* * *
Я лежу на диване и читаю учебник физики.
«Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен…» Это похоже на стихи:
Когда в катушке тока нет,
Кусок железа неподвижен…
Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.
Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться — мещанство и чистейший эгоизм.
Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.
В комнату вошла моя мама и сказала:
— Если ты сию минуту не встанешь и не пойдёшь за солью, я тебе всю морду разобью!
Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У неё совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату — жилой площадью, а моё лицо — мордой.
Юмор — это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.
— Ну, объясни, — просит мама, — что вы за люди? Что это за поколение такое?
Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным — общее.
— При чем тут поколение? — заступаюсь я. — Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения.
Мама привычным движением берет с полки первый том Диккенса и, не целясь, кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло.
Я понимаю — дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы.
У меня на этот счёт есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладёт и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежное искусство, в котором ничего не понимает. «Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв обусловленность противоречивым мироощущением художника».
Не знаю — можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты.
Эту точку зрения, так же, как и ряд других, я держу при себе до тех пор, пока мама не кидает в меня щёткой для волос. После чего беседа налаживается.
— Ну что ты дерёшься? — обижаюсь я. — Каждый должен делать то, что у него получается.
Я намекаю на мамину деятельность, но она намёков не понимает.
— А что у тебя получается? Что ты хочешь?
— Откуда я знаю? Я себя ещё не нашла.
Это обстоятельство пугает маму больше всего на свете. Если я не нашла себя в первые 18 лет, то неизвестно, найду ли себя к следующим вступительным экзаменам.
— Ты посмотри на Леру, — советует мама.
Лера поступила во ВГИК на киноведческий факультет Кто-то будет делать кино, а она в нем ведать.
— А ты посмотри на Соню, — предлагаю я свою кандидатуру. — По два года сидела в каждом классе, а сейчас вышла замуж за капиталиста. В Индии живёт.
— В Индии нищета и инфекционные заболевания, — компетентно заявляет мама.
— Вокруг Сони нищета, а её индус дом имеет и три машины.
— Тебе это нравится?
— Нищета не нравится, а три машины — хорошо.
— А что она будет делать со своим индусом? — наивно интересуется мама.
— То, что делают муж и жена.
— Муж и жена разговаривают. А о чем можно говорить с человеком, который не понимает по-русски?
— Она его научит.
— Можно научить разговаривать, а научить понимать — нельзя.
— Ты тоже со мной разговариваешь, а меня совершенно не понимаешь. Какая в этом случае разница — жить с тобой или с индусом?
— Таня, если ты будешь так отвечать, — серьёзно предупреждает мама, — я тебе всю морду разобью.
— А что, я не имею права слова сказать?
— Не имеешь. Ты вообще ни на что не имеешь никакого права. Потому что ты никто, ничто и звать никак. Когда мне было столько, столько тебе сейчас, я жила в общежитии, ела в день тарелку пустого супа и ходила зимой в лыжном костюме. А ты… Посмотри, как ты живёшь!
Мама думает, что трудности — это голод и холод. Голод и холод — неудобства. А трудности — это совсем другое.
Я никто, ничто и звать никак. Разве это не трудность?
У Петрова — блондинка. А это не трудность?
Мне иногда кажется, что мама никогда не была молодой, никогда не было войны, о которой она рассказывала, никогда не жил Чарльз Диккенс — все началось с того часа, когда я появилась на свет. В философии это называется «мир в себе».
— У нас были общие радости и общие трудности, — продолжает мама свою мысль.
— Тогда были общие, — говорю я, — а сейчас у каждого свои.
Мама стремительно смотрит вокруг себя, задерживается глазами на керамический пепельнице. Так спорить невозможно. Я предупреждаю об этом вслух, но мама с моим заявлением не считается. И через пять минут в комнате соседей покачивается люстра и нежно звенит в серванте хрусталь.
А ещё через пять минут я стою, но уже не в комнате, а на улице, посреди двора.
Никто в этой жизни не любит меня больше, чем мать, и никто не умеет сильнее обидеть. В философии это называется «единство и борьба противоположностей».
Подруга Лера сказала бы по этому поводу так:
"Надо уметь отделять рациональное от эмоционального. Родители на то и созданы, чтобы воспитывать, а дети для того и существуют, чтобы создавать поводы для забот.
Каждое поколение испытывает на себе любовь родителей и неблагодарность детей. Что же касается индуса, то тут особенно важно отделить рациональное от эмоционального. Ни в коем случае нельзя ориентироваться на страсть, надо учитывать перспективы отношений, брать мужа на вырост".
