но мы уже видели, что человек, который чувствует свою индивидуальность, чувствует себя и в других. Для него tat-tvamasi – не гипотеза, а действительность. Высший индивидуализм есть высочайший универсализм.
Тяжело заблуждается отрицатель субъекта, Эрнст Мах, полагая, что отречением от собственном «я» мы приходим к этическому принципу, который «совершенно исключает пренебрежение к чужому „я“ переоценку собственного». Мы уже видели, к каким отношениям междулюдьми ведет отрицание своем «я». «Я»– основной принцип всякой социальной этики. К какому-нибудь узловому пункту, в котором перекрещиваются разнообразные «элементы», Я психологически не в состоянии применить какой-нибудь этический принцип. Это, пожалуй, является идеалом, но для практического поведения оно лишено всякого значения, так как исключает психологическое условие осуществления всякой нравственной идеи. Нравственное требование уже заключено в самом психологическом строе нашем.
Совершенно другая картина получается, когда речь идет о том, что бы привить людям сознание своего высшего «я», своей души так же, как и сознание наличности души и других людей. Большинству людей необходим для этого пастырь души. Только тогда и будет существовать действительное этическое отношение между людьми.
У гениального человека осуществляется это отношение известным образом. Никто в такой сильной степени не принимает участия в страданиях своего ближнего, как он. В известном смысле можно говорить о том, что человек познается только состраданием. Если сострадание и не то же, что ясное знание, выраженное в абстрактных понятиях и наглядных символах, то оно во всяком случае сильнейший импульс к достижению знаний. И только страдание под гнетом вещей дает гению понимание их, только страдание к людям уясняет ему их сущность. Гений страдает больше всех, так как он страдает во всех и со всеми. Но сильнее всего он страдает от своего страдания.
В одной из предыдущих глав мы выяснили, что гениальность есть фактор, который собственно и возвышает человека над животным, вместе с тем мы уже установили тот факт, что только человек имеет историю (это объясняется наличностью у всех людей гениальности различных степеней). К этой теме мы должны теперь вернуться. Гениальность вполне совпадает с живой деятельностью умопостигаемого субъекта. История проявляется в социальном целом, в «объективном духе», индивидуумы же остаются равными себе и не прогрессируют подобно «объективному духу»(они элемент исторический). И мы видим, как сходятся нити нашего изложения с тем, чтобы получить неожиданный результат. Я нисколько не сомневаюсь, что вневременная человеческая личность является условием истинно-этического поведения по отношению к ближним, что индивидуальность, – предпосылка социального чувства. Если это так, то ясно, почему творец и детище истории, представляют собою одно и то же существо. Существо – это человек. Таким образом разрешен старый спор о том, что было раньше: индивидуум или общество: оба даны вместе и одновременно.
Теперь я считаю совершенно доказанным, что гениальность есть высшая нравственность. Гениальный человек – самый верный самому себе человек, ничего о себе не забывающий, болезненно реагирующий на всякую ложь и заблуждение. Но не это только. Он одновременно самый социальный человек, самый одинокий и самый общительный. Гений – высшая форма бытия вообще, не только в интеллектуальном, но и в моральном отношении. Гений самым совершенным образом раскрывает идею человека. Он возвещает на вечные времена, что есть человек: субьект, объектом которого является вся вселенная.
Не следует заблуждаться. Сознание и только сознание уже само по себе нравственно, бессознательность – аморальна, и наоборот, все аморальное бессознательно. «Безнравственный rennii, „великий злодей“ —сказка, созданная, как возможность, великими людьми в определенные моменты их жизни с тем, чтобы против воли творцов превратиться в пугало для слабых, пугливых людей. Нет ни одного преступника, который дошел бы до сознания своего преступления, который думал и говорил бы устами Гагена в „Сумерках богов“ перед трупом Зигфрида: „Да, я его убил, я, Гаген, убил его насмерть!“ Наполеон и Бэкон Беруланский, которых приводят в качестве опровержения этого взгляда, непомерно переоценены или скверно поняты. И к Ницше, особенно там, где он говорит о Борджиа, следует питать мало доверия в подобных делах. Концепция Дьявола, Антихриста, Аримана, „радикального зла в человеческой природе“, производит потрясающее впечатление. К гению же она имеет то отношение, что представляет собою его противоположность, Она – фикция, рожденная в минуты решительной борьбы великих людей с преступником, таившимся в них.
Универсальная апперцепция, всеобщее сознание, абсолютная вневременность – это идеал и для «гениального» человека. Гениальность —внутренний императив, факт, не получающий полного завершения в одном человеке. Поэтому «гениальный» человек меньше, чем кто-либо другой, в состоянии просто сказать: «Я – гений». Ибо гениальность есть не что иное, как полное осуществление идеи человека, т. е. то, чем должен быть человек и чем он принципиально в состоянии стать. Гениальность – высшая нравственность, а потому она – долг каждого. Человек становится гением путем высшего акта воли, тем, что он утверждает в себе всю вселенную. Гениальность есть то, что «гениальные» люди сами взяли на себя: величайшая задача и величайшая гордость, величайшее несчастье и величайшее, блаженство, которых только может достигнуть человек. Это звучит несколько парадоксально: человек гениален, если он того хочет.
Пожалуй, возразят мне: очень многие люди охотно превратились бы в «оригинальных гениев», но одного желания, очевидно, мало. На это мы ответим: если бы эти люди, которые «охотно превратились бы», имели более ясное представление о том, к чему направлено их желание, если бы они поняли, что гениальность есть ни что иное, как универсальная ответственность (а пока предмет не совсем ясен, его можно только желать, но не хотеть), то надо полагать, что подавляющее большинство этих людей откажется от своего желания.
В этом кроется причина того, что столько гениальных людей сходят с ума. (Глупцы, конечно, склонны приписать это поклонению культу Венеры или спинномозговой дегенерации неврастеника). Это те, для которых слишком обременительно стало тащить на своих плечах, подобно Атланту, всю вселенную, а потому они менее значительные, менее выдающиеся, не величайшие и не сильнейшие души. Но чем выше человек, тем глубже его падение. Гений есть преодоление абсолютного ничто, темноты, мрака. Когда же он обезличивается и исчезает, то наступает ночь, тем более глубокая и черная, чем обильнее и ослепительнее был свет, который он испускал. Гений сошедший с ума, не хочет дальше оставаться гением, вместо нравственности он жаждет счастья. Всякое безумие имеет своим источником невыносимые страдания, связанные с сознанием. Софокл глубже всех отметил мотив, почему человек может желать своем собственного помешательства.
Я заключаю эту главу прекрасными словами Пико Мирандолы пробуждающими в нас память о возвышенном кантовском стиле. Очень может быть, что я своим изложением облегчил понимание их. В своей речи «О человеческом достоинстве» он описывает обращение Божества к человеку: «О, Адам, мы не дали тебе ни истинного местопребывания, ни свойственного тебе облика, ни соответствующей тебе обязанности: ты получишь и сохранишь то местопребывание, тот образ, то занятие, какое сам изберешь по собственному желанию. Природа, законченная в остальном, принудила тебя оставаться в рамках, предписанных нам законов, но ты, не побуждаемый ровно никакими стеснениями, сам, по собственному суждению, предпишешь себе свой закон, во власть которого я поставил тебя. Я поставил тебя в средине мира, чтобы ты лучше мог наблюдать оттуда за всем тем, что происходит в этом мире. А для того, чтобы ты сам, как бы свободный и почтенный пластик и скульптор, мог нарядить себя в такую форму, в которой ты лучше всего выглядел бы, я не создал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным. Ты можешь выродиться в низшее существо, к которому принадлежит животное, но в то же время, по твоей собственной воле, ты можешь и возродиться до существа высшего, к которому принадлежит Божество».
О, великая либеральность Бога Отца, о величайшее и удивительнейшее счастье человека! Кому дано иметь то, что захочет, быть тем, чем пожелает! Животные, рождаясь, приносят с собою из чрева матери все, чем суждено им быть. Высшие же духи уже почти с самого начала были тем, чем они будут в постоянной вечности. Отец указал человеку при его рождении на все семена и все зародыши жизни. О каких он будет заботиться, те и будут цвести в нем и принесут плоды: если они растительного мира – станет растением, если чувственного мира – животным; если духовного – станет существом небесным, если интеллектуального мира станет ангелом и сыном Божим. И если человек, недовольный никаким родом творения, сочтет самого себя центром вселенной, то став духом единым с Богом, предстанет в одинокое жилище Отца, который над всем возвышается, на котором все зиждется.
Глава IX.
Мужская и женская психология
Пора вернуться к основному вопросу нашего исследования. Разрешение его теперь значительно облегчено предшествовавшим разбором различных второстепенных явлений, который очень часто грозил увести нас далеко в сторону от главной темы.
Следствия, вытекающие из развитых основных положений для психологической характеристики полов, до того радикальны, что могут отпугнуть от себя даже человека, который до сих пор соглашался с нашими выводами. Здесь не место анализировать основания для подобного отношения к ним. В этой главе я хочу выдвинуть наиболее веские аргументы, которые должны будут окончательно убедить нас в правильности выставленного мною тезиса и совершенно обессилить все возражения, которые он может вызвать.
Разбираемый нами вопрос вкратце заключается в следующем. Мы видели, что логический и этический феномены, сливаясь в одну высшую ценность в понятии истины, с неизбежностью приводят нас к принятию умопостигаемого «я», какой-то души, как бытия высшей, сверхэмпирической реальности. Для существа, которое подобно Ж, лишено логического и этического феноменов, нет оснований для принятия подобного положения. Истинно женское существо не знает ни логического ни нравственного императива. Слова: закон, долг, долг по отношению к себе совершенно пустой звук для женщины. Отсюда правильно будет заключить, что женщина лишена понятия сверхчувственной личности.
Абсолютная женщина лишена всякого «я». Это положение представляет собой в известном отношении последний итог, к которому в конечном счете приводит нас всякий анализ женщины. Правда, в такой краткой и сжатой формуле оно звучит несколько резко, парадоксально и даже ново. Но можно быть вполне уверенным, что в этом вопросе автор далеко не первый человек, который пришел к подобному взгляду, хотя бы ему и пришлось самостоятельно прокладывать путь для достижения той же истины, но открытой задолго до него.
Китайцы уже с давних пор отказываются признать за женщиной собственную душу. Если вы спросите у китайца, сколько у него детей, то вы получите в ответ точную цифру его сыновей, если же вся его семья состоит из дочерей, то он объявляет себя совершенно бездетным. Теми же причинами, вероятно, следует объяснить и изгнание Магометом женщин из рая и вызванное этим подчиненное положение, которое женщина занимает в странах Ислама.
