Глава 32
ШАРМЁР
Я – черная, как мулатка, после южного солнца, Андрей – с золотистым прибалтийским загаром, в усах! Пшеничных! О! Как ему это идет. Едем в машине с дачи, на которой провели два счастливых дня после разлуки. Едим яблоки штрифель из сада. Сочные, откусываем со звенящим звуком.
– Ты знаешь, – говорю я, – когда мы едим яблоки, то проигрываем одну из самых главных сцен мировой истории.
– Сейчас появится Бог и спросит меня: ты зачем ел яблоко? Я же тебе не разрешил! – смеется Андрей.
– А ты ответишь: это не я, это она мне велела… так что история начинается с предательства мужчины.
– И с безбожием и беспределом женщины. Зачем ты первая яблоко съела и меня туда втянула? Но история и кончается предательством!
– Ты имеешь в виду Иуду?
– Конечно! – ответил Андрей.
– Неправда. История кончается, и очень грустно, для Иуды, а для всего человечества, вроде нас с тобой, только начинается. Через тернии – к звездам. Смерть – воскресение! Какой тут конец?
Мы ехали на спектакль «Фигаро», которым открывался сезон. «Женитьба Фигаро» – этот спектакль был самой любимой иллюзией Андрея, в которую он с наслаждением нырял и чувствовал себя в полной безопасности и был там счастливым победителем. Он сверкал своими зеркальцами, нашитыми на костюме, пускал «зайчиков» в зал, под музыку Моцарта стремительно летал по сцене, наизусть зная свою жизнь в этом спектакле, и – прекрасный озорной конец. На сцене, в его любимой иллюзии, было ярко, светло, и его обожали зрители.
А жизнь пугала своей неизвестностью, с неуверенным и медиумическим характером он боялся каждого нового часа, каждого нового дня и постоянно повторял: «Все, что ни делается, – все к худшему». Поэтому заполнял до отказа свои сутки – радио, телевидением, концертами. По природе он был очень привыкчив – привыкал к форме жизни, к форме отношений, к форме и чертам лица, которые были рядом. Это приносило ему успокоение.
Сыграли «Фигаро». После спектакля Чек собрал всех участников в комнате отдыха, он был чем-то раздражен, наверное гормональное, и заявил громко, во всеуслышание оскорбительным тоном:
– Гафт, я к вам обращаюсь, я не могу видеть, когда вы появляетесь на сцене! Вы не граф, а какая-то Урка!
Гафт молча встал, вышел из комнаты отдыха, написал заявление об уходе и больше никогда не переступал порог театра. Для спектакля это была огромная потеря, так как Андрей и Гафт своими руками в неистовстве создавали спектакль, и Гафт был фантазером и блестящим исполнителем Графа. С его уходом спектакль потеряет остроту смысла и действия. Андрей срочно стал искать по Москве, в театрах – замену. За последние два года он сформировал почти новую труппу в театре, и теперь его взгляд остановился… назовем его Шармёр. Шармёру сделали предложение от имени дирекции, и он, не мешкая, унюхав в этой ситуации что-то для себя выгодное, оказался в стенах театра Сатиры.
Изобразительный Музей имени Пушкина на Волхонке. На первом этаже стоит гипсовая копия Давида Микеланджело. Гипсовые кудри, спускающиеся на капризный лоб, прямой точеный нос, под ним красиво очерченный изгиб эротического рта… Тело подробно рассматривать не будем, потому что оно уже в движении – ноги вдеты в серые брюки, на торсе белая рубашка с галстуком, сверху синий блейзер с золотыми пуговицами. Гипсовое лицо приобретает человеческую окраску: умные бархатные глаза цвета шоколада с большими веками, нежный румянец на щеках, волнистые черные волосы, обрамляющие всю эту красоту… Он выходит из музея, оказывается в московской квартире в центре застолья, открываются эротичные, красивой формы губы, и «Давид» произносит:
– Блядь, сука, поставь бутылку на место, я сказал… Родные, сейчас все быстро выпьем по анпёшечке! За др-р-р-р-ррррружбу! – Это образ Шармёра, который влился, именно влился вместе с бесконечным потоком алкоголя и мата, в наш и без того замусоренный этими пороками коллектив.
Со второго, женского, этажа летели вопли:
– Красавец! А какой добрый! Да еще умница! Ошибаетесь, это маска, там все очень вялое – противоречила опытная одалиска. Нет! Нет! Он такой остроумный, представляете: «Песня нам помогает жить, а юмор выжить!» Потрясающий мужик!
