Глава 29
ГАСТРОЛИ В ЛЕНИНГРАДЕ
4 апреля 1969 года состоялась премьера «Женитьбы Фигаро». Спектакль имел успех. На фоне серой, бетонной жизни советского народа на сцене театра Сатиры вызывающе благоухали писанные художником Левенталем розы. Музыка Моцарта, как диссидент, звала к высшей свободе, к счастью, за границу обыденности, и два актера – Миронов и Гафт, облаченные в великолепные костюмы, блестяще разыгрывали на сцене вечную тему – Власть и Художник, Талант и Бездарность.
В первом ряду, в середине, сидели две преданные искусству и Миронову сырихи – Джоконда и Чахотка. Так их прозвали артисты театра Сатиры, которые видели их перед собой со сцены уже много лет подряд. Джоконда – с гордо поднятой головой, гладким лбом и огромным пучком на макушке, с каменным лицом. Чахотка – маленькая, черненькая, с ужимками, на голове – шестимесячная. В конце каждого спектакля с участием Миронова они монотонно доставали из-под кресел, на которых сидели, бесконечные букеты цветов и, кидая их в артиста, бесстрастно кричали на весь зал: «Миронов, браво!».
Выпуск «Фигаро» совпал с премьерой «Бриллиантовой руки». Виртуозный, блистательный, ослепительный – все эти прилагательные вместе с букетами цветов летели в адрес Андрея. И вот слава, о которой он так мечтал, – «Желаю славы я!» – наконец перед ним. Гордыня охватывает обладателя славы, и невидимое ему внутреннее разложение неизбежно вкрадывается с успехом. Он начинает верить не в силу Провидения, а в то, что он сам – причина этого успеха, и теперь на алтарь славы он не задумываясь будет приносить все большие и большие жертвы. Наполеон, который верил в высшие силы, писал: «Я чувствую, что меня что-то влечет к цели, мне самому неизвестной. Как только я ее достигну, как только я перестану быть нужным, будет достаточно атома, чтобы меня уничтожить».
– Таня, готовься! Жить будем вместе, в гостинице «Астория», – сказал Андрей задолго до гастролей в Ленинград, которые начинались в середине апреля.
Я тщательно готовилась – купила новенький кипятильник, наглаживала вещи, крахмалила салфетки, ведь на гастролях завтракали и ужинали мы всегда в номере, и даже сшила себе из белого шитья маленький фартучек. Путешествие в Питер мы собирались совершить на новой «Волге» Андрея, через Михайловское и вместе с нами – артистка театра Цыпочка и ее муж Ушка. Они были старше нас, другого поколения, и не чаяли души в Андрее. Надо сказать, что все женщины, годящиеся ему в матери, испытывали к этому веселому и заразительному парню простительное вожделение. Раздражение по отношению ко мне они тщательно скрывали, но в присутствии их я всегда считывала бессознательный немой вопрос: почему на месте рядом с ним – я, а не кто-нибудь из них? Они невзначай до него дотрагивались, кокетливо теребили предметы его туалета, кончик галстука, например, и очень призывно улыбались, говоря о самых прозаических вещах.
Последние три месяца были для меня невыносимо трудными. Я сидела в зале, за бортом жизни, смотрела на сцену, а там неизвестно откуда взявшаяся артистка Акробатка, заняв мое место, в роскошных атласных платьях под музыку Моцарта разыгрывает на подмостках любовь с Андрюшей. А я! В свои 25 лет на дне театральной жизни и во тьме репетиционного зала под прицелом мстительных и недобрых глаз Чека, правой руки Вельзевула, как выражалась Ядвига Петровна. Трезвый ум добился от меня полной капитуляции деструктивных сил – негативные эмоции лежали на лопатках, и я – сама себе главный режиссер – объявила: «В каждой ситуации есть две стороны медали. Изнанка и лицо. Иногда получается и мордой об стол, а под символом изнанки скрывается зашифрованная истинная суть медали. Препятствия – есть рождение возможностей», – завершила я свой внутренний монолог и опять влилась в присущий мне радостный поток жизни. Меня касалось теперь только то, что касалось Андрея, – он и его репетиции Фигаро.
