Книга: Мистер Смит и рай земной. Изобретение благосостояния
Назад: Милль и социал-демократия
Дальше: Кейнс и «Великая трансформация»

Чаепитие

Социальная ответственность бизнеса – наращивать прибыль.
Милтон Фридман
Наследники Бакунина составляют сегодня на левом фланге несколько очень цивилизованных и, вообще-то, вполне безобидных объединений, как, например, движение Occupy Wall Street. «Оккупай» возник из гнева по поводу долговой лавины, накатившей после большого экономического и финансового кризиса на государственные бюджеты американцев и европейцев. В течение нескольких месяцев это движение оккупировало самые известные площади в городах денег (Зуккотти-парк в Нью-Йорке, временами Парадеплац в Цюрихе, площадь перед Европейским центральным банком во Франкфурте). Там были разбиты палатки и с большой серьёзностью велись разговоры о будущем после краха капитализма, там был гальванизирован анархистский эксперимент – без иерархических структур, без партийных программ, мирный, ненасильственный и дружественный, с привкусом Вудстока.
«Оккупай» верил, как и Бакунин, что стоит на пороге эпохального поворота, провожая конец капитализма. Но движение оказалось слишком нестабильным, слишком сложным, слишком анархичным, чтобы стать политически релевантным. Ему выпала та же участь, какую бессчётное число раз претерпевал Бакунин, вначале будоража сердца людей справедливым требованием, но потом не имея возможности представить конкретное решение проблемы, которое убедило бы людей в смене системы (говоря словами Дэвида Гребера, их идейного вдохновителя: «Простое стремление гласит – политический порядок в Америке абсолютно и безнадёжно коррумпирован, обе партии куплены и проданы одним самым состоятельным процентом населения, и, если мы хотим жить хоть в как-то демократическом обществе, нам придётся начинать с нуля» – но что потом?).
Сам Гребер видит причину проблем в безбожной связи государства и власти, которая заявляет о себе горой долгов, цементирующей в наши дни господство финансовой элиты. В качестве решения он предлагает отказ от долговой и тем самым от денежной экономики. Поскольку имущественные активы слишком велики, жизнь слишком хорошо организована, представления слишком разнятся, массы слишком инертны, безуспешность «Оккупая» вполне предсказуема. Несколько небрежное обращение Гребера с деталями современного экономического порядка тоже не помогло. Притом что основная интенция – что в мире слишком много долгов и частичный отказ от требований со стороны кредиторов необходим – совершенно справедлива. Но она тонет в путанице высказываний «Оккупая». Может быть, Маркс был не так уж и неправ в своём подчёркивании высокой значимости организации. Спонтанно революции возникают разве что во Франции, но даже и там они не всегда успешны.
Интереснее «Движение чаепития», преемник Бакунина на правом фланге. В настоящее время крёстный папа «Движения» – Рон Пол; как и Гребер, он экономист по второй профессии (этот гинеколог, тот антрополог), но ему удался трюк – скомбинировать анархизм Бакунина с любовью Маркса к партийной организации и тем самым, кто бы мог подумать, воодушевить консервативную Америку. Лицом «Движения» долгое время была Сара Пэйлин, что по крайней мере вывело её в кандидаты на должность вице-президента США по мандату республиканцев. Как и все анархисты, «Движение чаепития» убеждено в том, что от государства исходит лишь насилие против своих граждан и поэтому оно должно быть сокращено до абсолютного минимума. С точки зрения участников «Движения», не собственность, а налогообложение является грабежом, поэтому решение всех проблем – терроризма, иммиграции, медицинского страхования, криминалитета – в регулярном понижении налогов. Как и Бакунин, «Движение чаепития» в качестве идеала видит живущего в своём лесу (вооружённого) единоличника, который не заботится ни о чём, кроме своих нужд, и для которого государство существует разве что на обочине, вне его повседневности, а свой мир он лучше организует снизу, через добровольные местные связи, чем посредством тяжёлой руки государственного порядка. Как и часть «Оккупая», часть «Чаепития» выступает за отмену денег в том виде, в каком мы их знаем, и хочет заменить их золотой валютой, которая вводится в обращение не Центральным банком (подлежащим отмене), а может чеканиться кем угодно.
