Книга: Мистер Смит и рай земной. Изобретение благосостояния
Назад: Замысел
Дальше: Теория и практика обнищания

Вольтеровский рай

– А тебя ведь ни знойное лето,
Ни зима, ни огонь, ни моря, ни железо – не могут
От твоих барышей оторвать: никаких нет препятствий!
Только и в мыслях одно, чтобы не был другой кто богаче!
Гораций. Сатиры. Книга Первая, сатира первая, стих 38 и далее
История современной экономики начинается, как и множество других хороших историй, с драки и оскорбления. В этой своеобычной драке на одной стороне выступал Вольтер, а на другой – шевалье де Роган. Точнее говоря, за последнего дрались его присные, поскольку ему самому не пристало и не пришло бы в голову меряться силой с таким парвеню, как Вольтер, который совсем недавно с большим трудом завоевал себе место на самом краешке общества. Если бы оба противника на момент их поединка – глупого, впрочем, и по форме, и по содержанию, – могли догадываться, какому процессу они тем самым дают толчок, оба глубоко призадумались бы, каждый в меру своих способностей и склонностей.
Вольтер в свои тридцать лет уже стал литературной сенсацией. Вообще-то он был сыном примерного и экономного бюргера, который заслужил себе почёт и скромное состояние, будучи средним чиновником. Но Вольтеру совсем не хотелось обитать в этой среде, ведь он был, несомненно, самым честолюбивым поэтом своего века. Закончить как его брат, который в конце своей скучной карьеры унаследовал должность отца, да к тому же ещё был очень набожным, – для Вольтера было хуже смерти. Соответственные чувства он питал к своим родным. Поэтому после того, как у него обнаружился талант, он поставил на кон всё, чтобы преуспеть в качестве писателя.
Лучшие семейства Франции в те времена составляли небольшую клику, жизнь которой с любой точки зрения ничем не была отягощена. Ришелье в XVII веке не только забрал у аристократов власть, но и избавил их от ответственности, перекроив всё государство под короля. Им остались только привилегии и финансовые средства для беззаботной жизни. Желанная государству оторванность аристократии от реальности позволяла ей проводить жизнь в глупостях и сплетнях. Во Франции XVIII века как никогда культивировалось искусство молвы (как правило, дурной). Тонкий ум ценился скорее тогда, когда он был обаятельным, нежели когда был полон глубокого смысла. Острое словцо имело вес, если оно было не только метким, но и уничижительным. Жизнь тех десяти тысяч людей, что входили в высшее общество, была изысканной, но при этом скучной и пустой.
Между тем дела у Франции шли не блестяще. Торговля была задушена по причинам господствовавших тогда экономических теорий физиократов и меркантилистов, налогообложение было коррумпировано, а государственная казна пуста. Придворный штат, который ориентировался скорее на свои потребности, чем на возможности, и воинство, в последнее время всё менее доблестное, но от этого не менее затратное, ввергало государство в большие долги. Общее разложение коснулось и церкви, священство которой редко было в состоянии жить так, как проповедовало. Оно потеряло свой авторитет и подвергалось насмешкам придворных. Епископат, порождённый церковью, был преимущественно того же пошиба, что и Ришелье, но редко того же калибра.
Вольтер стремился пробиться в благородное общество и старался избавиться от всего, что могло выдать его происхождение. Чтобы забыли его положение, он сменил свою мещанскую фамилию Аруэ на де Вольтер. За ранний поэтический триумф король присудил ему ежегодный пенсион, и он прекрасно находил общий язык с мадам де При, влиятельной фавориткой принца Конде. Стиль его был блестящим, темы очень подходили ко времени, и он никогда не давал скучать ни себе, ни пригласившим его хозяевам. Франция XVIII века ценила остроумных людей, поскольку элита не занималась ни политикой (нежелательной для короля), ни экономикой (она была слишком груба), а войну рассматривала как нечто вроде приключенческой игры. Ей оставалась лишь ужасная скука при дворе, обращение к религии, которая пребывала в прискорбном состоянии, или занятия художественной литературой. По-настоящему волнующим было лишь последнее, ибо французский язык открывал доступ ко всей европейской культуре. Кто уважал себя, тот говорил и писал по-французски (языком науки, впрочем, как была, так и оставалась латынь), французская мода была «последним писком» от Санкт-Петербурга до Лиссабона, а пьесы Расина и Корнеля задавали тон на подмостках всего континента, тогда как Шекспир был дохлой собакой (которая, как известно, больше не кусается).
