Павел
Когда мы с Гуль вернулись в нашу школу, мою сестренку встретили в классе так, как будто ее возвращение — общий праздник. Еще в середине сентября, когда стало известно, что нас, скорее всего, заберет к себе тетя Мира, весь класс написал Гуль письма, нарисовал рисунки. Все писали: ждем тебя, возвращайся. И учительница ее приходила. Меня увидела, тоже обрадовалась: «Здравствуй, Павел Васильевич! Ну как вы тут?» — глупый вопрос, но я понимаю, что ей больше нечего было спросить. Она хорошая, Гулькина учительница, так что я ей сказал, что мы тут ничего, нормально.
Я вернулся в свой класс тихо. Все делали вид, что ничего не случилось. Но опять-таки я понимаю: люди просто не знают, как вести себя в таком случае, что говорить. Поэтому ничего не говорят вовсе.
С Кирой мы почти не общаемся. Правда, она написала мне записку (очень глупо, можно было подойти и поговорить), спросила, на что я обиделся и почему я ее не замечаю.
А я ни на что не обиделся.
Просто весь сентябрь я сидел в той школе на окраине. Сидел в самом углу класса. Учителя меня не трогали, не замечали. Наверное, понимали, что я тут временно, и им не было до меня никакого дела. Сидит человек тихо, книжку под партой читает — кому он мешает? Никому. Я даже не спросил соседа по парте, как его зовут. Мне было все равно.
Вот тогда, в сентябре, точнее — в первую неделю сентября, я звонил Кире. Каждый день. Она разговаривала со мной очень весело и приветливо. Но ей все время было некогда. То у нее уроки, то ужинать пора, то репетиция, то еще какие-то дела.
Я ведь не дурак.
Я сел и подумал: жизнь у нас слишком разная. У нее Шекспир, а у меня впереди детдом.
И перестал звонить.
Потом выяснилось, что в детдом мы не поедем и скоро вернемся в свою школу. Но звонить Кире по этому поводу было как-то странно. А она сама мне не звонила.
Встретились мы в тот день, когда я вернулся. Если Кира и удивилась, столкнувшись со мной в дверях класса, то виду не подала. Сказала что-то типа: «О, и ты тут? Значит, будешь опять в нашем классе? Хорошо!»
И я согласился, что это хорошо.
Дом, пока нас не было, как-то отсырел, в нем стало пахнуть мышами и пустотой. Мира только вошла, и у нее прямо-таки лицо вытянулось, хотя она мужественно пыталась этого не показывать. Но я-то видел. Только еще я видел, что в доме все по-прежнему, все на местах. Так что я первым делом притащил дрова и начал топить — чтобы стало сухо и тепло.
Мишке идея переселиться в наш дом сразу же не понравилась, и сколько потом Мира его ни улещивала, сколько ни уговаривала, он все равно ходил надутый. Вот и сегодня он, явно недовольный, озирался по сторонам, бурчал: «Ну и что тут хорошего?» — только что мебель не пинал и дверями не хлопал. Мира в конце концов не выдержала, выволокла его на террасу и что-то сердито нашептала. Но тоже без особого толку.
Я пытаюсь к Мишке относиться хорошо. Конечно, он привык, что они с Мирой живут вдвоем. А мы ему чужие, лишние, хоть он и дружит с Гуль. Только дружить — это одно, а жить вместе — совсем другое. Так что я пытаюсь Мишку понимать. Хотя, если честно, он меня раздражает.
Гнев на милость Мишка сменил почему-то только когда увидел пианино в Гулькиной комнате. Дома у них пианино нет, говорят, брали напрокат, но потом Мишка музыку бросил.
А тут он пианино увидел и обрадовался. Подошел к нему, крышку открыл, на клавиши полюбовался, потом закрыл бережно и сказал уже без злости: «Ну что тут у вас еще, показывай!»