Ещё в ходе финансового кризиса 2011 года Рон Пол был уверен в гибели Запада. Будучи депутатом конгресса, он обязан был раскрывать свои частные инвестиции, чтобы можно было перепроверить, сходятся ли его речи с делами. И действительно, 64 % своего состояния он вложил в золотые и серебряные акции, 21 % в недвижимость, а 14 % держал в наличных. Одно вложение в акции у него ещё оставалось – в форме double inverse-фонда, который каждый день делает удвоенное встречное движение по отношению к индексу котировки акций, против которого он таким образом играет. Такой портфель вложений, в котором не хватает только мясных консервов и расфасованной воды, имеет смысл лишь перед лицом непосредственно близкого конца цивилизации.
С «Движением чаепития» тесно связаны либертарианцы (это понятие впервые использовано в письме анархиста Жозефа Дежака Прудону), это школа, из которой изначально вышел Рон Пол и у которой на знамени начертана безоговорочная свобода индивидуума. Если кто-то подрывает своё здоровье наркотиками и не хочет защитить себя от болезней, это его личное дело. Если кто хочет носить оружие, так тому и быть (до тех пор пока не начнёт беспричинно стрелять в своих сограждан), равно как и всё остальное, что не ограничивает свободу сограждан. Эти анархокапиталисты стоят одной ногой в либерал/ утилитаристской традиции, правда, без её социал-демократических тенденций, поэтому они не хотят, чтобы на них навешивали понятие «либерал», воспринимаемое как левобуржуазное, и пустили в обращение такие названия, как либертарианец или неолиберал, по которым не так заметно их прошлое.

 

Плодородная почва, на которой сегодня процветает анархизм «Чаепития», почти непрерывно удобрялась весь XX век. Запустил этот процесс смутный страх перед миром, пронизанным бюрократией, каким он, среди прочего, намечен в 1910–1920-е годы во фрагментах великих романов Кафки «Замок» и «Процесс». Кафка описывает непроницаемые иерархии и силы, которые наблюдатель воспринимает лишь как всемогущую и вместе с тем безучастную бюрократию. От буржуазной свободы мало что заметно, правящий авторитет обособился и стал безликим и тоталитарным. Отдельная личность бессильна и может разве что изобразить самоопределение или влияние. Кто однажды попал в шестерёнки бюрократического механизма, у того и поныне поджилки трясутся от страха, который возникает, когда всё решает папка заведённого дела, а главная бумага там отсутствует, или когда норма не соблюдена, или невозможны доводы разума. Бюрократы следуют своим правилам, не ведая ни смысла, ни ответственности, и не интересуются последствиями своих дел – ни для себя, ни для других.
В королевско-императорской Австро-Венгрии, судя по всему, бюрократия внушала особенно большой страх, ибо не только для Кафки, но и для австрийских экономистов того времени бюрократия была темой, вызывающей содрогание. В 1922 году из экономистов во всеуслышание заявляет о своей позиции Людвиг фон Мизес, выступая против экономического соратника бюрократии – планового хозяйства, которое расцвело к этому времени в советском коммунизме и рассматривалось в качестве возможного образца для остального мира. В своём сочинении с ни к чему не обязывающим названием «Народное хозяйство» Мизес описывает рыночную экономику как некую большую вычислительную машину, которая может перерабатывать необозримое количество информации. Информация (что, когда и где требуется, какие есть технические возможности для производства, какие ресурсы имеются в распоряжении) всегда децентрализована, поэтому централизация решений неизбежно ведёт к ошибкам и заблуждениям, для которых тогда ещё не было механизма корректировки, в итоге никто ни за что не отвечает.