В 1726 году Вольтера вдруг выбила из седла одна история, которую рассказывают часто и в разных вариантах. Спусковым крючком послужило острое замечание в сторону уже упомянутого шевалье де Роган-Шабо, тщеславного и глуповатого отпрыска одного из важнейших семейств Франции, который приблизительно так же вошёл в историю эпохи Просвещения, как Понтий Пилат в Символ веры. Роган высокомерно спросил честолюбивого поэта, как же его фамилия – Аруэ или Вольтер? Тот не полез в карман за злобным ответом и сказал, что как бы его ни звали, честь своего имени он способен защитить. Юмор редко бывает независим от социального статуса, и это замечание оказалось слишком дерзким для эпохи обывательского представления о чести, когда в таких семействах, как Роганы, гордость своим прошлым была самым важным делом. Шевалье рассвирепел и задумал отомстить. При этом ему не пришло в голову ничего оригинального, и при следующей встрече, после представления в театре Комеди Франсез, в гримёрной знаменитой актрисы Адриенны Лекуврёр, он просто повторил свой вопрос. Вольтер отразил его вопрос замечанием: «Шевалье уже получил свой ответ». Тут Роган хотел побить Вольтера, но у Лекуврёр хватило присутствия духа упасть в обморок, и афера вновь была отложена на потом.
Роган перешёл на следующую ступень эскалации, опять же лишённую остроумия, зато эффективную. Несколько дней спустя Вольтер был приглашён на ужин к герцогу Сюлли, своему другу и почитателю. Во время ужина – человеку и тогда хотелось быть постоянно доступным – Вольтера попросили выйти, чтобы лично принять сообщение посыльного. Но перед домом стоял не посыльный, а подручные шевалье, которые тут и довершили то, что их господин чуть было не осуществил прежде своими руками. Поколотили Вольтера. Роган сидел в карете, смотрел на происходящее и давал указания. Должно быть, он приказал, чтобы голова Вольтера не пострадала, ведь она могла пригодиться для дальнейших забав.
– Какой добрый господин! – восклицали зрители, привлечённые этим спектаклем.
Побитый и униженный, Вольтер вернулся к своим гостеприимным хозяевам, которые, однако, ничего не пожелали знать о случившемся. Если писака вступает в спор с одним из важных людей страны, – таков был холодный ответ Сюлли, – он должен быть готов к последствиям и не вправе ожидать, что найдёт поддержку среди людей, по статусу равных обидчику.
К своей ярости Вольтер обнаружил, что всё парижское общество находит реакцию Рогана совершенно нормальной и понятной и никто не хочет за него вступиться. Итак, ему пришлось помогать себе самому и брать уроки фехтования, чтобы вызвать своего врага на дуэль. Но это было более чем некстати, так как не только дуэли, но и вызовы были запрещены. Так Вольтер угодил в Бастилию, одну из уютных тюрем, в которой он уже хорошо ориентировался. Именно там он сочинил своего прославленного «Эдипа», когда десять лет назад был посажен за свою сатиру на регента Филиппа Орлеанского. На сей раз преступление было не так велико, а Вольтер уже был знаменитым поэтом, так что через несколько недель его выпустили на волю с обязательством покинуть страну. Беспомощный и утративший иллюзии относительно Франции и ее высшего общества Вольтер в 1726 году отправился в Англию. Для французского Просвещения и экономики это путешествие стало поворотным моментом, а для монархии одним из важнейших гвоздей в крышку её гроба – о чём в тот момент не могли догадываться ни Вольтер, ни Роган.

