Часть II. Десять лет с Марией Владимировной
День открытия сезона в театре – убийственного, смертельного 1987 года. Октябрь. Мы с Субтильной пришли с визитом к Марии Владимировне. Она сидит в «книгах» с сеточкой на голове. Все время нервно теребит руками халат. В глазах растерянность.
– Какое же я ничтожество, – говорит она. – Были же порядочные люди – Маяковский, Фадеев…
– Вы хотите стреляться? – спросила я.
– Хочу, но нечем…
Субтильная стала рассказывать:
– Эта мерзость, Чек, сегодня на открытии заявил, что, мол, они умерли и разрушили его творчество. Теперь наступил звездный час для тех, кого он не «видел», теперь они будут блистать и играть все роли, как Миронов и Папанов. Даже не почтили память вставанием. А потом все во главе с Чеком поехали на могилу…
Мария Владимировна вскрикнула:
– Он смел пойти к Андрюше на могилу?!
Потом как-то сложилась, как зонтик, помолчала, вскинула свои острые голубые глаза, посмотрела в трагическую бесконечность и сказала:
– Андрей – это моя Хиросима!
«Нет! Не может быть! Так не бывает! – кричало все во мне. – Это мой текст, это я так сказала, когда потеряла ребенка 16 лет тому назад! Я сказала – это моя Хиросима… Господи, что же это?»
– Я человек недобрый, – констатировала она. – Теперь буду еще злее.
«Господи, куда же еще-то злее?» – думала я.
– Спасибо, что меня навестили, – сказала она низким голосом.
Мы поняли, что аудиенция окончена, встали, попрощались и ушли.
Через несколько дней раздался звонок.
– Але! – услышала я сильный, волевой голос. – Таня, здравствуйте! Это Мария Владимировна. Когда вы придете? – очень требовательно заявила она.
– Ну, когда? Давайте в субботу. Что вам захватить?
– Захватить мне ничего не надо, а купить, – сказала она поучительно, – лимон и половину бородинского.
– Какой у вас код? – спросила я.
– У меня нет кота.
В театре оживление: все готовятся к тому, что Чек вот-вот начнет лепить из них Миронова и Папанова. И, наконец, к ним придет слава, славонька, славочка! Уж скорей бы! Так хочется!
Меня пугают – гнать! Гнать! Гнать из театра! За то, что отказалась в Риге от спектаклей в минуты трагической смерти Андрея. Успокоились на том, что вычли из зарплаты деньги за 4 дня «прогула».
3 ноября умирает Елизавета Абрамовна Забелина, 5 ноября – Марточка Линецкая. В фойе бесконечные гробы, похоронная музыка, завешены черным зеркала. Я на последнем издыхании. На похоронах Марты я уже не могу стоять – сижу на стуле, вокруг меня лужа слез. Я ем, пью, разговариваю, сплю, хожу в магазин – из меня беспрерывно автоматически льются слезы.
Жизнь раскололась пополам – до смерти Андрея и после. В «после» – сплошная тьма, надрыв и нет ни цели, ни выхода, ни спасения. Его так не хватает, потребность видеть его – мучает, ходим с Субтильной на кладбище, жмемся друг к другу, туда идем – мне 43 года, обратно – 86. Потом – пить водку, плакать, говорить о нем…
Ночью звонит Мария Владимировна и требовательно спрашивает:
– Почему вы мне не звоните?
Прихожу к ней на улицу Танеевых. Там ее старинная знакомая Антонина Сергеевна Ревельс, великолепная балерина, которая всю жизнь работала в ансамбле Утесова и, когда Утесов потерял всех своих близких, стала его женой. Зовут Антонину Сергеевну Ревельс за глаза все только Тонькой.
Стоят они передо мной рядом – такие разные… Мария Владимировна статичная, маленькая, крепкая, тяжеловес… Если скажет что-то – весомо, громко, поучительно, поставленным голосом, а Тонька – худышка, вертлявая, маленькая, с высокими скулами, раскосыми глазами.
– Как я теперь буду встречать праздники? – восклицает с горечью Марья (так я ее называю). Когда умер Менакер, я даже не знала, как за квартиру платить.
Раз в месяц приходит Маша Миронова, дочь Андрея, и Марья вручает ей деньги, за отца, чтобы та достойно могла доучиться.
– После смерти Андрея, – говорит она, – я ничего не соображала и сейчас-то… Певунья быстренько мне сразу после похорон на следующий день подсунула бумажки на подпись, там и гараж, и его квартира, он ведь с ней не соединил лицевой счет… Слава Богу, я у нее для Машки хоть магнитофон выцарапала. Врет все, сказала мне, что поедет на хутор утешаться, а поехала в Голландию развлекаться. Зачем врать? Как я теперь буду жить и на что?
Смотрю на нее и думаю: «Господи, какая старенькая, одинокая и несчастная. Ведь ей 77 лет!»
– Говорят, что театр хотят назвать именем Андрея Миронова.
Марья жестко ответила мне на мое предположение:
– Говорят, что кур доят, пришли, а сисек не нашли!
Когда я с ней – ощущение, мираж, что Андрей еще жив: у нее такая же белая кожа, крепкие запястья и эти синьковые глаза с большими веками. В комнате Менакера – мемориал. Там фотографии, вырезки из газет, цветы, костюм Фигаро, в котором Андрюша ушел в мир иной, его гримерный стол… Я всегда туда вхожу – постою, потрогаю костюм, положу руку на гримерный стол.
Уже декабрь. Сидим вдвоем с Марьей в «книгах». Я читаю ей стихи Волошина: «С Россией кончено. На последях».
– Я его знала, – говорит она.
– Наизусть? – спрашиваю я.
– Лично! – Диапазон времени между нею и мной. Стоит в комнате, смотрит на коллекцию революционного фарфора, который они собирали с Менакером, и говорит:
– Обдеру все стены к такой-то матери! – И через два дня приходят из музея и «обдирают», как по живому.
У нас с Марьей странная, еще не осознанная потребность друг в друге. Перед Новым годом мы вдвоем с ней в метель, под ручку, тесно прижавшись, идем на кладбище. Если бы мне сказали об этом тридцать лет назад! Стоим перед холмом вдвоем, молчим. Потом шмонаемся вдвоем по Арбату, пустынно, холодно, приходим домой, пьем чай, сидим друг против друга и давимся от слез.
31 декабря. Встречаем новый, 1988 год. Я сижу рядом с тарелкой для Андрюши, на которой лежит его визитная карточка с его же надписью красным фломастером: «Мамочка, с Новым годом!» За столом Певунья со своей дочкой, друг дома Федор Чеханков, критик, давний друг Менакера и Марии Владимировны Поюровский с женой. На рояле – большой портрет Андрея, вокруг цветы, глаза живые и улыбаются… Новый год, цветы, гости, нет только его… Он лежит в промерзлой земле на Ваганьковском кладбище.
В театр не хожу – болею. То грипп, то ангина, то ангина, то грипп. Непрекращающийся поток слез. Мою ими пол. В январе в Москву из Питера приехал Белинский. Узнав о том, что составляется книга об Андрее «Глазами друзей», возмутился: а почему в списке нет Тани? Она же пишущий человек! И притом самый близкий. Я написала статью об Андрее.
Пока писала, сама вышла «за пределы обыденности», «в другие сферы» и, поставив точку, почувствовала, как вдруг «приземлилась» на свой стул, как будто меня там раньше не было. Я вся горела. Вышла на кухню, выпила воды и, войдя в комнату, остановилась у зеркала, оказавшись спиной к окну. Увидела себя с больным бледным лицом в лихорадках, с седой прядью надо лбом. И вдруг вздрогнула. За моей спиной кто-то был! Кто-то находился в комнате за моей спиной! Я резко повернулась и увидела… густую, извилистую волну «тумана», ускользающего в окно… как тогда в Риге… после нашего полета с Андрюшей… тогда он исчез точно так же… Значит, он был здесь… мы были вместе…
В мае, перед гастролями в Ленинград, сидим у Марьи. Тонька принесла ей котлеток, я – мороженое.
– Продлись, продлись, очарованье, – говорит Тонька, облизывая ложку с мороженым, и, уловив секунду, когда «Машенька» отвлеклась, положила виртуозно себе в тарелку еще порцию. Марья наворачивает с удовольствием мороженое и бранится:
– Мы будем лишены поколения! Все играют на гитарах, гитары держат на яйцах, и они по ним бьют. Почему немцы не вошли в Москву? – громогласно продолжает Марья. – Вошь увидели! Они же чистоплотные, а у нас грязь, все хрустят вшами. А это для них страшнее танков и «катюш».
– Машенька, – прорывается Тонька, – мороженое чарующее, мимолетное виденье. Звонит телефон:
– Да! – говорит Марья. – Здравствуйте. Что я делаю! Я совершенно одна! – восклицает она, глядя прямо нам в глаза. – Да кто ко мне придет? Я одинока! – разговор кончается, мы продолжаем есть мороженое.
– Мария Владимировна, как же вы одна, когда мы тут сидим? – спрашиваю я осторожно.
– А вам какое дело? Вы сейчас уйдете домой и «рухнете», а я буду всю ночь бродить одна по квартире, я не могу «рухнуть», как вы! Гуля выговаривает: «Я вам звонить не буду, сами звоните, когда вам надо, потому что вы как с цепи сорвались…»
– Машенька, – говорит Тонька жалостливым голосом, – меняйтесь! А то одна останетесь! Машенька, подумайте: ведь все надо теплыми руками отдать.
Гастроли в Питере, впервые без Андрея. «Астория» на ремонте – в черных сетях, как в трауре. Все напоминает о нем. Была в гостях у Кирочки на улице Герцена, в мансарде. У него прелестная жена, уже 10-летний сын, тоже Кирилл. Сижу под портретом Андрея, а Кирилл рассказывает, смеясь, голосом брата:
– Как ни приедет, все говорит одно и то же: «Все порушу, все порушу, но ведь она меня голым по миру пустит!»
– Кирочка, налей мне, пожалуйста, еще чаю, кипятку… У тебя замечательный мальчик…
19 октября, еще до книги, принесла Марье журнал «Театральная жизнь» со своей статьей «Андрюша, я хочу, чтобы ты был бессмертен». Она прочла и заплакала. На обложке журнала портрет Андрея, а на обратной стороне – «Троица» Рублева. Она сокрушается:
– Я его не крестила, как же это так получилось, время такое было.
– Андрей мне поведал, – говорю я, – что нянька Анна Сергеевна его крестила, даже вспоминал, как его окунали в воду, он весь дрожал.