Из философов здесь прежде всем следует назвать Аристотеля. Для него мужской принцип при зачатии есть элемент формирующий, активный элемент, играющий роль Логоса, женский же играет роль пассивной материи. Если же вдуматься несколько глубже а то, насколько сильно Аристотель отождествляет душу с формой, энтелехией, изначально движущим началом, то ясно станет, как близко подходит он к высказанному нами взгляду. Правда, свое воззрение на женщину он излагает только там, где говорит о процессе оплодотворения, но мы напрасно будем искать у него, как и у всех греков, кроме Эврипида, общей точки зрения на характер женщины (не только на ее роль в акте оплодотворения). Она, по-видимому, в очень слабой степени занимает их мысли.
Среди отцов церкви особенно отличались своим взглядом Тертуллиан и Ориген, которые ставили женщину очень низко. Между тем Августин не мог придерживаться подобного взгляда, в силу глубокой привязанности, которую он питал к своей матери. В эпоху Возрождения взгляд Аристотеля снова приобрел много сторонников, например, в лице Жана Вира (1518 – 1588 гг.). В то время вообще лучше понимали этот взгляд, его воспринимали инстинктом, интуицией. В нем не видели один только курьез, как это делает современная наука, которой еще во многих отношениях придется преклониться перед Аристотелевской антропологией.
В последние десятилетия аналогичный взгляд высказали Ибсен (в образе Анитры, Риты и Ирены) и Август Стриндберг («Верующие»). Но наибольшее распространение мысли об отсутствии у женщины души сделала дивная сказка Фукэ. Этот романтик позаимствовал материал для нее из Парацельса, произведениями, которого он усердно занимался. Сказку эту переложили на музыку Гофман, Гиршнер и Альберт Лортцинг. Ундина, лишенная души. Ундина – вот платоновская идея женщины. Несмотря на бисексуальность, эта идея сильно соответствует действительности. Очень распространенное выражение: «женщина лишена характера» имеет в своей основе ту же мысль. Личность и индивидуальность, (умопостигаемое) «я» и душа, воля и (умопостигаемый) характер – все это одноименные понятия, которые присущи мужской половине человеческого рода и чужды женской его половине.
Так как человеческая душа есть микрокосм, а люди, которые живут душой, т. е, в которых жив весь мир, гениальны, то следует заключить, что Ж по природе лишены гениальности. Мужчина таит в себе все и может, как выражается Пико де Мирандола, особенно ярко развить в себе ту или другую черту. Он может вознестись на неизмеримую высоту и может очень глубоко пасть; он может превратиться в животное, в растение. даже в женщину, а потому мы и видим женственных мужчин.
Но женщина никогда не может стать мужчиной. Таким образом, здесь приходится сделать самое существенное ограничение в положениях, выставленных нами в первой части этого труда. Я знаю много мужчин, которые по всему своему психическому укладу, а не только в каком-нибудь определенном отношении, совершенно похожи на женщину. Я видал также много женщин, которые обладают чисто мужскими чертами, но среди них ни одной, которая в основе своей не сохранила бы свою истинно-женскую природу, правда, эта женственность удачно окутана тонкой пеленой, так что она тщательно скрыта не только от подобной женщины, но и от постороннего взгляда. Человек может быть (см. гл. 1 II части) или мужчиной или только женщиной, хотя бы он вмещал в себе самые разнообразные качества обоих полов. Это бытие человека —основная проблема нашего исследования – определяется сообразно его отношению к логике и этике. Но в то время, как мужчина, взятый с анатомической точки зрения, может психологически вполне походить на женщину, женщина никогда психологически на мужчину походить не может, как бы мужествен ни был ее внешний вид и как бы мало женственно ни было впечатление, которое она производит.
Теперь мы можем с достоверностью дать окончательный ответ на вопрос об одаренности полов: есть женщины с некоторыми чертами гениальности, но нет женского гения, никогда его не было (даже у мужественных женщин, о которых говорит история и первая часть нашего труда), никогда его и не будет. Кто в этом вопросе проявит нерешительность и настолько расширит понятие гениальности, что под него отчасти подойдут и женщины, тот тем самым окончательно разрушит это понятие. Если вообще есть возможность отыскать понятие гениальности и сохранить его во всей строгости и неизменности, то мне кажется, что для этой цели необходимо придерживаться тех определений, которые мы выставили в этом труде. Не могут ли эти определения приписать гениальность такому существу, которое лишено души? Гениальность идентична глубине. Достаточно только связать подлежащее – женщина, со сказуемым – глубокая для того, чтобы каждый почувствовал в этом какое-то противоречие. Женский гений есть поэтому contradictio in adjecto, так как гениальность есть повышенная, высоко развитая, вообще осознанная мужественность. Гениальный человек включает в себе все, а потому и женщину. Женщина же представляет собою только часть вселенной, а потому, как часть, не может содержать в себе целое. Женственность не может включать в себе гениальность– Негениальность женщины с неумолимой последовательностью вытекает из того факта, что она не монада, а потому и не отражение вселенной. Все предыдущие главы говорят, как бы в один голос, в пользу того взгляда, что женщина лишена души. Прежде всего третья глава доказала, что женщина живет генидами, между тем как мужчина – расчлененным содержанием, что женский пол ведет менее сознательную жизнь, чем мужской. Сознание есть одно из гносеологических понятий, но вместе с тем единственное основное понятие психологии. Гносеологическое сознание и обладание непрерывным «я», трансцендентальный субъект и душа – понятия, взаимно заменяющие друг друга. «Я» существует в том смысле, что оно само себя чувствует, познает себя в содержании своего мышления: всякое бытие есть сознание. Но здесь следует прибавить одно очень ценное пояснение к теории генид. Расчлененное содержание сознания мужчины не следует себе представлять в виде развитого, оформленного сознания женщины; это не актуальная форма того, что будто бы потенциально скрывается в сознании женщины. В нем уже с самого начала лежит нечто качественно отличное. Психическое содержание мужчины даже в стадии гениды, которую оно всячески старается одолеть, проявляет склонность к специфичности понятия. Весьма возможно, что всякое ощущение мужчины, даже на самых ранних ступенях его развития, обладает стремлением выделиться в понятие. Женщина же лишена этого стремления, как в своем восприятии, так в мышлении.
Принципом всякой специфичности понятия являются логические аксиомы, которые для женщины совершенно не существуют. Закон тождества, который придает понятию однозначную определенность, для них лишен значения путеводной нити. Они не признают нормой и principium contradictionis, который ограничивает это понятие, как нечто самостоятельное, от всего сущего и возможного. Отсутствием специфической определенности понятий в мышлении женщины объясняется ее «чувствительность», которая способствует возникновению самых неосновательных ассоциаций и сравнений предметов, ничего общего между собою не имеющих. Даже женщины с наиболее богатой и наименее ограниченной памятью никак не могут отказаться от этой склонности к синэстезиям. Предположим, например, что какое —нибудь слово напоминало им определенный цвет, или представление о человеке ассоциировалось у них с представлением о какой-нибудь определенной пище – явление, которое очень часто бывает у женщин. Но важнее всего то, что они вполне удовлетворяются одной этой ассоциацией; у них нет желания выяснить, почему они напали именно на такое сравнение, насколько оно вызвано фактическими отношениями предметов друг к другу. Но еще меньше они думают о том, чтобы разобрать, какое впечатление произвело на них это слово или этот человек. Эта непритязательность и самоудовлетворенность находится в тесной связи с тем, что раньше было названо бессовестностью женщины. Мы еще вернемся к этому вопросу и постараемся выяснить его отношение к отсутствию определенности понятия женщины.
Это вечное пребывание в сфере неуловимых чувств, это отрицание понятия и понятливости, это самоубаюкивание без порывания к глубине придает зыбкому стилю большинства современных писателей и художников характер женственности. Мужское мышление основным образом отличается от женского потребностью в прочных формах, а потому всякое «искусство настроений» есть «искусство» бесформенное.
По этим соображениям психическое содержание мужчины не может быть приравнено к более развитой форме генид женщины. Мысль женщины порхает между различными предметами, сквозит по их поверхности, чего не делает мужчина, который привык мыслить «в корень всех вещей»; она отведывает, лакомится, осязает, но не схватывает истинной сущности предметов. Так как мышление женщины преимущественно протекает в форме своеобразного вкушения, самым выдающимся свойством женщины остается вкус. Вкус – исключительная принадлежность женщины– В его развитии она может достигнуть даже известной степени совершенства. Вкус требует сосредоточения внимания на самой поверхности предметов, он направлен на однообразное строение целого и никогда не останавливается на отдельных резко выделяющихся частях. Когда женщина «понимает» мужчину, о возможности или невозможности такого понимания речь впереди, то она старается понять, ход его мыслей. Так как при этом нельзя достигнуть точной определенности понятий с ее стороны, то она вполне удовлетворяется тем, что сказанное вызывает в ней ряд неустойчивых аналогий и уверена, что поняла все. Это различие в мышлении мужчины и женщины не следует себе объяснять тем, что оба эти рода мышления расположены на различных линиях, что содержание мышления мужчины занимает линию, несколько более удаленную, чем содержание мышления женщины. Это два совершенно различных ряда, простирающихся на один и тот же объект: один – мужской, вращающийся всецело в понятиях, другой – женский, находящийся совершенно вне всяких понятий. Поэтому, если можно установить некоторое тождество содержания развитого, дифференцированного, позднейшего с содержанием того же порядка, но хаотическим, нерасчлененным, более ранним, то в применении к различию способов мышления у мужчины и женщины это тождество не выдерживает критики: мысли, выраженной в определенном понятии с одной стороны, т. е. у мужчины, соответствует «чувство», лишенное всякого логического понятия, гениды, на другой стороны, т. е. у женщины.