Петров — муж на вырост. Через 10 лет он станет молодым профессором, а я женой молодого профессора. Я буду приносить пользу мужу, а он всему обществу — за меня и за себя. Жаль, что Петров женится не на мне, а на блондинке. Хотя их отношения с блондинкой ни на чем не стоят, а у нас с Петровым общее прошлое: мы вместе рыли картошку в колхозе. Может быть, когда-нибудь он вспомнит об этом и позвонит мне по телефону.
Петров очень остроумный человек. Он весь состоит из формул и юмора. Юмор, конечно, восстанавливает то, что разрушает пафос, но когда его очень много — он сам начинает разрушать. Так же, как ангина, разрушает сердце. От частых ангин бывает недостаточность митрального клапана, с этим очень неудобно жить. А от хронического юмора образуется цинизм, с которым жить очень удобно, потому что человек все недооценивает. Всему назначает низкую цену.
У мамы мало юмора, она ко всему относится торжественно и все переоценивает. У Петрова много юмора, он ко всему относится снисходительно, все недооценивает. Лера все время отделяет рациональное от эмоционального. Всему знает точную цену. Она умеет и в жизни «руду дорогую отличить от породы пустой».
А я ничего не знаю и не умею. Потому что я себя не нашла. И меня никто не нашёл.
Рядом с нашим домом продовольственный магазин, а возле магазина большая лужа. Зимой она замерзает, тогда дворничиха Нюра посыпает её песком или крупной солью, чтобы люди не падали. Сейчас конец августа, начало дня, лужа стоит полная и белая от молока. Вчера в неё с грузовика свалился ящик с шестипроценткым молоком.
Возле лужи собираются кошки, они спокойно сидят, вытянув хвосты, а люди куда-то торопятся, и всем своё дело кажется самым важным.
У меня развито стадное чувство. Когда я вижу бегущих людей, я бегу вместе со всеми, даже если мне надо в противоположную сторону.
Однажды мы с Лерой собрались на её дачу и приехали с этой целью на Савёловский вокзал. Лера пошла за билетами, а я осталась ждать на платформе. В это время со второго пути отправлялся поезд, который редко ходит и далеко везёт. Вокруг меня все пришло в движение и устремилось ко второму пути. Люди бежали так, будто это был самый последний поезд в их жизни и вёз их не в Дубну, а в долгую счастливую жизнь.
Я услышала в своей душе древний голос и бросилась бежать вместе со всеми, не различая в общем топоте своего собственного. Когда я вскочила в вагон, то испытала облегчение, доходящее до восторга. Потом, конечно, я испытала оторопь и растерянность, но это было уже потом, когда поезд тронулся.
Лера не понимает, как можно вскочить в ненужный тебе поезд. Она до сих пор не понимает, а я до сих пор не могу объяснить.
Я давно миновала свой двор и несколько улиц, когда увидела бегущих людей. Они пронеслись мимо меня, потом остановились — в передних рядах произошла кратковременная борьба. Потом все повернулись и бросились в другую сторону.
Я заглушила в себе древний голос, отошла и попробовала сосредоточиться. Со стороны, как правило, виднее, я все поняла: действие происходит перед театром, массы стреляют билет на утренний спектакль.
Я не люблю стрелять билеты. В этом есть что-то унизительное. Те, у кого заранее припасены билеты, чувствуют необоснованное превосходство и на вопрос, нет ли у него лишнего, могут ответить: «Есть. В баню». Каждому приятно почувствовать превосходство, пусть даже временное и необоснованное. Я это понимаю, но не принимаю. Поэтому просто отхожу в сторону, ни у кого ни о чем не спрашиваю, при этом у меня вид попранной женственности. Такой вид часто бывает у хорошеньких продавщиц, которые собрались завоёвывать мир, а попали за прилавок.
Сегодня я тоже отхожу в сторону и смотрю, как ведут себя возле театра. Если бы в кассе были свободные билеты, людям хотелось бы на спектакль гораздо меньше или не хотелось бы совсем.
Ко мне подошла блондинка в белом пальто и таинственно спросила:
— Можно вас на минуточку?
— Можно, — согласилась я и пошла за нею следом.
Я не понимала, куда она меня ведёт и с какой целью.
Может быть, это была блондинка Петрова и ей совестно смотреть мне в лицо?
Блондинка тем временем остановилась и достала из лакированной сумочки билет — голубой, широкий и роскошный.
— Продаёте? — догадалась я.
У меня в кармане было 7 копеек — ровно на пачку соли.
— Отдаю, — поправила меня блондинка.
— Почему?
— Он мне даром достался.