У всех сучек поднялись ушки и хвосты, и пронесся визг восторга. Все жмутся, трутся возле него, бегут в буфет – посидеть за столиком, полазить глазами по видимым и невидимым частям тела, бессознательно елозя зубами по нижней и верхней губе, выдавая эротическую нервозность. У нас кто новый – тот и молодец! Но новый человек несет с собой, даже не зная того, радость или горе, раздор или дружбу, цветение или растление. Помимо его внешних черт проглядывались и внутренние. Как говорила Кукушкина в «Доходном месте», «он почтителен и есть в нем этакое какое-то приятное искательство к начальству. Значит, он пойдет далеко». Он далеко пойдет в своем искательстве к начальству и будет «блаженствовать», как Молчалин. Ну что же делать, если нет других, более открытых и эффективных способов существования?
Почти что одновременно с Шармёром, который влился в наш театр, влился в страну фильм Феллини с безумным названием «Восемь с половиной». Под управлением Феллини в лице Марчелло Мастроянни мы получили почти что военный приказ – каждый достойный и уважающий себя мужчина обязан иметь несколько любовниц одновременно и хотя бы одну левую семью. Этот «приказ» воссоединился с образом Хема в свитере с бородой, который еще до появления Феллини втянул нас в дремучую пьянку. Самым невинным и прекрасным в этом экстремально-аморальном западном натиске был композитор Нино Рота. Его неземная музыка, тоскующая по нормальному, здоровому человеку, заставляла отставлять рюмки, баб, левую семью, становиться в круг, браться за ручки и цепочкой (как у Феллини), наступая на пятки впереди идущему, ходить друг за другом под та-та-та-тара, та-ри-ра-ри-ра-ра и чувствовать себя счастливыми детьми – без прошлого и будущего.
Наконец, после множества репетиций для Шармёра наступил экзамен – спектакль «Фигаро».
Моцарт: «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек».
Под музыку Моцарта черноволосый Граф – Шармёр облачился в парчовый сюртук, белые чулки обтягивали его тонкие ноги, на голове – белый парик с бантиком в хвосте. Конечно, подведены глазки, намазаны реснички, подведен ротик, припудрен носик. Он на сцене. Через три часа, в конце действия, все поняли: Шармёр – Граф в спектакле «Фигаро» с треском провалился.
– Провал! Провал! Он же бездарен! Разве можно сравнить с Гафтом? Это какая-то сопля на плетне! – кричали все те, кто недавно, доходя до степени сумасшествия, восторгался им и терся боком об его, приодетый в синий блейзер, торс.
На сцене он был ленив, вял, произносил текст как будто делал кому-то одолжение, в отличие от стремительного, дерзкого, умного Гафта. Да что сравнивать! Худсовет во главе с Чеком молчал. Чек звенел ключами, и решение снять Шармёра с этой роли висело в воздухе. Но если Шармёр не очень умно выглядел на сцене – в жизни, вне сцены, он взял реванш. После спектакля он немедленно пригласил к себе домой в высотный сталинский дом (стиль «вампир») на Котельнической набережной избранных из театра на банкет. Закатил банкет, прижал Зинку (он ко всем обращался на ты – видать, какие-то комплексушки, – и жена главного режиссера, зеленоглазая Зина, с первой минуты превратилась для него в Зинку) в темном углу, закатил ей юбку, одной рукой держась за грудь, другой стал стаскивать с нее трусы. Зинка была польщена, обескуражена, хихикала, как дурочка, то и дело поднимала трусы обратно, пока кто-то не вошел и не пригласил их к столу. Оба, довольные таким ходом дела, поправляли свои трусы и прически, и воодушевленная Зина Плучек, приступая к десерту, невзначай подумала: «Зачем мне этот десерт? Я готова поменять все, все, даже этот десерт на Шармёра и устроиться прямо на этом столе на глазах у всех вместе с ним в виде бутерброда».
Ее желание могло немедленно материализоваться, так как в ней таились темперамент и хулиганство: однажды в набитом людьми троллейбусе, будучи еще молодой, она опрокинула бидон со сметаной, которую только что приобрела, на голову предполагаемой сопернице.
Но Шармёру, к великому сожалению, надо было только подретушировать свой провал, и снятие и поднятие нижнего белья с Зинки служили ему только средством реабилитации. Какие циничные мужчины, однако!
Вечером все обожрались до отвала, наслушались его мата, Зинка еще два раза ощутила себя желаемой, да так, что лопнула резинка в трусах, и на следующий день в театре прозвучало: «Ввод Шармёра в роль Графа великолепен! Он настоящий Граф – и в жизни, и на сцене». Ему даже дали денежную премию. Прошло время, Шармёр обнаглел на сцене в роли Графа, и эта наглость в сочетании с микеланджеловской красотой стала приниматься зрителем. Так, с помощью Зинкиных трусов и грудей он вписался в роль ведущего артиста театра.