Природа женщины, существенной чертой которой является отсутствие опреленности логических понятий, не менее убедительно, чем слабо развитая сознательность ее, доказывает, что у женщины нет своего «я». Только понятие превращает комплекс ощущений в объект. Оно делает его независимым от того, существует ли он у меня в настоящее время, или нет. Наличность или отсутствие комплекса ощущений находится в полнейшей зависимости от воли человека: он закрывает глаза, затыкает уши – ни зрительное, ни звуковое раздражение до него не доходит, он опьяняет себя или засыпает – тогда он обо всем забывает. Только понятие освобождает комплекс ощущений от вечно субъективного, психологически-относительного факта ощущения, только оно создает вещи. Человеческий интеллект может противопоставить себе объект только потому, что вся его деятельность протекает в сфере понятий, и наоборот, только там может идти речь об объекте и субъекте и различиях между ними, где существует сфера понятий. Во всех других случаях мы имеем целую массу сходных или несходных между собою картин, которые без определенного плана и порядка сливаются и переходят друг в друга. Понятие, таким образом, превращает свободно реющие в воздухе впечатления в предметы, из ощущения создает объект, которому противостоит субъект, пробующий свои силы на нем, как на враге. Понятие играет конститутивную роль по отношению ко всему реальному. Это положение не следует понимать в том смысле, что предмет обладает реальностью постольку, поскольку он связан с идеей, лежащей по ту сторону опыта, и является несовершенной проекцией, неудачным отражением ее. Совершенно наоборот. Поскольку наш интеллект, как функция понятия, простирается на какой-нибудь предмет, постольку он приобретает реальность. Понятие есть «трансцендентальный объект» кантовской критики разума, который, как таковой, соответствует «трансцендентальному субъекту». Только субъект является источником той загадочной объектирующей функции, которая создает кантовский «предмет X»– направление всякого познания. Функция эта совершенно тождественна логическим аксиомам, в которых снова получает свое выражение наличность субъекта. Principium contradictionis ограничивает понятие от всего того, что не является его содержанием. Princiqium identitatis дает возможность рассмотреть понятие так, как будто оно одно только и существовало бы в мире. Сырой, необработанный комплекс ощущений не может меня побудить к заключению, что он равен самому себе, но, с применением к нему закона тождества он превращается уже в определенное понятие. Так понятие придает соответствующее достоинство и строгость пестрому сочетанию ощущений, всякому узору, сотканному из мыслей: понятие освобождает содержание тем, что оно его связывает. Существует свобода объекта, как и свобода субъекта. Оба соответствуют друг другу. Здесь снова раскрывается перед нами тот факт, что, как в логике, так и в этике, всякая свобода содержит в себе самоограничение. Человек становится свободным только тогда, когда он сам превращается для себя в верховный закон. Только таким путем ему удается избежать гетерономии, поставить себя вне зависимости от чужой воли, которая неизбежно включает в себя произвол. Поэтому ФУНКЦИЯ понятия является вместе с тем и мотивом самоуважения человека давая своему объекту, как всеобщему предмету познания, полнейшую свободу и независимость, человек тем самым как бы уважает самого себя. Когда двое мужчин спорят между собою, они всегда ссылаются на какой-нибудь предмет. Только женщина этого не делает: она носится с предметами и реет среди них, подчиняясь исключительно своему желанию, она не может дать объекту свободу, так как сама ею не обладает.
Самостоятельность, приобретаемая ощущением, благодаря понятию, не представляет собою освобождения от субъекта, а освобождение от субъективности. Ведь понятие и есть именно то, о чем я мыслю, о чем я говорю, что я могу написать. Это обстоятельство служит источником веры, что я тем не менее еще нахожусь в некотором отношении к понятию, эта вера – сущность всякого суждения. Имманентные психологи, Юм, Гексли, Мах, Авенариус, совершенно разделались с понятием, отождествив его с общим представлением, причем, между логическим и психологическим понятием они никакой разницы не делают. Поэтому весьма характерно для них, что они совершенно игнорируют самое суждение, как будто его совершенно не существовало. С своей точки зрения ни никак не в состоянии понять элементы, чуждые монизму ощущений, которые скрываются в каждом акте суждения. Каждое суждение содержит в себе признание или отрицание, одобрение или неодобрение определенных вещей, мера этого признания – идея истины, не может одновременно заключаться в комплексах ощущений, которые подвержены нашему суждению. Там, где нет ничего, кроме ощущений, все ощущения должны являться равноценными и иметь право на одинаковое значение в построении реального мира. Отсюда видно, что именно эмпиризм разрушает действительность опыта, а позитивизм, несмотря на «солидность» и «добросовестность» своей фирмы должен превратиться в настоящий нигилизм. Так очень часто бывает и с весьма почтенными торговыми предприятиями, которые в конечном счете обнаруживают свою беспочвенность и шарлатанство. В самом опыте еще не может заключаться мысль об определенной мере опыта, об идее истины. Но всякое суждение содержит в себе именно это притязание на истинность. Оно, несмотря на целый ряд ограничивающих его дополнений, предъявляет свое требование на объективную непреложность в той решительной, строгой форме, какую придал этому суждению его творец. Действительно, когда человек высказывает суждение в подобной форме, то в этом видят с его стороны требование всеобщего признания того, что он высказал– Если же человек отказывается от подобного требования, то ему вполне справедливо замечают, что он злоупотребил формой суждения. Отсюда вполне правильно будет заключить, что в функции суждения лежит притязание на познание, или другими словами на истинность того, что высказывается.
Это притязание на познание выражает собою только ту, мысль, что субъект обладает способностью высказывать суждения об объекте, причем суждения совершенно правильные. В качестве объектов, относительно которых мы высказываем свои суждения, служат понятия; понятие есть предмет познания. Оно противопоставляет объект субъекту.
Путем суждения снова устанавливается связь и родство между ними. Ибо требование истины предполагает, что субъект способен правильно судить об объекте. Таким образом мы пришли к выводу, что в функции суждения уже заключается доказательство известной связи между «я» и всебытием, доказательство возможности их абсолютного единства. Только такое единство, не простая согласованность, а тождество бытия и мышления, есть истина. Оно является вечным требованием, постулатом, но не фактом, который человек в состоянии был бы осуществить. Свобода субъекта и свобода объекта есть в конечном счете одна и та же свобода. Способность суждения со своей основной предпосылкой, человек может судить обо всем, является только сухим логическим выражением теории микрокосма человеческой души. Вызвавший столько споров вопрос о том, что чему предшествовало, понятие ли суждению или наоборот, нужно будет разрешить в том смысле, что оба они, хотя и одновременны, но необходимо друг друга обусловливают. Всякое познание направлено на какой-нибудь предмет, сам же процесс познания совершается в форме суждения, предметом котором является понятие. Функция понятия разделила субъект и объект и оставила в одиночестве субъект. Как и всякая любовь, тоска познавательного инстинкта стремится объединить раздвоенное.
Если какое-либо существо, подобное истинной женщине, лишено деятельности в сфере понятий, то оно неизбежно лишено и деятельности в сфере суждения. Это положение может показаться смешанным парадоксом, так как ведь и женщины достаточно говорят (по крайней мере, мы не слышали, чтобы кто-нибудь жаловался на их склонность к молчанию), а всякая речь является выражением суждений. Лжец, например, которого всегда выставляют в качестве убедительного довода против глубокого значения явлений суждения, никогда не строит суждений в собственном смысле слова (есть «внутренняя форма суждения», как и «внутренняя форма речи»), так как он, говоря ложь, оставляет совершенно в стороне меру истины. Правда, он требует всеобщего признания своей лжи, но это требование он предъявляет ко всем решительно людям, кроме себя, а потому его ложь лишена объективной истины. Если человек обманывает самого себя, то это значит, что он свои мысли не подвергает суду своего внутреннего голоса, тем менее он будет расположен защищать их перед внешним судом, судом других людей. Таким образом, можно вполне соблюсти внешнюю форму суждения, не соблюдая внутреннего условия его. Это внутреннее условие есть искреннее признание идеи истины в качестве верховного судьи всех наших суждении, беззаветная готовность держать ответ и оправдаться в своих покупках перед этим судьей. У человека раз и навсегда заложено известное отношение к идее истины. Это обстоятельство является источником правдивости по отношению к другим людям, вещам и к самому себе. Поэтому выставленное раньше деление: ложь по отношению к себе и ложь по отношению к другим – неверно. Кто субъективно расположен ко лжи, склонность, отмеченная у женщины и подлежащая еще более подробному разбору, тот не ощущает никакого интереса в объективной правде. Женщина не чувствует никакого стремления к истине, отсюда ее несерьезность, ее безучастное отношение к мыслям. Есть много писательниц, но нет ни одной мысли в их произведениях. Их любовь к (объективной) правде столь незначительна, что даже заимствовать мысли у других они считают делом, на которое не стоит тратить труда.
Ни одна женщина не питает серьезного интереса к науке. На этот счет она, пожалуй, легко введет в заблуждение как себя, так и многих других благородных людей, но очень скверных психологов. В тех случаях, когда женщина успела в своей научной деятельности создать нечто более или менее значительное (София Жермен, Мария Сомервилль и т. д.), можно с уверенностью сказать, что за всем этим скрывается мужчина, на которого она таким образом старалась больше походить. Гораздо правильнее будет применить к женщине «cherche 1'homme», чем к мужчине – «cherche la femme».
Женщина не создала еще ничего выдающегося в научной области. Ибо способность к истине вытекает из воли к истине и ею измеряется.
Поэтому понимание действительности у женщин гораздо слабее, чем у мужчин, хотя бы многие и утверждали противное. Факт познания у них всегда подчинен посторонней цели, и если стремление к ее осуществлению достаточно интенсивно, то женщина в состоянии очень правильно и безошибочно смотреть на вещи. Но она никогда не в состоянии понять истину ради самой истины, постигнуть, какую ценность имеет истина сама по себе.
Женщина теряет всякую способность, к критике, она совершенно теряет контроль над реальностью, когда в своих (часто бессознательных) стремлениях сталкивается лицом к лицу с заблуждением. Этим объясняется твердая уверенность очень многих женщин, что им отовсюду угрожает любовная атака, это же является причиной столь частых галлюцинаций чувства осязания у женщин, галлюцинаций, которые обладают столь ярко выраженным характером чего-то реального, что совершенно непонятно для мужчин. Ибо фантазия женщины – заблуждение и ложь, фантазия же мужчины, как художника или философа, есть высшая истина.
Идея истины лежит в основе всего того, что только может быть названо суждением. Суждение есть форма всякого познания, а мышление есть не что иное, как процесс составления суждений. Закон достаточной основания является нормой суждения в том же самом смысле, в каком законы тождества и противоречия конститутивны для понятия нормы сущности. Было уже сказано, что женщина не признает закона достаточного основания.
Всякое мышление есть сведение разнообразного к известному единству. Закон достаточного основания ставит правильность всякого суждения в зависимость от логической основы познания. В нем заложена идея функции единства нашего мышления по отношению к многообразию и вопреки ему, в то время, как три прочие логические аксиомы являются выражением бытия единства, без отношения ко всему многообразию явлений. Поэтому оба эти принципа, единство и множественность, нельзя свести к одному. В их двойственности скорее следует видеть формально-логическое выражение мирового дуализма, существование множественности рядом с единством. Во всяком случае Лейбниц был совершенно прав, различая эти два принципа. Всякая теория, которая отказывает женщине в логическом мышлении, должна не только доказать полное пренебрежение с ее стороны к закону противоречия (и тождества), который находит свое приложение в процессе выяснения понятия, но она должна кроме того показать, что и закон достаточного основания, которому всецело подчинено суждение, остается ей совершенно чуждым и непонятным. Указанием на это служит интеллектуальная бессовестность женщин. Теоретическая мысль, случайно возникшая в мозгу женщины, остается без дальнейшей разработки. Женщина не дает себе труда развить эту мысль, применить ее к различным жизненным отношениям, привести ее в связь с другими мыслями, словом, женщина не останавливается на этой мысли. Поэтому, менее всего возможно существование женщины-философа. Ей не достает выдержки, резкости и настойчивости мышления. Она лишена и мотивов к нему. Совершенно не может быть речи о женщинах, которых мучают неразрешимые проблемы. Предпочтительнее молчать о таких женщинах, так как их положение поистине безнадежно. Мужчина, занятый всецело проблемами, хочет познать, женщина же, носящаяся с проблемами, хочет только быть познанной.