 

В Англии Вольтер обнаружил, что вопреки ожиданиям он оказался без средств. Банкир, на вексель которого он рассчитывал в Лондоне, обанкротился, и его бумаги потеряли ценность. Вольтер был болен, одинок и впал в отчаяние. «Я был в городе, где никого не знал <…> В столь жалком состоянии у меня не было мужества обратиться в наше посольство. Никогда я не был так несчастлив; но такова была моя судьба: испытать все беды». Благодаря какому-то – ныне уже не восстановимому – повороту судьбы он был принят у известного Эверарда Фокенера, одного из самых интересных коммерсантов своего времени, позднее посланника в Константинополе, затем шефа Британской почты и, наконец, в возрасте 53 лет, зятем генерала Черчилля, племянника герцога Мальборо. Там Вольтер вновь – после всех унижений – обрёл свое чувство юмора. Но в первую очередь он научился – что было бы невозможным во Франции – уважать коммерсанта и даже восхищаться им.
До сих пор он смотрел на этот класс свысока, как это было принято тогда среди французских аристократов. Государство нуждалось в предпринимателях, ибо они были теми, кто в конечном счёте организует торговлю и производит товары, а эти товары только и делают жизнь приятной. Они были так же необходимы, как крестьяне, ремесленники или чиновники, но их, однако, поначалу не воспринимали всерьёз как людей, как личности. Жизнь коммерсантов была в глазах Вольтера пошлой, лишённой утончённости, экстравагантности и остроумия. Она проходила в конторах, а не в замках или на какой-либо сопоставимой с замками сцене. Никакой поэт, и уж никак не с амбициями Вольтера, не пришёл бы к мысли добровольно искать общества коммерсантов или предпринимателей. Только крайняя нужда заставила Вольтера завести знакомство с Эверардом Фокенером.
Пребывания за границей, если они плохо подготовлены, чреваты неожиданностями. Вот и Вольтер – после того, как заново обрёл равновесие под защитой Фокенера, – поначалу не переставал удивляться. Он знакомился со страной, которая во всех политических и социальных аспектах намного опережала его родину, что Вольтер до сих пор считал решительно невозможным. Свои наблюдения он обобщил в книге, которую составил как собрание «Философских писем». Адресатом этих писем были оставшиеся на родине соотечественники, которые пребывали в твёрдом убеждении, что Франция и французская культура – это вершина цивилизации, на которую можно лишь с завистью взирать и у которой остальной мир может лишь подсмотреть и что-то – чтобы не сказать всё – перенять для себя. В «Философских письмах» Вольтер видел всё ровно наоборот. Франция отсталая, окостеневшая и обедневшая страна – как в духовном, так и в финансовом смысле. Англия устремлена в будущее, динамична и стала – незаметно для французов – могущественной. Придворный штат, может быть, и не дотягивал до уровня версальского, да и зачем? В расчёт принимались только политические и экономические основы, на которых зиждется общество. Во Франции они были прогнившими, а в Англии почти идеальными. Наглядно описать это для французов и было намерением Вольтера.
Власть церкви в Англии, как описано в этих письмах, заметно сократилась после многолетних религиозных войн, которые велись с большим ожесточением. Воцарилась религиозная терпимость, какой, если вспомнить масштаб власти католической церкви во Франции, можно было только удивляться и радоваться: «Англия – страна сект: Multae sunt mansiones in domo patris mei. Англичанин – человек свободный – отправляется на небо тем путем, какой он сам себе избирает». Это государство пыталось улаживать свои дела без вмешательства духовенства. «Если бы в Англии была только одна религия, следовало бы опасаться ее деспотизма; если бы их было две, представители каждой перерезали бы друг другу горло; но их там тридцать, а потому они живут в благодатном мире». Общество в Англии было открытым и плюралистичным. Каждый мог быть счастлив на свой лад. В глазах Вольтера это было основой цивилизованного общества, которого Франции так болезненно (для стороннего наблюдателя) недоставало.
