Поэты и писатели
Самоубийство пользуется популярностью среди творческой элиты во всем мире. Так, в XX в. добровольно ушли из жизни русские поэты В. Маяковский, С. Есенин, М. Цветаева, немецкий поэт и драматург Эрнст Толлер, писатель С. Цвейг (Австрия), Э. Хемингуэй (США), Ю. Мисима (Япония), А. Фадеев (СССР) и т. д.
Только за последнее время покончили жизнь самоубийством молодые поэты и писатели Нина Искренко (в Москве), Андрей Кржижановский (в Санкт-Петербурге), Марина Крашенинникова (в Перми), Александр Бардодым (в Абхазии), Елена Нестерова (в Ростове-на-Дону), Борис Примеров (в Москве). Список не полный и не окончательный… Один из таких писателей — В. Сарапулов.
Незадолго до своей гибели он расшвырял с балкона рукописи и деньги. Деньги, конечно же, кто-то подобрал, а вот рукописи… Рукописи упали на площадку у «Гастронома».
В один из дней он вышел на балкон покурить и выбросился с четвертого этажа. Не высоко? Есть удочки донные, а есть люди донные. Когда на душе сплошное свинцовое грузило, тогда и четвертый этаж — высота. В этот же час гриф гитары, оставленной им у друзей всхлипнув струнами, переломился надвое.
Хоронили Сарапулова два друга-литератора и два соседа. В альманахе «Апрель» за 1991 г. его имя соседствовало с Довлатовым, Ванечкой Ерофеевым и Гавелом. Накануне самоубийства Володя писал в своем дневнике: «Мне еще хочется завопить во всю глотку про степь, мороз, Стеньку Разина, еще вмазать и зареветь горючими слезами…»
Студент литинститута Владимир Сарапуллов был красив той страшной, натуристой красотою, которая встречается среди русских людей где-нибудь на провинциальном отшибе. Сарапулов имел крупный калган одинокого волка, медвежьи лапы и ранимое сердце. Ходил в трико, туго обтягивающем восемь пудов его веснушчатой плоти. В таком виде и зарулил в литинститут на собеседование, сразив рафинированных преподавателей. Впрочем, на менее чем сам автор, поражала его проза с недвусмысленным общим названием «По жизни в натуре».
Вот что, к примеру, прочитали тонкие мастера отечественной словесности в рассказе «Алка, Бабонька и другие жильцы». «Дядька Алкин, который жену свою ломом через любовника проколол и в тюрьме долго сидел, потом вышел и еще кого-то убил, но сажать его больше не стали…
Однажды он умудрился выпить из-под замка одеколон „Красная Москва“, приготовленный Галиной в подарок Бабоньке ко дню Победы, а в пузырек — нассал…»
Еще непредсказуемее по своей натуралистической изобретательности закручивалась одиссея другого сарапуловского героя из стройбатовского рассказа «Играл Чебыка на трубе». Его опубликовал Анатолий Приставкин в альманахе «Апрель». «По небу живыми волнами перекатывались разноцветные полосы северного сияния, и он стал кричать: „Люди! Помогите! Замерзаю!.. Согласен на педераста и за щеку, больше у меня ничего нет!“
Володя слагал прозу, как если бы на его месте был искрометный Иванушка-дурачок, попавший из сказки в зону.
Он и по жизни напоминал известного персонажа русских сказок. Когда у Сарапулова напечатали в Москве „Чебыку“, он выдрал из альманаха листки со своим рассказам и приложил их к заявлению, на котором значилось: „Прошу принять меня в Союз писателей. Сарапулов“. Сведущие люди ему объяснили, что в Союз вступают не так. „А как?“ — удивился он.
На Сарапулова оглядывались женщины. Однажды Володя вытащил меня на пермский пляж. Рыжий, с розовым винным пятном на торсе бывалого грузчика, выходящий из Камы в красных, прилипших к телу семейных трусах, он производил на них неописуемое впечатление. Мне сейчас жена сказала, — обратился к нам один из загорающих, — купи себе трусы, как у того мужика!»
Сарапулов был настоящим русским мужиком, если кому-то и чем-то говорит это определение. Замешанный на крутых дрожжах барачно-коммунальной жизни, он прямиком из уголовной тьмы уральского подвала шагнул в ослепительный свет московских улиц и столичного альманаха. Мэтр Приставкин, ведущий семинар в литинституте, выделял среди студентов-заочников этого бывшего вахтера мясокомбината. Но здесь-то у Вовочки, как звали его в Перми, и стали возникать проклятые вопросы, которые могли возникнуть у настоящего русского мужика. Володины дневники это отражают четко: «Без очков глаза видели скверно, лишь одни светящиеся нерусские буквы были повсюду. И вдруг — вот счастье! — „Россия“!!! (имелся в виду кинотеатр.) От неожиданности бутылка выскользнула из моих рук и разбилась. Но я тогда не замечал, а смотрел на родное слово, как зачарованный, боясь потерять его из виду…»
Тут же наметилось внутреннее расхождение с мэтром. Обращаясь в письме к своему «лицейскому» корешу, Сарапулов сокрушается: «А еще я думаю, что наш любитель детишек, автор „Золотой тучки“ и „Кукушат“, сейчас не замечает главного: ведь из нашего будущего — детей наших — словно сняли посреди зимы с парника пленку, упорно лепят выродков в смысле физическом и духовном. А если замечает, то почему об этом не пишет?» Сарапулов писал. Он писал жесткие, беспощадные вещи, погружаясь в тайники человеческой психики и подсознательно наступая на пятки собственному исходу: «Настало время, когда Кирилка понял, что нужно: не бояться крови. Уметь играть на гитаре, как Высоцкий. Делать непроницаемое лицо, жуя жвачку. Кирилка начал ловить собак и кошек, уносил их в лес и привыкал к крови. А по ночам он плакал, вспоминая мучения животных: ведь они не виноваты, что он не умеет без их смерти привыкнуть к жизни. А вчера Кирилка повесился…» Писать-то Володя писал, но поскольку из-за принципиальных соображений не мог втесаться в блистательную обойму, его уже больше не печатали. На всех журнальных площадях царили шестидесятники.