Психологическим доказательством того, что функция суждения есть показатель мужественности, служит тот факт, что женщина воспринимает суждение, как нечто мужественное, а потому притягивающее ее, как третичный половой признак. Женщина всегда требует от мужчины определенных взглядов, чтобы иметь возможность их заимствовать. Мужчина с неустойчивыми взглядами (какова бы ни была эта неустойчивость) совершенно чужд ее пониманию. Она страстно жаждет, чтобы мужчина рассуждал. Рассуждения мужчины для нее признак мужественности. Женщина обладает способностью творить, но лишена способности рассуждать. Особенно опасна женщина, когда она нема, так как мужчина слишком часто склонен принимать немоту за молчание. Таким образом мы доказали, что Ж лишена не только логических норм, но также тех функций, которые регулируются этими нормами иными словами, она лишена деятельности в сфере понятий и суждений' Но функция понятия по своему существу заключается в том, что субъект стоит лицом к лицу со своим объектом, функция же суждения является отражением первоначального родства и глубочайшего единства сущности объекта и субъекта. Отсюда мы не в первый раз приходим к выводу: у женщины нет субъекта.
К доказательству алогичности абсолютной женщины непосредственно примыкает доказательство аморальности в некоторых ее проявлениях. Мы уже видели, насколько глубоко внедрилась ложь в природу женщины. Этот факт является результатом отсутствия у нее всякого отношения к идее истины, как и вообще ко всевозможным ценностям. Но нам придется еще вернуться к этой теме, а пока сосредоточим наше внимание на некоторых других моментах. При этом рекомендуется соблюдать особенную осторожность и проявить известную степень проницательности. Дело в том, что существует столько подражаний на этичность, столько фальшивых подделок под мораль, что многие уже ставят женскую нравственность выше мужской. Я уже указал, что необходимо точно различать антиморальное поведение от аморального, и я повторяю, что в применении к женщине речь может идти только об аморальном поведении, которое никакого отношения к морали не имеет, которое даже не является особым направлением или течением в области морали. Общеизвестен факт, неоднократно подтвержденный данными криминальной статистики и повседневной жизни, что женщины совершают несравненно меньше преступлений, чем мужчины. На этот факт неизменно ссылаются усердные апологеты чистоты женских нравов.
Но при решении вопроса о нравственности женщин существенным является не то, согрешил ли человек объективно против какой-нибудь идеи. Гораздо важнее определить, есть ли в человеке определенное, субъективное начало, которое стоит в известных отношениях к поруганной идее, и знал ли человек в момент преступления, какую ценность он приносит в жертву в лице упомянутого начала. Правда, преступник рождается уже с преступными задатками. Тем не менее он сам чувствует, вопреки всевозможным теориям о «moral insanity», что своим преступлением он утратил свою человеческую ценность и право на человеческое существование. Это объясняется тем, что преступники – народ по преимуществу малодушный. Нет среди них ни одного, который был бы горд сознанием совершенного им злодеяния, который нашел бы в себе столько мужества, чтобы оправдать свое преступление.
Преступник – мужчина уже с самого рождения своего стоит в таких же отношениях к идее ценности, как и всякий другой мужчина, и торый лишен преступных инстинктов. Женщина, напротив, не чувству никакой вины за собой, даже когда совершит самое гнусное преступление. В то время, как преступник молчаливо выслушивает все пункты обвинения, женщина может искренне удивляться и возмущаться, ей кажется странным, что подвергают сомнению ее право поступать так или иначе. Никогда не подвергая себя суду своей совести, женщины всегда убеждены в своем «праве». И преступник, правда, тоже мало прислушивается к своему внутреннему голосу, но он никогда и не настаивает на своем праве. Он старается по возможности дальше уйти от мысли о праве, так как эта мысль может только напомнить ему о совершенном им преступлении. Это ясно доказывает, что он имел раньше определенное отношение к идее, но теперь не хочет вызвать в своей памяти факт измены своему бывшему, лучшему «я». Ни один преступник еще не думал серьезно о том, что люди учиняют над ним несправедливость, подвергая его наказанию, женщина, напротив, убеждена в том, что ее обвинитель руководствуется только злым умыслом. Никто не в состоянии будет ей доказать, что она совершила преступление, если сама не захочет этого понять. Когда начинают ее увещевать, то весьма часто бывает, что она бросается в слезы, просит прощения и кается, что «узрела всю свою вину», она серьезно убеждена, что чувствует всю тяжесть ее. Все это возможно только при известном желании с ее стороны: сами эти слезы доставляют ей томительное наслаждение. Преступник запирается, его нельзя сразу переубедить, но мнимое упорство женщины при известном умении со стороны обвинителя легко превращается в такое же мнимое сознание виновности. Страдания в одиночестве под тяжестью преступления, тихие слезы, отчаяние от позора, запятнавшего ее на всю жизнь все это вещи совершенно неизвестные женщине. Кажущееся исключение из этого правила – именно флагеллантка, кающаяся, бичующая свое тело. впоследствии нас еще убедит в том, что женщина чувствует себя виновной только в компании с другими.
Итак, я не говорю, что женщина зла, антиморальна, скорее я утверждаю, что она не может быть злой: она – аморальна, низка.
Женское сострадание и женская непорочность – два дальнейших феномена, на которые неоднократно ссылается ценитель женской добродетели. В частности, доброта и женское сочувствие дали повод к созданию чудесной сказки о душе женщины, но самым неотразимым аргументом в пользу высшей нравственности женщины явилась женщина, как сиделка, как сестра милосердия. Я касаюсь этого пункта без особенного желания и охотно оставил бы его без внимания, но меня вынуждает к этому возражение, которое мне лично выставили в одном разговоре и второе, вероятно, повторят и другие. Совершенно ошибочно предполагать, будто ухаживание женщин за больными доказывает их сострадание, по-моему, это свидетельствует о наличности у них совершенно противоположной черты. Мужчина никогда не в состоянии был бы смотреть на страдания больных: один вид этих страданий до того мучительно подействовал бы на него, что он совершенно измучался бы, а потому не может быть и речи о каком-нибудь продолжительном ухаживании мужчины за пациентами. Кто наблюдал сестер милосердия, тот, вероятно, немало удивлялся их равнодушию и «мягкости» даже в минуты самых отчаянных страданий смертельно больных. Так оно и должно быть. Ибо мужчина, который не может хладнокровно созерцать страдания и смерти других людей, мало помог бы делу. Мужчина хотел бы успокоить боль, задержать приближение смерти, словом, он хотел бы помочь, но где помочь нельзя, там для нем нет места, там вступает в свои права ухаживание – занятие, для которого наиболее приспособлена женщина. Жестоко заблуждаются, когда деятельность женщин на этом поприще объясняют какими-либо иными соображениями, кроме утилитарных.
К этому присоединяется еще то обстоятельство, что женщине совершенно чужда проблема одиночества и общества. Она наиболее приспособлена к роли компаньонки (чтицы, сестры милосердия) именно потому, что она никогда не выходит из своего одиночества. Для мужчины состояние одиночества и пребывание в обществе составляют, так или иначе, проблему, хотя бы он только одно из двух признавал для себя возможным. Чтобы ухаживать за больным, женщина не оставляет своего одиночества. Если бы она в состоянии была оставить его, то ее поступок мог бы быть назван нравственным. Женщина никогда не одинока, она не питает особенной склонности к одиночеству, но и не чувствует особенного страха перед ним. Женщина, даже будучи одинокой, живет в самой тесной связанности со всеми людьми, которых она знает: это лучшее доказательство того, что она не монада, так как монада все же имеет свои границы. Женщина по своей природе безгранична, но не в том смысле, как гений, границы которого совпадают с границами мира. Под безграничностью женщины нужно понимать только то, что ничто существенное не отделяет ее от природы и людей.
В этом состоянии слияния есть несомненно нечто половое. Сообразно этому, женское сострдание проявляется в некотором телесном приближении к существу, вызывающему в ней это чувство. Это – животная нежность; женщина должна ласкать для того, чтобы и утешать. Вот еще одно доказательство в пользу того, что между женщиной и окружающей средой нет той резкой грани, как между одной индивидуальностью и другой! Женщина проявляет свое уважение к страданиям ближнего не в молчании, а в причитаниях: настолько сильно он чувствует свою связь с ним не как существо духовное, а физическое.
Жизнь, расплывающаяся в окружающем, является одной из наиболее важных черт существа женщин, чреватых самыми глубокими последствиями. Она является причиной повышенной чувствительности женщины, ее необычайной готовности и бесстыдства лить слезы по всякому поводу. Недаром мы знаем только тип плакальщицы. Мужчина же, который плачет в обществе, мало может рассчитывать на уважение к себе. Когда кто-либо плачет, женщина плачет вместе с ним, когда кто-либо смеется (только не над ней), женщина делает то же. Этим исчерпана добрая половина женского сострадания.
Приставать к другим людям со своим горем, плакаться на свою судьбу, требовать от людей сострадания – искусство исключительно женское. В этом лежит самое убедительное доказательство психического бесстыдства женщины. Женщина вызывает сострадание в других людях, чтобы иметь возможность плакать вместе с ними и, таким образом, повысить собственную жалость к самой себе. Можно без преувеличения сказать, что женщина, проливая слезы даже в одиночестве, плачет вместе с другими, которым она мысленно жалуется на свои страдания. Это еще в большей степени растрогивает ее. «Сострадание к себе самой» исключительно женская особенность. Женщина прежде всего ставит себя в один ряд с другими людьми, делает себя объектом их чувства сострадания, а затем она. сильно растроганная, вместе с ними начинает плакать над собой «несчастной». На этом основании ничто в столь сильной степени не вызывает стыда в мужчине, как импульс к этому, так называемому «состраданию к себе самому», на котором он себя иногда неожиданно поймает: такое состояние фактически превращает субъекта в объект.
