19
Мелкие волны Финского залива, как и вчера, желты и неторопливы. Между сваями забравшихся в море купален весело кружатся пескари. Сегодня пескари беспечнее обыкновенного, потому что шумливые дачники не тревожат их ныряньем, веслами и визгами. Розовато-серый песок отдыхает под солнцем от груза затянутых в цветные трико человеческих тел, попиравших еще накануне горячую зыбь берега. Пестрые будки, расставленные, как деревянные солдатики, в несколько рядов, покинуты — ненужные, раскрытые, одичавшие за одну ночь. Берег пуст. Странной и неестественной выдумкой кажутся тишина и безлюдье дачного пляжа. Зато над толевыми крышами, над цветочными клумбами и гипсовыми аистами, над немощеными улицами, над чередой сосновых участков, разгороженных заборами, плетнями и канавами, никогда еще так часто, так взволнованно и тревожно не носились свистки паровозов. Поезда проходят один за другим, нарушая привычное расписание и станционный порядок (ветер перемещает вывески), поезда бегут мимо дюн, мимо смолистых рощ и торфяных болот, мчатся все в одном и том же направлении, летят к Петербургу. От тендеров до багажных вагонов, до открытых товарных платформ, на которых обычно перевозят бревна, поезда заполнены женщинами, детьми, картонками, тюками, самоварами. Берутся с бою свободные вершки пространства. Шляпки сползают с причесок, женщины, бранясь, цепляются друг за друга, дети плачут…
На даче у писателя Апушина — очередное чаепитие с разговорами. Печенье Эйнем, голубоватый рафинад заводов Кенига, варенье собственной варки.
— Да здравствует искусство!
— Та-ра-рам, та-ра-рам, бум!
— Да здравствует Россия, черт возьми!
— Разумеется, и Россия.
— Та-ра-рам, бум-бум.
— Возможен ли здесь десант? Десант возможен…
— Не раньше чем через неделю. Паника глупа.
— Десант вообще неосуществим.
— Если не завтра, то никогда.
— Десант вполне вероятен, но совершенно бесполезен.
— Десант имеет решающее значение.
— Стратегически, пожалуй, он объясним.
— Десант, как таковой, пустой звук.
— Зато моральное значение десанта огромно.
— Десант опасен только для кухарок.
— И для твоих стихов!
— Во всяком случае — не для России…
— Война закончится через месяц в Берлине. Кайзеру публично остригут усы, помяните мое слово.
— Идет в поход Мальбрук, усат и сухорук.
— Браво! Запишите!
— Неусыпно усатинить усы легче, чем вселенную усыпать мертвыми костями.
— Запишите!
— Грохочут тяжкие шпалеры
Тевтонских войск в пыли заката.
О, келомякские рантьеры,
Вы скоро будете рогаты!
— Браво! Взгляните на позу: Пушкин у Пущина, Мицкевич в салоне какой-то графини.
— Существуют и должны существовать идеи, во имя которых стоит жить…
— Сегодня хлеб вздорожал на одну копейку, а пирожных в кондитерской совсем не пекли.
— …но таких идей, ради которых нужно было бы умирать, существовать не может. От подобных вещей следует лечить человечество холодными душами и надевать на него смирительные рубахи. Одним словом, — долой войну! Да здравствуют дезертиры!
— Уже о дезертирах?
— Время — деньги.
Так начались разговоры о войне.
Вечером прошел по линии первый поезд в обратном направлении, из Петербурга: воинский. Солдатам кричали «ура», солдаты пели песни. Много времени спустя, в 17 году, писатель Апушин записал на обрывке чистой бумаги:
«Пили чай с печеньем, говорили о войне. Не очевидные (для меня и, надо думать, для остальных) предпосылки к затяжной бойне, не гибель культуры, не безумие вдруг ослепшего человечества, не миллионы внезапно приговоренных к смерти людей — в центре внимания оказались усы Гогенцоллерна. В этот вечер я постиг обреченность России, и мне представлялась чудовищной людская недальновидность».
Подумав, Апушин пометил эти строки задним числом: Июль 1914.