2
Петербург похож на римского воина, высеченного из мрамора, и — на оловянного солдатика в желтом золоте кавалергардской формы. В революцию стал похож Петербург на умирающего гладиатора: мрамор, застывший в падении; на мраморной груди — струйка живой, горячей крови; к щеке, к плечу, к бедру — белый на белом — прильнул снег, красная кровь стекает на снег пьедестала.
Москва — летом — похожа на игрушку монастырского изделия; зимой Москва — фигурный мятный пряник. Не все ли равно — зима, лето ли? Москва прекрасна, никакое время года не в силах подточить ее красоту. Розовый, горящий, ослепляющий снег. В розовом пылании зимняя Москва. На лотках продавались когда-то розовые мятные пряники. На Рождество в окнах свистящей полозьями ночной Москвы когда-то мигали огни зажженных елок. Теперь продажа елок запрещена: религия — опиум для народа. Никакого Сына Божия не было. Родился простой внебрачный еврейский мальчик… Впрочем, и теперь кое-где, в разрез штор, можно было подглядеть огоньки восковых рождественских свечек на темно-зеленой хвое: особый грузовик Моссовета развозил елки по квартирам иностранцев, проживавших в Москве. «Иностранцам — елки, а русским — палки», — острили завистливые и ничем не довольные советские граждане.
Окутав ноги леопардовым пледом, едет в извозчичьих санках по розовым московским ухабам Айседора Дункан — малинововолосая, беспутная и печальная, чистая в мыслях, великодушная сердцем, осмеянная и заплеванная кутилами всех частей света и прозванная Дунькой в Москве. Дэви Шапкин, мечтавший аккомпанировать Айседоре на ее выступлениях, не дождался ее приезда: он разминулся с ней в пути, уезжал в заграничную командировку на предмет ознакомления с новейшими завоеваниями европейской музыки. Айседора Дункан платит извозчику, плохо разбираясь в дензнаках, и, предложив ему самому взять из сумочки сколько следует, откидывает полость низких санок и входит в подъезд. В особняке на Пречистенке, в зале, завешанной серыми сукнами и устланной бобриком, ждут Айседору ее ученицы: в косичках и стриженные под гребенку, в драненьких платьицах, в мятых тряпочках — восьмилетние дети рабочей Москвы, — с веснушками на переносице, с пугливым удивлением в глазах. Прикрытая легким плащом, сверкая пунцовым лаком ногтей на ногах, Дункан раскрывает объятия, как бы говоря: придите ко мне все труждающиеся и обремененные! Голова едва наклонена к плечу, легкая улыбка светится материнской нежностью. Тихим голосом Дункан говорит по-английски:
— Дети, я не собираюсь учить вас танцам: вы будете танцевать, когда захотите, те танцы, которые подскажет вам ваше желание, мои маленькие. Я просто хочу научить вас летать, как птицы, гнуться, как юные деревца под ветром, радоваться, как радуется майское утро, бабочка, лягушонок в росе, дышать свободно, как облака, прыгать легко и бесшумно, как серая кошка… Переведите, — обращается Дункан к переводчику и политруку школы товарищу Грудскому.
— Детки, — переводит Грудский, — товарищ Изадора вовсе не собирается обучать вас танцам, потому что танцульки являются достоянием гниющей Европы. Товарищ Изадора научит вас махать руками, как птицы, ластиться вроде кошки, прыгать по-лягушиному, то есть, в общем и целом, подражать жестикуляции зверей…
… На Пасху тоже было запретили подвоз творога, но в Страстную пятницу самые настоящие пасхи — с цукатами и ванильным порошком — неожиданно показались в окнах государственных продуктовых магазинов. Назывались пасхи «творожными пирамидками», что вполне соответствовало действительности, а так как новых деревянных форм изготовить не удалось, то сохранились на пирамидках и выпуклые буквы «Х.В.». Однако читались эти буквы по-новому: «Хозяйство Восстанавливается». Советским гражданам предлагалось приветствовать друг друга возгласом:
— Хозяйство Восстанавливается!
И отвечать:
— Воистину Восстанавливается!