– Да будет вам врать-то! – заходится она. Потом сосредоточенно думает и говорит: – Она набожная была, любила его до беспамятства, он все болел, и нас по полгода в Москве не было. Может быть, и крестила. Да-а-а-а-а-а, – задумавшись, сказала она, – вам он это рассказал, а матери нет. Значит, я плохая мать. Какова есть, не на ярмарку несть.
– Да нет, – продолжаю я, – дети никогда родителям ничего не рассказывают, не делятся, а потом – вы все время орете, вы же неласковая.
– Вы – ласковая! Вам бы только сюсюкаться! Восхищалка, небесная гляделка!
Вместо революционного фарфора на стене появились на полочках сырные доски. Арбат напоминает парижский Монмартр – везде художники, картины, картины! Оживление! Марья с Тонькой все свободное время проводят в поисках уличных гениев. Художники, завидев издалека фигуру Марии Владимировны, выстраиваются по стойке смирно и кричат: «Идет! Идет!» А «идет» – значит купит. У нее отменный вкус, она покупает ценные картины, которые заполняют зияющие пустые места в ее квартире. С каждым днем она становится все популярнее и популярнее – летят письма со всех концов страны: «Москва, матери Андрея Миронова».
На нас с Марьей после смерти Андрея начинают сыпаться события как из рога изобилия, как будто это он, оттуда, помогает нам.
Как она мечтала работать в драматическом театре, и ее приглашает в свой театр Олег Табаков, в 78 лет! В это же время в Москву на «Стреле» летит из Питера Белинский, мы с ним идем обедать, и он говорит:
– Напиши детскую сказку, я поставлю.
Теперь в Москве в театре Вахтангова он занимается постановкой спектакля «Стакан воды» Скриба. В роли герцогини – Антурия. Она ему задает бесконечные вопросы:
– Как мне выходить на сцену?
– Переждав аплодисменты, – спокойно сообщает ей Белинский.
– Что я здесь делаю? Какое у меня действие? – продолжает она мучить его.
Белинский так же спокойно отвечает:
– Не будем копать глубоко, чтобы не попасть в шахту метро. – Роль герцогини Мальборо оказалась одной из лучших ролей в репертуаре Антурии.
Итак, я еду писать сказку в Щелыково, в Дом творчества артистов, в Костромскую область. Это бывшее имение Островского, где он написал много пьес и загадочную «Снегурочку».
Пишу детскую сказку с пословицами и поговорками Даля, брожу по окрестным деревням и однажды, перейдя речку Сендегу, поднялась в гору сквозь сосновый бор и увидела – один, два, три дома, где-то скрыты в кустах, а передо мной на солнце пылают ярко-желтые величавые вязы. И екнуло сердце – как будто место родное. Нашла покосившуюся избушку, сговорилась купить ее за 200 рублей и, написав сказку, счастливая приехала в Москву.
Сижу у Марьи, рассказываю про запах земли, про травы, про вязы золотые и вспоминаю:
– Как же написал Есенин (запела): «Отговорила роща золотая…»
– Я его знала, – говорит Марья.
– Наизусть? – спрашиваю я.
– Нет! Лично знала, – говорит Мария Владимировна. – Всегда был пьян, в белом пиджаке, влюблен в тетю, Марию Ивановну. На Рождество перевернул блюдо с гусем и на обратной стороне написал экспромт.
Подходит к роялю, перебирает цветы возле портрета Андрея и вдруг говорит:
– Я устала от того, что его нет!
– И я устала, – говорю я.
– Отчего устала? Кобеля хлестала? – орет она на меня.
– Что вы заводитесь? Устала! Добывать денег устала, мотаться устала, жить устала!
– С чего вы устали? – задирается она.
– Вы в метро ездите? Нет! А я каждый день в метро мотаюсь! Вы знаете, что это за пытка!
– Я в метро только один раз была – когда ленточку разрезала.
– А мы дети войны, – вдруг начинаю плакать я. – Мы все хилые и несчастные. И рождены от живых демонов – наши родители в руках даже Библию не держали, а как выжить без Бога? – Я уже захлебываюсь в слезах. – Я Библию и Евангелие только недавно открыла, если б я раньше знала… Спасет нас только Бог и Пречистая Дева Мария, мы-то уж не спасемся, поздно, уже грехи свои не отмолить. И Андрюша, что ж, виноват был, если у него не было никакого руководства духовного. Ой, какой же у нас гипноз неведения! Чайку мне не дадите?
– Поставьте, – с испугом сказала Марья. – Мне вас на улицу страшно выпускать – плачете, орете, выкрикиваете, как сумасшедшая! Будет вам тут театр-то разыгрывать!
Я схватила сумку и ушла. Иду во тьме и думаю: «Зачем я к ней хожу? Что это за отношения? Что они мне хорошего сделали? И почему я все время раздваиваюсь и не могу простить, почему?!» И такая злость меня охватила. Через некоторое время приходит ответ – гордыня. Нет смирения истинного. Она такая одинокенькая, старенькая, и Андрюша просил: не оставляй маму! Какие тут счеты! Трудно, трудно, какие же Бог мне устраивает испытания!
31 декабря иду к Марье на Новый год с бутылкой шампанского, с коробкой шоколадных конфет. Марья нам с Тонькой подарила по ночной рубашке, хоть и недобрая. Тонька уже клоунирует – в пестром халате, на голове – красная панама, поверх панамы – корона из фольги и серебряная змейка – год Змеи.
– Из репертуара Руслановой! – сообщает Тонька: – «Соловей кукушечку заманил в избушечку, накормил ее крупой – раз за сисечку рукой».
У Марьи к Тоньке приступ нежности – она гладит ее по голове и читает стихи:
– Вы прекрасны словно роза, но есть разница одна: роза вянет от мороза, ваша прелесть никогда.
Так раньше в альбомах писали. Потом они поют вместе на два голоса: «Ах попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети!» Вечер удался. Мы остались одни. Марья опять драматически восклицает:
– Как я одинока!
– Я тоже одинока, – говорю я. – Только вы недавно, а я всю жизнь. Вообще одиночества нет, это выдуманная проблема. Всегда рядом ангел-хранитель.
– Но он же не пойдет за хлебом! – практически рассуждает Марья. – Таня, я не знаю, что делать с памятником?
– Все, что угодно, – отвечаю я, – но главное – там должен быть крест, как положено. Это символ вечной жизни. Мария Владимировна! Мне приснился сон: бежит Андрюша ко мне навстречу с букетом желтых цветов, такой радостный, и позвонили из министерства, сказали что купили сказку!
– А мне он не снится, – говорит она мрачно. – Наверное, я мать плохая.
Лето 1989 года. Наконец-то у меня собственность – покосившаяся избушка за 200 рублей в деревне Сергееве рядом со Щелыковом. Народ там не московский, не стертый, все пьют самопляс, потом всю ночь обнимаются с деревьями, а в 6 утра стук в мое окно: «Николаевна, опохмели, дай полечиться». Говорят все на «о» – забавно, образно. Становлюсь фермером – копаю грядки, сажаю, и какой же восторг и счастье, когда из земли ползут маленькие зеленые листочки.
25 августа 1989 год – открытие сезона в театре. Пусто, чуждо, безрадостно. Пошли с Субтильной на Ваганьковское кладбище – уже стоит памятник. В середине – пробитый вдоль всей мраморной плиты воздушный крест. Внизу, поперек креста, – две бронзовые розы.
4 сентября вся труппа собралась в большом зале – накрыт длинный стол, на нем огромный торт, разные яства, напитки. Поодаль стоит кресло, обитое серым шелком, из «Фигаро», к которому почти на руках (он уже не может ходить) выносят Чека. Ему 80 лет. Юбилей. Играет оркестр. От него уже издалека веет смесью запаха тлена с земляничным мылом. Он сидит, как мартышка, в кресле, на котором сидел Андрей в спектакле «Фигаро». Очень символично. Начинает:
– Я, я, я, я, я, я… уже больше тридцати лет возглавляю этот театр… Каких я набрал хорошеньких женщин! Хи-и-хи-хи-хи. И всех оценил Шармёр! Хи-хи-хи-хи-хи..
Ни одного слова ни об Андрее, ни о Толе Папанове. Всплывает в памяти 16 августа 1987 года. Одна артистка постучала в номер к Чеку и сообщила: «Андрея не стало…» Зеленоглазая Зина всплеснула руками:
– Есть же бог на свете!
И у меня созревает решение: я не могу находиться здесь, когда Андрюшу постоянно оскорбляют после смерти. 2 октября я поднялась на четвертый этаж, написала заявление об уходе, передала секретарю, даже не зайдя к директору, спустилась в буфет – выпила чашку кофе, посмеялась со всеми и спустилась в раздевалку.
– Таня, – окликнула меня дежурная. – Вам пакет, из издательства «Искусство».
Я открыла пакет – там верстка статьи об Андрее. Схватила пакет, прижала к груди и вылетела из театра.
Через 20 дней я ехала за трудовой книжкой. На эскалаторе станции площади Маяковского меня стало рвать. Еле добежала до подворотни. Непросто дался мне этот 21-й год в театре.
В ночь на 14 февраля на улице Горького горит наш дом – Дом актера, горит наша жизнь, наша молодость, наше счастье.
Мария Владимировна Миронова уже играет в театре Табакова, и ни одна газета не обходится без ее интервью. Я у нее дома. Происходит диалог с корреспондентом:
Он.Нам нужен Дом актера!
Она.Конечно!
Он.А где?
Она.Замечательное здание есть, где раньше находился Английский клуб, потом музей подарков Сталина, а теперь…
Он.Музей революции. Там ведь музей революции.
Она.А зачем нам отдельное здание? У нас вся страна – музей революции!
Корреспондент уходит. Мария Владимировна по обычаю впадает в трагедию:
– Я одинока! Я сына потеряла! Вам этого не понять! У меня нет перспективы!
– Я такой чайник видела! – с трудом просовываясь в паузу, говорю я.
– Какой? – спрашивает она с конкретным любопытством, мгновенно сбросив свою тему и пафос трагедии.
– Большой заварной чайник, огромный, завод ЛФЗ – вы знаете, с двумя медальонами.
– Какими? – как в КГБ, допрашивает она меня.
– В одном медальоне – Петр I и в другом. Вы же любите и чайники, и Петра.
– Купите! – требовательно говорит она мне. – Вот вам деньги.
