ИЗЯЩНЫЕ МАСТЕРА
Лебяжья река
Есть у Студеного моря Лебяжья река. На веках только гуси да лебеди прилетали сюда по весне, вили гнезда. Потом пришли люди, наставились хоромами-домами. На одном берегу деревня Лебяжья Гора, на другом -деревня Гусиная Гора. Земля здесь нехлебородная. Того ради народ промышляет деревянным и живописным делом. На продажу работают сундуки, ларцы, шкатулки и подписывают красками. Мастерство переходило от отца к детям. Бывали настоящие художники. И все они жили скудно. Все зависело от скупщика. Все глядели в рот хозяину. Скупщики платили не цену, не деньги – злосчастные гроши-копейки. Мастера гонялись за случайным покупателем. Из-за этого была рознь, зависть и вражда. Самолучшие живописцы Иван Губа да Иван Щека усилились однажды, сколотили артель. Артель рассыпалась. Сами учредители, Губа да Щека, до старости меж собой слова гладкого сказать не умели. Проезжающий в царскую ссылку человек выговорил им однажды:
– Не в ту сторону воюете, друзья!
– Против кого же воевать?
– Против тех, кому рознь ваша на руку.
– Золотое твое слово. – отвечали Губа и Щека. – Мы таких, как ты, согласны уважать. Садись в нашу лодку, берись за кормило.
Но разумного человека угонили дальше, к Мерзлому морю. Оставленные царской властью без призора, самобытные деревенские художники зачастую бросали свое художество.
Но пришла пора, ударил и час: царский амбар развалился от подмою живой воды. Как трава из-под снегов, потянулись к жизни художники-сундучники, живописцы-красильщики. Говорливая Лебяжья пуще всякой сказки расскажет о комсомольцах Гуле Большом и Васе Меньшом, которые помогли деревенским мастерам собраться в складчину-братчину.
Гурий Большаков и Василий Меньшенин были комсомольцы из первых в то время и по той далекой реке. Гуля председательствовал в сельсовете. Деревенские хвастались:
– Настоящий председатель. Худых людей словом одергивает, добрых людей словом поддерживает.
Гуля Большой собрал в артель остаточных мастеров Лебяжьей Горы. Вася Меньшой и столяр Федот Деревянный связали в одну семью мастеров Горы Гусиной.
Артельное дело пошло бы ходко, да не хватало хитромудрых живописцев Губы и Щеки. Освободившись от хозяйской кабалы, оба Ивана ушли на дальние морские берега, на промыслы.
В красные дни на песках у Лебяжьей реки сходились обе артели. Гуля председательствовал, Вася секретарствовал. Люди говорили:
– Всякий художный запас, краски, и масло, и клей, мы добудем. Кисти и прочую художную снасть сами доспеем. А как ремесленную порядню вести, чтобы наше поделье в домовых обиходах было прочно и вечно? Это мы порастеряли, в этом мы поослабли. Вид дадим, а не красовито. Цвет покажем – полиняет. И вторая статья: как художество строить? Без Губы да без Щеки мы письмо переврем и пошиб-манеру запутаем. Живем соседственно, но в чертеже и в раскраске каждая деревня соблюдает свою добродетель. На Лебяжьей колер обожают самый нежный, «тьмо-лимонный» да «светло-осиновый», голубой да лазоревый. Человечков писали тоненьких. На Гусиной красили пестро. Цвет пущали сильный. Мужиков писали головастеньких, а женочек коротеньких. Нам свое лицо терять не надобно. У всякой ягоды свой скус.
Старуха Губина докладывала:
– Письма от мужа были, адрес не пишет, для того что на месте не сидит. И я спрошу тебя, товарищ председатель: ужели по теперешней науке нельзя дознать местоположенье хоть бы нашего Губы? Узнать бы да стребовать письмом.
Гуля рассмеялся:
– К сожаленью, и наука не может вычислить координаты наших мастеров. Ни ихней долготы, ни широты.
Порешили на том, что будут сыскивать вестей и по тем вестям мастеров добывать. А работу начинать не мешкая, для того что время горячее.
На Лебяжьей сыскались и нехудые живописцы. Гусиная Гора в живописи пооскудела. Зато столяр Федот Деревянный умел резное дело: стамеской орудовал по дереву краше, нежели иной кистью по бумаге. Федот взялся приобучить молодежь столярству и резьбе.