Женское сострадание, в которое верил даже Шопенгауэр, это вообще один только плач и вой, при малейшем поводе, без малейшего труда, без стыда подавить в себе это чувство. Истинное сострадание, как и всякое страдание, поскольку оно действительно серьезно, должно быть стыдливо. Больше того, ни одно страдание не может быть так стыдливо, как сострадание и любовь, так как в этих двух чувствах мы приходим к сознанию тех крайних пределов личности, которых уже нельзя перейти. О любви и ее стыдливости мы поговорим в дальнейшем, В сострадании, в истинном мужском сострадании, лежит какое-то чувство стыда, какое-то сознание вины, что мне не приходится так сильно страдать, как ему, что я – не одно и то же, что и он, а совершенно отличное от него существо, отделенное от него даже внешними условиями жизни. Мужское сострадание – это краснеющее за самого себя princpium individuationis Поэтому женское сострадание навязчиво, мужское – скрытно.
Какое отношение имеет сострадание к стыдливости женщин, отчасти уже выяснено здесь, отчасти будет разобрано в дальнейшем в связи с вопросом об истерии. Мы окончательно отказываемся понимать, как люди могут говорить о какой-то врожденной стыдливости женщины при том наивном усердии, с каким они щеголяют в декольтированных платьях, конечно, с некоторого разрешения со стороны общественного мнения. Можно быть стыдливым, можно и не быть. Но нельзя говорить о стыдливости женщин, раз они равномерно забывают о ней в известные промежутки времени.
Абсолютным доказательством бесстыдства женщин может служить тот факт, что они в присутствии других женщин без всякого стеснения выставляют напоказ свое голое тело, мужчины же между собою всегда стараются прикрыть свою наготу. В этом лежит также указание на то, откуда собственно исходит это пресловутое требование стыдливости, которое женщины внешним образом так педантично соблюдают. Когда женщины остаются одни, между ними происходит самый оживленный обмен сравнений физических прелестей каждой из них, и нередко все присутствующие подвергаются самому подробному осмотру. Все это делается не без некоторой похотливости, так как совершенно бессознательно основной точкой зрения остается та ценность, которую мужчина придает тому или иному физическому преимуществу женщины. Мужчина абсолютно не интересуется наготой другого мужчины, женщина же мысленно раздевает всякую другую женщину и, таким образом, она доказывает всеобщее межиндивидуальное бесстыдство своем пола. Мужчине не приятно и противно знать половую жизнь другого мужчины. Женщина же создает себе в мыслях общую картину половой жизни другой женщины немедленно после первого знакомства с ней, она даже оценивает другую женщину исключительно с этой точки зрения в ее «жизни».
Я еще вернусь к более глубокому разбору этой темы. Здесь изложение впервые сталкивается с тем моментом, о котором я говорил во второй главе этой части труда. Необходимо прежде всего сознавать то, чего мы стыдимся, только тогда мы и можем ощущать чувство стыда. Но для сознательности, как для чувства стыда, необходим прежде всем какой-нибудь дифференцирующий момент. Женщина, которая только сексуальна, может казаться асексуальной, так как она – сама сексуальность. У нее половая индивидуальность не выступает ни физически, ни психически, ни пространственно, ни во времени с такой отчетливостью, как у мужчины. Женщина, бесстыдная по природе своей, может произвести впечатление стыдливости, так как у нее нет стыда, который можно было бы оскорбить. Таким образом оказывается, что женщина или никогда не бывает голой, или пребывает в вечной наготе. Она никогда не может быть голой, так как не в состоянии придти к мысли об истинной наготе. Она всегда остается голой, так как в ней отсутствует то, что могло бы привести ее к сознанию своей (объективной) наготы и послужить импульсом к ее прикрытию. Что можно быть голым и в одежде – истина, недоступная только тупому уму, но плох тот психолог, на которого одежда так убедительно действует, что он отказывается говорить о наготе. Женщина объективно всегда нага, даже в кринолине и корсете.
Это находится в неразрывной связи с тем значением, которое имеет для женщины слово «я». Когда спрашивают женщину, что она разумеет под своим «я», то она не может себе представить ничего иного, кроме своего тела. Внешность – это «я» женщин. «Рисунок человеческого я» набросанный Махом в его «Предварительных антиметафизических замечаниях», дает нам истинную характеристику «я» совершенной женщины. Если Э. Краузе говорит, что самосозерцание «я» вполне выполнимо то это вовсе не так смешно, как думает Мах, а за ним многие другие, которым в произведениях Маха понравилась именно эта «шутливая иллюстрация философского „Много шума из ничего“.
Женское «я» является основанием ее специфического тщеславия. Мужское тщеславие есть проявление воли к ценности. Объективная форма его выражения, его чувствительность, заключается в потребности устранить всякое сомнение со стороны других людей в достижимости этой ценности. Личность – это то, что дает мужчине ценность и вневременность. Эта высшая ценность, которую нельзя отождествить с ценой, так как она, по выражению Канта, «не может быть замещена никаким эквивалентом», «она выше всякой цены, а потому совершенно устраняет возможность эквивалента» – эта ценность есть достоинство мужчины. Женщины, вопреки мнению Шиллера, не обладают никаким достоинством. Этот пробел старались заполнить изобретением слова дама. Их тщеславие естественно направится к высшей женской ценности, т. е. к сохранению, усилению и признанию их телесной красоты. Тщеславие Ж, таким образом, представляет собою с одной стороны известное расположение к своему собственному телу, расположение, присущее только ей, чуждое даже самому красивому (мужественному) мужчине. Это своего рода радость, которая проявляется даже у самой некрасивой девушки, когда она любуется собою в зеркале, трогает себя или испытывает какие-либо ощущения отдельных органов своего тела. Но тут же с яркой силой и возбуждающим предчувствием вспыхивает в ее голове мысль о мужчине, которому когда-нибудь будут принадлежать все эти прелести. Все это еще раз доказывает, что женщина может находиться одна, но она никогда не может быть одинокой. С другой стороны, женское тщеславие выражается в потребности, чтобы тело женщины вызывало удивление и было предметом желания возбужденного в половом отношении мужчины.
Эта потребность столь сильна, что существует в действительности много женщин, которых вполне удовлетворяет это восхищение, сопровождаемое вожделением у мужчин, и завистью у женщин, этого для них вполне достаточно. Других потребностей у них совершенно нет.
Итак, женское тщеславие есть внимание, всегда обращенное на других, женщины живут только мыслью о других. Щепетильность женщины имеет именно это основание. Женщина никогда в жизни не забудет, что какой-то человек нашел ее безобразной. Сама она никогда не признает себя некрасивой, в крайнем случае, она согласится с тем, что ее недооценивают. Но и к этому печальному выводу приводят ее единственно победы, одержанные другими женщинами над ней в борьбе замужчину. Нет женщины, которая нашла бы себя в зеркале некрасивой и непривлекательной. У женщины собственная безобразная внешность никогда не приобретает столь мучительной реальности, как у мужчины. Она до конца старается разубедить в этом себя и других.
Где источник подобного тщеславия женщины? Оно вполне совпадает с отсутствием у нее умопостигаемого «я», с отсутствием того, чему человек придает всегда абсолютную ценность. Оно объясняется отсутствием самоценности. Так как женщина лишена всякой самоценности для себя и перед собой, то вполне естественно, что она старается приобрести ее для других или перед другими, путем превращения себя в объект для изучения с их стороны, вызывая в них восхищение и вожделение. Единственное в мире. что имеет абсолютную бесконечную ценность, есть душа. «Вы лучше многих птиц», говорил Христос людям. Женщина оценивает себя не с той точки зрения, насколько она оставалась верной своей личности, насколько она была свободна. Всякое же существо, обладающее своим «я», оценивает себя так и только так. Если же женщина всегда и без всякого исключения ставит себя на ту высоту, которую занимает муж, избравший ее – обстоятельство, которое вполне соответствует действительности, если она далее приобретает ценность только через посредство своего мужа или любовника, так что она не только в социальном и материальном отношении, но и в глубочайшей сущности своей теснейшим образом связана с браком, если это все так, то вывод может быть только один: она сама по себе не обладает никакой ценностью, у нее отсутствует самоценность человеческой личности. Женщина приписывает себе ценность, сообразно ценности других предметов: денег и богатства, количества и пышности своих платьев, театрального яруса, в котором находится ее ложа, своих детей и прежде всего сообразно ценности своем обожателя, своего мужа. Самым верным оружием женщины в споре ее с другой женщиной является указание на высшее социальное положение своего мужа, на богатство, почет и титул его. при этом является нелишним указать на сравнительную его молодость и многочисленность его поклонниц, Это в состоянии окончательно сразить противницу и лишить ее всяких дальнейших возражений. Но колоссальный позор для мужчины (и он это чувствует лучше всякого другого), если он ссылается на что-нибудь чужое и не защищает собой своей собственной ценности против всяких посягательств на нее. Дальнейшим доказательством отсутствия души у Ж послужит следующее-Женщина ощущает (по известному рецепту Гете) сильнейшее желание произвести впечатление на мужчину, когда тот не обращает на нее ннкакого внимания, ведь в этой способности произвести впечатление лежит весь смысл и ценность ее жизни. М, напротив, чувствует антипатию к той женщине, которая встретила его неприветливо или поступила по отношению к нему невежливо. Ничто не может сделать М столь счастливым как любовь девушки, если она его пленила и не сразу, то для него самого существует опасность воспламениться впоследствии. Любовь мужчины.который не нравится женщине, является для нее удовлетворением ее тщеславия, пробуждением долго дремавших в ней надежд. Женщина заявляет одновременно притязание на всех мужчин мира. То же самое лежит в основе ее склонности дружить преимущественно с представительницами своего же пола. Эта склонность не лишена некоторого полового оттенка.
Таким образом взаимоотношение эмпирически данных промежуточных половых форм определяется сообразно их положению между М и Ж. Чтобы доказать справедливость этом положения приведем следующий факт. В то время, как всякая улыбка девушки вызывает в М чувство восхищения, умиления, женственные мужчины обращают свое-исключительное внимание на тех женщин и мужчин, которые о них совершенно не думают. Так поступает женщина, бросая своего поклонника, который настолько верен ей, что совершенно не в состоянии повысить ее самоценность. Поэтому женщина чувствует особенное влечение к тому мужчине, который пользуется у других женщин таким же успехом, как у нее, такому и только такому мужчине женщина остается верной и во время брака. Объясняется это тем, что она не может дать мужчине никакой новой ценности, противопоставить свое суждение суждениям других. Совершенно обратное имеет место у настоящего мужчины.