Я знала, как много для Андрея значит все знаменитое и авторитетное, я ничего не репетировала, была не в стае, мои акции падали, и мне казалось, что я убываю в его глазах и что все это способно нас разлучить. Но вопреки внешним событиям, внутренние разыгрывали совсем другую «пьесу».
8 марта, совершенно для меня неожиданно, мы мчимся вместе в «Стреле» в Ленинград к родителям отмечать по традиции Андрюшин день рождения. Он уже не оставил меня одну с книжечкой дома в этот праздник. В «Астории» мама метнула в нас традиционно огненный взгляд, потом принялись пить чай, мама как всегда перечила, говорила все наперекор, началась перебранка – мы успели выскочить на улицу до почти физической атаки, гуляли, наслаждались Петербургом, бродили вокруг Исаакия, Медного Всадника, потом Андрей купил охапку цветов и вручил маме за то, что она его родила. С ночным поездом вернулись в Москву на репетицию.
Мария Владимировна обладала редкой дальновидностью, проницательным умом и поняла, что неприятность, доставленная ей 8 марта моим присутствием, может и затянуться… Пока в Ленинграде она мысленно конструировала разрушительные проекты, в Москве на Петровке, 22, ее сын сидел за роялем, неподалеку – я, и подбирал мелодию. Потом довольно робко, срывающимся голосом объявил мне:
– Я сочинил стихи и положил их на музыку. Посвящаю тебе.
И запел, наигрывая незатейливую мелодию на рояле.
Что же мы себя мучаем,
Мы ведь жизнью научены.
Разве мы расстаемся навек?
Разве ты не любимая,
Разве ты не единая?
Разве ты не родной человек?
«Господи, – думала я, подняв удивленно высокие брови, – он еще и стихи сочиняет! И музыку!»
Не одну сжег я ноченьку
И тебя, мою доченьку,
Доводил, обнимая до слез, —
продолжал он.
Мы возьмем нашу сучечку
И друг друга под ручечку…
Он запел громче, получая от этого пения удовольствие.
Разве ты не любимая,
Разве ты не единая?
Разве ты не жена у меня?
Он так распереживался, что у него перехватило горло, и он схватился за спасительную сигарету. Как естествоиспытатель, он смотрел на мою реакцию. У меня из глаз выкатились две слезы.
– Ты довольна, Танечка? Видишь, маленькая моя, я тебе уже песенки сочиняю! – скрывал он под смешливостью свои чувства.
Прошло почти три года с минуты нашей встречи, и на смену влюбленности пришла любовь.
Последние дни перед отъездом Андрей занимался машиной – техосмотр, масло, бензин, а я добывала себе из-под полы в комисе черное итальянское пальтишко, черную шапку-боярку из енота, черные сапожки. Счастье от того, что мне все это так идет, смешивалось с предвкушением гастролей – путешествие в Михайловское, к Пушкину, в Ленинград…
За два дня до отъезда щелчком по дну пачки он выбил сигарету «Стюардесса», закурил и быстро, быстро проговорил:
– Так складываются обстоятельства… ты меня слышишь? Так складываются… Жить будем не вместе, а отдельно! В разных гостиницах. Я – в «Астории», ты – в «Октябрьской»! Все, все, все! Се, се, се!
Такого мордобоя я, конечно, не ожидала. Но в трудные минуты я всегда собираюсь, нахожу нужное решение и становлюсь непробиваемой.
– Дурак! – заявила ему я и передразнила: – Се, се, се! Ты что, вообразил себе, что я буду тебя уговаривать? Нет! Очень хорошо, что мы будем в разных гостиницах! Я мечтаю побыть одна! Ты мне надоел. Вместе с твоей мамой, которая все это тебе продиктовала. Я даже на тебя не обижаюсь. Я свободна! И это меня возбуждает! И ты свободен! И мы свободны – и морально, и территориально! И в доказательство своей радости я даже не хлопну дверью, как делают в таких случаях, и не поеду в Питер со всей труппой поездом. Я поеду с тобой на машине – потому, что мне это интересно. Назовем это путешествие «До свиданья, друг мой, до свиданья!».