Я с облегчением вздыхаю, потому что чайником отвела ураган страстей, под которыми мы погибли бы вместе. И так всегда. Я изучила ее взрывчатый характер и на взрывы всегда имела комплект хозяйственно-бытовых предметов, которые сразу гипнотизировали ее мощную натуру. Это были сковородки и кастрюли, необыкновенные и сказочные клеенки, ковровые тапочки, велюровые халаты, немецкие часики с прыгающей девочкой на них, колготки «Леванте», перчатки, чайник со свистком.
Сели пить чай. Кладу в чашку заварку. Она следит за моей рукой неодобрительным взглядом. Я наливаю кипяток и кладу сахар – кусочками. Взгляд становится злым и осуждающим. Я поднимаю голову и выразительно смотрю на нее.
– Да! – отвечает она. – Я жадная!
– Ничего, – говорю я. – Вам на том свете два куска сахара и ложка чая зачтутся!
– А того света нет!
– Есть! – говорю я.
– Нет!
– Есть!
– Оттуда еще никто не возвращался! – кидает она мне в лицо доказательство.
– Вы рассуждаете как последний совок! – говорю я. – А Иисус Христос? Его Воскресение? Если вы в это не верите, вы совок.
– А я в детстве в храме Христа Спасителя причащалась, а вы нет! И я наизусть знаю символ веры, а вы нет!
Сцена кончается.
Через неделю она мне рассказывает трепещущим голосом – есть такая краска в ее характере, и она ее часто использует:
– Прежде чем лечь спать, я каждый вечер захожу к ним в комнату, молюсь и разговариваю: «Андрюша, Саша, помогите!» И вы знаете, Таня, мне легче, помогают.
Кто бы мог подумать! Я получила приглашение и собираюсь в Америку! Каждый день стою в очередях, которые начинаются с Москвы-реки и разворачиваются на Садовое кольцо. Желающие выехать живут там на раскладушках. Все переменилось – наш ОВИР выпускает нас свободно на все четыре стороны, а вот американцы нет. Моя очередь подошла, я у входа в посольство, мне кричат: «Впиши детей, дура! У тебя же никого нет! Не выпустят! Впиши детей, дура!» Я никого не вписываю и получаю визу в Америку. Наконец впервые оказываюсь в капиталистической стране.
Прилетаю из Нью-Йорка, рассказываю Марье:
– Встречалась с эмигрантами, была на двух пасхах – еврейской и русской, на роскошном «Линкольне» меня возили в Коннектикут на открытие дома О'Нила. Напечатала в «Новом русском слове» статью об Андрее. Вообще там все летает, жужжит, вертится, подпрыгивает, скачет, поворачивается. Америка – это большой луна-парк! Или – индейцы сели жопой на компьютер и развлекаются. Самое главное, никто не звонит из КГБ – хоть сама беги докладывай.
– С вами не соскучишься, всегда что-нибудь новенькое узнаешь. Вы же не работаете? Откуда у вас деньги?
– Бог посылает, потом у меня пьесы покупают, я давно так не жила – у меня в кармане водятся деньги и я никому не должна!
И еще один подарок судьбы – в июне вылетаю в Севастополь сниматься на корабле «Федор Шаляпин» в фильме Вадима Абдрашитова «Армавир» и есть там черешню в невозможных количествах.
21 июня шел длинный дождь. Дом на углу Рахмановского переулка и Петровки, где жил Андрей. На стене дома выпуклость, покрытая белым шелком. Голов не видно – одни разноцветные зонтики. Сейчас… вот… уже… Мария Владимировна разрезает ленточку ножницами, играет оркестр, гимн Советского Союза, шелк падает, и перед нами на стене дома Андрюша в бронзе. Открытие памятника – городской скульптуры – состоялось! Вчера – Андрюша, Дрюся, Дрюсечка, а сегодня бюст в бронзе, скорбное лицо.
В июле пошли с Марьей на кладбище. Я перебирала цветы, протерла памятник, зашли к директору, чтобы помог с дерном на могиле к 16-му. Ведь уже три года! Приехали на Танеевых, поджарила я картошку, отбила отбивные, на столе появилась «Бехтеревка». Выпили. Глаза набухли от слез. Тут вдруг она и говорит:
– Вы знаете, Таня… я была так против вас тогда… Вы с Андрюшей очень похожи. Вы были ему настоящим другом. А вы знаете, единственный, кто будет ходить на могилку, когда меня похоронят, – это вы. Его только двое и любили – я да вы.
У меня все дрожит. У нее блестят глаза – лирическая часть окончена.
– Зачем вы это все купили? – начинает орать она. – Деньги некуда девать? Широко шагнешь – портки порвешь!
– А что я такого купила? – оправдываюсь я. – Цветы к Андрюшиному портрету, вам купила сахару, чтобы мне с ним чай пить, зелени, огурцы… А-а-а-а-а-а! Что это? – изумляюсь я, глядя на стену кухни, которая украшена ну просто живой жанровой картиной под названием «В бане» из глины шамот. Я дотрагиваюсь до нее руками, щупаю, Марья орет не своим голосом от страха, что я испорчу:
– Не трогай! Тронешь – портки сронишь!
– Да что вы сегодня про портки-то целый день?
Насладились бурной сценой, запили ее чаем, и я иду домой. Иду и думаю: «Господи, я ей заменяю его потому, что похожа, а как она мне заменяет его, потому что, ой, как похожа!»
На меня падает с неба двухкомнатная квартира – за неделю я оформляю юридический обмен и уезжаю к себе в имение. Когда приезжаю из Щелыкова – в стране переворот. Еду к хозяйке квартиры, с которой я обменялась (пьянчужечка, ей надо было скрыться из этого района от преследования милиции). Встречает она меня на пороге голая, пьяная и кричит: «Никуда не поеду! Меняться не буду! А если будешь сопротивляться, дам тебе толченого стекла и пройдусь по твоей спине раскаленным утюгом!» Я ухожу, полагаюсь на время, которое как надо разыграет эту тему.
Горбачев свергнут. По Москве идут танки, бронетранспортеры, по ящику показывают «Лебединое озеро». Все три дня я участвую в революции. У Белого дома ору до хрипоты: «Свобода или смерть!», «Пока мы едины, мы непобедимы». На танке – Ельцин, вокруг баррикады, подтягивается на площадь со своей дивизией генерал Лебедь. Записалась в народное ополчение, а тут и победа!
Вечерами сижу у Марьи. У нее глаза горят, как у рыси. Она ненавидит советскую власть.
– Отца посадили, – с горечью говорит она. – Он самым честным человеком был, ему миллионы доверяли под честное слово, чудом выпустили. Ослеп. Потом они с мамой умирали в одной больнице, на разных этажах. Я весила 43 килограмма. Ненавижу, люто ненавижу эту власть! Что-то я себя плохо чувствую. – Звонит Тоньке:
– Тонька, узнай, пусть Мария Савельевна на спичках погадает, как у меня там? Мы еще не представляем и недооцениваем, каких размеров урон нанесла нам эта власть за 72 года! – говорит она, качая головой. – Как вы вилки вытираете! – вдруг кричит она. – Давай покажу!
– Да знаю я!
Вырывает у меня из рук вилку с полотенцем, продевает полотенце сквозь гнездо вилки и долго возит его – туда-сюда, туда-сюда.
– Это надо восемьсот лет жить, как Мафусаил, чтобы так вилки вытирать! – заявляю я.
– Вам просто лень! – не снижая накала, кричит она.
– Ой, я забыла… – говорю я.
– Что? – она вся внимание.
– Я же купила картины на Арбате.
Марья тут же бросает вилки, полотенца, поучения, шлепает быстро в сторону моей сумки: скорей, скорей показывай! – выражают вся ее фигура и бойцовский нос. Достаю две картины – себе и ей. На картинах – бабы метут улицу, кто-то идет с ведром, кто-то на скамейке сидит с лопатой, и у каждой сзади белые крылья до земли.
– Художник, – говорю я, – объяснил, что русская женщина дошла до такой степени мученичества, что у нее выросли крылья. – И заплакала..
– Кто сказал? – потребовала она от меня ответа. Слава Богу, позвонила Тонька:
– Машенька, Марья Савельевна погадала вам сейчас на спичках с молитвами. Выходит, Машенька, вы царица Семузар! У вас спичка не горит и не тонет! Быть, Машенька, большому счастью!
7 января в день Машенькиного 80-летия Олег Табаков по-гусарски заехал за ней на тройке лошадей с санями и под пушистым снегом через всю Москву прокатил ее до самых дверей театра, где ждал ее банкет.
В марте она исколесила на автобусах всю Америку с гастролями театра Олега Табакова. Права была Марья Савельевна: «Спичка не горит и не тонет! Быть, Машенька, большому счастью».
Марья привезла из Америки новомодный телевизор и приставку. Втроем – Марья, Тонька и я – собираемся смотреть фильм Дзеффирелли «Отелло».
– Машенька, – говорит Тонька, – вы царица Семузар, Роза Джайпура.
– Я – ведьма с голубыми глазами, меня так звали в молодости, – задумчиво произносит Машенька. – И вдруг низким голосом: – А теперь кто-то звонит каждый день ровно в 12 ночи и спрашивает: «Ты еще в трубу не вылетела?» – Пристально смотрит на Тоньку. – Кто бы это мог быть? Ты-ы-ы-ы, Тонька?
– Машенька, что ж я – узкопленочная? В это время я уже сплю… В это время, Машенька, «незабудку голубую ангел с неба уронил».
– Знаю я вас, – говорит Марья, – кум, кум, а потом ребеночка об угол!
Я достаю газету и протягиваю ей:
– Вот статья об Андрее к 50-летию, мне позвонили и попросили написать.
– Кто это вам позвонил?
– Из редакции, меня посоветовала моя подруга из журнала «Театр» Ольга Дзюбинская.
– Подруга! А у меня нет подруг!
– Конечно, – говорю я, глядя на Тоньку, – вы и сейчас одна, мы вам только кажемся.
И она начинает читать статью под названием «Андрей».
– Таня, – обращается ко мне Мария Владимировна, – купите мне, пожалуйста, книгу Вертинского, она только что вышла, сейчас везде продается.
Через несколько дней иду к Марье с двумя книгами Вертинского – купила себе и ей. Садимся и начинаем листать, она – свою книгу, я – свою.
– Какое хорошее издание, все его песни, – говорю я, продолжая листать. И вдруг, это невероятно, неправдоподобно! У меня из глаз брызжут слезы, долетая до кухни, и я кричу: – О-о-о-о-й! Ой, как он меня обманул!