Бесстыдство и бессердечие женщины особенно сильно проявляется в ее способности говорить о том, что какой-либо мужчина ее любит. Мужчина, напротив, чувствует себя пристыженным любовью к нему со стороны другого человека, так как эта любовь его сковывает, ограничивает, делает его пассивным, между тем как по природе своей он должен быть одаряющим, активным, свободным. Далее мужчина отлично сознает, что, как целое, он не заслуживает любви в полной мере. Поэтому мужчина нигде не будет так упорно хранить молчание, как в этом вопросе, хотя бы отсутствие у него интимных отношений к какой-либо девушке и устраняло всякий риск ее скомпрометировать. Женщина горда тем, что ее любят, она хвастается своей любовью перед другими женщинами для того, чтобы вызвать в них зависть. Мужчина воспринимает любовь к себе другого человека, как внимание к его истинной ценности, как более глубокое понимание его сущности. Совершенно не то чувствует женщина. В любви другого человека она видит факт, который придает ей ценность, прежде ей не принадлежавшую, который дарует ей впервые бытие и сущность, который легитимирует ее в глазах других людей.
Этим объясняется неимоверная способность женщины запоминать все комплименты, сказанные ей даже в самом раннем детстве. Эта своеобразная память женщины была уже предметом особого исследования в одной из предыдущих глав. Путем комплиментов она собственно приобретает сознание своей ценности, а потому женщина всегда требует от мужчины «галантности». Обходительность является для мужчины наиболее дешевой формой придания ценности женщине. Ему она ровно ничего не стоит. Но зато какое значение она приобретает для женщины, которая, в жизни своей не забудет ни одной любезности, проявленной к ней, и до самой глубокой старости питается пошлыми комплиментами. Стоит только вспомнить о том, что может иметь для человека известную ценность, тогда только мы поймем значение того факта, что женщина обладает особенной памятью по отношению к комплиментам. Женщина извлекает из комплиментов сознание своей ценности только потому, что у нее нет изначального мерила ценности, чувства своей собственной абсолютной ценности, которая признает только себя и пренебрегает всем прочим. И мы видим, что явление ухаживания, «рыцарства» снова подтверждает наш взгляд, что женщина лишена души. Когда мужчина особенно галантен по отношению к женщине, именно тогда он меньше всего склонен приписать ей душу, самоценность. Он особенно глубоко презирает и обесценивает ее как раз в момент, когда она сама чувствует себя на недосягаемой высоте.
Насколько женщина аморальна, можно видеть из того, что она моментально забывает совершенную ею безнравственность. Этот факт вызывает неоднократные замечания по ее адресу со стороны мужчины, который взял на себя роль воспитателя женщины. Благодаря характерной лживости женской природы, она в состоянии уверить себя, что поняла всю преступность своего поступка, и таким образом ввести в заблуждение и себя, и мужчину. Напротив, мужчина ничего так отчетливо не помнит, как моменты, в которые он совершил преступление. Здесь память опять является перед нами в виде в высшей степени нравственного качества. Одно и то же – простить и забыть, но не простить и понять. Кто вспоминает о лжи, тот вместе с тем и сильно упрекает себя в ней. Тот факт, что женщина никогда не винит себя в своей низости, вполне объясняется тем, что она никогда не в состоянии придти к сознанию этой низости, так как ей совершенно чужда нравственная идея, а потому она ее и забывает. Вполне понятно, что она отрицает за собою эту низость. Как-то совершенно неосновательно считают женщину невинной, так как этическое начало никогда не приобретало в ее глазах значения проблемы, ее даже считают более нравственной, чем мужчину. Такой взгляд можно объяснить только тем, что женщине чуждо понятие безнравственности. Невинность ребенка – не заслуга, заслугой является невинность старца, но ее-то и не существует.
Самонаблюдение, как и сознание вины и раскаяние – черты чисто мужские. Мы пока оставим в стороне мнимое исключение из этого правила, а именно: истерическое самонаблюдение некоторых женщин. Самобичевания, которым подвергают себя женщины, эти поразительно удачные подражания истинному чувству вины, послужат для нас еще предметом дальнейшего изучения в связи с формой женского самонаблюдения. Субъект самонаблюдения тождествен с субъектом морали-зующим: оценивая психические явления, он их подмечает.
Взгляд Огюста Конта на самонаблюдение нисколько нас не удивляет, так как этот взгляд вполне соответствует характеру позитивизма. По мнению О. Конта самонаблюдение кроет в себе противоречие и является «глубочайшим абсурдом». Совершенно справедливо, что при ограниченности нашего сознания невозможно полнейшее совпадение во времени факта возникновения какого-нибудь переживания с особым восприятием его: об этом даже не приходится особенно много говорить. Наблюдение и оценка связаны прежде всего с «первичным» образом, оставшимся в нашей памяти. Мы как бы произносим суждение относительно образа, существующем еще в нашем воображении. Но среди двух совершенно равноценных феноменов невозможно превратить только один из них в объект, только его признать или отрицать, как это бывает при всяком самонаблюдении. То, что исследует, судит и оценивает содержание, само содержанием быть не может. Все это совершает умопостигаемое «я», которое одинаково ценит прошлое, как и настоящее, которое создает «единство самосознания», непрерывную память – вещи, чуждые женщине. Ибо не память, как думает Милль, и не беспрерывность, как полагает Мах, рождают веру в свое «я», которое будто бы вне памяти и беспрерывности совершенно не существует. Совершенно напротив. Память и беспрерывность, как благочестие и жажда бессмертия, вытекают из ценности своего «я». Содержание их не должно ни в каком отношении превратиться в простую функцию времени и подвергнуться полнейшему уничтожению.
Если бы женщина обладала известной самоценностью и достаточной волей защищать ее от всяких нападений, если бы она ощущала хоть потребность в самоуважении, то она не могла бы быть завистливой. Все женщины, вероятно, завистливы. Зависть же представляет собою качество, возможное только при отсутствии вышеупомянутых предпосылок. Даже зависть матерей по поводу того, что дочери других женщин успели раньше выйти замуж, чем ее собственные, есть симптом действительной низости. Эта зависть, как и всякая другая, предполагает позднейшее отсутствие чувства справедливости. В идее справедливости, которая является практическим выражением идеи истины, логика и этика ка-саются между собою, как и в теоретической ценности истины.
Без справедливости нет общества. Зависть, напротив, абсолютно несоциальное свойство. Действительно, женщина совершенно несоциальна.
Здесь именно можно проверить правильность того взгляда, который ставил идею общества в тесную связь с наличностью индивидуальности. Таких вещей, как государство, политика, товарищеское общение, женщина совершенно не понимает. Женские союзы, в которые закрыт-доступ мужчине, распадаются вскоре после своего возникновения. Наконец, семья представляет собою институт далеко не социальный. Мужчины тотчас же после женитьбы оставляют все те общества и союзы, в которых они до того принимали самое живое участие. Эти строки были написаны еще до появления замечательных этнологических исследований Генриха Шурца. Там он с богатым материалом в руках доказывает, что не в семье, а в особых союзах мужчин следует искать зачатки человеческого общества.
Нужно только удивляться тонкости Паскаля, который доказал, что человек ищет общества не потому, что он не может выносить одиночества, а исключительно потому, что хочет забыться. Здесь обнаруживается полнейшее согласие между прежним положением, которое отрицало за женщиной способность к одиночеству, и теперешним, которое настаивает на ее несоциальности.
Если бы женщина обладала сознанием своего «я», то она могла бы постигнуть значение собственности, как своей, так и чужой. Клептомания сильнее развита у женщин, чем у мужчин: клептоманы (воры без нужды) почти исключительно женщины. Женщине доступно понятие власти, богатства, но не собственности. Женщина– клептоманка, случайно настигнутая на месте преступления, всегда оправдывается тем, что по ее ошибочному предположению все это должно было принадлежать ей. В библиотеках, выдающих книги на дом, большинство посетителей составляют женщины, причем среди них есть и такие, которые обладают достаточными средствами, чтобы купить несколько книжных лавок, Дело в том, что свои вещи и вещи чужие для них одно и то же. Они к своим вещам не питают более глубокого отношения, чем к вещам чужим, которые они только одолжили. И здесь особенно ярко проявляется связь между индивидуальностью и социальностью. Для того, чтобы признавать чужую личность, необходимо прежде всего обладать своею собственною. Параллельно этому, наша мысль должна быть направлена на приобретение своей собственности, только тогда и чужая собственность остается неприкосновенной.
Но еще глубже, чем собственность, заложено в человеческой личности имя. Личность питает к своему имени поистине сердечные чувства. И здесь факты так красноречиво говорят за себя, что следует только удивляться, почему язык этих фактов так мало понятен для людей. Женщина никакими узами не связана со своим именем. Доказательством может служить тот факт, что она без всякого сожаления, самым легкомысленным образом отказывается от своего имени и принимает имя мужчины, за которого выходит замуж. Этому обстоятельству она не придает решительно никакого значения, и уже во всяком случае оно не в состоянии омрачить ее настроение, хотя бы на секунду. Аналогичное явление мы имеем в факте перехода (по крайней мере еще до недавнего времени) всего имущества женщины к мужчине, факт, объяснение которого следует искать глубоко в природе женщины. Не видно также, чтобы женщине стоило особенной борьбы расстаться со своим именем, мы видим как раз обратное, а именно, что женщина разрешает своему любовнику или ухаживателю называть ее так, как ему заблагорассудится. Даже в том случае, когда она против своего желания выходит замуж за ненавистного ей человека, и тогда не слышно с ее стороны особенных жалоб на то, что пришел момент расстаться со своим именем. Она легко бросает свое имя и не проявляет благочестия даже тем, что вспоминает иногда о нем. Она требует еще от своего любовника нового имени для-себя с такой же настойчивостью, с каким нетерпением она ждет его от своего мужа, увлеченная новизной этого имени. Но под именем следует понимать символ индивидуальности, и только у рас, стоящих на самой низкой ступени развития, как, например, у бушменов Южной Африки, нет человеческих имен, так как естественная потребность различения людей еще слишком слабо развита у них.
Женщина – существо в основе своей безымянное, а потому она, сообразно идее своей, лишена индивидуальности.
В связи с этим стоит одно явление, которое при известной внимательности прямо бьет в глаза. Стоит женщине услышать шаги, почувствовать присутствие или увидеть, наконец, мужчину, который вошел туда, где она находится, как она моментально становится совсем другой. Все манеры, движения ее меняются с непостижимой быстротой. Она начинает поправлять прическу, разглаживать складки на своем платье, подтягивать юбку, все существо ее наполняется то бесстыдным, то трусливым ожиданием. В отдельном только случае можно сомневаться, краснеет ли она по поводу своего бесстыдного смеха, или она бесстыдно смеется над тем, что покраснела.