Сарапулов «заморозил» учебу в литинституте, прибыл в Пермь и, чтобы прокормить семью, занялся спекуляцией. Он так и называл свое дело, не прячась за респектабельное слово «бизнес». По иронии судьбы, чудо-юдо курса, «классик Сарапулов» скупал и перепродавал писчую бумагу и авторучки. Он, как оспу, хотел привить себе подлое, ненавистное ему ремесло, а потом отыграться, отомстить за то, что поступился талантом: пригвоздить ненавистное оставленной на развод авторучкой. Однако — оспинка по оспинке: вот уж и лица нету!
От увиденного и услышанного в отворившемся ему мире мафии Володя все чаще уходил в запой, зверел, вымещал свою боль на близких. Потом шел брататься с бичами, раздувал мехи подвернувшегося баяна, а когда лицезрел приближение «красных околышей», орал:
— Менты! Суки! Все скажу Боре!
Невероятно, но от него отступались, точно он называл некий пароль. Во всяком случае начальнику УВД, генералу Федорову, которому был адресован черновик письма, найденный мной в сарапуловских блокнотах, Володя пытался что-то сказать. Видевшие его в последние дни свидетельствуют, что Сарапулов задергивал в квартире шторы, не велел отпирать дверей, сидел, набычившись, на стуле, в одной руке — ломик, в другой — топор. В ясные минуты приговаривал:
— Где ж ты, моя отдушина? Где ты, чистый лист бумаги, ручка?! Талантишко, что пропил я!..
Душа его была огромной, кровоподтечной тучей, вобравшей в себя всю дурь, мрак и тлен сдвинувшегося времени. Туча тяжело поползла по небосводу и желала очиститься, разразиться мутным ливнем в заветную тетрадь. Но кому говорить? Кто услышит? Хоть закричись!.. Глухонемые времена. Володя не мог больше носить такой груз… В его дневнике — размашистая, напоминающая кардиограмму запись: «Когда человеческая жизнь ничего не стоит, я не могу жить…» Ему было 37.
«На этом рубеже легли и Байрон, и Рембо, а нынешние как-то проскочили…», — до сих пор поет Высоцкий. У Сарапулова никто никогда не брал интервью. Его не показывали по телевидению. Интервью, как и тридцать лет назад, берут у других. По телевидению показывают тех же самых. Постаревших, но тех же.
— Нас побили втемную, — подводит черту друг Володи, пермский писатель Юрий Власенко. — Нас, которым сейчас от тридцати до сорока. Имен нет. Побивших нас мы не узнали. Побитых не узнали тоже. И не узнают. Наше поколение выпало. На смену пришли двадцатилетние. Нынче они с шестидесятилетними на одной сцене.
— Чем отличаемся мы от писателей-шестидесятников? — размышляет поэтесса Марина Кудимова. — Они боятся за пространство, мы — за время. У них — «новодевичий комплекс»: заполнить собою все площади, не важно, плохо это или хорошо. А посему у них есть пространство, а у нас… У нас теперь и времени нет, потому что из него исчезает поэзия. Художник погибает из-за отсутствия любви. Он не хочет общаться с миром, который его не любит…
… Раньше я и слова такого не знал: суицид. А сейчас его цепкие отростки — в каждой клеточке бытия. Не только российского, а и мирового. Но в особенности российского. Конечно, художники — нервы нации. Конечно, в силу того, что художники — нервы, они неотвратимо должны проявить слабость. Слабость — с позиции обыденного сознания. К сожалению, это было всегда и во все времена. Из отечественной истории примеры можно черпать горстями. Но то, что сегодня — друг за другом, кто от рака, кто от запоя, кто посредством хрестоматийной веревки, уходят прозаики и поэты, по преимуществу, мои сверстники, — ошарашивает, подавляет, заставляет задуматься о том, о чем говорили Марина Кудимова и Юрий Власенко.
Писатель уходит еще и потому, что он не прочитан. А если он обречен быть непрочитанным, подкатывает сомнение: писать или не писать?
Ну, допустим, писать он перестанет. Кто это заметит? Неужто общество? Это к лучшему или к худшему? К худшему — для писателя, поскольку немота — форма его пожизненного самоубийства. Но есть еще зеркало национального космоса. И когда оно не отпотевает от дыханий своих художников, то вскоре становится кривым, дает трещину.
Зуб оттого и болит, что нерв чувствует кариес. Если нерв умерщвляется, зуб не болит. Он разрушается тихо. Нет сигнализатора боли. Очевидно, понимая это, примерно за месяц до своего отчаянного прыжка Володя Сарапулов написал: «А хоть что вы со мной делайте, хоть сразу убейте, хоть погодя немного, но я все равно буду жить вас дольше: я уже создал с десяток настоящих произведений. Вот так-то, ребята! Приступайте! Мочите!»
… Поэты выбрасываются с балконов, как на берег выбрасываются киты.
Похоронили Володю у кладбищенской ограды, за которой начинается территория психушки.
(Юрий БЕЛИКОВ. Комсомольская правда. 1995 г., 25 июня)