Я подумал-подумал и решил Мишку с Гуль на чердак отправить. Они там, конечно, извозились в пыли, зато не мешали нам с Мирой приводить дом в порядок.
Мира первым делом попросила:
— Консультируй меня, как печку топить.
— Да я сам буду ее топить. Мира Александровна!
Но Мира сказала, что ей тоже надо уметь. Мне немного неудобно учить взрослого человека, а Мира все время спрашивает меня, как тут у нас что принято. Где что обычно лежит, как все устроено.
Разместились мы вполне ничего. Я переселился в мамину комнату, Мишке отдал свою, Мире предложил Шурину.
— А я почти не умею шить, — огорчилась Мира, увидев Шурину машинку. — Разве что подол подогнуть и по прямой прострочить… Может, мне научиться?
Я только плечами пожал. Откуда мне знать, как для Миры лучше?
Словом, зажили мы потихонечку. Мире отсюда на работу куда ближе стало, выбегает буквально минут за десять до начала смены. Но вообще я заметил, что она довольно-таки неорганизованная: ничего у нее не получается сделать вовремя, как ни торопится — то и дело опаздывает.
Меня это сперва очень раздражало, потом я подумал: она уже взрослая, а взрослые люди не меняются.
Только у меня все время ощущение, что я за все отвечаю. Дом для Мишки с Мирой чужой, я очень хочу, чтобы им тут нравилось. И всячески стараюсь, чтоб у Миры почаще было хорошее настроение. Уроки чтобы мелкие делали вовремя и незаметно. Чтоб не орали громко, когда она телевизор смотрит. Ну и вообще.
Так мы прожили почти месяц. Но однажды вечером, в пятницу, когда малыши улеглись спать, случился у нас с Мирой жизненный поворот.
Я сидел на кухне и пил чай с печеньем. Печенье крошилось, и я держал его над блюдечком.
Зашла Мира. Налила себе чаю. Тоже взяла печенье. И начала его откусывать стоя, не присаживаясь к столу. Но крошки же! На пол сыплются. Я так и сказал:
— Мира Александровна, крошки у вас сыплются на пол, потом придут мыши, а вам же мыши, наверное, не очень нравятся?
Вежливо сказал, приветливо.
А она почему-то замолчала, печенье больше не ест, в руке держит и странно на меня смотрит.
Только губы у нее дрожат.
Потом она печенье на стол аккуратно положила и говорит:
— Павел, сколько можно?
…Третий человек говорит мне, что я веду себя как старик. Что я все стремлюсь держать под контролем.
— Это неестественно в твоем возрасте! — горячилась Мира, постепенно повышая голос. — Тебе тринадцать лет! Ты должен прогуливать уроки, пытаться тайком курить за школой, хамить взрослым, раскидывать по дому грязные носки и…
Вот если я еще буду раскидывать по дому грязные носки, тут начнется конец света. Так я и сказал.
А Мира вдруг как хлопнет по столу ладонью:
— Да перестань ты изображать из себя всехнего папу! Хватит! Взрослая тут я! Я за все отвечаю! Расслабься уже, просто живи!
А я не могу, когда на меня орут. И я так устал всем улыбаться.
— Что вы на меня орете? — заорал я в ответ. — Вот вы все время на работу опаздываете — я же к вам не лезу! Мне тоже много чего не нравится! Я же вас не переделываю! И вы ко мне не лезьте! Не нравится, ну и…
Я чуть не сказал: «…ну и валите отсюда!»
Вовремя остановился.
Только печенье взял и зашвырнул куда-то в угол кухни.
Потом мы немного постояли друг против друга. А потом сели к столу.
— Ну? — сказала Мира.
Я только вздохнул.
— Еще чаю будешь?
Мы просидели на кухне полночи.