Душа, личность, характер – все это тождественно со свободной волей, в этом заключается бесконечно глубокий, непреложный взгляд Шопенгауэра. По крайней мере, воля постольку совпадает с «я», поскольку мы понятие «я» мыслим в известном отношении к абсолютному. Так как женщина лишена своего «я», то у нее не может быть также и воли. Кто не обладает своей волей, своим характером в высшем значении этого слова, тот очень легко поддается влиянию. На него, как и на женщину, влияет один только факт наличности другою человека рядом с ним. Он становится в функциональную зависимость от одной только этой наличности вместо того, чтобы служить объектом восприятия с ее стороны. Оттого Ж – лучший медиум, а М – лучший гипнотизер ее. Из этого факта еще не видно, почему думают, что женщины особенно приспособлены к медицинской деятельности. Ведь наиболее выдающиеся врачи сами утверждают, что главным их средством помочь больному в настоящее время (и, вероятно, останется в будущем) является воздействие на него через внушение.
Во всем животном царстве Ж легче поддается гипнозу, чем М. Насколько гипнотические явления имеют близкое родство с явлениями повседневной жизни, видно из следующего: как легко «заразить» Ж смехом или плачем (об этом я уже говорил при разборе вопроса о женском сострадании)! Как импонирует ей все, что она прочитывает в газете! Как легко она падает жертвой самого нелепого предрассудка! Как набрасывается она на всякое чудодейственное средство, которое порекомендовала ей соседка!
У кого нет характера, у того нет и убеждений– Потому Ж легковерна, некритична, поэтому она не может постигнуть духа протестантизма. Мы, конечно, не сомневается, что всякий христианин рождается католиком или протестантом еще до крещения, но у нас, тем не менее, очень мало основания признать католичество женской религией только потому, что оно доступнее ей, чем протестантизм. Здесь следовало бы установить другую основу характерологического подразделения, но это не входит в задачи нашего труда.
Таким образом, мы вполне и исчерпывающе доказали, что женщина бездушна, что она лишена своего «я», индивидуальности, личности, свободы, характера и воли. Этот результат обладает такой ценностью для всякой психологии, что его значение трудно преувеличить. Он говорит, ни больше ни меньше, что психологию М и психологию Ж следует изучать совершенно отдельно. По отношению к Ж возможно чисто эмпирическое исследование ее психической жизни. При изучении психологии М мы должны придерживаться того основного положения, которое выдвинул еще Кант, а именно: исходить из понятия «я», понятия, венчающего все здание мужской психологии.
Взгляд Юма (и Маха), согласно которому существуют одни только «impressions» и «thoughts» (А. В. С…. к…), как известно, совершенно изгнал душу из области психологии. Он изображает весь мир в виде какого-то калейдоскопа, сводит его к игре «элементов» и, таким образом, лишает мир всякого смысла и почвы. Он разрушает всякую возможность найти твердую точку опоры для нашего мышления, уничтожает понятие истины и вместе с ним ту самую действительность, философию которой он считает своим исключительным призванием. В результате это воззрение несет на себе всю вину за жалкое положение современной психологии.
Современная психология с гордостью несет свое имя «Психология без души» – имя, которым окрестил ее не по заслугам превознесенный Фридрих Альберт Ланге. Нам удалось, кажется, доказать, что невозможно объяснить себе психические явления, отрицая существование души. Наличность души необходима, как для толкования психических феноменов М, которому необходимо приписать душу, так и для разрешения соответствующих феноменов Ж, которая окончательно должна быть признана бездушной. Наша современная психология по преимуществу женская психология. Именно поэтому столь поучительно сравнительное изучение полов – обстоятельство, которое сыграло не последнюю роль в той основательности, с какой я разобрал этот вопрос. Только подобное изучение может помочь уяснить нам, что собственно заставляет нас допустить существование «я», почему полное смешение мужской и женской психики (в самом широком и глубоком смысле) привело к таким роковым ошибкам при создании всеобщей психологии.
Возникает вопрос: может ли психология М являться наукой? На этот вопрос следует ответить отрицательно. Я уже предвижу, что некоторые отошлют меня к исследованиям экспериментаторов: даже тот, который среди всего этого экспериментального шума сохранил известную трезвость мысли, с удивлением спросит себя, неужели эти труды не стоят внимания. Но экспериментальная психология не только не раскрыла нам глубоких основ мужской психики, она не только не дает возможности систематически разработать этот бесконечный ряд научных опытов, но едва позволяет мечтать даже о какой-нибудь приблизительной систематизации их. Мало того, метод ее, насквозь, от самого верхнего слоя своего до сердцевины, – ложен, а потому, экспериментальная психология не дала и не могла дать объяснения глубокой внутренней связи психических явлений. Психофизическая иллюзия измерений прямо показала истинную сущность психических явлений в противоположность физическим: эта сущность заключается в том, что функции, с помощью которых можно было бы установить связь явлений и объяснить переход одного явления в другое, в лучшем случае непостоянны, а потому они не поддаются и точному разграничению. Но вместе с отсутствием постоянства функций принципиально приходится расстаться с самой возможностью когда-либо достигнуть непреложный математический идеал всякой науки.
Нет научной психологии мужчины. Ибо существу всякой психологии свойственно выводить то, чего собственно и вывести то нельзя, точнее говоря, ее конечной целью было бы доказать человеку его бытие, его сущность, Но тогда каждый человек был бы даже в своей глубокой сущности только следствием известной причины, он был бы детерминирован, и ни один человек не должен был бы уважать другого, как представителя царства свободы и бесконечной ценности. В тот самый момент, когда я превратился бы в вывод из определенных посылок и оказался бы подчиненным известным определениям, я потерял бы вместе с тем всякую ценность и лишился бы души. Со свободой хотения и мышления (последнюю необходимо присоединить к первой) не мирится допущение безусловной определенности, которая является исходным пунктом всякого психологического исследования. Кто верит в существование свободного субъекта, подобно Канту и Шопенгауэру, тот должен отрицать психологию как науку. Но кто верил до сих пор в психологию, для того свобода субъекта немыслима, даже в виде теоретической возможности. В таком виде эта свобода представляется Юму и Гербарту, этим основателям современной психологии.
Этой дилеммой объясняется то плачевное положение, которое занимает современная психология во всех своих принципиальных вопросах. Неимоверные усилия, направленные к тому, чтобы изгнать волю из области психологии, бесконечные попытки вывести наличие этой воли из ощущения и чувства – все это скрывает в основе своей совершенно верную мысль, а именно, что воля не есть эмпирический факт. Нигде в опыте не представляется возможным сыскать волю, так как она сама является предпосылкой всякого эмпирически – психологического факта. Пусть попытается человек, который любит долго спать по утрам, произвести над собой наблюдение в тот момент, когда окончательно решается встать с постели. Решение (как и внимание) всецело поглощает неделимое «я», а потому в нем нет той двойствености, которая необходима для восприятия воли. Мышление столь же мало, как и желание, является фактом, который можно было бы фиксировать для целей научной психологии. Мыслить значит судить, но что представляет собою суждение для внутреннего восприятия? Ровно ничего. Это нечто чуждое, привходящее в качестве постороннего элемента в восприятие, чего нельзя вывести из того строительного материала, который натаскали эти психологические Фазольты и Фафнеры. Каждый новый акт суждения разрушает кропотливую работу атомистов ощущения. Так же обстоит дело и с понятием– Ни один человек не мыслит понятиями, тем не менее существуют понятия, как и суждения. В конце концов совершенно правы противники Вундта, утверждая, что апперцепция не есть факт эмпирически – психологического характера, что она и не акт, который можно было бы воспринять. Бесспорно, Вундт глубже своих противников. Только плоские умы могут быть ассоционными психологами. Он не без основания связывает апперцепцию с волей и вниманием. Но апперцепция столь же мало является фактом опыта, как и внимание, как понятие и суждение. Итак, если все это, как желание, так и мышление существует, если все это оставить без изучения нельзя, если далее все это зло смеется над попытками подвергнуть их анализу, то ясно, что мы стоим перед выбором: принять ли нечто такое, что обусловливает самую возможность психической жизни, или нет.
Пора поэтому оставить разговоры о какой-то эмпирической апперцепции и признать раз навсегда, что Кант был глубоко прав, признавая одну только трансцендентальную апперцепцию. Но если неугодно расстаться с опытом в качестве средства изучения, то тогда остается только расплывчатая, безнадежно пустая атомистика ощущений с ее ассоциативными законами. Психология же при этом, с точки зрения своей методы, должна превратиться в придаток к физиологии и биологии, как у Авенариуса. Последний очень тонко разработал один только, и то весьма узкий, отдел всей нашей психической жизни, но его труд не вызвал дальнейшего развития идей, лежащих в его основе, за исключением немногих, кстати, очень неудачных попыток.
Таким образом, отсутствие философской точки зрения в изучении нашей души вполне показало, что оно не может привести нас к постижению истинной сущности человека, что никакие утешения не могут нам доставить гарантии того, что мы таким путем когда-нибудь в будущем достигнем желательных результатов. Чем лучше психолог, тем скучнее ему изучать современные системы психологии. Так все они вместе и каждая порознь прилагают всяческие усилия к тому, чтобы по возможности меньше обращать внимание на то единство, которое только и является основой каждого психического явления. Тем сильнее поражает нас своей неожиданностью последний отдел каждой такой психологии, трактующий о развитии единой гармонической личности. Это единство, которое представляет собою истинную бесконечность, думали создать из большего или меньшего числа определяющих его элементов. «Психология как опытная наука» хотела найти условие всякого опыта в самом опыте! Подобные попытки вечно рушатся и вечно возобновляются, так как умственное течение, подобное позитивизму и психологиз-му,не исчезнет до тех пор, пока будут существовать посредственные и оппортунистические головы, пока не переведутся натуры, неспособные довести свою мысль до ее окончательного завершения. Кто, подобно идеализму, дорожит душой и не хочет ею жертвовать, тот должен отказаться от психологии. Кто создает психологию, тот убивает душу. Всякая психология хочет вывести целое из отдельных его частей, представить его в виде чего-то обусловленного. Но более вдумчивый взгляд признает, что частные явления вытекают здесь из целого, как своего первоисточника. Так психология отрицает душу, а душа, по своему понятию, отрицает всякую науку о себе: душа отрицает психологию.
В этом исследовании мы решительно высказались в пользу души и против комичной и вместе с тем жалкой психологии без души. Для нас является еще вопросом, можно ли совместить психологию с душой, можно ли вообще науку, ищущую раскрытия законов причинности и норм мышления и желания, поставить рядом с свободой мышления и желания. Даже принятие особой «психической причинности» мало поможет делу: психология, показав наконец свою собственную неспособность, дает тем самым блестящее доказательство в пользу понятия свободы, понятия вообще осмеянного и поруганного.