И полезли ребята к Федоту, как мухи на брагу. Навыкали пилить и тесать, делали скамью и столец чисто и чинно. Которые ребята были схватчивы и ученье принимали бойко, тех Федот садил за тонкую работу.
– Вот, Михайлушко,-толковал Федот талантливому пареньку, – вот тебе художественные снасти, пилка да топорок, долото да стамеска. Построишь тут ларец. Приладишь тут кровельку. Получится для мухи для горюхи домок-теремок. К ней постойщики приедут. Пойдет житье-бытье.
Муха – Горюха,
Блоха – Поскакуха,
Комар – Пискун,
Таракан – Шаркун.
Присмотрясь к Федотовым рукам, ребята начинали делать сами. Всякую поделку, какова она будет в дереве, сначала чертили на чертеж на бумагу. Федотовым ученикам подражали малыши недоросточки. Мать иному репину даст, он из репы человечью образину или птичку вырежет.
Многие из старших пристрастились к рисованию, дивились сами на себя – почему это человеку художничать охота? Федот размышлял:
– Такой уж иной человек родится, чертить, да красить, да что-нибудь мастерить вроде как пить-есть ему надобно. Сундук, скажем, и без прикрасы в обиход пойдет. А художнику охота, чтобы этим сундуком любовались. Ну, и в карман лишняя копейка. Я вот резьбой да узором сколько покупателя приманиваю, друга столько себя веселю.
Федот жил и ребят обучал в доме Ивана Щеки. На деревне все дома были великие, потому что сторона лесная, но у Щеки было особенно светло: окна рублены широко. Иван Щека, сряжаясь в море, сказал Федоту:
– У тебя глазишки маленькие, и оконца в твоей избе коротенькие. Там тебе работать темно. Заходи в мой дом, столярствуй, топи печи, карауль…
Когда к Федоту стали собираться артельные, он немножко-то обеспокоился: «Без спроса тут хозяйничаю». А и хозяин будто в Канский мох провалился.
На Лебяжьей Горе ждали Ивана Губу. Гуля Большой заходил спрашивать вестей к старухе Губиной:
– Как думаете, не вместе Иван Егорович с Иваном Щекой промышляют?
– Могут ли вместе, Гулюшка, эких два воеводы! Весь век в два веника метут. Все чего-то делят. Однако по секрету вот что тебе расскажу: мой-то муженек Ивана Щекина работу в сундуке хранит. Две коробки писаных в полотенце увернуты, в бумагу увязаны. В праздник вынет, полюбуется, вздохнет и скажет: «По живописной добродетели ни с кем Ваньку Щекина не сравню…» Опять и такой случай был: скупщик на пристани парохода ждет, сидит на ларце – Ивана Губина работа. Щека это усмотрел, к купцу подскочил и плюху дал: «Недостоин ты в руках носить Губино художество, не то что сидеть на нем…»
Колотятся теперь о морскую льдину моржи седатые, не ведают, какие дома дела открываются. Ужо по зиме, на оленях, не будут ли.
На оленях стариков не дождались. Иван Губа приехал по весне, Иван Щека – летом.
С вешней водой Лебяжья река откладывает кисти да краски. Брались за багры, за весла, за якоря, за паруса, за рыболовные снасти. Но из области было получено приглашение участвовать в осенней выставке, и люди урывали день-другой для художества.
Гуля Большой по должности и по делам выставки гонял то в область, то в район. Никто не встретил Ивана Егоровича Губу на пристани, а Гуля не сразу явился с визитом.
Губа все это принял как невнимание, как пренебрежение и как оскорбление. Пуще всего затужил о том, что артельное дело зачалось без него.
– Я век об этом деле радел, этого времени ждал да хотел. А они мимо меня и мимо Ваньки Щекина артель составили. Нарочно скорым делом стряпали, чтобы меня не пригласить. Хотя и приглашают, да после всех.
Жена уговаривала:
– Не горазды твои речи, Егорович. Артельная телега широка, садись да катись.
– Вот уж, Ананья да Маланья, Фома да кума, да и место заняли. Я не из тех, чтобы сверх канплекта проситься.