– Да что вы, спятили? – спрашивает меня Марья.
– Здесь песня, которую Андрюша мне сочинил, лично мне. Ой, как он меня обманул, пел мне ее каждый день, всегда, а это песня Вертинского! А я-то убивалась, что я ее не записала и не могу вспомнить! А это – песня Вертинского! – сказала я и засмеялась.
Его задевало, что я сочиняю стихи, а он нет. Порылся, видно, в нотах у Менакера и тоже «сочинил». Три года как его нет, а он мне все приветы посылает.
– Какая страница? – спросила Марья.
– Триста пятнадцатая. Называется «Личная песенка».
Все пройдет, все прокатится.
Вынь же новое платьице
И надень к нему шапочку в тон.
Мы возьмем нашу сучечку
И друг друга за ручечку…
Марья долго и внимательно изучала эту песню, потом искоса посмотрела на меня и уставилась вдаль через оконное стекло.
События продолжают сыпаться как из рога изобилия.
– Мария Владимировна, я еду в Египет! К брату! Это страна моей мечты!
– А что с квартирой? Юридически поменялись, а фактически сидите на узлах.
– Приеду, все утрясется в какую-нибудь сторону.
Самолет приземлился в каирском аэропорту. Светает. Из окна лайнера я вижу араба в черном военном костюме с автоматом, на его голове, как у нас в деревне бабы ходят, завязан платок-арафаточка, и он с удовольствием ковыряет в носу. Мы мчимся с братом на «Вольво» в Александрию. Египетская земля пульсирует древними таинственными знаниями. Я стою у пирамид, которые видели у своего подножия Наполеона, Святого Иосифа, Александра Великого. На этой же машине едем на Синайский полуостров, гранитные розовые горы которого упираются в небо, в монастырь Святой Екатерины, к горе Хорив, на которой сам Господь Бог разговаривал с Моисеем, а внизу, у подножия, евреи, выведенные им из рабства, из Египта, лили золотого тельца. Наконец, Красное море с коралловыми букетами на дне и… Москва.
Опять втроем сидим у Марьи на кухне, привезла кучу подарков – восточные сладости, которые тают во рту, апельсинные корки в шоколаде, фотографии и буклеты с видами Синая и монастыря. Наелись этих сладостей. Марья и говорит:
– Середка сыта – концы играют!
– Танечка, – вступает Тонька, – Ледечка, когда умирал, просил меня: «Тонька, если ты меня любишь, выучи за ночь мое любимое стихотворение Лермонтова „Когда волнуется желтеющая нива“. И я выучила. Утром прихожу в больницу, он еле дышит, но спрашивает: „Выучила?“ – „Выучила, Ледечка“. Руки по швам и прочла: „И счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу бога!“ А я ведь уже старая, Танечка, пустой футляр… Помпеи…
– Белье и дам переменить! Так говорили в старину купцы в ресторанах, – встревает Марья, меняя тему и «отодвигая» Тоньку. – Когда эту куклу уберут из центра Москвы? Пока ее не уберут, нам ничего хорошего не ждать. У меня к вам просьба, – обратилась она ко мне. – Когда я сдохну, сожгите меня и похороните урну в могилу Андрея.
– Вашу просьбу я могу исполнить только в том случае, если я вас переживу. Это – первое. Второе. Я вас жечь не буду! Что вы, индус? И развеять пепел по реке Ганг? Да?
– Мне Певунья не даст там похорониться. Эта же могила записана на нее.
– Даст, даст, с удовольствием даст, – продолжаю я.
– Машенька, – говорит Тонька, – все, все иконы, все, Машенька, надо отдать теплыми руками, а то потом здесь такое будет! Вы там вся в гробу перевернетесь!
– Кому я должна отдавать? – гремит Машенька.
– Но не возьмете же вы с собой все? – урезонивает ее Тонька.
Мы уходим, оставив Машеньку озадаченной. Уже темно. Идем с Тонькой по Гоголевскому бульвару.
– Ох, Танечка, мысли драматические ночью присылают. Жизнь… вся в полоску, по телевизору одни узкопленочные и натюрморды. Сейчас, говорят, молодые девицы прямо в машинах отдаются туловищем мафиозным структурам.
Звонит по телефону хозяйка двухкомнатной квартиры, с которой я поменялась:
– Тань, давай переезжать, только ты меня опохмели.
Я приезжаю ее опохмелять, она, как всегда голая, выпивает водку, закусывает ее куском сахара и смотрит телевизор. Там многосерийная история Жозефины и Наполеона.
– Почему же я родилась алкоголичкой, а не Жозефиной? – сетует она.
Мы с ней мирно обо всем договариваемся: она в хорошем настроении. В качестве любезности и особого расположения провожает меня в лифте до первого этажа совершенно голая.
Дом актера получает здание на Арбате, и Маргарита Эскина, директор Дома актера, предлагает Марии Владимировне стать председателем общественного совета. Мария Владимировна ныряет с головой в общественную деятельность. Теперь уже несутся письма со всей страны: «Москва, Арбат, Марии Мироновой».
– Вот! Вы видели? – тыкает мне в нос темпераментно газетой «Машенька». – Ваша подруга Тонька на старости лет одурела!
И показывает в газете портрет Утесова с Тонькой. И подпись: «Последняя любовь Утесова».
– Я их поженила! – кричит Марья. – Она у них всегда шестеркой была. Любовь! Рембрандт с Саскией! Надо знать слово на букву «Э». Этика.
– Да что вам, жалко? – говорю я. – Вы в славе, и ей хочется, пусть потешится немножко, она вас все голубочкой называет, котлетки приносит, что-то все время выдумывает. Да кому мы все нужны?! Что вы все время в конфликт идете? Правильно она говорит: «Машенька, меняйтесь, а то одна останетесь!» Вы уже со всеми перессорились. Смотрите, что в газете написано о состоянии власти и общества: «импотент на фригидной женщине».
То и дело совершают налеты на дачу Марии Владимировны. Бьют стекла, разоряют дом, выворачивают все наизнанку, и на полу – разбитый портрет Андрея. Марья ездит туда с Кузьмой Федор Иванной, так называл ее отец всех прислуг, которые были в доме. У Марьи есть тоже своя Кузьма Федор Иванна, правда, они периодически меняются. У нее разрывается сердце от всех этих разбоев, налетов, от осквернения дачи. Она пьет сердечные лекарства и говорит:
– Продам дачу! Кому мне ее оставлять? Машка исчезла, не появляется! Таня, пустыня! – кричит она. – Певунья тоже исчезла, как будто она меня никогда не знала. Всунула мне квитанцию на могилу и сказала: «Платите за своего сына!» Все должно было остаться Андрюше, а теперь кому? Я совсем одна!
Я начинаю:
– Мне на днях подарили попугая.
– И вы молчали?
– Такой хорошенький, весь голубой, ходит по мне, ручной, по рукам, по голове, целует меня в ухо своим загнутым клювом, а поет! Как соловей!
– Разговаривает? – с лютым интересом спрашивает Марья.
– Нет, не разговаривает… пока.
– Везите мне его немедленно!
Привезла попугая Ромку на Танеевых в клетке. Марья посмотрела на него и затрепетала от радости.
Так Ромка стал членом семьи. По часам вставал, по часам ложился, на ночь Марья его накрывала синим вафельным полотенцем. Каждый день чистила клетку и кормила его деликатесным «Триллом». Порядок был как в армии. Наконец она обрела объект, с которым могла разговаривать, конфликтовать, ругаться, а он молчал, не обижался, не хлопал дверью и не бросал трубки.
В нецензурных выражениях она жаловалась ему на Думу, на ход экономической политики, на всех знакомых подряд. Когда Ромке это все осточертевало, он поворачивался в клетке к ней спиной и сидел так до поздней ночи. Потом, когда это «огненное брюзжание и пламенное ворчание» наконец доводило его до истерики, он кричал скрипучим голосом и больно клевал ее в пальцы, когда она ему ставила еду в клетку.
– Таня! Это же жуткая сволочь! Кого вы мне подбросили? Сидит сутками, повернувшись жопой ко мне, и еще кусает! В кого он такой? – И я вижу из-под ее ресниц хитрющий взгляд на меня – что я отвечу, боюсь я ее или не боюсь?
– Мария Владимировна, – собравшись с духом, говорю я, – все животные всегда в своих хозяев.
И вижу, как у нее в голове происходит мучительный выбор: кричать на меня или смеяться. Она выбирает второе: смеется так заразительно, что собираются морщинки на ее носу.
– Я еду в Париж! На свое 50-летие. Я делаю себе этот подарок! Надо брать реванш, виза у меня уже есть, вот только квартиру надо сдать.
– Как? – говорит Марья. – Вы хотите сдать квартиру? Вы ее только обрели, сделали ремонт, до кровавых рук, как вы говорили, а теперь сдать.
– Мне нужны деньги на Париж и я хочу построить новый дом в имении!
Встречаемся с Антурией, она вся в мехах, в облаке Духов. Взявшись под руки, идем с ней в маленький антикварный магазин. У нее уже двое взрослых детей, маленький внучок, но она, «дыша духами и туманами», продолжает источать из себя красный цвет своей женской природы. В магазине она обаятельнейшим образом покупает ненужные вещи: крохотную лягушечку из венской крашеной бронзы, два стеклянных граненых флакончика (XIX век) для дочки Маши на Рождество, бинокль с ручкой – темно-синий инкрустированный перламутром, маленькую вазочку «Гале» – дивную, два жирандольчика. Идем обратно, она вручает мне пухлый пакет «на дорогу, на день рождения», от которого так и веет свежей зеленью.
– Поезжай в Париж, погуляй, посмотри, позвони, как ты там, – говорит она и целует меня на прощанье в благодарную соленую щеку.
Париж! Друзья. Друзья-памятники – Бомарше, Дюма, Гюго… Лувр, откуда невозможно уйти, музей д'Орсей… Музей Родена… Бисквитные дома, красные и синие елки на Рождество, русское кладбище – Сент-Женевьев-де-Буа. На могилу Бунина принесла в большом целлофановом кубе розовую орхидею и письмо. Письмо зарыла в землю. И наконец – Шартр!
– Танечка, – звонит мне Тонька в Москве, – Марья Савельевна гадала на Машеньку на спичках, спичка ее сгорела, согнулась и пошла ко дну. Не к добру…
Весной Мария Владимировна перенесла тяжелую операцию, но она стоик, выдюжила и тут. Летом оправилась и осенью уже репетировала в театре у Райхельгауза новый спектакль на двоих с Михаилом Глузским «Уходил старик от старухи».