В Ленинград выехали на рассвете. После мрачных серых дней неожиданно выскользнуло солнце, осветило долины, холмы и прибавило нам бодрости и веселья. В дороге закусывали, пили горячий чай из термоса, читали стихи, а Андрей поведал Цыпочке с Ушкой о том, что посвятил мне песню, и пел ее с небольшими перерывами всю дорогу:
Я всегда был с причудинкой,
И тебе, моей худенькой,
Я достаточно горя принес.
Ушка с Цыпочкой восторгались, а он продолжал:
И звеня погремушкою,
Я был только игрушкою
У жестокой судьбы на пути.
Расплатился наличными,
И расстались приличными,
А теперь, если можешь, прости.
И подглядывал на меня, назад, в панорамное зеркало. Конечно, я его простила, но он уже казался мне неинтересным, некрасивым, скучным. Все шуточки, насмешки – надоевший репертуар.
Вечером остановились в гостинице Вышнего Волочка. Ушка с Цыпочкой отправились в один номер, а мы – в другой, прощаться навсегда. В последний раз мы вместе пили чай, ели котлеты, сырники и, «теряя» друг друга, в номере захолустного города мы провели самую прекрасную ночь в жизни. Утром мчались в сторону Пскова, и я думала – после такой обнаженной любви и нежности завтра он будет меня «приколачивать гвоздями» к гостинице «Октябрьская», не пошевелив своей белобрысой бровью! Тут же на шоссе перед глазами мысленно развернулся лозунг: «Товарищи! Выдавливайте из себя маму, как выдавливают раба!».
«Надо искать сироту», – резюмировала я, подъезжая к Пскову. Свернули в сторону Михайловского. Небо апрельское, синее, высокое. Нас встречает в своем доме Семен Гейченко – директор заповедника, друг семьи Мироновой и Менакера. Мы сидим на крыльце, сильно пригревает солнце, тинькают синицы. Андрей читает стихи Пушкина – «Желание славы», «Из Пиндемонти», «Признание». Потом мы едем на место захоронения Пушкина, я стою и плачу, а Гейченко рассказывает, что иностранцы, когда приезжают, ползут к могиле на коленях. Потом мы возвращаемся назад, в дом, пьем чай, и Гейченко ненавязчиво, как будто читает мысли всех, говорит о том, что, мол, истинное взросление мужчины происходит тогда, когда он женится.
Вот Пушкин, у меня есть такая реликвия! – идет в другую комнату и приносит в медальоне локон Пушкина. – При перезахоронении, – говорит он, – открыли гроб, а там – кудри! Как при жизни! И один локончик перекочевал ко мне.
Локончик, локончик… Через 25 лет мы с Марией Владимировной, которая весной 69 года властным и зычным голосом с интонацией угрозы запретила сыну якшаться с «этой, с синим бантом», и не сметь с ней жить в «Астории», в ее доме на Арбате вместе будем перебирать мелочи в шкафу, и внезапно она замрет, открыв коробочку, и скажет глухим, сдавленным голосом:
– Волосы Андрюшины… детские…
И я увижу совсем белые локончики, и рванет сердце и попрошу:
– Дайте мне, пожалуйста, локончик!
Сидим вдвоем в аллее, где некогда гуляла Керн. По дорожке прыгают белки с глазками-бусинками, и нам так сладко прощаться, мы даже обнялись.
– Знаешь, – говорит он, – у Пушкина в дневнике запись: «Вчера, с божьей помощью, в стогу сена у-б Керн». А наутро появились стихи: «Я помню чудное мгновенье…»
Подъезжаем к Ленинграду, Андрей поет, явно играя на моих нервах: «Самой нежной любви наступает конец, бесконечной тоски обрывается пряжа. Что мне делать с тобой и с собой, наконец, дорогая пропажа?!» А в моей голове вертится дурацкая частушка: «Мой миленок хитер, хитер, на горшке уехал в Питер, а я долго не ждала, на кастрюле догнала!»