– Что тебе проситься? Гуля Большой по зиме сто раз заходил: ждем, говорит, Ивана Егоровича, как майского дня.
– Ежели я майский день, дак меня встретить да почтить должно.
– Музыки да барабану не нашли, а то бы встретили.
– Тебе, дура, смех, а мне смерть… Они и Ваньку Щекина нароком держат без вестей.
– Кто это они, не наш ли Гуля, не Вася ли Меньшенин? – негодовала старуха.
– И Гульку не за что хвалить. Обо всей реке печалится, а мне отставку дал. Пущай мое письмишко самое немудрое, но Щека – первостатейный мастер. Только норов у него тяжелый. Но я за свою добродетель не пойду в ноги кланяться. А пропитаемся мы своей промышленной рыбешкой.
Артельные тоже не знали, как подступиться к мастеру.
– Смех и грех со стариком. Вишь, для его упрямки и для гордости встречу было надобно срядить. На тарелку посадить да по деревне пронести… Теперь уж все пропало. Он теперь и всенародного моленья не услышит. А бывало, что он, что Щека за чужую обиду первые лезли в драку с мироедами.
Молодежь дивилась:
– Как же хозяева-то дерзость такую прощали?
– Потому что у Ивана Щеки да у Ивана Губы руки золотые. Хозяин да скупщик прибыль этими руками загребали.
Пуще всех Губа обиделся на Гулю Большакова:
– В городе красуется, павлиены к выставке городит, а меня не залюбил. Ему Губа не надобен, и я их всех ничем зову и ни во что кладу.
Гуля Большой прямо с парохода забежал к Губе. Встретила хозяйка со словами:
– Иван Егорович в слабом состоянии здоровья. Принять не может. Извиняется.
Вышла Гулю проводить и зашептала:
– Не оскорбляйся, Гулюшка. Старина сам не рад, да своего упрямого обычая переломить не может. Намедни сам меня послал в артель: «Узнай обиняком, что такое нова тематика. Из артели парни шли и про каку-то „нову тематику“ песню квакали».
Гуля это намотал на ус. Укараулил Губу на улице, учтиво здоровается и подает коробочку:
– Иван Егорович, это первый мой живописный опыт. Я пытался применить новую тематику. Позвольте узнать ваше мнение.
Старик впился глазами в рисунок: звезда, краснофлотец, корабли с гербами.
– Ты это сделал?
– Я, – отвечал Гуля.
– Коробка-то лучше тебя!
Гуля рассказал артельным. Те смеялись:
– Иван Егорович, уж век такой. Скупщика, бывало, штукатурит так, что – ах! Народ гогочет, Губа и на народ с веслом, с какой ни есть со снастью налетит… Ивана Губу да Ивана Щеку на весы посадить – никоторый не перетянет.
Губа после встречи с Гулей Большаковым принялся за дело. Трудился днем и ночью, благо летние ночи на Севере светлы, как день. Выточил большие деревянные блюда, какие шли для свадеб, и покрыл левкасом, мелом на рыбьем клею. Как просохло, вылощил звериным зубом.
Стал левкас, как яичная скорлупа, бел и гладок. По левкасу чертил тонким угольком и обводил рисунок чернильцем. В перо от журавлиных крыльев вдевал щепотку волоса от беличьих хвостов, – готовил кисти. Потом стирал краски с яичным желтком. Краску соберет в деревянную ложку. Много ложек под левой рукой на лавке лежит. По надобью то ту, то другую ложку возьмет, из нее кистью краску берет и пишет по блюду. Рядки серебряного кружева на бирюзе изображали море. По морю золоченые кораблики. Сверху как бы розовый веничек из цветов – утренние зори. Готовое письмо, как просохло, выкрыл олифой, льняным вареным маслом. Мастер хвалился:
– Гляди, жена, олифа-то моя сколь успешна к делу. Голубец и охра здешни немудры. Багрянец из-под нашей же горы. А через олифу сколь они румяны и светлы!
Жена, любуясь, говорила:
– Гуля хоть по мелочам, а художный-то припас из города привозит. Перед распутой синего кобеля привез и нутро маринино.