— А почему мне, а не им? — Я кивнула в сторону дышащей толпы.
— Боюсь, — созналась блондинка. — Растерзают.
Я обрадовалась и не знала, как приличнее: скрыть радость или, наоборот, обнаружить.
— Вам, правда, не жалко?
— Правда. Я вечером посмотрю в лучшем составе.
— Тогда спасибо, — поблагодарила я, обнаруживая радость одними глазами, как собака.
Мы улыбнулись друг другу и разошлись довольные: я тем, что пойду в театр, а она тем, что не пойдёт.
Есть зрители неблагодарные: им что ни покажи — все плохо. Я — благодарный зритель. Мне что ни покажи — все хорошо.
Мои реакции совпадают с реакцией зала — просто они ярче проявлены. Если в зале призадумываются — я плачу, а если улыбаются — хохочу.
Мне все сегодня нравится безоговорочно: пьеса, которая ни про что, артисты, которые изо всех сил стараются играть не хуже основного состава. Может быть, у них в зале знакомые или родственники, и они стараются для них.
Мой сосед справа похож на молодого Ива Монтана — тот современный тип внешности, о котором можно сказать: «уродливый красавец» или «красивый урод». Он не особенно удачно задуман природой, но точно и тщательно выполнен: точная форма головы, вытянутая шея, вытянутые пальцы, вытянутая спина. Все вытянуто ровно на столько, на сколько положено, ни сантиметра лишнего. Хорошо бы он на мне женился.
Спектакль окончился традиционно. Зло было наказано, а справедливость восторжествовала. Так должны заканчиваться все спектакли, все книги и все жизни. Необходимая традиционность.
Я не люблю выходить из театра, не люблю антрактов — вообще мне не нравится быть на людях. На людях хорошо себя чувствуют начинающие знаменитости — все на них оглядываются и подталкивают друг друга локтями. А когда ты идёшь и тебя никто не замечает, появляется ощущение, что ты не обязательна. И вообще не обязательна.
— Девушка, извините, пожалуйста… — Кто-то меня все-таки заметил. Я обернулась и увидела Ива Монтана. «Сейчас спросит, где Третьяковская галерея», — догадалась я.
— Где вы взяли ваш билет? — спросил Ив Монтан.
— Мне его подарили.
— Кто?
— Блондинка. — Я хотела добавить «красивая», но передумала.
— Она ещё что-нибудь говорила?
— Да. Она сказала, что посмотрит спектакль в лучшем составе.
Что ж, может быть, блондинка не любит уродливых красавцев, а предпочитает красивых красавцев или уродливых уродов. Чистота стиля.
Мы вышли на улицу. Весь июль и первую половину августа шли дожди. А так как природа все уравновешивает, то на вторую половину пришлась вся жара, причитающаяся лету. Было так душно, что плавился асфальт.
— А как отсюда добраться до Третьяковки? — поинтересовался Ив Монтан.
«Наконец-то дождалась», — с удовлетворением думала я.
— Вы приезжий?
Все, кто приезжает в Москву из других городов, сейчас же бегут в Большой театр или в Третьяковскую галерею, даже если это им совершенно неинтересно.
— Приезжий, — сознался Ив Монтан.
— Откуда?
Я думала, он скажет «из Парижа».
— Из Средней Азии, — сказал Ив Монтан.
— А зачем вам Третьяковка? Вы любите живопись?
— Нет. Я хожу смотреть туда одну картину, «Христос в пустыне».
— Крамской, — вспомнила я.
— Наверное. Там Христос сидит на камне, а я перед ним на диванчике. В такой же позе. Посидим вместе час-другой, начинаем думать об одном и том же.
— О чем?
— Так. О себе, о других.
— А о ком вы думаете лучше — о себе или о других?
— Конечно, о себе. Вам в какую сторону?
— Мне все равно, — сказала я. Мне действительно было совершенно безразлично.
Мы смешались с толпой и пошли в непонятном для себя направлении. Может быть, у Ива Монтана тоже было развито стадное чувство.
— Нравится вам Москва?
Этот вопрос обязательно задают иностранцам, а иностранцы обязательно отвечают, что больше всего им понравились простые люди.
— Город — это прежде всего люди, — ответил Ив Монтан. Он держался как иностранец на Центральном телевидении. — Я люблю тех, кто меня любит. В Москве меня не любят. Поэтому мне больше нравится Киев.
— Мещанский город! — высокомерно сказала я.
В Киеве живёт моя родственница — настоящая мещанка. Когда я приезжала к ней на каникулы — заставляла меня наряжаться на базар.