А я летом принялась за строительство нового дома. Строители сделали фундамент, поставили сруб и подвели под него крышу. Первый этап строительства окончен, на будущий год все остальное. Экстерном у себя дома кончаю строительный институт.
В свои 84 года Мария Миронова держит руку на пульсе времени: постоянно царит на всех заседаниях и встречах Дома актера, ее портретами и статьями усеяны все газеты, ее приглашают в Кремль на встречи с интеллигенцией… А в Доме актера – беда! Дом на Арбате дали, а потом отобрали. И вот стоит она, маленькая 84-летняя женщина на территории Кремля и видит – поодаль возвышается Ельцин, окруженный «девяткой». Она тихонько подошла к этой группе, сложила две ручки лодочкой и нырнула прямо к Ельцину. Стоит с ним рядом – ростом ему по карман – и говорит:
– Как же это так, Борис Николаевич? Сначала дали нам дом, а потом отняли. Не по-людски это.
Через некоторое время она сидела в приемной президента до глубокой ночи, чтобы удостовериться, что он подписал бумагу о передаче дома на Арбате во владение Дома актера.
Звонит Тонька:
– Малюсенькая моя, – говорит она мне, – завтра в Доме актера вечер памяти Ледечки Утесова. Что-то я боюсь идти. Машенька мне подвох готовит, чувствую я это: у меня наметан не глаз, а сердце.
На следующий день ночью раздается звонок. Тонька ревет в трубку:
– Ой, сказать мне не дали, посадили в угол, ленточку не пустили разрезать, унизили! А Машенька из микрофона дышала ядом, сладострастно смаковала, как он ее провожал… Ледечка, не тонко намекая, что и не только провожал… – Бросила трубку, потом опять позвонила, рыдая: – Мне с ней так трудно, она все время голосом прокурора спрашивает, что я делаю. А я лифчик стираю и трусы!!! Танечка, и Изабелка Юрьева – хоть ей и 98 лет, она в уме – меня против Машеньки поддерживает!
Так оборвались отношения Машеньки и Тоньки, которая написала мемуары о Ледечке, чем и вызвала раздражение у властной Марии Владимировны.
В один год они обе покинут этот мир. Вечером в канун 1997 года я принесла Марье от Тоньки подарок – книгу об Утесове, которая только что вышла, с надписью… Это была не надпись – эпиталама Машеньке. Марья прочла, разволновалась, схватила телефонную трубку:
– Тонька, это я, Маша…
Они поговорили тепло и сердечно – примирились, а 20 февраля 1997 года Машенька пошлет на похороны Антонины Сергеевны знатный букет белых цветов в знак любви и прощания.
Летом я достраивала свой дом, и Марья, участвуя в моей жизни, с оказией прислала мне письмо и посылку. «Танюша, милая моя. Спасибо за хорошие письма и за хорошее отношение к старикам. Я очень скучаю. Мне не хватает ваших „потусторонних“ разговоров. Без вас я не знаю, в какой я „фазе“, а когда не знаешь точно „фазу“, то и крыша едет не туда куда надо. Я не жалуюсь, но все-таки все обстоит не так как надо. Дом актера уходит в отпуск, и я остаюсь совсем одна. Это, как вы понимаете, трудно. Сейчас посылаю вам посылочку. Сидит Женя и ждет, когда я напишу, а писать я ужасно не люблю. Наверное, потому, что не умею. Я рада, что вы живете в красоте. У меня на даче красоты нет. Недавно ограбили еще три дачи, в том числе и Гилельса, у него насрали на столе слоеным пирогом с прокладками газетой. Кроме того, разбили все окна и выбили дверь. Вот такие дела, мой ангел. Целую вас. Ваша бабушка Маша».
Я построила дом, баню, сложила русскую печку в доме, привезла осенью Марье фотографии. Она долго разглядывала их.
– Еще хочу сад заложить.
– Замыслы Наполеона, а свод печника Ермилы, – иронично ответила она мне. Потом помолчала и сказала: – Я бы так не смогла, дом и все остальное… Вы ведь совсем одна.
– Не могу жить в городе, – говорю я ей, – порчусь.
– А я не порчусь, ведь я неподнятая целина.
Пьем чай, угощает печеньем.
– А вы живите у меня на даче, что вам скитаться, вы же все равно сдаете квартиру. И вам хорошо, и мне спокойно.
Пока думаю, ем печенье:
– Что в нем такое, что мне напоминает? Что это за вкус? – интересуюсь я.
– Да что вы все время под юбку заглядываете? – кричит она.
Смотрю на нее – мужественная маленькая женщина, носик загнулся, а я знаю эту примету. И цвет лица – не тот! Не тот! И ворочаются булыжники в горле. Сидим, учим с ней роль изо всех последних ее сил – чтобы быть на плаву, чтобы не дать себя жалеть, чтобы еще и еще раз выходить на сцену.
Отдыхаем от разучивания роли, говорим о политике. Я на все ее проклятия:
– Ой, Мария Владимировна, политика – дело тонкое.
– Вы хуй у комара видели? – спрашивает она меня.
– Нет, не видела.
– Так политика, – говорит Мария Владимировна, – еще тоньше.
Встречаем новый, 1995 год вдвоем. На столе – ботанический сад: гиацинты, рождественская звезда, декабрист, розы. Как обычно, встретили Новый год торжественно, стоя выпили шампанского, а потом калиновой. Сидим с ней, обнявшись, как король Лир с Корделией в последнем акте, и она говорит мне: «Ангельчик мой…» На кухне кукует кукушка, прокуковала уже 29 лет со дня нашей первой встречи.
– Дитя мое, – говорит она мне, не разнимая рук, – вы столько радости, столько счастливых минут доставили моему сыну…
А я думаю – ты сама мое дитя…
Утром разговариваю с Ромкой: «Любимый мой, птичка моя ненаглядная, самый умненький и самый красивый-прекрасивый».
– Сюсюканец несчастный, – кричит мне Марья выходя из своей комнаты. – Сюсюканец! Восхищалка, небесная гляделка!
Новое событие – я еду жить на дачу. Марья показала мне всю систему, как открываются все краны и замки, и на машине укатила скорей к своему возлюбленному Ромке. Я стою одна в осеннем саду, смотрю на дом и вспоминаю Андрюшины слова: «Ты еще приедешь на дачу, Танечка». Подхожу к сараю, открываю замок, вхожу: лежат наши лыжи в обнимку, его – с красной полосой, мои – с синей. Лежат лыжи в обнимку в сарае как свидетельство нашей любви. Сплю в его маленькой комнате, просыпаюсь ночью от звуков собственного стона. Андрюша смотрит на меня с портрета добрыми живыми глазами. Непостижимо все. Большое, важное событие внутренней жизни – мой приезд в этот дом. Ощущение, что здесь я под защитой, и на авансцену сознания выходят тайны его души.
10 февраля Мария Владимировна с Михаилом Глузским сыграли премьеру. Опять успех! А 8 марта едем на Ваганьковское кладбище к Андрюше. Возле Марии Владимировны не осталось никого из близкого Андрюшиного окружения. Всех сдуло временем.
Не забывает Марью только Магистр – всегда звонит, поздравляет, приглашает, окружает вниманием. Да два школьных друга – Саша Ушаков и Лева Маковский. Последние годы они близко сошлись с Андреем, в них нет цинизма, они никак не могут смириться с его потерей и всегда рядом с Марией Владимировной. Ведь ей скоро 85 лет, она нуждается в помощи, и они ей помогают.
Вот мы подошли к могиле – Марья, Саша, Света, Лева, Наташа. Стоит Леночка Ракушина – Андрюшина поклонница, горят свечи, лежат конфетки шоколадные, стоят иконки, его портреты…
Вернулись на Танеевых и уже который год этой компанией сели за стол – помянуть. Первый тост – за Андрея! Всегда. А после тоста Мария Владимировна взяла слово, подняла свою серебряную рюмочку:
– Второй тост – за Таню! – сказала она четко. – За Таню, которую одну-единственную любил Андрюша всю жизнь! А эти… были просто так, и пора, наступило время сказать это вслух.
И все это через 30 лет. Поистине долготерпение лучше храбрости.
– Звонила Машка! Внучка! – говорит таинственно Мария Владимировна. – Сейчас придет.
На бесстрастном ее лице краска испуга – не видала свою внучку несколько лет.
Звонок в дверь. Входит эффектная тоненькая высокая барышня с длинными белыми волосами. Улыбнулась – копия Андрей! В норковой шубке-свингере, джинсы обтягивают красивые длинные ноги. Тут же вкатился двух лет от роду и правнук Марии Владимировны – Андрей Миронов. За свое отсутствие Маша успела родить сына, дала ему папины имя и фамилию, вышла замуж, вот-вот окончит институт кинематографистов, будет артисткой. Разделась. Марья сидит в «книгах», как обычно, с сеточкой на голове, в стеганом халате и вся в красных пятнах от волнения. Пристально смотрит на малютку, как рентген, а он тут же бросился к ней и приложился к руке. Поцеловал, еще, и еще, и еще раз. Глядя на это, я подумала, что Марья сейчас действительно вылетит в какую-нибудь трубу. Потом малютка стал бегать по квартире, с наслаждением упал на ковер, возле прабабушки, стал на нем валяться, увидев огромное зеркало до полу в прихожей, стал лизать его языком. Извилистые брови Марии Владимировны стали напоминать линию Маннергейма.
– Ах! – воскликнула Маша. – Мне надо позвонить.
Бабушка кивнула глазами на телефон, стоящий рядом, но Маша подошла к раздевалке, достала из кармана шубы рацию, стала звонить.
– Нет, размагнитился, – сказала она, тут же достала из другого кармана другой телефон, нажимала, нажимала кнопки, сказала два-три слова и засунула телефон опять в карман шубы. Села на стул. Бабушка и прабабушка смотрела на поколение «младое незнакомое» с превеликим изумлением.
– У нас сейчас ремонт в квартире, – рассказывала Маша, не обращая внимания на сына, который уже вылизал два квадратных метра зеркала.
– Какая у тебя ванная? – спросила я Машу, чтобы поддержать разговор.
– У меня джакузи, – сказала Маша.
Мария Владимировна вздрогнула. И вдруг спросила в упор:
– Зачем ты ко мне приехала? Лучше сразу скажи, что вам от меня надо?
Маша сняла напряжение, достала из сумки гору продуктов, подарки, выложила все на стол и сказала:
– Бабушка, я позвоню и заеду.