Мастер усмехнулся:
– Кобальт и ультрамарин… Краски добрые, а стратит без толку. Которую краску мизинной кисточкой задевать должно, они наплавом будут пущать, ворота красить. Недавно слышал, как они об окраске полов лжесвидетельствуют: олифу с керосином, дескать, превосходно… Я в обморок упал.
Старуха переводила разговор на приятное:
– Уж и красовито у тебя, Егорович. Как сады цветут на блюде.
– То-то! – соглашался Губа. – А разумеешь ли ты силу и смысл письма?
– Очень даже явственно. Здесь красное войско гонит из нашего моря иноземных хватов. Здесь морской парад писан: пушки с наших кораблей палят, знамена трепещутся, чайки летят. А девка с трумпеткой почто на небо залезла?
– Это Слава с трубой, – улыбался старик. – Изображено «Пришествие Красного флота на Север…». Надокучили мне птички да цветочки. То желаю рассказать, что мой ум веселит, чему сердце радуется.
Губа решил похвастаться перед артельными, особливо перед Гулей. Старуха побежала к Большаковым. Оказалось, Гуля снова вызван в город. Снова потемнел Иван Егорович:
– Медали поехал лудить для своей канпании. Конечно, все они Птицианы и Ребрамты. Их посадят в Ермитаж на божницу при освещении електричества. А позабытый художник Ванька Губин пущай поет на мокрой мостовой: «Подайте мальчику на хлеб, он Велизария питает».
– Уж и мастер ты, Егорович, слезы выжимать, – всхлипывает старуха. – Вылизарий-то кто?
– Оскорбленная невинность, – хмуро отвечал Губа.
Вскоре ему надоело жалобить самого себя:
– Председателя нет, щегольну перед артельными.
Разбирало любопытство: что-то наготовили для выставки?
Как-то утром усмотрел, что на улице народу нет, увязал свои блюда, отправился.
– Куда, Иван? – удивилась жена. – Артель-то вся небось на пристани. Пароход пришел.
– Мели, Емеля… Будут они бегать, пароходики встречать, когда выставка на носу… А ты, старуха, не звони. Я тихомолком.
Чтобы люди не подумали чего, Иван прошел по деревне не спеша, помахивая тросточкой, и, словно невзначай, юркнул в артельные ворота. Толкнул двери мастерской. Заперто. Но внутри кто-то вовсю гремел молотком. Иван приправил стучать и кулаком и палкой.
– Ишь какое министерство! Запершись работают. «Без докладу не входить». Нет уж, я не отступлюсь. Хоть незваный посетитель, а принимать извольте!
Из соседнего дома выглянула бабка:
– Напрасно колотитесь. Народ-то на пароход убежали, дрова грузить… Ой, да это Иван Егорович? Не узнала тебя. Какой товар за пазухой жмешь, антиресность каку-нибудь сработал?
Из дома напротив вылезла другая бабка:
– Здравствуешь, Иван Егорович! Колотись шибче. Один глухой Петруха в мастерской-то, сковородки делает. Дай я пособлю, колом в простенок приударю…
Себя не помня, прилетел Иван Егорович домой. Шиб блюда под лавку:
– Наделал смеху: «Иван Губа в артель ломился, кланялся, просился». Подай мне ружье, старуха. На озеро уйду. С гагарами, с утятами поговорю. Успокою свое сердце. Раньше воскресенья не вернусь.
Лесная тишина не успокоила Ивана. В воскресенье брел домой безрадостно.
– Ничего, товарищи артельные… Я вам улью щей на ложку. Сам до области дойду. Перед художественными начальниками свою работу положу. Пущай решат, достойно ли Ивашку Губина от дел отбрасывать…
Возле сельсовета толпился народ. Послышались голоса:
– Губа идет! Егорович идет!…
Кто-то крикнул:
– Эй, Иван Егорович! За тобой два раза бегали. Где ты провалился-то? На собрание опоздаешь!
– Какое такое собрание?
– Гуля Большаков из города доклад привез насчет артели. И наши и гусиновские тут.