Вписаться-то он вписался… но в нем стало происходить что-то странное, то, чего он не ждал. Ему никогда не отказывала ни одна женщина, он всегда был первым, лучшим и самым красивым. Но это в другом театре. А тут на сцене рядом с ним порхал в самоупоении, срывая аплодисменты почти на каждой фразе, не такой красивый, белобрысый, с крепкими крестьянскими руками и ногами, с длинным носом и выпученными глазами Андрей Миронов. Шармёр чувствовал, как чувствует женщина, что он не любим, не так любим, как этот белобрысый Андрюшка.
У бедного Шармёра разболелась грудь на нервной почве, и в кулисах души, в вечернем платье, в золотых перчатках, родилась и сразу заявила о себе Зависть. В вечернем, потому что родителю во тьме ее не видно и можно сделать вид, что ее нет! А золотые перчатки, чтобы в приступе зависти цветом золота удушить соперника, не оставив следов.
Отталкивая друг друга локтями, Акробатка и Галоша, новые артистки театра, стремительно бежали на четвертый этаж к кабинету худрука – кто первый ворвется, раздвинет молнию в ширинке и потелебонькает то, что телебонькать уже нечего. А за это они получат роль! роль! Ох, роль! – это самое главное на том отрезке жизни, который протягивается у людей с детства до старости… если протягивается.
«У времени в плену» – так назывался спектакль, который ставил Чек. Это была компиляция Штейна на тему революции и двух войн. Всеволода Вишневского должен был играть Андрей Миронов, Сысоева – Анатолий Папанов, Ларису Рейснер и Ольгу Берггольц захватили после удачного штурма четвертого этажа и двигания молнии туда-сюда две артистки – Галоша и Акробатка. Спектакль был посвящен столетию Ленина. А мне, упорно не заходящей в кабинет худрука, как обычно, достался стульчик в репетиционном зале, в темноте.
Поэтому после распределения ролей в этой пьесе, попав в раздел «и другие действующие лица», я сидела у себя на Арбате, в Трубниковском переулке, дом 6, квартира 25, положив руки на мраморный подоконник, и смотрела в сад. Трепались на ветру уже порыжевшие листья тополя. У меня стучало в висках: какой год без роли, он меня сознательно, потирая свои вороватые ручонки, губит, губит, убивает! Я в тупике. Кто мне может помочь? Где искать выход? Раздался телефонный звонок.
– Але, – с другой стороны провода прозвучал знакомый голос, я чуть не закричала…
Татьяна, здравствуй,
Привет, бонжур,
Ты не напрасна,
Ля мур, ля мур!
– Семенов! – воскликнула я с радостью.
– Актрисуля, надо встретиться! Мы не договорили в Гаграх о самом главном.
– Хорошо, – сказала я, – только через полчаса. Я вас жду на кружке возле Спасо-хауса, у самого желтого тополя.
Быстро умылась горячей-холодной водой, мокрой кожицей свеклы мазнула по щекам – самый естественный румянец, мазнула этой же кожицей по кончику носа, для озорства выражения, и села подводить, с мылом и пудрой, рощу ресниц вокруг глаз. Надела черный блестящий плащ с белыми отворотами и белой широкой рейкой, обрамляющей загорелую шею. Натянула белые сапожки, воткнула заколку в пышные выгоревшие волосы, вдела в уши медные серьги с вставленным в эту медь зеленым стеклом – под хризопраз. Повертелась вокруг зеркала, с удовлетворением оценила себя, подушилась подаренными мне Андрюшей духами «Шанель № 5» и бегом спустилась с третьего этажа. Выйдя из подъезда, пошла медленным шагом, не торопясь. Он шел мне навстречу. По-дружески крепко обнялись, поцеловались, я укололась о щетину его бороды. Мы были совсем другие, нежели в Гаграх. Исчезла безмятежность и так украшающая жизнь и лицо беззаботность. Сели на скамейку под самым желтым тополем. Неподалеку бегали дети с ведерками и лопатками. Над куполами запущенной поленовской церкви летали и каркали вороны.