— Мещане в своё время умели жить медленно и внимательно, — сказал Ив Монтан. — Сейчас этого не умеют. Все торопятся. А зачем?
— Чтобы успеть на свой поезд. В долгую счастливую жизнь.
— Когда торопишься, быстро устаёшь. А чтобы жить долго, надо совсем другое.
— Что же надо?
— Заниматься спортом. Плавать.
— И все? — разочарованно спросила я.
— Вам мало?
— Конечно. Кроме спорта, существуют наука, искусство, политика…
— Спорт — это и наука, и искусство, и политика. В борьбе побеждает сильнейший, в беге быстрейший. Красиво дерутся, красиво бегут. Судят беспристрастные судьи. Выигранное соревнование — это мгновение плюс жизнь.
— А я физкультурную форму всегда забывала, — с сожалением вспомнила я.
— А чем вы занимаетесь? — спросил Ив Монтан.
— Ничем. Я себя не нашла.
— Зачем вам себя искать? Вы уже есть.
— Думаете, этого достаточно?
— Вполне достаточно: умная, молодая, красивая…
— Умная и молодая — правильно, — подтвердила я. — Но не красивая. У меня психология не та.
— Непонятно.
— У красивых одна психология, а у некрасивых другая, — объяснила я. — У меня та, которая у некрасивых.
— Что же это за психология?
— Как бы вам объяснить… Бывают зрители благодарные, а бывают неблагодарные. Для них и пьесу пишут, и декорации рисуют, и актёры стараются, а они сидят нога на ногу, будто так и должно быть. Все для них в этой жизни — и города для них поставлены, и моря налиты. Понимаете? А я совсем другой зритель. Вот луна на небе — я ей ужасно благодарна. Вы со мной разговариваете — я просто счастлива.
— Вам правда не скучно?
Ив Монтан почему-то задержался на этой мысли, хотя меня больше интересовала другая.
Мимо нас, таинственно ступая, прошагала кошка. Может быть, она направлялась к луже с шестипроцентным молоком. У каждого в этой жизни свой маршрут.
— А куда мы идём? — спросил Ив Монтан.
— Не знаю. — Я остановилась. — Я думала, вы знаете.
— Пойдёмте ко мне, — пригласил Ив Монтан.
— Куда?
— Ко мне. — Он решил, что я не расслышала.
Прежде чем решать что-либо, мне надо было отделить рациональное от эмоционального и выяснить перспективы отношений.
— Вы надолго приехали?
— На десять дней. На семинар.
— А какая у вас специальность?
— Инструктор по плаванию.
— Что это значит — «инструктор»?
— Человек, который учит плавать.
— А какое у них будущее — у тех, кто учит плавать?
— Будущее в основном у тех, кто плывёт.
Все сошлось. Нормальный человек — без будущего и без перспектив отношений. Я испытала облегчение, доходящее до восторга, — как тогда, когда прыгнула в ненужный поезд.
Ив Монтан жил в гостинице. Когда мы вошли в его номер, я испытала оторопь и некоторую растерянность, но было уже поздно, потому что поезд тронулся.
Номер был хорош тем, что в нем не было ничего лишнего: кровать, чтобы спать, стол, чтобы писать письма, графин со стаканом, чтобы пить воду. Книг, чтобы читать, не было. Пианино, чтобы играть, тоже не было. Проводи своё время, как хочешь, лежи на кровати, пей кипячёную воду.
— Куда сесть? — спросила я, так как стул был заставлен коробками.
Ив Монтан кивнул на кровать. Я села прямо на покрывало, хотя мама воспитывала меня совершенно иначе.
Итак, я сижу на кровати в номере у мужчины. Это со мной впервые, но, видимо, все в жизни бывает первый раз. Если бы моя мама меня не била и не заставляла каждый день искать смысл жизни, я сейчас сидела бы дома, читала про катушку и кусок железа или вязала крючком. Значит, во всем виновата мама, из-за неё я дошла до жизни такой.
Когда находишь виноватого, становится легче. Мне тоже стало легче, зато Ив Монтан чувствовал себя затруднительно. Когда приходят гости, их надо развлекать беседой и поить кофе. Кофе у него не было, подходящей темы тоже не было. На улице ему было как-то освобождённое.
— Садитесь, — подсказала я.
Ив Монтан послушно сел возле меня на покрывало.
— Как вас зовут? — торопливо поинтересовалась я. Это было самое подходящее время для знакомства.