«Ладно, – подумал Губа. – Осчастливлю вас своим присутствием. Напою куплетов. Отругаю и за старое, и за новое, и вперед на три года…»
В обширном зале народу было – хоть по головам ступай. Кончились общие вопросы. Со своим сообщением вышел Гуля Большаков. Рассказывал о строительстве выставки, открытие которой приурочено к Октябрьским праздникам; о том, какое видное место предоставлено Лебяжьей реке. Иван Губа, считая, что для него все потеряно, желая досадить докладчику, начал громко разговаривать с соседями. Тогда и высокий голос Гули Большакова зазвенел, как колокольчик:
– Я слышу, что среди нас присутствует наш уважаемый мастер Иван Егорович Губин. Иван Егорович, я привез вам личное приглашение участвовать на выставке.
Иван буркнул:
– Некому меня там знать.
Гуля продолжал:
– Простите, что без вашего разрешения я показал выставочному комитету несколько ваших работ. Из тех, что хранились в артели. Ваши изделия, Иван Егорович, чрезвычайно понравились. Комитет с удовольствием предоставит вам, Иван Егорович, особую витрину или, если вы пожелаете оказать честь артели, – то в качестве ее члена, среди ее экспонатов. Вы, конечно, будете нашим украшением, Иван Егорович.
Гуля спрыгнул с кафедры, подошел к скамье, где сидел Иван Губа, и протянул ему конверт:
– Вот вам личное письмо от комитета, Иван Егорович.
Тишина стояла в зале. Сотни глаз глядели на Ивана. Иван вдруг побагровел, сморщился, и… слезы обильным потоком хлынули из его глаз. Из-за слез не видя Гулю Большакова, старик нашарил его руками и обнял:
– Заботник ты мой, печальник ты мой, доброхот ты мой, Гулюшка! Не я украшение, это вы, молодые, великодушные, всемирное наше украшение!
Повернув в сторону артельных мокрое от слез лицо, Иван гаркнул:
– Артель, пиши меня в члены или хотя в ученики! Челом бью!
Не гуси-лебеди крыльями захлопали – артельные в ладоши загремели, закричали:
– Инструктором будешь у нас, Иван Егорович, – решено и подписано!
На Лебяжьей Горе дела идут благополучно. Про Гусиную Гору можно сказать, что если строил здесь артельное дело столяр Федот Деревянный, то увенчал Федотово строенье кровлей комсомолец Вася Меньшенин.
На Гусиной и прежде мало было живописцев. Больше столяры и резчики. В последнее время один Иван Щека умел разрисовать-расписать шкатулку-сундучок в здешнем, особливом вкусе. И краска в Щекиной работе не темнела, не линяла, не смывалась.
– Тридцать лет столешницу мочалками сдираю, – скажет деревенская хозяйка, – а цветочки как сегодня расцвели. Щекина Ивана рукоделье!
Еще зимой Щека оповестил Федота:
– В навигацию, в корабельный приход буду дома!
Артельные обрадовались. Наготовили ларцов да ящичков: края-каемочки резные, а стенки-кровельки оставили для живописи:
– Иван Акимович приедет, нацветит и наузорит. Не поддадимся Лебяжьей Горе.
Вася Меньшой добывал рисунки, картинки о новой жизни, советской. Собирал и приговаривал:
– Пригодится нашему художнику.
Федот задумчиво покачивал головой:
– Вот только мы пригодимся ли? К своему художеству Иван Акимович относится с пристрастием. Каким глазом взглянет?… Может, не понравится, что в его избе распоряжаемся. Мне первому достанется.
Иван Щека приехал к лету. Тут же, у морской пристани, узнал подробности об артели, о том, что для артельных в городе «куют медали». Недаром говорили, что Ивана Егоровича с Иваном Акимовичем посадить на одни весы – никоторый не перевесит.
Щека рассердился, разгорячился на себя и на людей, а на Федота пуще всех. По Лебяжьей реке ходил нарочный пароходик. Щека не поехал домой. Засел в шатре знакомого рыбака.
О приезде мастера на Гусиной узнали в тот же день. Ждали трое сутки, обеспокоились: «Не захворал ли? Не лежит ли где под карбасом?» Федот Деревянный, как на грех, поранил ногу. На разведку отправился Вася Меньшой.
Щека сидел в шатре, вязал рыбачью сеть. Не поглядел на Васю, а только покосился:
– Здрасте, молодой человек. Меньше вас некого было послать? Федотка околел?
– Федот посек ногу топором.