Мы только успеваем поворачивать головы – весь Ленинград обклеен афишами «Бриллиантовой руки». Подъезжаем к «Октябрьской», я выхожу из машины, беру свой чемодан – они едут дальше в «Асторию». Я смотрю им вслед. Чувство гордой оплеванности не перестает преследовать меня. Через несколько часов мой механизм по гармонизации внутридушевной дисгармонии достигает цели, и я с ощущением старта новой жизни, надев итальянское черное пальтишко, черную шапку из енота, натянув кожаные перчатки, выхожу на Невский. Три дня с артистками мы гурьбой ходим по улицам Ленинграда, заглядываем в магазины, пьем кофе в кафе, любуемся конями Клодта, едим ленинградскую корюшку – все интересно, вкусно, прекрасно, потому что заботы, которые так изнуряют, остались дома, а путешествие и отсутствие быта придают жизни аромат свободы и даже восторга от нее.
Спектакль «Фигаро» играли в Выборгском дворце культуры. Первый спектакль прошел очень сдержанно, и все себя успокаивали, говоря, что это, мол, Север! А на Севере люди сдержаннее. После спектакля, за кулисами, в полной темноте ко мне подошла знакомая фигура, разве я могла не узнать?
– Завтра переезжаешь ко мне в «Асторию»! Я позвоню! – и скрылся. На следующий день он позвонил и как ни в чем не бывало, это был его прием, сказал, что сегодня за мной заедет.
– Отстань от меня! Не звони мне больше! Я прекрасно живу без тебя и без переездов! – и бросила трубку. Через два дня полетели гонцы из «Астории». Татьяна Ивановна Пельтцер вызывает меня на прогулку по Невскому и внушает:
– Дурища! Вы же любите друг друга! Что ты в позу встала? – каркала она своим голосом. – Он играть не может без тебя и жрать не может. Всю ночь он у меня в номере просидел – выл от отчаяния… Ну, Тань, твою мать, переезжай, переезжай, что мне ему сказать?
– Скажите, что у него популярность, слава, этого вполне достаточно для счастья… даже слишком, и что он может обойтись без меня.
Со следующим гонцом мы встретились на Невском у Пассажа. Это была Цыпочка. Вкрадчивым голосом с улыбкой она сказала несколько комплиментов – и какие у меня коленочки, и ручки, и глазки.
– Андрюша меня просил поговорить с тобой, чтобы ты переехала к нему, он так страдает, ты должна это сделать, хотя бы ради него. Он понял, что сделал глупость, он не в себе…
– Пусть к врачу обратится, если не в себе, я не могу ему помочь.
Следующий гонец – Червяк, он уже прибыл в Питер и тоже живет в «Астории». Мы гуляем по набережной, и он, как всегда, говорит, психуя:
– Он идиот! Что ты не понимаешь? Закомплексованный, зависимый идиот! Это экстраординарный случай – мать звонит каждый день, угрожает, и ты знаешь, что самое интересное? Он плюет на это, он прозревает, и в глубине души у него появились недобрые чувства к матери, которая толкает его, прямо скажем, на очень низкие поступки. И «Бриллиантовая рука», и «Фигаро» в какой-то степени помогли ему – мать насторожилась и перестала временно третировать его – он взял высоту, выпрыгнув из круга эстрадной жизни. И у него появилась своя воля.
– На час! – сказала я, проведя пальцем по решетке Летнего сада. – Потом она разыщет у него еще какое-нибудь слабое место и опять будет делать укол в орган воли… и так перпетуум-мобиле… А я не пинг-понговый мячик! Я хочу от всего этого уехать на Северный полюс, где одни льды и белые медведи.
На следующий день Андрей звонит мне по телефону и объясняет: «Ведь дружеские отношения у нас остались! И такая чудная погода! Проедемся на машине по Ленинграду, через пятнадцать минут выходи». И я вышла. Села в машину, и мы поехали колесить по прекрасным улицам Питера. Переехали на другую сторону реки, к Университетской набережной, поставили машину, гуляем вдоль Невы. Облокотившись на парапет, смотрим, как идет ладожский лед. Тяжелая, тугая вода, стремительность, кажется, что льдины среди бела дня фосфоресцируют, в потоке взбираются одна на другую, запах, напоминающий запах разрезанного арбуза. Слышу голос:
– Если ты сегодня ко мне не переедешь – утоплю в Неве.