— Иван. — Он протянул руку ладонью вверх. Такой доверительный жест предлагают собаке — чтобы не укусила. Я недоверчиво, как незнакомая собака, заглянула в развёрнутую ладонь. Линия жизни была у него длинная — долго будет жить. А линия ума — короткая. Дурак. Возле большого пальца эти линии сходились в букву "М" — линия ума совпадала с линией жизни. Не такой уж, значит, дурак, кое-что понимает. Бугров под пальцами не было. Бугры — признак таланта. Иван Монтан имел ладонь плоскую, как пятка. От таланта был освобождён совершенно.
— Иван, — повторила я, — сокращённо Ив…
Мне следовало назвать своё имя и протянуть свою ладонь. На моей ладони читались признаки и ума и таланта, но линии ума и жизни не соединялись в букву "М", а шли каждая сама по себе. Это означало, что вообще-то я умная, но своим умом не пользуюсь, живу, как идиотка. Сегодня это особенно проявлялось.
— А почему блондинка не пошла с вами в театр? — спросила я. Меня мучила эта тайна.
Ив Монтан не ответил. Он убрал свою ладонь, сунул её в карман. Мы сидели на одной постели такие отчуждённые, будто были мужем и женой и прожили вместе двадцать лет.
Он встал, подошёл к письменному столу и, присев на корточки, выдвинул нижний ящик. Я ожидала, что Иван Монтан достанет шахматы или книгу с картинками, но он достал маленькую бутылку ликёра с изящной этикеткой. Когда он выдвигал, а потом задвигал ящик, там что-то тарахтело. От живого созерцания я перешла к абстрактному мышлению и догадалась, что тарахтят бутылки.
— Вы алкоголик? — поинтересовалась я.
— Нет. Пьяница.
— А какая разница?
Ив Монтан посмотрел на меня, и я поняла, что выступила как дилетант.
— Пьяница хочет — пьёт, а не хочет — не пьёт, — объяснил он. — А алкоголик хочет — пьёт и не хочет — тоже пьёт.
— Понятно. А зачем вы пьяница? Вам трезвому скучно?
— Просто я устаю к концу дня и снимаю напряжение. Черчилль, например, выпивал в день бутылку армянского коньяка.
Ив Монтан разлил ликёр — мне в стакан, а себе в крышку от графина. В номере запахло кофе, потому что ликёр был кофейный.
— А почему Черчилль пил коньяк, а не ликёр? — удивилась я.
— Ему было чем закусывать, — неопределённо объяснил Ив Монтан. Он сел возле меня и стал на меня смотреть.
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
Он поднял свою бесталанную ладонь и погладил меня по волосам.
— Блестят, — проговорил он. — Почему они у тебя блестят?
— Чистые… — сказала я и замолчала.
Ив Монтан был не прав. Ликёр не снимал напряжения. Наоборот. У меня возникло такое ощущение, будто я несусь в скоростном лифте, когда в печёнках что-то обрывается и ухает вниз, а голова становится лёгкой и вотвот отлетит. Вот-вот я потеряю свою голову с чистыми волосами.
Есть такая болезнь — клаустрофобия. Это боязнь замкнутых пространств. Такие люди, например, не могут ездить в лифте. Я ничего не знаю больше об этой болезни, но вдруг остро почувствовала симптомы клаустрофобии.
Мне жутко стало от замкнутого пространства, в котором совершенно не оставалось больше воздуха — нечем было дышать до того, что даже говорить невозможно.
Я вскочила с постели, отбежала к окну. Ив Монтан смотрел на меня очень внимательно — может быть, решил, что я собралась выброситься с седьмого этажа.
— У тебя что-нибудь было? — спросил он.
— Было.
— Если не хочешь, можешь не рассказывать.
— Мы вместе учились, — начала я. Мне лучше было рассказывать. Лучше произносить текст, чем молчать.
А потом мы вместе копали картошку в колхозе. Нас послали туда всем классом, но работать не хотелось. А он копал с утра до вечера. Он говорил, что это для него принципиально. Раз приехали работать — надо работать, а не прятаться по углам.
— Ну, а потом…
— А потом я тоже стала копать вместе с ним.
— И все?
— Все.
— Значит, ничего не было?
— Почему же? Производственная любовь.
— А чем она кончилась?
— Мы вернулись в Москву, он себе блондинку нашёл.
— Обидно?
— Ну вот, обидно… Гордиться должна. Если любишь человека, надо жить его интересами.
Ив Монтан выпил полкрышки, подвинулся поближе к стене, чтобы сидеть удобно было.
Клаустрофобия моя кончилась, замкнутое пространство разомкнулось как-то само собой.
— А я не помню, какой я был в 18 лет, — сказал Ив Монтан. Он как-то незаметно перестроился из красивого урода в красивого красавца, нравился мне больше, чем в театре, и больше, чем Петров в колхозе. Удивительно, что блондинка не пошла с ним в театр.