— Когда я маленькая была, очень любила в окна заглядывать. Мне казалось, что там совсем иная жизнь, не такая, как у нас дома. Хотя у нас была вполне нормальная семья, ничего особенного. И еще мне очень нравились оранжевые занавески. Бредешь зимой из школы после второй смены — темно, холодно, а у кого-то сквозь оранжевые эти занавески свет на синюю заледеневшую улицу пробивается — теплый-теплый. И я думала: вырасту — заведу себе такие занавески. Чтоб идти домой и видеть издалека, как они светятся… И еще думала, что будет у меня все как у людей: муж, сын… и оранжевые занавески. Комплекта не получилось. — Мира грустно улыбнулась.
— Я тоже мечтал, что у нас будет как у всех, думал, мама выйдет однажды замуж…
— За Гулькиного папу?
— Да нет, у Гульки же не было никогда папы. Ну, то есть, в смысле…
— Угу, понятно, в каком смысле.
И тут я неожиданно рассказал про Кемаля. Так долго никому не хотел рассказывать, а Мире почему-то рассказал. Может быть, просто устал в себе это держать.
Ух как Мира рассердилась! Сказала, что я слишком много на себя беру. И что Гуль — не моя собственность. И что Гуль имеет право знать про себя все. И что не мне это решать. Правда, сердилась Мира почти шепотом, мы вообще разговаривали тихо.
А я сперва пытался спорить.
— Да зачем он нам нужен? Вот приезжал мой отец. Алексашин. Так кто он мне? Чужой дядька. Посмотрел на него — ничего в душе не дрогнуло, честное слово.
— Человеку нужны корни. Ты станешь старше — поймешь. Это в детстве кажется, что ты сам по себе и в центре вселенной. А потом видишь: ты связан с другими людьми тысячами ниточек, тут связан, там… И каждая такая нитка, если она оборвана, взрослым человеком воспринимается как очень горькая потеря. Я вот ругаю себя, что не расспрашивала своего деда ни о чем. Он умер, когда мне было всего двенадцать, и мне казалось — мир незыблемо так устроен: я, родители, дед… Сейчас о стольком бы спросила у него, а поздно.
— У нас-то с корнями все нормально! — гордо сказал я.
— Как будто ты знаешь свои корни! Кто у тебя? Мама и бабушка. И всё.
Нет, не всё.
Был еще профессор Тирсов, раскапывавший скифские курганы. Наш прадедушка. Была Лидия Сергеевна, Лидочка, наша прабабушка. Странно на самом деле называть ее прабабушкой — ей ведь, наверное, лет было меньше, чем Мире. И погибла она молодой. И еще была, кстати, Зина Соловьева. Тоже наша прабабушка, хотя мы и не родственники. Не было бы ни Гуль, ни меня тут, если бы не Зина.
Глаза у Миры заблестели.
— Да ты что? Это правда? Так можно ведь тогда много чего узнать! Наверняка в университетских архивах сохранились какие-то материалы о твоем прадедушке. Хотя бы портрет, а может, и еще что-нибудь.
— Разве нас пустят в архивы? Туда, наверное, только студентов или ученых пускают, а мы с вами кто?
— Кто? Люди, которым интересно!
— Мы с вами — просто люди. Мне скажут, что я ребенок. А вы вообще парикмахер, а не ученый.
— Да при чем тут парикмахер?
— Да при том! — сердито сказал я.
Не могу же я сказать Мире, что я считаю… Нет, конечно, у нас всякий труд почетен и все такое. Но все же…
Ну что такое парикмахер? Обслуживающий персонал. Какие у них, у парикмахеров, интересы? Сериалы да любовные романчики. Мира, конечно, хороший человек и, кстати, сериалы не смотрит, некогда ей… Что она читает, я внимания не обращал. Но вряд ли, к примеру, ей будет интересно разговаривать про Стейнбека или Умберто Эко. Я в Умберто Эко тоже мало что понимаю, но я пойму. А парикмахер — это предел. Потолок. Куда ей в архиве работать…
Ничего подобного я говорить не собирался. Но Мира как-то — слово за слово — вытащила из меня все это.