Я так засмеялась, звонко, на всю набережную, и смех мой означал: конечно, не перееду! Я еще продолжала смеяться, когда поняла, что он перекинул меня через гранитную набережную и я оказалась висящей над водой со стремительно плывущими по ней льдинами. Держась обеими руками за рукава его куртки, я понимала, что жизнь моя на волоске, но продолжала смеяться и вдруг запела:
– «И за борт ее бросает в набежавшую волну». Стенька! Разин! Остановись – я сейчас утону!
В секунду он отрезвел, одним махом вытянул меня наверх и перекинул через гранитный парапет. Вокруг нас толпился народ, его узнавали, показывали на него пальцем, кричали: Миронов, Миронов! Бриллиантовая рука! Пробиваясь сквозь толпу, мы быстро пошли к машине.
Вечером в гостинице «Октябрьская» отмечали день рождение актрисы театра. В ее номере – толпа, водка, бутерброды, селедочка с картошечкой. Внезапно с каменным лицом входит Андрей, берет меня за шиворот в буквальном смысле слова, выводит из толпы за дверь и, продолжая крепко держать, ведет по бесконечно длинному коридору гостиницы в мой номер. За нами, еле успевая, семенят мои подружки – Субтильная и Наташа с вытянутым носом. Все вместе входим в номер, он молча и свирепо открывает мой чемодан, бросает туда все, что мне принадлежит, сосредоточенно складывает в косметичку – щипчики, ножнички, пилочки, лак для ногтей, надевает на меня черное итальянское пальто, нахлобучивает на голову такую элегантную енотовую шапку, обматывает вокруг моей шеи голубой шарф, выводит на улицу, и через несколько минут мы в «Астории».
– Будешь здесь жить! – сказал он грозно. – Включи кипятильник! – и добавил: – Я всегда создаю препятствия, чтобы их преодолевать!
В «Октябрьской» я оставила надежду на старт новой свободной жизни, характер, принципиальность, женское, такое важное для жизни, достоинство и, как пинг-понговый мячик, перелетела из одной части города в другую. Напившись чаю с плавленым шоколадным сыром, после череды событий, истощивших нервную систему, мы спали безмятежно, как щенки. Утром играли в рисование лица – он лежал, блаженно закрыв глаза, а я пальцем, как кистью, водила по носу, глазам, лбу, губам, щекам, приговаривая: «Ненаглядный ты мой, свет очей моих, любимый-прелюбимый, вот бровки бы тебе твои белобрысые сделать соболиными, очи – соколиными, а носик дли-и-и-инный – бойцовским. И что же мне делать с твоим подлым нравом?»
– Бежать в магазин за кефиром, Тюнечка!
Вышла на улицу – «Вновь Исаакий в облаченьи из литого серебра». Стояла, не могла оторвать глаз. Живое существо, вызывающее сонм чувств – как будто внутри меня начинал звучать симфонический оркестр.
В магазине встала в очередь. В очереди все друг с другом переговаривались, говорили о деньгах, о любви, и я, чтобы не скучать, сочинила песенку: «Любовь и деньги правят миром, я в очереди за кефиром слыхала это резюме!» Сражение было закончено, и мне ничего не оставалось, как вить гнездо на Исаакиевской площади. Принесла букет желтых тюльпанов, любовь к которым мы отмечали каждую весну, разложила везде накрахмаленные салфеточки, блюдечки, чашечки, появились изюм, курага и орешки, нацепила на себя фартук из белого шитья.
Сдержанный прием «Фигаро» настораживал всю труппу. Я была занята в последнем акте – выходила с букетом цветов. Первые два действия решила посидеть в зрительном зале. Не просто посидеть, а поработать. И головой, и руками. Я, как локатор, улавливала репризы и первая начинала хлопать, интуитивно отмечала места, где могли бы разразиться аплодисменты. Зал сначала нехотя, туго, а потом очень оживленно стал поддерживать меня. И так несколько вечеров подряд. Артисты поймали эту волну и уже в зафиксированных местах вызывали публику на реакции.