— Хотите, я тоже стану блондинкой? — предложила я.
— Два часа — и блондинка.
— Не хочу, — сказал Ив Монтан. — Зачем тебе быть как все?
В номере было тепло и отгороженно от внешнего мира. Мы сидели вместе — красивый красавец и индивидуальная брюнетка — не такая, как все.
Мне хотелось, чтобы так продолжалось долго, но Ив, Монтан посмотрел на часы.
— Пошли! — скомандовал он.
— А можно ещё посидеть?
— А что мы будем делать?
— Общаться… духовно, — уточнила я.
— Для духовного общения надо ходить в Третьяковскую галерею, а не в номер к одинокому мужчине.
— Тогда пойдёмте в Третьяковскую галерею, — предложила я. Мне не хотелось домой. — Посмотрим на Христа. Подумаем о себе, о других…
Мы отправились смотреть Христа, но не в Третьяковскую галерею, а в церковь. Так было ближе.
Во дворе за оградой стояла белая «Волга», принадлежавшая, видимо, попу.
В церкви было много старух, а обладатель белой «Волги» стоял в ризе и пел баритоном.
Когда мы ступили в церковь, старухи упали на колени — не перед нами, а потому что так надо было по ходу службы. Все упали на колени, кроме нас и попа. Мы посмотрели друг на друга с доброжелательным любопытством.
На меня было надето короткое платье, покроем и размером похожее на мужскую майку. Из-за майки с боков и снизу текли мои нескончаемые голые руки и такие же нескончаемые голые ноги. Поп посмотрел на все это, допел свою фразу, энергично замахал кадилом — энергичнее, чем раньше, а хор подхватил высокими голосами: «Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй мя…»
Когда я слушала церковное песнопение, со дна моей души поднималось что-то светлое, неконкретное, я чувствовала в себе пристальную связь с прошлым, и у меня слезы подступали к глазам.
Ив Монтан стоял возле моего плеча, торжественный и просветлённый. Высоко кричал хор, крестились старухи. Мне казалось, будто мы венчаемся.
Потом вышли на улицу сменить обстановку. Ив Монтан купил на выходе свечку и, разломав на две части, отдал мне половину.
«Вместо кольца», — подумала я.
«Повенчавшись», мы отправились в свадебное путешествие. На городской пляж.
Я сидела прямо на камнях, а Ив Монтан нашёл где-то заржавленные детские санки и сидел на санках. У него был радикулит, он боялся простудиться.
Вдоль набережной зажглись фонари. Световые дорожки дробились в воде. На середине реки тревожно и страстно скрипели баржи.
— Ты с кем живёшь? — спросил Ив Монтан.
— С мамой.
— А отец где?
— У меня его не было.
— Значит, твоя мать одна живёт?
— Почему одна? Со мной.
— Несчастная баба… — задумчиво сказал Ив Монтан.
Я очень удивилась. Я почему-то никогда не думала об этом. Я никогда не смотрела на свою мать с этой точки зрения.
— Она интеллигентный человек? — спросил Ив Монтан.
— Нет, — не сразу сказала я.
— А чем она занимается?
— Преподаёт зарубежную литературу. Инструктор по Чарльзу Диккенсу.
Я поднялась, стащила через голову платье и пошла, преодолевая коленями тугую воду. Выбросила вперёд руки, медленно упала, почувствовала сначала ожог, потом блаженство. Плаваю я плохо, но держусь на воде хорошо. И когда я держалась на воде, вспоминала генами те времена, когда была тритоном и переживала эту стадию эволюционного развития. Учёные говорят, что в каждой человеческой клетке заложена вся информация: кем человек был, кто он есть и кем будет. В воде мои клетки кричали, что я была земноводная, сейчас — никто, ничто и звать никак, я буду человек-амфибия с лёгкими и жабрами, а может, даже с крыльями и полыми костями.
Ив Монтан сидел на берегу, на детских санках.
— Эй! — крикнула я. — Инструктор! Научите меня плавать!
— Мне надоело учить!
— Тогда плавайте сами!
— Не хочу!
Я вышла из воды, села у его ног на тёплые камни.
— А ты что собираешься делать? — спросил Ив Монтан.
— Сейчас или вообще? — не поняла я.
— Вообще. — Его, как и маму, заинтересовал мой социальный облик.
— Мне бы хотелось найти какое-нибудь весёлое занятие. Не в том смысле, что смешно или легко. Пусть будет трудно, но весело. Есть такая специальность?
— Есть. Культработник в доме отдыха.