Я думал — опять рассердится. А она начала смеяться.
— Дурачок ты, дурачок, — говорит. — Маленький еще дурачок, мусора в голове навалом. Подожди-ка минутку.
Принесла из своей комнаты папку.
— Вот, смотри, если тебе так важны бумажки с печатями!
И кладет передо мной картонную книжечку. А там написано, что Мира Александровна Гуренкова… названного университета… социологический факультет… Гербовая печать.
Я на нее смотрю, баран бараном.
— А почему тогда вы парикмахером работаете?
— А нравится мне! — Мира пожала плечами. — Учиться на социолога было интересно, а потом…
— Парикмахером, что ли, интереснее? — хмыкнул я.
— И нечего хмыкать. Знаешь, как нудно жить, когда у тебя многомесячный проект — и психуешь ты из-за него, и сроки поджимают, а он все тянется, тянется, конца-края нет, тягомотина такая… А у меня каждый день несколько раз — начатое и полностью завершенное дело. И красиво получается. Приходит ко мне тетка: волосы сосульками, от корней все пегое, лицо скучное, глаза тусклые. А через два часа — куда что делось. Веришь — и глаза начинают блестеть, и плечи тетка расправляет. И идет тетка домой — и кажется ей, что она почти Мерилин Монро.
Надо же, как далеко от архивов мы забрели.
— Хорошо, — вернулся я к началу разговора. — С архивами мы, допустим, разберемся. А дальше, посмотрите: кто наши с Гуль предки? Вот Тирсов, например. Это его дом. Вон там древняя груша у забора растет, так он с нее плоды, наверное, ел. Сто лет назад. Мы тут сидим, на этой кухне, и может быть, он так же сидел. И эти стены его видели…
Я запнулся, подумав, что где-то там, в темном углу у стены, возможно, сидит и слушает нас Аристарх, и уж он-то точно видел моего прадеда. С Аристархом у меня были отношения, как с Дедом Морозом — я и верил в него, и не верил.
— А этот турецкий скрипач, он всего неделю с мамой общался. И больше ни разу даже не видел! И она его. Какое ему дело до моей сестры? У него своя жизнь, у нас своя.
— А за сестру решать — ты имеешь право? Она вырастет, не зная, кто ее отец.
Наверное, это справедливо. Просто пока Гуль маленькая, мне трудно представить, что она станет взрослой женщиной и захочет знать о себе больше.
— Тогда я ей и расскажу. Когда вырастет.
— Паша, ты глупый? Что ты ей расскажешь? Ник в скайпе назовешь или даже имя? Ник сто раз сменится, а к имени нужна фамилия, адрес нужен… Нужен нормальный человеческий контакт! И потом, подумай, как этот Кемаль там нервничает — у него дочь, а он не может с ней увидеться, не может узнать, как она сейчас живет: ты комп вырубил, и привет.
— А он понятия не имеет, что у него дочь. Мама ему не сказала. И я не сказал!
Мира всплеснула руками:
— Час от часу не легче!
Словом, уговорила меня Мира Кемалю еще разок по скайпу позвонить. А потом вдруг спрашивает:
— Лет-то ему сколько, этому скрипачу?
И я сказал, что двадцать восемь.
— Надо же, — обрадовалась Мира. — Я его старше, мне тридцать. Вот и хорошо, а то со взрослым дяденькой мне было бы разговаривать страшно. Вдруг, думаю, ему лет пятьдесят, он лысый, умный и сердитый.
Мне даже в голову не приходило, что взрослые могут бояться каких-то еще более взрослых, я думал, взрослые — монолит, все заодно.
А когда мы, уходя с кухни, выключили свет, из того угла, куда я в сердцах зашвырнул кусок печенья, раздался торопливый шорох. Может, надо там молока оставлять?