– Как ты поедешь? – спросила я ее, потому что мне тоже надо было уходить.
– Я? На «БМВ», как у папы!
Надела норковый свингер, и они с Андрюшкой выпорхнули за дверь.
– Вы видели? – стала яростно комментировать приход внучки Марья. – В кармане телефон! В жопе телефон! А этот все зеркало вылизал! Я вообще такого никогда не видела. Вы слышали, какая у нее там ванная?
– Джакузи.
– Жопузи! – переиначила Марья, ошарашенная приходом родственников, и крепко задумалась.
– Таня, кому мне оставить дачу, квартиру? Если я сдохну, вы представляете, что здесь будет? Все пойдет с молотка! На тряпки и сумочки. Я этих жен видеть не могу! – яростно продолжала она.
У нее всегда были невидимые информаторы, и она, как разведчик, всегда знала все обо всех, тем более о ненавистных ей женах.
– Русалка продала квартиру матери, – продолжала она. – На эти деньги купила себе шубу, вышла замуж и эту мать – так ей и надо! – спихнула в дом для престарелых. А? Хорошая дочка! А теперь перекрасилась в богомолку. Страшные люди. Ряженые. А Певунья? Вы видели у нее большой палец на руке? Вы знаете, что это значит?
– Видела и знаю, – сказала я и внутренне ахнула. Откуда она, Марья, знает про большой палец? Это я прошерстила все книги по хиромантии, а она-то откуда знает? Ну, партизан!
Она сидит вся красная, у нее поднялось давление, и она в растерянности: как распорядиться своим имуществом?
– Так, Мария Владимировна, чтобы вы не мучились, я предлагаю вам: оставьте эту квартиру музею. У вас уж и табличка на двери есть. Будет память, и эта память будет охраняться. И не надо никому «теплыми руками» ничего отдавать. Доживайте спокойно свою жизнь в своем доме. А потом будет музей.
У нее заблестели глаза: ох как ей понравилась эта идея!
– А дачу? – прогремела она. – Кому? Давайте я вам оставлю.
Это было бы очень кстати. Я бы ее продала, потому что мне ее не вытянуть, и на старости лет за все мои мытарства были бы у меня деньги. И поехала бы я в Таиланд, в Индию, в Южную Америку к ацтекам, в Грецию. Купила бы себе кисти, холсты, натянула бы их на подрамники и стала писать картины! И главное – круглый год есть клубнику! – пронеслось в моей голове, и на сцене моих фантазий появился мой друг Сенека:
– Сколько раз тебе говорить, – обиделся на меня он. – Жизнь надо прожить правильно, а не долго.
– Мария Владимировна, – начала я, – оставьте дачу Маше, ведь она дочь Андрея. Это родовое имение, и Андрюша так бы хотел. Ведь он ее очень любил – я же видела, и столько недодал, жил в другой семье. Она так страдала, ведь вся ее жизнь прошла на моих глазах в театре, я даже видела, как ее из роддома выносили. А вам это как нужно! Вы ведь для нее ничего не сделали. Для вас всегда был важен только театр. Слава Богу, вы встретили Менакера – он вам подарил свою жизнь…
– Да. Он был главным художественным руководителем моей жизни. Ах, Саша, Саша. – И на ее глазах появились слезы.
– А что я? У меня есть своя дача. Я ее сама построила. Зачем мне чужое? Так уж получается в моей жизни, что я сама все своим горбом. А в Евангелии сказано: входите узкими вратами, тесными. Почему так сказано, как вы считаете?
Мария Владимировна подумала и сказала:
– Чтобы со мной никто вместе не прошел, чтобы вошла только я одна! – интерпретировала она по-своему евангельскую притчу.
В Кремле президент Ельцин награждал ее орденом «За заслуги перед Отечеством». Она бодро вышла на трибуну и сказала:
– Я эту награду «За заслуги перед Отечеством» делю на троих – на себя, на мужа и сына!
Приближается новый, 1996 год. Марья сдает не по дням, а по часам. В театре 7 января готовится 85-летний ее юбилей. А мы с ней через день ездим к зубному врачу. «Надо менять профессию!» – заявляет она после каждой примерки. Только управились с зубами, в декабре она слегла с вирусным гриппом. Кашляет и днем и ночью, не спит, волнуется – ведь на носу юбилей. Меня качает от усталости и от того, что она банками пьет из меня кровь.
Наконец 7 января! В театре у Райхельгауза на Трубной площади состоялся юбилей Марии Мироновой. Все торжественно, театр заполнен до отказа, в зале высокие гости – Наина Иосифовна Ельцина, члены правительства. Наина Иосифовна сказала теплую, умную речь, на следующий день она была напечатана во всех газетах. Марья царила в венке из цветов, с билибинскими алмазами в ушах. Она воспользовалась случаем и попросила правительство о том, чтобы Бахрушинский музей как кладезь нашей культуры получил статус музея народного достояния.
Утром у нее дома – цветы, цветы, цветы… Во всех вазах, ведрах стоят орхидеи, и в этом полумраке бродит, шатаясь от славы и от усталости, с распущенными седыми волосами Король Лир, доведенный до абсурда.
Мы сидим, пьем чай. Она обсуждает юбилей. У нее в голове амбарная книга, в которую она записывает всех обидчиков и кому должна не прощать, а мстить, мстить и мстить.
– А я не могу жить в злобе, – говорю я. – Я просто заболею.
Она патетически кричит:
– Вам просто лень!
После всех бурных событий еду на дачу как в спасительную обитель.
В феврале месяце 1996 года Мария Владимировна официально оформила завещание. Квартиру – музею, а дачу, тут она попросила всех выйти, чтобы никто не знал, что дачу она отписала Маше. Потом морочила всем голову, намекая: мол, есть вероятность, что я и вам отписала дачу. Она не доверяла людям, боялась, что ее, старую, бросят, и заодно оберегала сильно полюбившуюся ей внучку от злых языков и наветов. Маша часто навещала бабушку, и я видела, как в этой каменной глыбе рождается чувство любви.
– Как мне ее погладить?! – кричала она мне, когда та уходила. – Таня! Я не умею! Как это делается?
– Тренируйтесь на мне или на Ромке, – советовала я ей и уходила спать. Рано утром я заставала Марью в ночной рубашке рядом с клеткой, в которой сидел Ромка. Она повторяла мой текст с сюсюканскими интонациями:
– Маленький ты мой, птичка моя ненаглядная, умненький, любимый, сладкий-пресладкий…
Так на 86-м году жизни она училась любить на этом смешном голубом попке.
Живу на даче в Пахре, в полном одиночестве, написала пьесу по рассказам Бунина – подарок ему в честь юбилея – и теперь пишу новую – «Прекрасная дама» – Блок, Белый и Любовь Дмитриевна Менделеева. Андрюша неотлучно рядом, всегда присутствует невидимо. Приснился сон. Открытая дверь в сад. В саду снег. Зима. На пороге стоит транзистор. По дому ходит Андрей, подбрасывает поленья в камин и говорит тихо: «Танечка, ничего не исчезает в этом мире, а любовь – она всегда жива. Ты должна знать это и понять, почему я тебе посвятил последний спектакль». Я слышу по транзистору песню, как тогда, когда устраивали свадьбу и танцевали в снегу. Звучит как будто издалека:
Из-за вас, моя черешня,
Ссорюсь я с приятелем.
До чего же климат здешний
На любовь влиятелен!
Мы несемся в валенках почти голые по саду в полечке.
Очнулась я не в постели. Я стояла в большой комнате, два кресла были повернуты к камину. Удивилась тому, что я стою, на ощупь добрела до кровати и канула в сон. Утром я почти забыла про видение, но подошла к камину – там пепел от прогоревших дров, а камин-то я не топила. Оделась, с ощущением обострившейся ностальгии по прошлому вышла в сад. Там на белом снегу все вытоптано! Как будто мы и впрямь ночью, не во сне, танцевали полечку.
Начинается предвыборная кампания 1996 года. У Марьи очень сильно развито чувство гражданственности. Она болеет за Россию, страдает, ведь она помнит дореволюционное время, когда все ломилось, начиная от продуктов и кончая «мозгами», которыми всегда была так богата наша родина.
– А теперь что? – говорит она. – Как говорят в Думе: «Ни о чем не подчеркивает и не играет значения!» Ведь выбрали президента первый раз после Василия Темного и ссут против ветра! Так ведь и глаза может выжечь!
Неожиданно для всех Ельцин полетел в Чечню. И неожиданно для Марии Владимировны раздался звонок в ее дверь. Она, как обычно, в халате, в сеточке, варила постный суп рататуйчик. Шлеп, шлеп к дверям. На пороге – жена президента Наина Иосифовна.
– Мария Владимировна, извините, что я без звонка. Борис Николаевич улетел внезапно, ничего не сказал, я очень волнуюсь.
Сели с Наиной Иосифовной за стол на кухне. Марья поставила серебряные рюмки, рябиновую, налила супчику, поели, выпили, поговорили, душу отвели. Потом еще налили – и супчику, и рябиновой.
– Только мне без сметанки, – попросила Наина Иосифовна. – Я со сметаной вкуса не чувствую.
Мария. Владимировна – умная – отвела все мысли жены президента от Чечни. Тут и охрана звонит – мол, прилетел! Простились они как лучшие подруги – приникли сердцем друг к другу за эти два часа.
– Какая же она умница, – говорила после встречи мне Марья. – Как скромно одета, как просто себя ведет, и главное для нее не она сама, а человек, который сидит напротив. Это настоящая высота!
В октябре месяце Марья мне сообщила: «Едем на открытие театра имени Андрея Миронова в Санкт-Петербург. Рудольф Фурманов сделал этот театр. Вот, Таня, не в Москве, а в Петербурге!»
И вот мы на Ленинградском вокзале с сопровождающим. Он провожает нас до вагона и вручает билеты – мне и Марье. Я разворачиваю билет, а там написано «Миронова Татьяна». Она смотрит на мою реакцию искоса, испытующе. Я делаю бесстрастное лицо, а сама думаю: что же она за такая озорница? Удочерила она меня или женила? Вот в чем вопрос! Ложимся спать в двухместном купе. Я не взяла ночную рубашку, потому что она не вошла в сумку. – – Голыми спят только проститутки! – комментирует она.
Я пью снотворное.
– Что вы пьете?
– Как будто вы не знаете? Снотворное. Я же никогда не сплю.
На ночь она молится полушепотом, а утром мне заявляет:
– У вас свиной сон! Вы так дрыхли!