– Умысел и хитрость… Значит, вас послали бесприютного изгнанника глядеть?… Возвестите населению, что Ивашка Щекин, не имея где главы приклонить, кочует по морскому берегу, подобно диким племенам.
Вася старался умягчить старика:
– Как мы вас ждали, Иван Акимович. Делов вам наприпасали – на барже не утянуть.
Щека уставился на Васю ярым оком:
– Не спросясь, меня в работники купили! Вы будете в моей избушке государить, а я у вас в холопах? Вы и с Губиным нахально поступаете. Он дурачится по старости. А в нашем мастерстве Ивашко Губин личность неизбежная.
– Я вам логику желаю доказать, Иван Акимович.
– А я вам и без логики спою: надменная аспида Федотко пущай опростает мое домишко. Сроку даю неделю. Через неделю покорнейше прошу уведомить меня.
Унылой показалась Васе обратная дорога.
«Как низко ставит сам себя Иван Акимович. Капризит хуже малого ребенка. В деревне будут пересуживать: „Знать, мошну толсту набил, то и куражится“. Больной Федот опечалится. Лучше помолчу. Авось наш долгожданный мастер образумится».
На Гусиной Вася заявил, что Иван Акимович прихворнул. Через недельку просил навестить. Артельные успокоились. У Федота отлегло от сердца.
Комары, безлюдье, досада вконец одолели Щеку за эту неделю.
Вася приехал, начал добрым порядком:
– Напрасно вы на нас обиделись, Иван Акимович. Для чего не едете домой?
– В чулан меня положите или на чердак закинете? – горячился Щека. – Власти из города наедут: «Где обитель оскорбленного Ивана Щекина?» – «Под крыльцом, – отзовусь я, – заместо Шарика и Жучки лаю на разные басы».
Вася не утерпел, рассмеялся.
– Ты смеяться? – загремел старик. – Ты посольство править послан или зубы скалить?!
Рассердился и Вася:
– Что вы на меня разъехались, Иван Акимович? Если я посол, вам должно меня выслушать.
– Я хозяина-мироеда не слушался, а теперь не то время. И вот вам мой последний сказ: еще недельку потерплю. А в воскресенье приеду с этим вот березовым колом. Добром Федотко со двора не выплывет – палкой выгоню!
Ехал Вася домой, думал грустную думу: «Сам себя наш мастер хочет обесславить. А я ничего не скажу в артели. Будь что будет! Неделя – долгий срок, вдруг да обойдется стариковское сердце».
В деревне Вася сказал:
– Иван Акимович выздоровел. Посылает всем по низкому поклону. В воскресенье сам приедет.
Артельные развеселились. У Федота стала бойко заживать нога.
Дом и так содержался в порядке, но к приезду художника прибрались, будто к празднику. Ребята-ученики готовили встречу.
В воскресенье с раннего утра Вася караулил пароход, стоя на высоком берегу. С беспокойством ждал: скоро ли покажется дымок? Раньше Васи пароход увидели ребята. С криком: «Едет, едет дядюшка Иван!» – побежали к пристани. За ними поспевал Федот.
Иван Щека стоял у самого борта. В руках держал березовую палку. Одинокая фигура старика казалась мрачной.
«Наделал я делов!» – подумал Вася, медленно спускаясь вниз к реке.
Сидя у моря, Щека ждал, что к нему приедут на неделе с докладом, с приглашением. Подошло воскресенье, никто не явился. Увязав пожитки, ухватив березовый батог, старик сел на пароход. Всю дорогу сам себя горячил, стукал палкой в палубу: «Ладно, приятели… Я вам не нужен, так и вы мне не нужны. Вот я вас всех ужо…»
Показалась Гусиная Гора и пристань. Щека дивится:
«Кого же это народ встречает?… Федот в красной шелковой рубахе… Девица с букетом, парнишка с разрисованным листом. Ребята в два ряда… Не начальник ли какой в каюте едет?… Федот шапкой машет. Все кому-то радуются. На меня глядят!»
Пароход бросил причалы. Артельные ребята не стерпели, нарушили ряды. Бегут к Ивану да кричат:
– Дядюшка Иван Акимович, с приездом!
– Дядюшка Иван Акимович, с приездом!