Вольтеру не надо было уезжать в Англию, чтобы отречься от религии. Церковь с незапамятных времён была излюбленной целью его острот. То, с чем он впервые познакомился там, – это с благотворной ролью, какую играли торговцы, коммерсанты и предприниматели. «Если вы придете на лондонскую биржу – место, более респектабельное, чем многие королевские дворы, – вы увидите скопление представителей всех народов, собравшихся там ради пользы людей: здесь иудеи, магометане и христиане общаются друг с другом так, как если бы они принадлежали одной религии, и называют “неверными” лишь тех, кто объявляет себя банкротом; здесь просвитерианин доверяется анабаптисту и англичанин верит на слово квакеру. Уходя с этих свободных, мирных собраний, одни отправляются в синагогу, другие – выпить, этот собирается дать себя окунуть в глубокий чан во имя отца и сына и святого духа, тот устраивает обрезание крайней плоти своему сыну и позволяет бормотать над ним еврейские слова, которых он и сам-то не понимает; иные идут в свою церковь со своими шляпами на головах, чтобы дождаться там божественного вдохновения, – и все без исключения довольны». Биржа занимала и примиряла людей, которые обычно – хотя бы и по старой привычке – вцеплялись бы друг другу в горло. Торговля социализировала их настолько, насколько никогда не удавалось религии, как ни проповедовала она мир и любовь к ближнему. На рынке никто не призывал людей к братству, однако оно было неизбежным следствием.
В Англии коммерсанты пользовались уважением, и страна благодаря им стала упорядоченной, свободной и богатой. «Торговля, обогатившая английских горожан, способствовала их освобождению, а свобода эта, в свою очередь, вызвала расширение торговли; отсюда и рост величия государства: именно торговля мало-помалу породила морские силы, с помощью которых англичане стали повелителями морей. <…> Всё это вызывает у английского купца справедливое чувство гордости и заставляет его, не без некоторого основания, сравнивать себя с римским гражданином, поэтому младшие сыновья пэров королевства вовсе не пренебрегают коммерцией. <…> Когда милорд Оксфорд управлял Англией, его младший сын был комиссионером в Алеппо, откуда не хотел возвращаться на родину и где он умер». Англичане поняли, что стремление к личному благосостоянию продвинет страну дальше, чем кнут аристократов или церковные обещания о спасении души. Во Франции всякий, кто хочет, может стать маркизом «и гордо презирать негоцианта; сам негоциант так часто слышит презрительные отзывы о своей профессии, что имеет глупость за неё краснеть. Однако я не знаю, какая из этих двух профессий полезнее государству – профессия ли напудренного вельможи, которому точно известно, в какое время встает ото сна король и когда он ложится, и который принимает величественный вид, играя роль прихлебателя в приемной министра, или же профессия негоцианта, обогащающего свою страну, раздающего из своего кабинета приказания Сюрату и Каиру и содействующего процветанию всего света».
К этому времени в Англии уже назрела и висела в воздухе индустриальная революция. Создавались центральные цеха, куда из окрестностей поставлялись полуфабрикаты, изготовленные по большей части вручную, в домашних условиях. Эти цеха превращались в фабрики, которые производили товар всё дешевле и дешевле. Вольтер прозорливо усмотрел, что такому развитию принадлежит будущее и что государству следует ориентироваться именно на него. Это же стоило бы сделать и французам, если они не хотят окончательно отстать от англичан.
В представлении Вольтера, сформировавшемся во многом благодаря его жизни в Англии, политика должна была стать экономической. Тем самым экономика переставала быть периферийным явлением и пособием для усердных домохозяев и фермеров. Она становилась в его «Философских письмах» организующим элементом общества, которое ставило своей целью благосостояние и тем самым достигало большего, чем все мольбы Франции о рае. Вольтер скрестил экономику с политикой, и это послужило отправной точкой для того удивительного развития, которое началось в просвещённом мире с середины XVIII века. На этом пути экономика стала политической, а стремления людей были направлены уже не на потусторонний обетованный рай, а на обретение благосостояния в этом мире. Рай уже не был тем, чего стоит ждать, ведь на земле можно было найти ему хорошую, реальную, а прежде всего надёжную замену.
Индустриальная революция была как политическим, так и экономическим проектом. Она могла состояться только вопреки интересам правящих элит, поскольку означала переход власти и благосостояния от аристократии к буржуазии. Без институций, которые добивались прав собственности, не могло быть достигнуто процветание, подобное английскому, – но эти институции ограничивали власть короля. Не могло быть процветания и без широкого доступа к рынкам, который подстёгивал конкуренцию и тем самым заставлял буржуазию предпринимать большие усилия. Но это означало свободу, равенство и ограничение привилегий, что тоже не могло понравиться тогдашней старой аристократии. Но она пошла на это. В Англии государственные институции и экономика были согласованы друг с другом, и это привело к огромному успеху. За этим – будущее, как писал Вольтер в своих письмах домой, и, если вы не хотите погибнуть, делайте как англичане!