Этим мы еще не провозглашаем новой эры в области рациональной психологии. Напротив, если согласиться с Кантом, то трансцендентальная идея души является для нас руководящей нитью при восхождении в ряду условий вплоть до необусловленного, а не наоборот, т.е. при «схождении к обусловленному». Нужно только отвергнуть все попытки вывести это необусловленное из обусловленного, вывод, который неизменно преподносится нам в конце какой-нибудь книги в 500 – 1500 страниц. Душа есть регулирующий принцип, который должен лежать в основе и руководить нами при всяком истинно психологическом, но не относящимся к области анализа ощущении, исследовании. В противном случае, сколько старания, любви и понимания мы ни вложили бы в это дело, всякое изображение психологической жизни человека в самой существенной части своей страдало бы роковым пробелом.
Совершенно непонятно, откуда взялось столько мужества у исследователей легко разделаться с понятием «я» только на том основании, что «я» не поддается восприятию в той форме, в какой мы воспринимаем цвет апельсина или вкус щелочи. Тем более странно, что эти исследователи даже не пытались анализировать такие чувства, как стыд и вина, вера и надежда, страх и раскаяние, любовь и ненависть, тоска и одиночество, тщеславие и восприимчивость, жажда славы и потребность в бессмертии. Каким иным путем хотят Мах и Юм объяснить один только факт стиля, как не с помощью индивидуальности? Далее: животные ничуть не боятся своего отражения в зеркале, но ни один человек не в состоянии будет провести свою жизнь в зеркальной комнате. Может быть, этот страх следует себе объяснить «биологически», «дарвинистически» страхом перед своим двойником (которого, интересно заметить, нет у женщины)? Стоит только назвать слово двойник для того, чтобы вызвать сильнейшее сердцебиение у мужчины. Здесь эмпирическая психология совершенно бессильна, здесь нужна глубина. Ибо как можно все эти явления свести к отдаленной стадии дикости. животности, когда человечество лишено было той безопасности, которую в состоянии доставить одна только цивилизация, как это сделал Мах, признав страх у маленьких детей пережитком онтогенетического развития? Я об этом только вскользь упомянул с тем, чтобы по ставить на вид «имманентным» и «наивным реалистам», что в них самих имеется много такого, о чем они…
Почему человека неприятно задевает, когда говорят, что он принадлежит к ницшеанцам, гербартианцам, вагнерианцам и т.д.? Словом, когда его подводят под определенное понятие? Ведь такой случай наверное приключился и с Махом, когда кто-либо из милых друзей хотел его причислить к позитивистам, идеалистам и т.п. Неужели он серьезно думает. что чувство, которое вызывают в нас подобные определения со стороны других людей, можно исчерпывающе объяснить полной уверенностью в одиночности совпадения «элементов» в одном человеке, что это чувство есть не что иное, как оскорбленный расчет вероятности? Однако это чувство не имеет ничего общего с тем явлением, когда мы, например, не согласны с каким-нибудь научным тезисом. Его не следует смешивать также с тем чувством, которое испытывает человек, когда он сам причисляет себя, например, к вагнерианцам. В глубочайших основах этого чувства кроется положительная оценка вагнерианства, так как сам говорящий – вагнерианец. Человек искренний всегда сознается, что подобным признанием он имел в виду возвысить Вагнера. В признаниях других людей мы чувствуем, что человек имел в виду как раз обратное. Отсюда мы видим, что человек может о себе сказать очень много такого, что ему крайне неприятно слышать от других.
Где же источник этого чувства, которое свойственно даже людям, низко стоящим? Он находится в сознании, может быть, даже очень неясного, своего «я», своей индивидуальности, которая чувствует себя стесненной подобными определениями. Этот протест есть зародыш всякого возмущения.
Как-то нелепо с одной стороны признавать Паскаля и Ньютона великими мыслителями, а с другой стороны приписывать им целый ряд самых бессмысленных предрассудков, с которыми «мы» давно уже расстались. Действительно ли мы ушли уже так далеко от того времени со всеми нашими электрическими дорогами и эмпиричесими психология-ми? Неужели, действительно, культура (если только существуют культурные ценности) измеряется состоянием науки, которая всегда имеет характер социальный, но не индивидуальный, числом лабораторий и народных библиотек? Является ли культура чем-то внешним по отношению к человеку, не лежит ли она прежде всего в нем самом?
Можно, конечно, ставить себя выше Эйлера, величайшего математика всех времен, который говорит: «То, что я делаю в настоящий момент, когда пишу письмо, я делал бы совершенно так же, если бы находился в теле носорога». Я не берусь защищать эту мысль Эйлера, она очень характерна для математика, художник никогда ничего подобном не сказал бы. Тем не менее, я считаю глубоко неосновательным видеть в ней один только смешной курьез и оправдывать Эйлера общей «ограниченностью его времени», не дав себе труда понять содержание этой мысли.
Итак, невозможно обойтись без понятия «я» в психологии, по крайней мере, по отношению к мужчине. Приходится, правда, сомневаться, совместимо ли это понятие с номотетической психологией в Виндельбандовском смысле, имеющей своей целью установить определенные психологические законы. Но это обстоятельство нисколько не умаляет значения нашего положения о необходимости понятия «я». Быть может, психология вступит на тот путь, который был указан ей в одной из предыдущих глав и, таким образом, превратится в теоретическую биографию. Только тогда она познает истинные границы всякой эмпирической психологии.
Тот факт, что всякое исследование мужской психологии в конечном счете сталкивается с чем-то неделимым, неразлагаемым, с ineffabile, поразительно совпадает с тем, что равномерные явления «duplex», «multiplex personality» раздвоения или умножения человеческого «я», наблюдались только у женщин. Психика абсолютной женщины разложима до последнего атома. Мужская психика не поддается полному разложению на составные части. Этого не в состоянии сделать самая совершенная характерология, не говоря уже об эксперименте. В ней заключено ядро сущности, не поддающееся дальнейшему делению. Ж —агрегат, а потому она диссоциируема, делима.
Поэтому-то так смешно и забавно слышать разговоры гимназистов (гимназист, как платоновская идея) о женской душе, о женском сердце и его мистериях, о душевном складе современной женщины и т.д. Вера в женскую душу является, кажется, в настоящее время и доказательством выдающихся качеств акушера. По крайней мере, женщины очень охотно слушают, когда им говорят о женской душе, хотя они отлично (в форме гениды) знают, что все это – ерунда. Женщина – сфинкс! Ничего более нелепого нельзя было сказать! Вряд ли какая-нибудь чепуха превзойдет эту! Мужчина бесконечно загадочнее, несравненно сложнее. Достаточно выйти на улицу, чтобы убедиться, что у женщины нет ни одного такою выражения лица, которое сразу не стало бы ясным и понятным для нас. Как бесконечно беден у женщины регистр ее чувств, ее настроений! Вместе с тем мы на лице мужчины часто видим такое выражение, которое можно отгадать только в результате продолжительного напряжения мысли.
Наконец, мы пришли к разрешению вопроса о том, существует ли между психическими и физическими явлениями известный параллелизм или взаимодействие. В применении к Ж координирующим началом обоих рядов явлений следует признать психофизический параллелизм: по мере того, как женщина стареет, она теряет способность к психическому напряжению, которая является средством для достижения ее половых целей и развивается вместе с последними. Мужчина никогда не стареет в столь сильной степени, как женщина. Духовная деградация для него не является необходимостью, в отдельных случаях она проявляется в связи с физической деградацией. Меньше всего, наконец, проявляется старческое слабосилие у тех людей, которые обладают широко развитой духовной мужественностью у гениев.
Недаром такие философы – параллелисты чистейшей воды, как Спиноза и Фехнер, были одновременно и самыми строгими детерминистами. Свободному, умопостигаемому субъекту М, который выбирает между добром и злом, руководствуясь своей волей, чужд психофизический параллелизм, который для психических явлений требует той же последовательной причинности, как и для явлений механических.
Этим разрешен вопрос о приниципиальной точке зрения всякого психологического изучения полов. Этот взгляд снова встречается с колоссальным затруднением в виде целого ряда фактов самого поразительного свойства. Правда, эти факты лишний раз нам доказывают полнейшее отсутствие души у Ж и притом самым решительным образом, но с другой стороны они требуют выяснения одной очень своеобразной черты в поведении женщины, черты, которая, как это ни странно, до сих пор еще не приобрела ни в одном произведении значения проблемы.
В свое время мы обратили уже внимание на ясность, свойственную мышлению мужчины, в сравнении с той неопределенностью, которая господствует в мышлении женщины. Далее мы указывали, что функция правильной речи, содержанием которой являются твердые логические суждения, влияет на женщину в качестве характерного полового признака мужчины. Но то, что возбуждает Ж в половом отношении, должно являться свойством М. Твердость характера мужчины производит на женщину также чисто половое впечатление. Она презирает покладистого, уступчивого мужчину. В подобных случаях говорят о нравственном влиянии женщины на мужчину, а между тем она стремиться только приобрести свое половое дополнение во всех его дополнительных качествах. От мужчины женщины требуют мужественности. Они чувствуют свое незыблемое право возмущаться и презирать того мужчину, который не оправдал их ожиданий в этом направлении. Как ни кокетлива, как ни лжива женщина, тем не менее ее раздражает и возмущает кокетство и лживость мужчины. Она может быть трусливой до последней степени, но мужчина должен быть храбр. Обыкновенно не хотят и знать о том, что это все проявления полового эгоизма, который жаждет неомраченного наслаждения через свое дополнение. И вряд ли можно было бы найти где-нибудь в опыте более убедительное доказательство бездушности женщины, чем в том факте, что женщина всегда требует от мужчины души, что на нее приятно действует доброта, тогда как она сама далеко не добра. Душа есть половой признак, которого женщина требует от мужчины совершенно так же и для тех же целей, для каких ей нужна мускульная сила и щекочущие усы. Можно возмущаться грубостью этого выражения, но дело от этого не изменится. Сильнее всего действует на женщину мужская воля. В этом отношении она обладает удивительно тонким чутьем. Она с точностью узнает, где под словами «я хочу» скрывается у мужчины напряженность и аффектация, и где видна истинная решимость. В последнем случае эффект получается самый поразительный. Как может женщина, являясь бездушной, чувствовать душу мужчины? Как может она, будучи аморальной, судить о его нравственности? Как может она знать о твердости его характера, если она сама, как личность, не обладает характером? Как может она чувствовать его волю, не имея сама воли?
Вот формулировка той колоссально сложной проблемы, которая послужит предметом дальнейшего изложения.
Но прежде, чем приступить к разрешению этого вопроса, необходимо укрепить со всех сторон занятые нами позиции и защитить их от нападений, которые могли бы их хоть сколько-нибудь поколебать.