После «Фигаро» разыгрывался следующий спектакль: мы выходили из театра, подходили к машине, Андрей садился за руль, а меня, пытающуюся сесть рядом, оттесняла жена Чека: ей хотелось втиснуться на первое сиденье – быть рядом с ним, касаться, вдыхать… Рядом на стреме стояли Чек, Цыпочка и Ушка, которые считали, что места в машине Андрея забронированы ими до скончания века. Получалось, что я должна была уступить им место, а сама идти пешком. Андрей заливался краской от двойственности ситуации, но открывал передо мной дверь, я садилась, остальные уминались сзади. Конечно, его жесты не вызывали восторга у «столь важных» особ, зато я оценила их, восторгалась, и с еще большим воодушевлением рисовала его лицо и утром, и вечером.
С дедом Семеном назначили свидание в Летнем саду.
Набухшие почки деревьев. Зелень туго свернутых листьев едва мерещится. Ветер. Запах Невы. Замирает сердце от красоты скульптур – головка Вакха, похищение сабинянки, Амур и Психея, Эвтерпа и Эвримния… На них печать сиротства и обездоленности, они никому неинтересны, тот слой общества, для которого они были предназначены, исчез, как Мезозойская эра, они никому не нужны, потому что те, кто мог оценить эту красоту, плавно перешли от людей к птеродактилям. Вдруг я ощущаю на себе их трагический взгляд: камень может разрушиться от отсутствия любви, и пойдут отваливаться носы, руки, плечи…
– Таня, познакомься, это – Семен! – услышала я голос Андрея.
Передо мной стоял высокого роста пожилой человек. Он метнул в меня оценивающий и озорной взгляд.
– А это – Танечка! Нравится?!
– Очень, очень, – засмеялся заразительно дед. – Танечка! – И под носом у него образовалась капелька.
– Ну что, пошли в Петровский домик? – зажестикулировал руками и ногами Андрей. В Петровском домике дедушка с трудом гнулся, поэтому я старательно вдевала его ноги в музейные тапочки. Андрей все допытывал его:
– Семен, это правда, когда я должен был родиться, ты говорил, вернее, орал: это будет ужьже не гебенок!
– Правда, правда, кто ж мог вообразить, что вырастет такой гений. Но ты меня всегда об этом спрашиваешь!
Потом все вместе обедали в ресторане «Астория» – ели протертый суп с гренками, отбивные, пили кофе. Андрей был очень заботлив и почтителен к деду. Едем по Невскому, везем Семена домой, проспект перекрыт: обезумевшие люди скучились, машут руками и кричат: «Не растут кокосы, не растет трава, видно, в понедельник нас мама родила! Ми-ро-нов! Ми-ро-нов! А-а-а-а-а-а-а-а-а! Отдай бриллиантовую руку! Ми-ро-нов!»
И все это происходило посредине Невского проспекта. Это была Слава. Они встретились. Потом он заплатит за эту встречу жизнью.
Ажиотаж вокруг артистов театра Сатиры в городе на Неве не унимался. В это самое время на телевидении в полном цвету бушевал «Кабачок 13 стульев», действие которого происходило якобы в Польше, и герои этого сериала носили польские имена – пани Моника, пани Катарина, пан Зюзя. Обывателей буквально охватывал неврастенический трепет перед встречей с масками, на которых условно стояла печать соседней страны развитого социализма. Не только неврастенический трепет охватывал их, но и неистребимое подобострастие перед всем иностранным, как у туземцев. Такие магазины, как Пассаж, «Гостиный двор», «Детский мир» стонали от встречи с живыми панами и панночками, в стране увеличивались удои молока, как писали крестьяне пани Монике – Ольге Аросевой: от одного звука ее голоса куры несли «золотые яйца». Одновременно с увеличением надоев молока у Чека увеличивалось количество адреналина в крови – от зависти и бессилия. Аросева, которую он приговорил к ничегонеделанию за «Пугачевщину», десять лет она не играла ни одной роли, с помощью незатейливого «Кабачка» вышла в дамки и стала любимицей всей страны.