Все попытки достичь благосостояния через плановое хозяйство иллюстрируют данную проблему. Центральный плановый орган никогда не будет иметь необходимых данных, чтобы формировать цены так, что спрос и предложение были бы уравновешены. Плановики, правда, могут изготовить список товаров и услуг, которые они хотят произвести. Но что потом? Откуда плановику знать, не превысит ли потребительская цена велосипеда стоимость ресурсов (металл, резина, работа), необходимых для производства велосипеда? Имеет ли вообще смысл производить велосипеды? Плановик никогда не знает, эффективно ли используются ресурсы или бессмысленно растранжириваются. Последнее, разумеется, более вероятно. Поэтому спасение благосостояния от плановых органов заключается в рыночной экономике. В рыночных ценах отражается, что, кому, где, когда, какого качества и как срочно необходимо. В рынке информация канализируется и распределяется без необходимости кормить центральную определяющую инстанцию. Эта способность координировать между собой мелкие единицы, как в экосистеме, делает рынки столь эффективными и открытыми для прогресса.
Этот аргумент был подхвачен Фридрихом фон Хайеком, тоже австрийским экономистом, и в равной степени проработан и популяризован. Изначально Хайек был даже в некотором роде социалист, а в студенчестве большую часть времени проводил в кафе Ландмана рядом с Бургтеатром в Вене, куда нехватка жилья сгоняла всех заинтересованных людей. Позднее он сделал себе имя в качестве экономиста благодаря очень точному предсказанию мирового экономического кризиса (в феврале 1929 года) и так попал в 1931 году в Лондонскую школу экономики, где вскоре проявил себя как противник (правда, без многочисленных сторонников) Кейнса. Хайек очень хорошо постиг слабости системы рыночной экономики. Он видел тенденцию успешных предпринимателей стремиться к монополии и власти. Он видел неэффективность, которая возникает, когда хорошо информированным инсайдерам удаётся использовать сравнительную неосведомлённость окружающих. Он видел, что вытекающее из этого экстремальное неравенство может привести к неприемлемым социальным напряжениям. Он видел, что отдельные участники пытаются переложить свои затраты на общество (например, путём загрязнения окружающей среды). Хайек понимал эти слабости и пытался устранить их, упорядочивая экономику, но не вмешиваясь при этом в конкретные решения.
Во Вторую мировую войну – а Хайек в 1938 году получил британское гражданство – он решил посильно поддержать военных, переехал из Лондона в Кембридж и писал там книгу, которая призвана была воодушевить британские силы обороны в борьбе против тоталитарных идеологий. К сожалению, сочинение книги длилось так долго, что, когда в свет вышла его «Дорога к рабству», война уже почти закончилась. Но всё равно успех был бесспорный, ибо он, подобно Марксу, попробовал себя в предсказании будущего, что всегда вызывает у читателя приятные мурашки по коже. Его предсказание было для Запада поистине зловещим, поскольку Запад скатывался по наклонной плоскости в плановую экономику. «Мы последовательно отказались от экономической свободы, без которой свобода личная и политическая в прошлом никогда не существовала. <…> мы отметаем принципы индивидуализма, унаследованные от Эразма и Монтеня, Цицерона и Тацита, Перикла и Фукидида». Коллективистское устройство общества разрушает то, что составляло западную цивилизацию: «уважение к личности как таковой, т. е. признание абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была…». Тезис о том, что всякое вмешательство государства оборачивается кабалой, был настолько же резким, насколько и ошибочным, но он находил много сторонников в то время, когда тоталитарные режимы аннексировали всё бо́льшие части мира.
Философский фундамент под это мировоззрение подвёл Карл Поппер, который при содействии Хайека тоже перебрался в Лондонскую школу экономики из Австрии окольным путём через Новую Зеландию. Две его главные книги того времени («Нищета историцизма» и «Открытое общество и его враги») – атака на Платона, Гегеля и Маркса, которых он уличает в коллективистских и антидемократических тенденциях. Их историцизм, как его обозначает Поппер, исходит из существования незыблемых законов в историческом развитии. Поппер приписывает своим противникам из более старшего и более молодого поколения философов ту точку зрения, что судьба человечества не открыта, а предначертана и даже может быть предсказана одарёнными пророками. Согласно Попперу, эта точка зрения есть вершина антинаучности. Нашёптывания этих философов он находит неспецифическими, так что содержание истинности их тезисов не поддаётся верификации. Но на этих нашёптываниях держится самонадеянность коллективистов, которые должны быть очень уверены в будущем, чтобы вмешиваться своим планированием в развитие общества. Только тот, кто мнит о себе, будто знает, как «правильно» должно протекать развитие, – такой вывод делает Поппер, – обладает и необходимой наглостью, чтобы объявить согражданам, как они должны формировать свою жизнь.