— Культработник — это инструктор по веселью. А я хочу тихо нести праздник. Для этого не обязательно разгадывать викторины и прыгать в мешках.
На противоположном берегу размещался стадион Лужники. Оттуда доносился неясный гул — может быть, в этот самый момент там шли спортивные соревнования.
— Холодно? — Ив Монтан положил руку на моё плечо.
Я не ответила. Ощущение счастья похоже на ощущение высоты. Необычно и страшно. Он прислонил мои мокрые плечи к своей накрахмаленной рубашке. Стало ещё выше и ещё страшнее.
Где-то за кулисами нервничали спортсмены. А я была на сцене и играла самую главную роль.
Ив Монтан поцеловал меня — осторожно, как мама. Я и раньше целовалась на катке, вернее, после катка. И на вечере, вернее, после вечера. Я и раньше закрывала глаза, чтобы не отвлекаться на посторонние предметы. Но сейчас все было иначе, чем раньше. Я почувствовала ожог, потом блаженство, будто упала в холодную воду Мои клетки несли совсем другую информацию: я всегда, всю жизнь сидела у его ног, и над моей жизнью всходило его лицо.
— А почему блондинка не пошла с вами в театр?
Это был провокационный вопрос. Я ждала, что Ив Монтан поблагодарит судьбу, которая предложила ему вместо блондинки меня.
— Не захотела, — сказал Ив Монтан. Не понял моей провокации.
— Могла бы просто не пойти — и все. Зачем было отдавать билет? Демонстрация…
Я совсем близко подвела его к нужной мысли. Он должен был сказать: «Тогда я не встретил бы тебя…»
— Конечно, некрасиво, — согласился Ив Монтан.
— Тогда вы не встретили бы меня, — прямо сказала я Мне надоели намёки.
— Она хотела, чтобы я понял. И я понял, только не то, что она хотела.
Я почувствовала, что не в силах переключить его внимание с блондинки на себя.
— Сколько вам лет? — Я решила переключить внимание на него самого, а заодно поближе познакомиться.
— Тридцать один.
— Вы женаты?
— Женат.
— А как её зовут?
— Так же, как тебя.
— Вы её любите?
Ив Монтан напряжённо задумался.
— Конечно, — вспомнил он. Было непонятно, о чем думал так долго. Для того чтобы так ответить, можно было не думать вообще.
— А как же блондинка? — удивилась я.
— Блондинка — это блондинка, а жена — это жена.
— А я — это я?
— А ты — это ты.
Вспарывая воду, прошёл речной трамвайчик. Кто-то возвращался на нем из своего свадебного путешествия.
— Но я так не хочу.
— А как ты хочешь?
— Я хочу, чтобы жена — это я, блондинка — это я и я — это я. Всю жизнь.
— Конечно, человек должен заниматься одним делом и жить с одной женщиной. Но бывает, что не найдёшь своего дела и не встретишь свою женщину. Все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было. Поэтому надо уметь радоваться тому, что есть, а не печалиться о том, чего нет.
— А я так не хочу! Я так не буду!
— Будешь. Все так живут.
Моя мама во всем видит проблемы, а Ив Монтан ни в чем не видит никаких проблем. С мамой я, как бестолковый альпинист, постоянно преодолеваю горные вершины. А с Ивом Монтаном я бреду по пустыне Каракумы и не вижу ни одного холмика.
— А я знаю, почему блондинка не пошла с вами в театр.
— Почему? — он обернулся.
— Потому, что вы инструктор. Учите, как плавать, а сами не плаваете. Учите, как жить, а сами не живёте.
— Дурочка, — сказал Ив Монтан. — В восемнадцать лет я такой же был.
— А вы не помните себя в восемнадцать лет.
— Откуда ты знаешь?
— Вы сами сказали.
Я поднялась, стала натягивать свою «майку».
Ив Монтан достал папиросу, поставил ноги на санки — так, будто собирался скатиться. Но полозья были ржавые, вместо снега — камни. Да и куда ему было ехать? Разве что в реку… Мне вдруг стало неудобно бросать его одного в чужом городе на выброшенных санках.
— Хотите, я вас домой провожу? — предложила я.
— Ты что, обиделась? — заподозрил он.
На что я могла обидеться? Он ничего не обещал мне и не хотел казаться иным, чем есть на самом деле. Правда, я приняла его за Ива Монтана, а он оказался инструктором по плаванью из Средней Азии. Но ведь это была моя ошибка, а не его. Он был ни при чем.