На перроне нас встречает с цветами городской сумасшедший Рудольф Фурманов. И вот мы в «Астории». В той «Астории», в которой она 30 лет назад запрещала жить нам с Андрюшей. Городской сумасшедший Фурманов устроил нам все бесплатно – и гостиницу, и завтраки, и обеды! Вечером открытие театра – будет весь театральный Петербург и Москва. Фурманов – взлохмаченный, с безумными глазами, на лице кожа да кости от усталости, рукава пиджака, если его можно так назвать, полностью закрывают кисти рук. Он сидит на стуле и кричит:
– Вы должны говорить только обо мне на вечере. Потому что я жизнь свою положил на этот театр (при этом он еще шепелявит и не выговаривает ни одной буквы), посмотрите, на кого я похож! Говорите только обо мне!
– Вы сумасшедший! – говорит ему Мария Владимировна.
– Да, сумасшедший! Но я построил театр имени Андрея и сделал вам гостиницу бесплатно, и завтраки, и обеды! – стал махать рукавами пиджака без кистей рук и выскочил вон. Потом вбежал и крикнул:
– Вам еще будет машина каждый день, в любую сторону, говорите только обо мне!
Мария Владимировна облюбовала себе кресло в углу, села, задумалась, а я пошла пока в другую комнату посмотреть, где мы будем спать. О боже! Две кровати рядом с тумбочками, будем спать как муж и жена. Вошла в гостиную, где, задумавшись, сидела Марья.
– Вы должны дать ему в морду! – приказным тоном сказала она мне.
– За что?
– Вы должны ему набить морду и должны с ним драться! Андрей бы дрался!
– Да это уж непременно! – сказала я. – Но тогда не будет открытия театра. Я знаю, что вам не понравилось – вас задели бесплатные обеды и завтраки! Платите! Только вам всей жизни не хватит расплатиться. Это же «Астория», здесь все на доллары. – И быстренько врубила ей ящик с мультфильмами. Там прыгали зайчики, белочки, грибочки. Она немедленно перестроилась с хулиганства на умиление.
«На Петроградской стороне, Большой проспект, дом 75/35, семнадцатого октября в 19 часов состоялось торжественное открытие театра „Театр русской антрепризы имени Андрея Миронова“. В воздух „бросала чепчики“ вся верхушка санкт-петербургского общества. В честь веселого, вдохновенного и на удивление родного всем артиста. Состоялся концерт. А перед началом действия в фойе – галерея портретов Андрея в ролях, аквариум с рыбами, в честь его знака зодиака, где безмятежно плавают его красивые „тезки“. Звонки к началу спектакля прозвучали фрагментами мелодии его песни, затем его вынимающий душу голос в шлягере „Падает снег“. Плакали все. По Андрюше. Потому, „что не может быть, что его нет“. В зале присутствовали два мэра города – Анатолий Собчак, предыдущий, и Владимир Яковлев, настоящий, которые с рвением помогли осуществлению этого события. На сцене блистательно выступали В. Ковель, Е. Лебедев, М. Козаков, В. Лановой, Л. Чурсина и много других известных артистов. Мария Владимировна Миронова с царственной осанкой, прекрасная 85-летняя дама, актриса, днем присутствовала при освящении театра отцом Вадимом, а вечером под замирающие звуки сердца, под звонкие хлопки всех присутствующих разрезала голубую ленточку перед входящим в историю Российского театра ее сына Андрея Миронова.
И наконец, Рудольф Фурманов – главный двигатель состоявшегося события. Свойство темперамента – холерик, даже слишком холерик, амплуа – антрепренер, гениальный организатор, друг (он проработал с Андреем двадцать лет). Что бы мы делали без таких, как он? Как выражается Мария Миронова: «Смотрели бы шалаш в Разливе».
Через год после смерти Андрея Фурманова посещает рыцарская и конструктивная мысль, и он создает труппу с названием «Театр русской антрепризы» имени Андрея Миронова. Но нет помещения, на культуру отпущено 0,3 процента бюджета, театры, библиотеки и другие очаги культуры закрываются и находятся в состоянии «мерзости запустения».
В санкт-петербургском архиве Фурманов откапывает документы, в которых удостоверяется, что дом на Большом проспекте до революции принадлежал деду Андрея. И отважный антрепренер на девять лет отправляется в «крестовый поход» сражаться за свою мечту.
Театр родился, и наконец-то у него появилась крыша – в добрый час!»
Эта заметка была напечатана сразу по приезде в Москву мной в Париже, в газете «Русская мысль». Но мы с Марьей пока в Петербурге. Городской сумасшедший Фурманов предоставил нам машину, и вот мы несемся с Марьей в Павловск. Она знает, что это ее последняя поездка. В Павловске оказался выходной день, но перед нами открылись двери, и мы в полном одиночестве с экскурсоводом Наташей проскользили по волшебным залам этого дворца.
Следующий день – Царское Село. К ней подходят люди, ее узнают все музейные работники. Кто-то ей целует руки, она резко их отдергивает и говорит: «Я же не священник!»
А вот на скамье сидит Пушкин, возле которого Андрей когда-то читал его стихи, взлетая в вихре желтых листьев.
– У вас есть какая-то семейная тайна, – говорит Марье одна тетка. – У вас только один сын? А дочери нет?
– Нет, только сын.
– А это кто с вами стоит рядом? Посмотрите, как похожа.
Марья смотрит на меня и заключает:
– Характер только другой!
«Слава богу», – думаю я.
Поздно вечером я ложусь спать на свою половину в белом халате, гостиничном, чтобы она меня не жучила, что я голая проститутка. Заснула. Просыпаюсь от какого-то странного звука, от громкого скреба. Тихонько подглядываю – где Марья? Она лежит на своей половине, возле нее горит настольная лампочка, и, выдвинув ящик из тумбочки, она скребет по его дну и незаметно подглядывает: как я буду реагировать?
– Мария Владимировна, что вы делаете? – говорю я, сдерживая гомерический хохот.
– Лампочку не могу выключить, – с беззащитными нотами в голосе говорит она.
– Таня! – вспоминает она, стоя на ступеньках Исаакия. – Здесь, на этих ступенях, мы с Менакером, Лидией Руслановой и Гаркави отмечали десятилетие нашей свадьбы. Накрыли белую скатерть из «Астории» и все остальное! Как я люблю этот город!
Приехала с гастролей из Израиля. Еле жива, но держится.
– Все города мира ничто рядом с Иерусалимом! Мне там устроили 85 лет! Ходила по розам, взошла на Голгофу, Господи, с моими-то ногами!
Привезла мне со святого места золотую мадонну на золотой цепочке, а себе – керамического, покрытого синей глазурью еврейчика, с огромными черными очами, со скрипкой в руках – шагаловский романтический персонаж.
– Это мой любимый еврейчик! – говорит Марья и сажает его рядом с собой в «книгах». – Это индивидуальная работа! Вы знаете, сколько он стоит? Состояние! Но когда я его увидела, не могла не купить! – И смотрит на него прямо со сладострастием.
Пауза.
– Вот, Таня, – говорит она скорбно, – проходят годы, а вместо них приходят мысли и люто меня терзают: какая я плохая мать… жена… Саше со мной было очень трудно… бабушка…
– Такие мысли к плохим людям не приходят, – успокаиваю я ее. – Это нормальное, здоровое состояние покаяния. Таких всего на свете двое и было – вы да Пушкин. Помните – «И с отвращением читая жизнь свою…»
– Таня, я серьезно: я для Андрюши так мало сделала… – Она намекает на все то, что она сделала для Андрюши, ей это необходимо как воздух, и я, уже в который раз, начинаю перечислять:
– Одна книга «Глазами друзей», вторая книга о творчестве Андрея Висловой, вы помните, сколько лет вы ее пробивали? Памятник на кладбище сделали? Сделали. Головку на Рахмановском…
– А ведь знаете, Таня, – говорит она, – когда я еду после спектакля, всегда прошу шофера проехать через Рахмановский переулок. Останавливаемся, и я кладу Андрюше цветы.
Через несколько дней звоню в дверь на Танеевых. Открывает Марья, и вместо лица я сразу вижу ее зад, а на мое бодрое «здрасьте» – немое «да пошли вы…». Раздеваюсь, чувствую атмосферу – накал, как в доменной печи. Крадусь на кухню – там стоит она и трагически смотрит в окно.
– Что случилось, Мария Владимировна?
Молчание. Ох уж эти мне семейные сцены! – думаю я, и иду в ванную мыть руки. Вхожу, а там! На краешке ванной сидит, вся сжавшись, Кузьма Федор Иванна. Она дрожит, на ней дрожат очки и стучат зубы.
– Да что случилось? – спрашиваю я. Она, заикаясь, рассказывает:
– Я ппппылесссоссила ииии еввввврейчика разбила вдребезги. Мннннне нннннечем ппплатить.
Я начинаю метаться из ванной в кухню, из кухни в ванную. Мария Владимировна отказывается поменять статичную позу и взгляд в окно на что-нибудь другое, а Кузьма Федор Иванна отказывается выйти из ванной. Я кручусь, как волчок, у меня 32 рацпредложения, и я кричу:
– Нет безвыходных ситуаций! В конце концов, я сама поеду в Израиль и куплю точно такого же синего еврейчика!
Спасает Иосиф Райхельгауз, главреж театра, в котором играет Марья. Она замогильным голосом сообщает ему о постигшей ее утрате.
– Я вам своего отдам! – кричит Иосиф в трубку. – Мы же их вместе покупали!
– У вас не такой! – начинает капризничать Марья. – У вас прозаический, а у меня был романтический! – Но уже заблестели глазки, она вышла из статики, уже с нетерпением ждет прихода в свой дом нового еврейчика. Врубила телевизор – стала смотреть. Кузьма Федор Иванна по-пластунски проползла из ванной к вешалке и, одеваясь, спрашивает меня шепотом:
– Танечка, скажите, а в кого был характером Андрей? В Менакера? – с надеждой спрашивает она.
– Характером в Менакера, а поведением в мать, – говорю я.
Летом у себя в имении в 19 часов всегда включаю телевизор. Слушаю погоду – накрывать мне огурцы или не накрывать? И вдруг вижу на сцене Дома культуры Иванова два знакомых лица: выступают в концерте, видно, за большие деньги, Шармёр и Корнишон, или просто – Ширвиндт и Державин. Они зарабатывают тем, что рассказывают глупые, пошлые байки о покойниках – артистах театра Тусузове, Папанове и своем трагически погибшем «друге» Андрее Миронове. Ширвиндт смеется, и под подбородком у него трясется «вымя». Вот уж они не предполагали, что я их увижу за такой позорной и непристойной деятельностью.