Мизес, Хайек и Поппер лишь поверхностно писали об угнетённых народах на европейском континенте. Им было дело лишь до Великобритании и США, где в ходе «Нового курса» государственное регулирование простиралось всё шире. Франклин Рузвельт, американский президент, не был авторитарным правителем, но много раз был близок к тому, чтобы стать им. Он принял страну в чрезвычайном положении, и неизвестно, как бы он среагировал, если бы конгресс сам же не отказался от своих законодательных инициатив (основные составляющие которых были позднее аннулированы Верховным судом). Когда Рузвельт в январе 1933 года вступил в должность, он заставил американцев, которые ввиду руинированной экономики скопили золото, продать его государству по твёрдой цене. Кто после назначенного контрольного дня всё ещё владел золотом, карался десятью годами тюрьмы и высоким денежным штрафом. Как только золото было сдано, доллар сильно обесценился. Рузвельт остановил отток денег из банков, на 28 дней сделав всю банковскую систему герметичной и снова открыв её лишь тогда, когда положение успокоилось. Он не доверял свободным рынкам в целом и финансовым воротилам в частности. Ему было слишком очевидно – перед лицом мирового экономического кризиса, – что государству нельзя оставлять их без присмотра. Налогообложение предприятий подвергалось непрерывным изменениям. Самая высокая налоговая ставка поднималась в войну выше закалённых 90 %. Праву собственности в то время приходилось нелегко. Люди принимали это – то ли потому, что им больше нечего было терять, то ли потому, что отчаяние подсказывало им веру в более высокий разум технократов. Невидимая рука рынка была заменена даже у англосаксов дирижёрской палочкой государственной бюрократии. Беатриса Вебб, одна из самых известных учениц Кейнса, написала в 1935 году книгу, озаглавленную угрожающе: Soviet Communism: A New Civilisation, в которой сталинская Россия со всей серьёзностью рассматривалась в качестве настоящей альтернативы. Кейнс, женатый на русской, мог трезво оценить тамошнюю реальность, но даже если он и имел другое мнение, всё равно учение, связанное с его именем и распространившееся в странах англосаксов, семимильными шагами отдалялось от рыночной экономики. Лишь немногие экономисты не могли примириться с теорией Кейнса и практикой «Нового курса». Для них эта смычка выглядела как путь в кабалу. Это будило антитоталитарные инстинкты австрийцев, труды которых в конце концов и подготовили почву для мешанины мыслей, которая лежит в основе неолиберализма.
Самым ярчайшим знаменосцем движения стала Айн Рэнд, родившаяся в России и жившая в Нью-Йорке писательница и философ, семья которой в царской империи достигла скромного благосостояния и вынуждена была бежать, когда революция вознамерилась схватить за шиворот даже мелких предпринимателей. Рэнд поначалу направилась в Голливуд, чтобы стать сценаристкой, но постепенно превратилась в успешную романистку, картина мира которой явно носила отпечаток опыта, полученного в Советском Союзе. Она стала политически активной, познакомилась с Людвигом фон Мизесом, а попутно и с политико-экономическими взглядами австрийской школы, которые быстро стали для неё убедительными благодаря продолжительному изучению Ницше на прежней родине.
Во время Второй мировой войны Рэнд начинает писать свой самый большой (и вместе с тем последний, вышедший в 1957 году) роман «Атлант расправил плечи». В нём она описывает положение США в неопределённом будущем, в котором страна скатилась в диктатуру с очень социалистическими и слегка фашистскими чертами. Страна управляется государством, захваченным мародёрами и прихлебателями, которые эксплуатируют талантливых и деятельных людей. Грабители добиваются своего посредством власти (налоговых) законов (которые приняты нерадивыми для нерадивых), тогда как прихлебатели специализируются на том, чтобы внушать согражданам чувство вины. Из этого мира вдруг стали исчезать предприниматели, всё больше и больше, и действие романа подолгу сосредоточено на том, как героиня выходит на след этой тайны. Причина, как выясняется позже, кроется в забастовке, которую затеяли герои экономики. Они предоставляют бездельников самим себе. Пусть, наконец, увидят, кто они есть. Без предпринимателей государство не может процветать, поскольку глухая масса не в состоянии изобретать, созидать, отваживаться и творить. Это они в конце концов держат на себе общество, как в греческих мифах Атлант держит мир на своих плечах.