— Просто вы приезжий, — объяснила я. — А я здесь живу…
Весь день стояла жара, а так как природа все уравновешивает, ночью прошёл дождь. Асфальт стал блестящим, а лужа возле нашего дома заметно выцвела. В ней увеличился процент воды. Я шла в «майке», обхватив себя руками, чтобы не трястись от холода. У меня дрожали все внутренности, я просто физически устала от этой вибрации. Я была пустая настолько, что даже кости были полы, как у птицы, и ветер гудел в них — оттого, наверное, так холодно было.
Лифт в доме был выключен, я пошла пешком и где-то в районе третьего этажа вспомнила про соль. Была уже ночь, магазины закрыты. Соль можно было достать только у нашей дворничихи Нюры. Она жила на первом этаже, и у неё в прихожей стоял целый мешок соли — крупной и мутной, как куски кварца. Этой солью она посыпала зимой скользкие дорожки, чтобы люди не падали.
Нюра открыла мне дверь босая, в ночной рубашке Выслушав мою просьбу и мои извинения, уточнила:
— Тебе много?
— Да нет, — сказала я, — чуть-чуть…
Она ушла, потом вернулась и протянула мне спичечный коробок, туго набитый солью. Я поблагодарила, а Нюра не слушала, смотрела на меня задумчиво и вдруг спросила:
— Тебе, Танька, сколько лет?
— Восемнадцать.
— Дура я, — решила Нюра. — В войну надо было б мне ребёнка принести, сейчас бы уже такая была…
— Больше, — сказала я.
— Даже больше, — огорчилась Нюра. — Совестно было — с ребёнком и без мужика. А уж лучше одной, чем с каким алкоголиком…
— Или с пьяницей.
— Это все одно.
— Нет, — сказала я, — это большая разница: пьяница хочет — пьёт, не хочет — не пьёт. А алкоголик и хочет — пьёт и не хочет — тоже пьёт.
Когда я вернулась домой, мама подметала квартиру — наводила мещанский уют. Уют современных мещан, которые живут медленно и невнимательно. Она выпрямилась, стала смотреть на мои голые руки и ноги, на обвисшие после купания неорганизованные волосы.
— Где ты была? — спросила мама и поудобнее взялась за веник. Было непонятно — то ли она хотела на меня нападать, то ли от меня защищаться.
— На! — я протянула ей спичечный коробок.
— Что это? — растерялась мама.
— Соль, — объяснила я. — Ты же просила…
— А где ты её взяла?
— Сама выпарила.
Я повернулась и пошла в ванную. Мне хотелось побыть одной, а главное — согреться.
В меня медленно входило тепло, заполняя мои кости.
За дверью осторожно, будто я сплю, двигалась мама, и я поняла вдруг, что она несчастная баба, что ей тоже было столько лет, сколько мне. Поняла, что у меня был отец — может быть, такой же, как Ив Монтан. Может быть, мама тоже хотела заниматься одним делом и жить с одним человеком, но у неё ничего не получилось, потому что все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было.
Я вспомнила, как Ив Монтан отломил мне полсвечки, и заплакала.
Слезы скатывались к ушам, а потом приобщались к остальной воде. Вода и слезы были одинаковой температуры, мне казалось, будто я лежу, погруженная в собственные слезы.
В дверь постучала мама.
— Тебе Петров звонил, — сказала она.
Я не отозвалась, наивно полагая, что мама постучит и уйдёт. Но мама не уходила.
Я вышла из собственных слез, надела халат и стала вытирать лицо. Тёрла до тех пор, пока оно не сделалось красным.
Мама посмотрела на меня и вдруг сказала:
— Таня, хочешь, я не буду тебя больше бить?
— Все равно… Ты ведь не целишься.
— Я тебя больше пальцем не трону, — пообещала мама. — Иди поешь.
— Не хочу.
— А что ты хочешь?
Я пошла в комнату и стала стелить свой диван. Возле дивана стоял ящик для белья — с дырками, чтобы проникал воздух. Я наклеила однажды на дырки с внутренней стороны рисованные рубли, — получилось, будто ящик набит деньгами.
— Я не знаю, чего я хочу, — сказала я маме. — Я знаю, чего не хочу.
Мама ждала.
— Я не хочу быть инструктором… Я хочу сама плавать или посыпать дорожки солью, чтобы другим ходить удобно было. И я просто счастлива, что провалилась в педагогический. Я больше не буду туда поступать.
— А как ты собираешься дальше жить?
— Чисто и замечательно.
— Таня, если ты будешь так со мной разговаривать…
Мама хотела добавить: «Я тебе всю морду разобью», но вовремя спохватилась. Все-таки обещала не трогать меня пальцем и даже давала честное слово.