Палка выпала из рук Ивана, гремя, покатилась по палубе… Девочка сует Ивану букет. Мальчик звонким голосом читает по листу:
– «Мы, ученики Гусиновской артели, приветствуем нашего художника…»
Иван сгреб в охапку зараз пятерых ребятишек и спрятал лицо в их головенках, чтобы не видно было его слез. Потом крепко обнялись с Федотом.
Было над чем радоваться Васе. Приметив его, Щека сказал:
– Васенька, пройдем-ка в каюту. Сундучок пособишь снять.
В пустой каюте Иван спросил:
– Вася, ты им ничего не говорил? Они ничего незнают?
– Ничего не говорил, Иван Акимович. Они ничего не знают.
Старик поклонился Васе в ноги.
– Не я учитель, Васенька, а ты мой учитель!
Щека ходил по своему дому:
– Занавесочки, цветы, чистота… Пол-то платком носовым продери, платка не замараешь. А эта горница почто на замке?
– Тут твое именье, – объяснил Федот. – Сундук, постель, посуда. Как уехал, так все и лежит нетронуто.
Иван зашумел:
– Эх вы, распорядители! Теснятся тут, а комнату замкнули. Вынести мое барахлишко наверх: я в светелке буду помещаться. Федот останется внизу, я этот весь этаж под мастерскую.
Вася, лукаво прищурив глаз, шепнул Ивану:
– А я, в случае чего, к себе собрался перетаскивать артель-то.
Иван засмеялся:
– У тебя улица грязна, у тебя ворота не крашены, у тебя пол не метен.
До ночи Иван не отпускал народ, а на другой же день артель взялась за краски и за живопись. Работали – «с огня хватали»: выставка была не за горами.
Щека не попал и на собранье, где Гуля Большаков так славно помирил Губу с артелью. Но гусиновцы, которые ходили на Лебяжью Гору, не то что рассказывали, а в лицах представляли и Губу и Гулю. Щека слушал, и у него сияли глаза:
– Теперь Иван Егорович и меня не оттолкнет. Ты, Вася, и ты, Федот, махнем-ка завтра на Лебяжью.
В избе у Губы сидели артельные, любовались новыми блюдами. Вдруг хозяин, уставясь в окно, ахнул:
– Небывалый гость идет! Раскатись, моя поленница без дров!
Он бросился в сени, протянул обе руки Ивану Щеке.
– Ванька, – сказал Губа, – сколько годов мы друг по друге тужили?!
– Ванька, – отвечал Щека, – пускай лучше люди сочтут, сколько годов мы с тобой дружили.
Неспроста хвалились деревенские старухи, что в городе куют медали на сундучных мастеров. В октябре на выставке артели удостоились наград. На торжественном собрании сказала слово и река Лебяжья. Иван Щека говорил:
– Кто нас прежде знал да кому мы были надобны? Теперь нам от государства повелено быть у живописных дел. Бывало, никто и знать не хотел, что есть такой коробочник-ларечник Ванька Щекин. Теперь мне велено подписывать мои работы. Бывало, даже живопись такого мастера, как Иван Егорович Губин, валялась на базаре с ведрами, с лопатами. Теперь она в музее, под стеклом.
Бывало, мы бродили врозь, теперь нам настоящая дорога под ноги попала. Теперь мы на широкий шаг шагнули… Время покажет, успешно ли будет наше письмо у нового строительства.
Мне, старику, что-то тесно стало у коробочки-шкатулочки сидеть. Желаю этот потолок расписывать, на заводском театре кистью размахнуться. Чтобы не только птички да цветочки, а об устроении Земли, о войне и тишине рассказать.
Иван Губа говорил:
– Краше теплого лета эти осенние дни. Любо мне, деревенскому мастеру, быть на таком блестящем собрании. И при всех хочу назвать, и от всей Лебяжьей реки спасибо сказать нашим комсомольцам Гурию Большакову и Василию Меньшенину. Ты, Гуля Большой, и ты, Вася… стараясь для пользы деревни, вы погасили многолетнюю вражду.
Любя родное художество, какое вы показали терпение! Как дальновидно сказалось ваше поведение… Нас, старых мастеров, звали вы в учителя. И вот я, именуемый учитель, приехал в большой город. Хожу, смотрю, размышляю. И… почувствовал себя учеником.