Предприниматели в своём укрытии строят собственное маленькое общество, где всё происходит просто и справедливо и где люди могут сохранять за собой плоды своего труда. Джон Галт, организатор забастовки, заявляет, что «[п]олитическую систему, которую мы построим, можно описать одной формулой: никто не должен отнимать ценности у другого посредством физической силы». И далее: «права не могут существовать без права воплощать их в жизнь – думать, трудиться, распоряжаться результатами труда, что означает право на собственность». В этой логике налоговое государство, которое под принуждением требует от людей жертв, всегда есть бесправное государство. «Мы бастуем против самопожертвования. Мы бастуем против догмы незаслуженных вознаграждений и невознагражденных обязанностей. Мы бастуем против доктрины, что стремление человека к счастью есть зло и невознаграждённые заслуги. Мы бастуем против догмы, что стремление к счастью есть зло». Но что происходит, когда бастуют производительные, креативные элементы общества? Оно обрушивается, свет гаснет. Таков конец романа.
Всякому государству следует лелеять своих предпринимателей, ибо их свойства редки и совершенно необходимы для всеобщего благосостояния. Это простое понимание, которое обосновывает Айн Рэнд – с большими метафизическими затратами, в целом совершенно лишними, учитывая практическую очевидность доказываемого. Большое радиообращение, которое Джон Галт записывает в конце, полно рассуждений об устройстве бытия, значении свободы и превосходстве добродетели. При этом рай земной, совсем как у Вольтера, прочно укоренён по эту сторону бытия и зиждется на праве собственности: «Веками битва за нравственность шла между теми, кто утверждал, что ваша жизнь принадлежит Богу, и теми, кто утверждал, что она принадлежит вашему соседу; между теми, кто проповедовал, что благо – это самоотречение ради призрачного рая, и теми, кто проповедовал, что благо – это самопожертвование во имя убогих на земле. И никто не сказал, что ваша жизнь принадлежит вам и благо состоит в том, чтобы прожить ее».
Лучшие формулировки Рэнд вкладывает в уста медного магната Франциско Д’Анкония: «Уходите без оглядки от любого, кто скажет вам, что деньги – зло. Эти слова – колокольчик прокаженного, лязг оружия бандита». Деньги – это добро, эссенция свободного общества и уж точно не то, чего надо стыдиться: «Деньги придают вес и форму основному принципу: люди, желающие иметь дело друг с другом, должны общаться посредством обмена, давая взамен одной ценности другую. В руках бездельников и нищих, слезами вымаливающих плоды вашего труда, или бандитов, отнимающих их у вас силой, деньги теряют смысл, перестают быть средством обмена. Деньги стали возможны благодаря людям, умеющим производить. Видимо, они, по-вашему, источник всех бед? <…> Целый океан слёз и все оружие в мире не смогут превратить листы бумаги в вашем кошельке в хлеб, который необходим вам, чтобы жить. <…> В какое бы время среди людей ни появлялись разрушители, они начинали с уничтожения денег, поскольку именно деньги являются защитой от произвола, основой моральной устойчивости общества. Разрушители первым делом изымают у населения золото, подменяя его кучей бумаги, не имеющей объективной ценности <…> Бумажные деньги – это отражение богатства, которого ещё нет, они существуют только благодаря оружию, направленному на тех, от кого требуют создать во имя отражения сам предмет. Бумажные деньги – это чек, выписанный вам ворами в законе на счет, который им не принадлежит: на достоинство своих жертв». Деньги – по крайней мере для всех, у кого они есть, – без сомнения, хорошее дело, которое они хотели бы оставить за собой. Так же смотрели бы на дело грабители и бездельники, если бы они могли чего-то достичь, а не полагаться только на работу вьючных животных.