Экономика и до Вольтера была почётной дисциплиной. Аристотель учредил её как учение о домашнем хозяйстве, но после этого многообещающего начала она проболталась без внимания две тысячи лет. В эпоху барокко то тут, то там возникала какая-нибудь экономическая школа, но не приобретала большого значения. Только через связь с политикой, возникшую в «Философских письмах» совершенно непринуждённо и без больших теоретических фанфар, экономика приобрела фундамент и заняла место, благодаря которому стала тем, чем является сегодня. Тем самым Просвещение получило собственную дисциплину, в которой оно хотя и разочаровывалось довольно часто, но которая стала для него той колымагой, которая развозила по миру всю совокупность его идей. Благосостояние нации было лишь частью вопроса о правильном правительстве. Политическая экономия, как она вскоре стала именоваться, была уже не только – как предшествовавшие ей дисциплины – увеличительным стеклом, через которое можно было разглядывать общество, но и инструментом, с помощью которого общество изменяло само себя. А начало положил Вольтер, и в этом смысле его посещение Англии было «поворотным пунктом в истории цивилизации», как благоговейно назвал это Литтон Стрейчи.

 

Вольтер пробыл в Англии почти три года. После возвращения он был полон решимости больше никогда не попадать – ни социально, ни финансово-в то положение, в каком он оказался из-за побоев подручных Рогана. Социально ему это не вполне удалось, он всю свою жизнь тосковал по Парижу и по его пустому, рождённому в привилегиях обществу. В старости он даже вернулся в лоно ненавистной католической церкви, что бы под этим возвращением ни понимали он сам и его священник-духовник. Вольтер после своего пребывания в Англии обретался по большей части у границ области, на которую распространялась власть французских королей – в Бельгии, в Лотарингии, на Женевском озере, всегда на расстоянии слышимости от Парижа, где быть услышанным в конце концов было единственным, что имело значение.
В финансовом же отношении он скоро стал очень независим. К его литературному честолюбию теперь добавилась ловкость в обращении с деньгами, почти равная его словесной виртуозности и заставлявшая бледнеть иных спекулянтов на Лондонской бирже. И в самом деле, многие его тамошние деловые партнёры радовались его уходу, ибо понятие порядочного коммерсанта он так никогда до конца и не усвоил. И из Пруссии ему пришлось поспешно удалиться – из-за непорядочного мухлежа с саксонскими государственными займами, который показал, каким мало сдержанным был Вольтер, когда дело шло о получении финансовой выгоды.
В мозгу Вольтера слишком глубоко засел принцип максимизации прибыли. Он был скуп по отношению ко всем, кроме ближайших членов семьи, корыстолюбив, хитёр и, когда речь шла о деньгах, легко забывал приличия. Таким образом он стал богат и мог позволить себе любую роскошь, какую могло предложить его время. Он копил деньги, потому что накопление денег и их демонстрация доставляли ему бесконечное удовольствие и поскольку признание, которое они давали, всегда было для него самым важным. Он был капиталистом в изначальном смысле слова, он копил капитал ради него самого и хотел через проценты и инвестиции стать ещё богаче, не задаваясь вопросом, имеет ли это смысл.