– Я запрещаю артистам участвовать в этой дешевке! – кричал Чек на собрании с ложным пафосом. – Я буду отстранять от ролей всех, кто участвует в этом бардаке! Мейерхольд нам завещал нести знамя…
А Мейрхольд в свое время завещал и писал забытые всеми строки: «Октябрем по театру!» С этой точки зрения «Кабачок» даже выигрывал у Мейерхольда, потому что не был так агрессивен и не призывал к «битью» по театру ни один из 12 месяцев в году.
На самом деле все запрещения Чека не стоили и выеденного яйца. Он просто боялся: на артистов свалилась популярность, они становились морально и экономически независимыми, а значит, выходили из-под его влияния.
Несмотря на все эти сложности внутренней жизни, мы наслаждались весной и всеми подарками судьбы.
Зеленоглазая Зина в греческом хитоне из крепдешина цвета чайной розы, который она сшила себе в пошивочном цехе театра Сатиры, стремительно расхаживала по апартаментам «Астории», при виде Андрея у нее вздымалась грудь и она громко восклицала:
– Завтра едем в Палоск! – на ее языке это был Павловск. – Какой там паркет! – продолжала она.
В какой-то степени она соотносила себя с царицей Марией Федоровной и хотела такой же паркет, бюро, маленький столик, веджвуд и все остальные предметы «Палоска». Она только не знала, что покойная Мария Федоровна, которой мы и обязаны изысканностью этого дворца, в подвальном помещении имела мастерские и сама вытачивала на токарном станке изумительные предметы и украшения. Мы объездили все дворцы в окрестностях Ленинграда, стояли с Андреем у могилы Блока на Волковом кладбище, гуляли по берегу Финского залива, вместе с чайками кричали – ка-а-ар! К-а-а-а-ар! И засветло возвращались в Ленинград.
Эрмитаж! Импрессионисты! Скорей в этот зал! Смотрим с Андреем на картины, прижимаясь друг к другу и разглядывая себя в отражении стекла. Потом, когда все собирались в нашем номере, ему нравилось показывать меня – как я хожу по залам Эрмитажа. Он становился в третью позицию, подходил к невидимой картине под стеклом, смотрелся в эту картину как в зеркало, поправлял прическу, облизнув палец, проводил по бровям и, вертясь всем телом, говорил присущие мне: да? нет? да? нет? нет? да? Этот номер назывался «Танечка в Эрмитаже».
На Петроградской стороне в однокомнатной квартире отмечали день рождения Белинского. Приглашенных, кроме нас, было двое – Юрский с Теняковой. Она всю ночь до рассвета твердила: «В мои лета –год без роли!». Белинский в обычном своем репертуаре: «Эта картавая блядь, сифилитик, сука рыжая, Ленин! Кому это все мешало?!» Андрей с Юрским читали стихи, и на рассвете мы все поехали на Черную речку – место дуэли Пушкина. Андрей стоял, как в декорациях, на фоне графически очерченных деревьев, бледный, сосредоточенный, сконцентрированный, внимая импульсам этой земли, которая, видимо, передавала ему что-то не вполне ясное, но очень важное, что заставило его не произнести больше ни единого слова.
И вот день отъезда. Пошли проститься с Исаакием, Петром, Невой. Андрей рассказывает: когда строили Исаакий, то мраморные колонны, обернутые в войлок, катили вручную из Финляндии. Посмотрели наверх – там Исаакий в миниатюре с Монферанчиком. На берегу Невы стояли под ветром, и я на прощание читала свои стихи, строчки которых уносил порыв ветра:
Что я люблю?
Чай с мятою,
Росу, траву несмятую,
Рассвет, Рожденье, Рождество,
Огонь свечей и торжество
Своей победы над собой,
День после ночи,
Свет над Тьмой,
И слезы радости, и смех,
И твой божественный успех,
Свистящий ветер над Невой,
И солнце над морской водой,
Шампанское и черный хлеб,
И Новый год, и нежный бег
Моей поэзии невечной…
Что я люблю? Тебя, конечно!