 

Хорошие идеи сильно искажаются, если их берут на вооружение второразрядные деятели искусства, практики или революционеры. То, что могло бы принести хорошие плоды, пожирается ими, словно стаей саранчи, и обесценивается. Как ни хорош отказ от планового хозяйства и недоверие по отношению к вмешательству государства в жизнь людей в целом и в экономику в частности, а в радикализированной форме он становится просто глупым.
Айн Рэнд стала светочем неолибералов. Она собрала вокруг себя кружок молодёжи, который она, с великолепным юмором, называла «Коллектив» и который раз в неделю собирался для философско-экономических дебатов. Членом этого кружка, впоследствии знаменитым, был Алан Гринспен, который стал высшим экономическим советником президента Форда и затем главой эмиссионного банка США. Пока левые в Европе ещё только обсуждали низвержение институций, неолибералы уже давно к этому приступили. Гринспен возглавлял Федеральный резервный банк в твёрдом убеждении, что финансовые рынки сами лучше знают, что для них хорошо. А государство не должно даже пытаться управлять рынками, и, если дело плохо, это всё равно можно будет диагностировать лишь задним числом, поэтому задача Центрального банка состоит не в противодействии эксцессам, а разве что в смягчении последствий. В своей автобиографии, вышедшей в свет в 2007 году, незадолго до коллапса финансовой системы, Гринспен не отрекается от своего увлечения Айн Рэнд (которую он даже приглашал на свою первую присягу в Белом доме) и признаётся, что многим в своём мировоззрении он обязан ей.
Публичным лицом и влиятельнейшим представителем неолиберализма стал Милтон Фридман, экономист высокого ранга, автор выдающихся статей на тему инфляции и денежной политики. Будучи на 13 лет младше Хайека, он обладал большим коммуникативным талантом и через телевидение внушил широким массам своё неприятие коллективизма и свою восторженность по отношению к свободе. Он смог даже чиновников (или, может, в особенности чиновников) убедить в ненужности почти всей правительственной деятельности. Хайек же проявлял горячий интерес к безусловному основному доходу и упорядоченному вмешательству государства в случае выхода рынка из строя. (Да и в современной макроэкономике речь идёт практически о том же самом: в каких отраслях и насколько это осуществимо и целесообразно – отступать от принципа Laissez-faire (невмешательства) в условиях свободного рынка?) Фридман был гораздо радикальнее, в ходе своей карьеры становился всё экстремальнее и под конец пришёл к той точке зрения – по сути анархистской, – что государство вообще всё делает не так, за что ни возьмётся. Подобное большому неуклюжему человеку, оно, может, и хотело бы сделать хорошо, но всё-таки было бы лучше, если бы оно сидело тихо и избавило бы мир от своей помощи. Внутренняя и внешняя безопасность – вот задачи государства, а всё остальное – по Фридману – лишнее.
Фридман воспользовался аргументом Хайека, по которому даже толика социализма неизбежно приведёт к кабале. Но под социализмом он понимал уже совсем безобидные вещи – например, общеобразовательные школы, строительные нормы или установленные государством стандарты для образования врачей. Или государственное регулирование применения медикаментов. Если какое-то лекарство недейственно или вредно, об этом быстро пойдут разговоры и врач, прописавший его, впредь не станет этого делать – из беспокойства за свою репутацию. А если оно действенно, то многолетний процесс получения лицензий не будет препятствовать его немедленному внедрению.
Фридман устанавливает такой низкий порог к социализму или к тому, что к нему приводит, что практически всякая альтернатива его мировоззрению автоматически попадает под подозрение в тоталитаризме. Тем самым он оказывает медвежью услугу своему учению, ибо лишает его способности принимать умные аргументы противоположной стороны и за счёт этого совершенствоваться. Учение пыталось избежать натиска встречного аргументирования, заменив его чувством морального превосходства. В итоге это привело к небрежению правилами хорошего тона и позволило Фридману без видимых колебаний вступить в диалог об экономике с таким диктатором, как Аугусто Пиночет в Чили.