Если переформулировать Вольтера несколько современнее, то он с его пониманием благосостояния недалеко ушёл от той точки зрения, что имеет хождение сегодня. Сегодня бы он, пожалуй, сказал, что благосостояние нации измеряется в stock keeping units (SKU, единицы складских запасов), в каких розничные торговцы дают оценку видам товаров у них в запасах. Если, например, у торговца на складе пять синих и три зелёные юбки, то у него два SKU. Страна благосостоятельна, если в её магазинах предлагается много SKU, ибо это означает не только то, что для каждого здесь найдётся нечто удовлетворяющее его потребностям или даже способное его осчастливить, но и то, что у людей достаточно средств, чтобы купить предложенное. И тогда можно сравнивать. У племени яномами, не тронутого европейскими влияниями и живущего между Ориноко и Амазонкой, как подсчитал Эрик Бейнхокер, генератор идей Глобального института McKinsey, в своей книге «Происхождение благосостояния» (The Origin of Wealth), вышедшей в 2006 году (содержательной и заслуживающей прочтения), многообразие товаров не бог весть какое. Оно не выходит за пределы нескольких сотен и уж точно меньше тысячи SKU. А «племя нью-йоркцев», в отличие от них, может выбирать из десятков миллиардов SKU. Выбору порядка 102 противостоит многообразие предложения величиной 1010. Вот это благосостояние! Вольтер бы рукоплескал, да и вообще великолепно чувствовал бы себя в Нью-Йорке. Благосостояния достиг тот, у кого вещей больше всех. Именно так видит дело любой ребёнок на детской площадке, и даже если бы Вольтер и сегодняшние экономисты выразили бы это сложнее, в целом они бы согласились с малышами.
С таким пониманием благосостояния Вольтер находился в радостном и открытом антагонизме с двумя большими группами хранителей добродетели своего времени. На одной стороне находились христианские традиционалисты, которые в принципе не обращали внимания на мировое богатство и ожидали истинного блага лишь в потустороннем мире. На другой стороне были буржуазные моралисты кальвинистского толка, которые – например, в Женеве или Нидерландах – хотя и имели склонность к зарабатыванию денег, но отвергали роскошь. Их излюбленным примером была Римская республика, закат которой совершенно явно был вызван всеобщей изнеженностью и отказом от строгих обычаев отцов-основателей. В своей поэме Le Mondain («Светский человек») Вольтер, напротив, констатирует:
Ce temps profane est tout fait pour mes mœurs.
J’aime le luxe, et même la mollesse,
Tous les plaisirs, les arts de toute espèce,
La propreté, le goût, les ornements:
Tout honnête homme a de tels sentiments.

Он считал изобилие матерью искусств и ничего хорошего не находил в природном состоянии, которому многие в то время романтично присягали. Он предполагал у людей в первобытном состоянии лишь нехватку личной гигиены и дурные манеры. «Им недостаёт ремесла и благосостояния: разве это добродетель? Это чистое невежество». Разумеется, и это стихотворение вскоре было запрещено.
В вольтеровской картине мира коммерсанты, инвесторы, спекулянты (или как уж там назывались люди, которые обращались с более-менее ликвидным совокупным основным капиталом) умножали благосостояние всего народа тем, что они в рамках закона преследовали свои экономические интересы и строили корабли, создавали фабрики и занимались торговлей. Роскошь богатых давала заработок ремесленникам и слугам. Свобода индивидуумов беспрепятственно заниматься торговлей без вмешательства церкви и без препон, чинимых привилегиями аристократов, была тем, что в итоге и двигало общество вперёд. Свобода богатеть вела к росту общего благосостояния и в конечном счёте к подъёму культуры, расцвету искусств и телесной гигиены. Материальное благосостояние и индивидуальная свобода были двумя сторонами одной и той же монеты, они обусловливали друг друга и вместе создавали основу культурного прогресса, целью которого была сладость, la douceur, цивилизации.
Вольтер так и не сочинил книгу по политэкономии, поскольку он вообще был не особенно систематичным человеком, но его политическое мышление со времён его пребывания в Англии всегда содержало в себе экономический мотив. Благодаря ему этот образ общества и человека надежно обосновался в совокупности идей Просвещения. Больше, чем кто-либо другой, он внёс свой вклад в то, чтобы заменить в головах людей рай небесный – земным благосостоянием. С его подачи экономика стала организующим принципом общества. Она стала тем средством, с помощью которого мечты о сытой жизни (новое для людей желание) могли воплотиться в жизнь. Объединив экономику и политику, Вольтер распахнул ворота в буржуазную эпоху. С тех пор как Просвещение предоставило экономике центральное место, благосостояние смогло расти и стать символом европейской цивилизации.
Назад: Замысел
Дальше: Теория и практика обнищания