– Актрисуля, – он взял мою руку, – актрисуля! Я влюблен в тебя, как Гитлер во власть. Я ничего не хочу знать о твоей личной жизни и ничего не могу рассказать тебе о своем браке, ты умница, ты все понимаешь. После того как я укатил из Гагр, я заболел. То, что написано в стихах – «далекой любви абсцесс», – превратился в очень сложное заболевание. Блядь, у меня – гангрена. Либо ты будешь со мной, либо мне необходимо ампутировать душу и сердце. Я куплю тебе квартиру, осыплю золотом, да просто, как Юпитер, явлюсь к тебе в виде золотого дождя, в буквальном смысле… ты будешь ходить по драгоценным камням… Я сделаю для тебя все! А я могу сделать. Ты ни в чем не будешь нуждаться… станешь самой богатой женщиной Москвы.
– Семенов, вы что, меня покупаете? – засмеялась я.
Перспектива дорогой содержанки, которую нарисовал мне Бахус, воспринималась как оплеуха.
«Татьяна в тишине лесов одна с опасной книгой бродит…» – вдруг услышала я вредный голос.
Он продолжал с еще более вредным оттенком:
«Дурочка! Не надо было читать в детстве Пушкина и Тургенева».
Обладателем этого вредного голоса оказался маленький чертенок, агент дьявола, который прогуливался рядом, подслушивал наш разговор и, задев меня своим коричневым хвостом, нырнул под скамейку.
«А действительно, – думала я, – как говорит Магистр: „Не надо ни в чем себе отказывать!“ и стать продажной бабой! Может быть, мне кто-то посылает выход, тот самый выход, который я искала, страдая на мраморном подоконнике». Сволочь под скамейкой опять хлестанула меня хвостом и скрылась. Передо мной всплыло лицо Андрюши, каждую черточку я знала наизусть: ведь столько раз я его рисовала! На нем лежала такая печать страдания! Нет! Нет! Буду пить чай и есть хлебушек – свой путь я уже выбрала. Опять всплыло страдающее лицо Андрюши, и я закричала:
– Нет! Нет!
– Что нет? – спросил Семенов.
– Нет времени. Надо бежать на репетицию.
Нет, я вру. Не надо бежать на репетицию. Я не сказала ему, что не люблю его, не хотела обидеть… Я знала, как это больно.
– Семенов, вы что, с ума сошли? – начала я свою речь. – Закидали меня золотом, драгоценностями, квартирами… Лучше пошли на Арбат, выпьем шампанского в кафе «Риони» и утолим свои страсти. Вы мне расскажете о Дуньке, о маленькой Олечке.
В «Риони» мы выпили бутылку шампанского, к теме моей роли содержанки больше не возвращались. Расстались, помахав друг другу руками, с грустной, прощальной улыбкой.
Через неделю – звонок:
Татьяна, здравствуй,
Привет, бонжур,
Ты не напрасна,
Ля мур, ля мур…
«Однако, какой настойчивый», – подумала я. Командным тоном он заявил:
– Татьяна, едем завтра со мной, на моей белой «Волге», стремительной, как большевизм, в Питер. Жить будем в роскошной, только что открывшейся гостинице «Аврора», рядом с этим ублюдочным крейсером.
– Семенов, – ответила я, – это не предложение, а какая-то Курская дуга! К сожалению, я больна, лежу в постели.
– Я сейчас приеду!
Я, конечно, солгала и, зная его скорость, немедленно облачилась в пижаму и намотала на шею розовый кружевной теплый платок, который был мне очень к лицу. Легла в кровать совершенно ненакрашенная, чтобы не искушать. Семенов явился с пакетами, ящиками фруктов, вином, лекарствами и всякой всячиной.
Он сел рядом со мной, стал гладить по голове, говорить, какая я красивая, что он меня вылечит, и мы поедем и плюнем на все. Притворным сиплым голосом я сообщала, что у меня болит горло, может быть это даже дифтерит: ощущение такое, что в горле все сшили иголками и нитками. Я театрально закашлялась, еще раз пробасила слово «дифтерит», но он схватил ладонями мое лицо и впился в губы.
– Боже мой, – кричало все во мне, – сейчас явится Андрюшка, и тогда, страшно подумать, начнется «последний день Помпеи». Я с силой оттащила его от себя, выскочила из постели и совершенно здоровым звонким голосом заявила:
– Семенов, если бы мы встретились несколько лет назад… Я не хочу вас обидеть! Вы же тонкий человек – неужели вы не понимаете? Поезжайте в Ленинград без меня!
Он резко встал и с преувеличенным пафосом, скрывая свою обиду и поражение, проговорил, грассируя и вытянув руку, как Ильич:
– «Оптимизм воли, пессимизм разума, живое наблюдение, абстрактное мышление, и к практике!» – Ленин.
Вышел вон из комнаты, и больше мы никогда не виделись.