Самое впечатляющее при этом – самоуверенность, которая может развиться у таких экономистов, как Фридман (но не только у него), в тех областях, где они ничего не смыслят. Почему он решил, что может судить о процессе разрешения на применение лекарств, не совсем понятно. Должно быть, он видит себя – в силу знания вечных экономических принципов – обладателем универсального инструмента для понимания любых человеческих дел. По духу Фридман, как только он покидает узкую область экономики, недалеко ушёл от гегельянцев и марксистов. Те тоже пытались объяснить мир, распространяя на всё, что попадётся, принцип, который они однажды открыли, а в особенности на то, что им всегда мешало. У Гегеля таким инструментом была диалектика и история, у Маркса – классовая борьба.
Отсюда до Бакунина один шаг, не такой уж и большой. Существенное различие – любовь к собственности, без которой неолиберал не мыслит своего существования. Для этого и только для этого ему нужно государство. Анархистам оно для этого вообще не требуется. Может быть, Бакунин действительно воплощает последовательно доведённый до предела неолиберализм.

 

Образованные либералы (к которым относится и Карл Поппер), как правило, обходят неолибералов стороной как можно дальше. Своё недоверие по отношению к плановому государству они формулировали иначе и многослойнее, чем мальчики из кружка Айн Рэнд. Один из лучших примеров тому – тоненькая книжечка Исайи Берлина «Ёж и лиса». Берлин тоже был изгнанником, перебравшимся в Англию, а также другом и спутником Поппера. Оба имели печальный опыт столкновения с тоталитарными режимами, и в то время, как слишком многие интеллектуалы тешили себя коллективистскими фантазиями, они вошли в число главных поборников либеральной демократии. «Ёж и лиса» формально представляет собой интерпретацию «Войны и мира» Толстого, но вообще-то является совершенно самостоятельным эссе о сути свободы.
Толстой описывает – особенно в интерпретации Берлина – походы Наполеона как событие, которое подчиняется внутренней необходимости. Армии плещутся волной с Запада на Восток и обратно, словно вода в ванне, в которую кто-то плюхнулся слишком резко. Никто не в состоянии контролировать ни большое событие военного похода, ни мелкие его детали. Правда, императоры, короли и полководцы мнят, что они страшно важные и могут управлять ходом времени, однако их власть и свобода – иллюзия. «Провидение заставляло всех этих людей, стремясь к достижению своих личных целей, содействовать исполнению одного огромного результата, о котором ни один человек (ни Наполеон, ни Александр, ни ещё менее кто-либо из участников войны) не имел ни малейшего чаяния». Подобно вытесненной из ванны воде, у которой нет выбора и которая подчиняется только действующим внешним силам, французам пришлось маршировать в Россию точно так же, как русские затем должны были двигаться на запад. Человеку – если он воображает, что свободен, – это трудно принять, но Толстой не может обнаружить в великолепных планах великолепных полководцев ничего другого, кроме этого воображения. Например, Толстой так изображает динамику, которая ведёт к пожару Москвы: нет никого, кто хочет поджечь город, но пламя кроется в логике событий. Построенный в основном из дерева город разом покидают его жители, победившая армия задаётся вопросами о смысле и всё больше чувствует себя проигравшей, к этому добавляется вакуум власти и падающая дисциплина, и в самой сердцевине император, которому якобы покорённый народ просто не хочет присягать – как это могло не привести к пожару?