Лето 1997 года. На даче у Марьи, в Пахре. Она – уходящая. Нервничает. Стучит ногами и кричит:
– Где вы будете жить, когда я умру? – А потом с воплем: – Таня! Из меня жизнь уходит!
У меня разрывается сердце, я не хочу с ней расставаться и предлагаю: давайте петь! Мы всегда поем, когда нам плохо.
Я начинаю, она подхватывает:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся советская земля.
Кипучая, могучая, никем непобедимая,
Страна моя, Москва моя.
Ты самая любимая…
Настроение улучшается. Я варю курицу, а она смотрит «Санта-Барбару» и держит ручку на сердце. У Келли – выкидыш, она хорошо играет – орет, кричит, стонет, вокруг нее близкие. Марья нервно сосредоточивается и говорит мне:
– Таня, вы помните, что вы тогда говорили, когда хотели с Андрюшей завести ребенка?
Слезы подступают к моему горлу, и я отвечаю жестко:
– Я ничего не помню!
– Простите меня, – говорит она тихо, – простите, простите, простите, простите, простите, простите…
Это не дает ей покоя, она боится умереть с грехом. Я беру ее за руку, она ее крепко сжимает. Она понимает, что я давно ее простила. Мы сидим у телевизора вдвоем, взявшись за руки, и поем вместе с ведущим детской передачи: «Спят усталые игрушки, мишки спят, одеяла и подушки ждут ребят».
Последняя Пасха – апрель 1997 г. В половине двенадцатого ночи она с трудом встала, оделась, и мы пошли в близлежащую недавно открывшуюся церковь. Ей сразу поставили стул. Молодые парни, девушки, дети, горящие свечи, «Воистину Воскресе»! Она чувствовала, что следующей Пасхи для нее не будет… В глазах стояли слезы. «Господи, что стало с Россией? Какая бедная церковь!» – и ком в горле.
– Таня, – обращается ко мне с просьбой Марья. – Купите мне иконку – Воскресение Христово!
Веранда. Перед верандой – сад. Через два дня ей уезжать в Москву – открывается ее 71-й сезон в театре. Сидит на веранде и смотрит, если сказать вдаль – ничего не сказать. В галактику, в бесконечность. Ощущение, что она выпала из времени – это был ее истинный, ее настоящий монолог, о котором нельзя говорить, можно только молчать.
– Мария Владимировна, – спрашиваю я. – О чем вы думаете?
– А вам какое дело?
– Почему какое дело?
– По кочану! – А потом тихо: – Не надо сад вырубать… деревья… Ведь когда мы построились, здесь ничего не было. Все посадила я сама. Елки, березу, рябину, липу, сирень, жасмин, черемуху, яблони. Я тридцать ведер таскала под каждую яблоню – руки немели. Это были все прутики, а теперь, чтобы увидеть верхушки голубых елок, надо задрать голову, да как! А яблони такие высокие, такие старые – как я, ведь любят меня, стараются, плодоносят. Ждут каждую весну. В прошлом году треснула яблоня перед домом, и огромная ветка упала на крышу. Рану залечили, замазали, а в благодарность сколько принесла она яблок. А есть совсем сломанная, осталась ветка, я ее перебинтовала – и та родит, хоть три яблочка в год, а родит… Помнит добро, старается. Сойдет снег, расцветут примулы, земля покроется незабудками – сад будет меня ждать. В каждом дереве, в каждом кустике – моя душа. Ах, мои яблони, яблони, придет время, когда выйдет ваш срок – перестанете цвести и давать плоды, но пока будем стараться вместе прожить хоть еще одну весну, постараемся… хоть еще одну весну!
Мария Владимировна умерла 13 ноября 1997 года от болезни сердца. Уезжая в больницу, ключи она доверила мне. Мы с Машей, Марьей Андреевной, внучкой, пришли в Дом актера. Маргарита Эскина со свойственной ей деловитостью и энергией устраивала похороны.
Появилась Певунья. Маша подошла к ней и громко сказала:
– Я вас очень прошу, не подходите к гробу бабушки, вы ее предали. Ей было бы это неприятно.
Маша вышла характером в Марию Владимировну – та же бескомпромиссность, решимость и смелость.
Пройдет год, и эта тоненькая эффектная блондинка возьмет на себя дело переустройства памятника, потому что он сел, заплатит за это немыслимые деньги, «выбьет» звезду своему отцу – Андрею Миронову – на площади Звезд, вопреки тем же «друзьям», которые делали все, чтобы этой звезды не было. И теперь мы с ней будем ходить вдвоем под ручку на Ваганьковское кладбище, на могилу, где похоронены вместе Андрюша и Мария Владимировна.
На поминках было очень много людей. И каждый говорил, сколько она сделала добра – устраивала в больницы, выхлопатывала пенсии, устраивала путевки, устанавливала телефоны, давала деньги в долг… Ей писали: «Москва. Кремль. Мироновой» – просили, чтобы помогла шахтерам, учителям, колхозникам…
– У-у-у, народ, – говорила Мария Владимировна, – сами должны себе помогать, а то все держатся хвостом за ветку – не оторвать.
Наина Иосифовна приехала из Китая и уложила могилу красными розами. Друг.
Я осталась доживать на даче, теперь у Маши, до осени. Приехав после сорокового дня в дом, открыла дверь, вошла и выла так, что, думала, меня разорвет на части от рыданий. Открывала шкафы, засовывала туда голову и вдыхала уже улетающий запах – Андрюши, Марьи и всей моей прожитой с ними жизни.
«Господи, – думаю, – спасибо тебе, что ты дал мне сил довести до конца такую трудную и такую любимую мою Эпоху Владимировну».
В Новый год сижу одна на этой даче, в ее кресле и понимаю: окончился длинный, мучительный, но такой счастливый период моей жизни. Все!
Звонит Маша из Парижа:
– Танечка, – слышу я родной голос, – я звоню с Эйфелевой башни! Танечка, поздравляю вас с Новым годом!
А маленький Андрюша Миронов дарит мне рисунок на 8 Марта с надписью: «Тетье Танье от Ондрьея!»
13 мая в штормовой ветер, холод и дождь Наина Иосифовна, Маша и я идем на кладбище – полгода со дня смерти бабушки. Эту дату по правилам не отмечают, но мы скучаем! Мы хотим прийти к ним. И Наина Иосифовна опять укладывает всю могилу розами. Потом сидим в доме-музее, еще не открытом, Маша заказала яства из Дома актера, пьем водку и поминаем, вспоминаем. Наина Иосифовна для такого случая испекла торт, который мы в шутку называем президентским.
Наступила осень. Конец сентября. Я переехала с дачи в свою квартиру. Вернулась сюда на один день, чтобы с тряпкой и метлой навести чистоту и порядок. Все кончено. Я запираю двери. Иду в сарай, в последний раз посмотреть на наши лыжи…
– Ну что ж, Андрюша, я написала семь пьес, семь наших детей, о которых мы мечтали, и все они Андреевичи и Андреевны.
Иду по дороге к соседке попрощаться и думаю: вот что значат слова Андрюши: «Я этот спектакль посвящаю тебе!» Он ушел из жизни и вывел меня из этого ада – театра. И иду я теперь по дороге свободная от завистей и сведения счетов, здоровая, сильная, улыбающаяся, счастливая оттого, что извела все свои пороки, выполнила свой долг, и оттого, что Господь послал мне столько глубоких переживаний в жизни. Вот для чего был тот спектакль – он поменял мне Чашу, он меня спас, потому что истинная любовь – поднять другого духовно выше, даже ценой жизни.
Передо мной калитка. Открываю. Меня встречает соседка – красивая молодая Вера, по кличке Веритас (истина). Дача ее стоит на высоком обрыве, над рекой Десной. Время около пяти часов. Светит теплое сентябрьское солнце. Природа переходит ото дня к вечеру, я перехожу от одной главы жизни к другой. Сквозь ветки деревьев виднеется мост, на котором мы танцевали с Андрюшей, мост – тоже переход с одного берега на другой.
Цвет небесный, синий цвет
Полюбил я с малых лет.
В детстве он мне означал
Синеву иных начал…
Поднимаюсь на открытую веранду, смотрю вдаль.
Этот легкий переход
В неизвестность от забот…
Веритас накрывает на веранде маленький столик, клетчатая скатерть, шампанское «Император» в честь моих проводов, рыбный суп.
– Да что ж мы будем рыбный суп с шампанским? – смеюсь я.
– Подумаешь, – говорит Веритас, – у меня еще на второе тушеная капуста – пальчики оближешь!
– Ну что ж, давай шампанское с рыбным супом! – и наливаю по бокалу искрящейся жидкости. – А что над нами? Огромные ветки – это клен?
– Нет, – говорит она. – Это такой сорт дуба, с острыми листьями. Вон желуди валяются. Ты его очень любила?
– Я и сейчас его люблю – это же не кончается, они обе вечны – любовь и душа.
В воздухе, прощаясь, парят желтые листья березы. Светящийся диск солнца приближается к горизонту. Переход… И вдруг я слышу голос Андрея, он поет где-то далеко.
– Это тот мост, – спрашивает Веритас, – на котором вы танцевали?
– Да, тот мост, отсюда, сверху, так хорошо его видно.
Голос Андрея приближается: «Отцвели уж давно хризантемы в саду… А любовь все живет! А любовь все живет! А любовь все живет!» – эхом разносится по всей окрестности… Вдруг рванул ветер, посыпались яблоки с деревьев, поскакали желуди по земле, в воздухе метались желтые листья разных форм, и я увидела…
– Веритас! Смотри, Веритас! На мосту!
И мы увидели в длинных плащах мужчину и женщину: он – с голубым шарфом на шее, она – с красным. Они были совершенно седые. На безлюдном пространстве, на мосту через Десну, две фигуры крутились в балетных пируэтах с таким озорством, и танец достигал такой порывистости и свободы движений, что, как крылья, развевались полы допотопных плащей и встречались на мосту в танце с бурной нежностью два шарфа – красный и голубой.
– Смотри, – кричала я под звук падающих желудей и яблок, – смотри! Ты видишь? Ты видишь? Это мы на мосту, Веритас! Ничто не исчезает! – кричала я, и ветер уносил мой голос далеко-далеко… – Ничто не исчезает! Мы танцуем уже седые и будем танцевать здесь и петь этот самый короткий романс… всегда! Всегда!