Андрей был воодушевлен ролью Всеволода Вишневского. Матросня, гражданская война, революция – все это бурное, самовольное, не знающее границ политическое хулиганство находило отклик в его душе. Забронированный с детства страхом перед матерью, шарканьем ножек, целованием ручек, нехлопаньем дверей лифта, здесь, в роли Всеволода Вишневского, он наконец-то ощутил свою истинную сущность, которая до этого прорывалась только в отношениях со мной да в некоторых ролях, где он отдыхал, как в санатории, будучи самим собой.
Шармёр сразу стал душой нашей компании. Вечером после спектаклей мы собирались у него на Котельнической набережной, и он всегда встречал нас в затертом махровом полосатом халате, в домашних тапочках на босу ногу. Как соловьиные трели разливался его мат, разливалась водка по стаканам – какие там рюмки! Он становился в центр, якобы на сцену, доставал скрипку, на которой пытался играть в детстве, прижимал ее подбородком и наканифоленным смычком начинал «скрипичный концерт». Он пел песню своего детства и аккомпанировал себе на скрипке, вернее сказать – скрипел.
– Дети разных народов, мы мечтою о мире живем, в эти грозные годы мы за счастье боро-о-о-о-о-о…
Это была очень высокая нота, он ее совсем не вытягивал, и если принять во внимание полное отсутствие слуха, то все это вызывало смех. После этого Магистр умолял поскрипеть на скрипочке мотивчик его любимой песенки:
«Тихо вокруг, только не спит барсук, яйца свои повесил на сук и тихо танцует вокруг». Шармёр пытался доставить удовольствие Магистру, но в ноты этого ночного вальса никак не попадал. Тогда кто-то предложил – хватит скрипеть, давайте куда-нибудь поедем. Быстро одели Шармёра, пересчитали в карманах деньги и через минуту мчались в такси на Ленинградский вокзал. В последнюю секунду вскочили на подножку уходящего поезда. Завтра выходной – четверг – и почему бы молодым «джигитам» вместе с женами не отправиться в северную столицу? Утром вышли на Невский. В радостном возбуждении в кафе «Ленинградское», что на Невском, опохмелились коньяком и кефиром, съели горячие сосиски и под лозунг Магистра – «Надо делать что хочется и ни в чем себе не отказывать» – помчались в Царское Село. В екатерининском дворце мы почти бегом пробежали все анфилады комнат, вышли на солнечный свет, утопая в желтых листьях, походили вокруг лицея, подошли к памятнику Пушкину, вольно сидящему на скамейке, Андрей остановился, шевельнул ногой пышный ворох… Казалось, желтыми были не только листья – желтизна отражалась в воздухе, в небе, в наших глазах… И разные формы этого желтого летали, летали вокруг нас.
– «Не дорого ценю я громкие слова…» – Андрей вспыхнул строчками Пушкина. Потом были и «Желание славы» и «Я вас люблю, хоть я бешусь» и многое, многое другое. Магистр и Шармёр с долей цинизма в душе и румяные от коньяка и воздуха дамы, стояли, завороженные этой неправдой. Нет, это неправда, что он такой неподдельно искренний, вдохновенный, непосредственный, беззащитный и… гениальный! Неправда, что к нему вдруг слетелись все формы желтых листьев с территории Царского Села. Неправда, что подул ветер и приподнял его над землей в золотом шуршащем облаке! Неправда! А если правда, то это очень обидно.
Проголодались. Пришли на станцию. В палатке женщина-олигофрен продавала в гремучих целлофановых пакетах, как точно определил Магистр, «подарки». Купили «подарки» – в каждом по два яйца и два куска черного хлеба. Купили каждому по чекушке. Вышли на трассу – ловить машину. Ловля машины всегда удавалась Магистру: он обладал пугающей широтой – предлагал такую сумму денег, от которой ни один шофер не мог отказаться. В этот раз поймали похоронный автобус, сели вокруг несуществующего покойника и начали трапезу или «поминки» с чекушками, яйцами и черным хлебом.
Вечером – прием у Кирилла Ласкари. Кирочка съехал с мансарды, женился на очень-очень знаменитой артистке, годящейся ему в матери, и жил вместе с ней и ее сыном, которого, если в него не очень внимательно вглядываться, можно было иногда назвать и папой. Итак, все вместе они жили в одном из Дворов Достоевского в большой квартире с роялем, и эта квартира вдруг напомнила мне Петровку, 22. Оказывается, как необходимо получить в жизни – в любой форме – то, что отняли в детстве. Вечером мы сели в «Стрелу», и она понесла нас в сторону Москвы.