В рамках такого развития событий Толстой видит человека – и в особенности Наполеона – как во многом бессильную фигуру. Говоря словами Берлина, «[м]ы – часть системы куда более масштабной, чем можем себе представить». Правда, император французов мнит, что планирует свои военные походы, и все победы в полном объёме приписывает себе. Но: «“велики[е] люд[и]”. Кто же это такие? Обычные люди, в достаточной степени тщеславные и невежественные для того, чтобы принять на себя ответственность за жизнь общества». И что реально происходит на поле боя? Мужчины рубят, колют и стреляют друг в друга. При этом ни о какой стратегии они не думают. Что решает исход битвы? Решающим является, устоит ли русский гренадер в Бородине перед обстрелом, игнорирует ли он опасность и станет ли сражаться дальше или побежит, потому что не захочет кончить жизнь так, как его товарищи, уже разорванные пушечными ядрами. Самая великая стратегия, самый лучший план ничего не дадут, если гренадер больше не сможет или не захочет. Исходы сражений решаются обстоятельствами, на которые стратеги повлиять практически не могут. Это детали, прихоти природы заставляют жизнь двигаться в том или ином направлении. Великолепные проекты удаются – если они удаются, – совсем по другой причине: оттого, что они так и так не могли иметь другой исход. Поэтому Наполеон на острове Св. Елены так и не мог понять, почему он, по собственному ощущению величайший полководец всех времён, должен проводить остаток жизни на маленьком острове в Южной Атлантике между пингвинами и англичанами.
«Фатализм в истории неизбежен, – пишет Толстой в начале третьего тома “Войны и мира”, – для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). <…> Каждый человек живет для себя, пользуется свободой для достижения своих личных целей и чувствует всем существом своим, что он может сейчас сделать или не сделать такое-то действие; но как скоро он сделает его, так действие это, совершённое в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой оно имеет не свободное, а предопределённое значение».
Наполеону недостаёт того, что Исайя Берлин называет «практической мудростью», то есть «умение[м] видеть неизбежное, то, что при существующем порядке мироздания непременно должно произойти, и, напротив, то, чего не стоит или не стоило бы делать. Мудрый понимает, почему некоторые планы должны кончиться неудачей, хотя к тому и нет никаких видимых или научно обоснованных причин. Эту редкую способность мы справедливо именуем “чувством реальности”, а можно назвать и чувством совместимости или несовместимости тех или иных предметов. Выступает оно под разными именами: озарение, мудрость, практический разум, здравый смысл, знание жизни и людей». Одним словом, планы и плановая экономика (хозяйство) подойдут для многоцветной жизни разве что по чистой случайности.
У людей с экономикой нередко дело обстоит так же, как у Наполеона Толстого. На крупные экономические процессы они вряд ли в состоянии повлиять, даже если таблицы в программе Excel, посредством которых они приводят в форму действительность, постоянно возвещают близкую победу, подобно грандиозному плану битвы. Экономическое развитие зависит от технологических прогрессов, от изобретения оборотного плуга, механического ткацкого станка, двигателя внутреннего сгорания, интернета. Какое правительство, какое крупное предприятие могло бы принять решение изобрести нечто подобное? Решение можно принять о крупных проектах – вроде высадки на Луну или строительства атомной бомбы, – и при этом могут появиться новые технологии и познания. Но какие – это выясняется только потом, когда победители поздравляют друг друга и приписывают к своим заслугам цепь случайностей и необходимостей.
В экономическом развитии настолько многое зависит от культурных и институциональных данностей, что государственное планирование вряд ли может оказаться успешнее, чем борьба с ветряными мельницами. Вот каков экономический подтекст книги «Ёж и лиса». Коррумпированы ли чиновники, справедливы ли суды, защищена ли собственность, работает ли правящий класс только сам на себя или господствует честная и открытая конкуренция – на эти решающие факторы не могут оказать влияния никакие органы.
Каждый предприниматель знает, что таблица Excel – очень лестный посредник, в ней всё выглядит очень красиво, и все суммы возрастают. Но удачным ли окажется бизнес-план и будет ли работать идея, зависит от людей, которые делают продукт, зависит от времени, которое должно созреть, дело может потерпеть неудачу в производстве, в распространении, в рекламе, в конкуренции, в бюрократических органах или просто в том, что затея в корне была неумной и никто из участников не осмелился в этом признаться. Экономика – это всегда испытание возможного. Совершенно как у Наполеона в «Войне и мире». Такие предприятия, как Apple или Nestlé никогда не могли бы быть основаны в Казахстане или управляться оттуда. И такая страна, как Болгария, не может быть превращена в Швейцарию или Сингапур даже самым честным, самым благонамеренным и компетентным руководителем правительства. Потому что болгары не смогут посодействовать этому.
Назад: Милль и социал-демократия
Дальше: Кейнс и «Великая трансформация»