ПАША И ПАВЛУША
Паша был лыс, голова — как кабачок. Но красота для мужчины имеет значение только в Испании. А у нас, в средней полосе, ценятся другие качества. Эти другие качества были ярко представлены в Паше, и при первом, даже поверхностном взгляде становилось очевидно, что Паша — хороший человек.
Сейчас принято говорить: хороший человек — не профессия. И еще принято считать, что хороший — синоним посредственного, серого. Никаких тебе противоречий, свойственных сложной личности, где должны быть намешаны звезды и пропасти, всяческая высота со всяческим подонством. В Паше не было ни подонства, ни пропастей. Он окончил педагогический институт, «дефак» — отделение для дефективных детей. Раз есть умственно отсталые дети, стало быть, существуют и школы для них, и должны быть педагоги.
Платили лучше, чем в обычных школах. Двадцать процентов надбавки. Но Паша работал в ШД (школа дураков) не из-за повышенных благ. Он любил этих детей. Чувствовал с ними внутреннее родство. Они были цельны, приближены к природе, как зверьки, открыто выражали свои чувства. Подходили к Паше, гладили его по руке и по лицу и говорили: «Ты хороший». Что думали, то и говорили. Они были доверчивы безгранично, им и в голову не приходило, что их обидят или обманут. А когда все же обижали или обманывали — реагировали бурно, протестовали криком и слезами. Но очень скоро забывали. У них как бы не работал регулятор, закрепляющий эмоции. Сейчас плачет, через секунду забыл, и только слеза висит на щеке.
Паша учил их простейшим вещам: отличать копейку от пуговицы; объяснял, зачем копейка, а зачем пуговица и как ими пользоваться в дальнейшей жизни. Из группы ГО (глубоко отсталых) Паша вытаскивал в жизнь совершенно адаптированных людей. Мальчики служили в армии, девочки работали в швейном производстве. Одна из них, Валя Тюрина, оказалась тихой, исполнительной передовицей производства. Ее даже решили выдвинуть в депутаты, но при сборе документов выяснилось, что она из «шэдэшниц», и Валина карьера была приостановлена.
Паша тянул своих детей так, что жилы трещали, ничего не пускал на самотек. Иначе было невозможно. Это в обычной школе: запустил машину — и крутится. А здесь ничего крутиться не будет. Остановится.
В семидесятом году, когда Паша пришел работать, в школе было пятнадцать человек. А в восьмидесятом — сто. Процент больных детей рос. Причин было несколько: плохая наследственность, поздние отцы, но главная причина — алкоголизм. «Винные дети». Эти дети вырастали, женились и рожали больных детей. В школе учились уже дети детей. Второе поколение неполноценных.
Паша прорастал своими учениками и никогда не отключался полностью. Что бы ни происходило в его жизни — театр, застолье, свидания, — помнил. Не то чтобы думал неотступно. Но это было в нем. И походило на плохо закрывающуюся форточку в доме: постоянно отходит и сквозит. По этой причине Паша никогда не смеялся громко, не хватал жизнь пригоршнями. А так: возьмет со стола жизни кусочек, подержит, понюхает да и положит обратно. Аппетита нет.
Жил Паша в коммуналке, но в центре. Мама получила эту комнату от работы еще до войны. Комната большая, сорок восемь метров, с тремя окнами. Сейчас из нее выкроили бы трехкомнатную квартиру. Когда-то жили вчетвером: папа, мама, старшая сестра и Паша. Паша ездил вокруг стола на велосипеде. Потом сестра выросла, вышла замуж и построила кооператив в Ясеневе. Мама умерла. Болела долго и уже не хотела жить, но, когда подошел ее час, выяснилось, что все-таки очень хотела. Папу забрала к себе сестра. И остался Паша один в большой и пустоватой комнате. Квартира располагалась на последнем этаже, крыша протекала, на потолке было постоянное большое и неопрятное пятно.
Соседи в квартире поменялись несколько раз. Из прежних осталась только Крашеная, с которой не очень ладила мама. Но мамы нет. Крашеной — под восемьдесят, а Паше — под сорок. Быстро идет время.
Паша был не женат. Ему нравились девушки красивые и смелые. Но красивым и смелым нравились другие мужчины. Эти другие жили не в коммуналках, работали не в ШД и являлись полной противоположностью Паше — пастырю сумеречных душ. Красивым и смелым нравились такие, как Павлуша.
Несколько слов о Павлуше. Паша и Павлуша дружили с шестого класса, с тринадцати лет, обоих звали Павлами, и, чтобы не путать, одного окликали — Паша, другого — Павлуша. Так и пошло, и осталось на всю жизнь. Павлуша был красивым ребенком, потом красивым юношей, а впоследствии красивым мужчиной. У него были черные перепутанные волосы, как у сицилийца, ярко-синие глаза и короткие, будто подстриженные зубы. Вообще иметь такие зубы некрасиво. Но у Павлуши этот недостаток выглядел как достоинство, добавляя к его облику отсвет детскости. Павлуше все сходило с рук. Ну что с него возьмешь? Большой ребенок.
Они дружили с упоением. В Паше было то, чего не было в Павлуше, и наоборот. И они дополняли друг друга, как, например, сладость и кислота в антоновском яблоке. После школы вместе подали документы в педагогический. Поступок был один, но причины разные. Паша хотел быть педагогом, а Павлуша боялся конкурса в других вузах. В педагогическом предпочтение отдавалось мальчикам. Детей Павлуща не любил, называл их «пыль населения». Не то чтобы совсем не любил — пусть будут, но не мешают. Он и своих-то детей не очень замечал, а тем более чужих и тем более умственно отсталых. Ему просто нужен был диплом, свидетельствующий о высшем образовании, а дальше — хоть в скорняки, хоть в лифтеры. Но одно дело — лифтер с высшим образованием, другое — просто лифтер. Лифтер с образованием — это бунтарь. А просто лифтер — отбракованный жизнью человек типа пенсионера или выпускника ШД.
После института Павлуша ушел в автосервис, любил ковыряться в машинах. И любил деньги, как их там называли — «бабки». Не сами по себе бабки, а то, на что их можно обменять: красивую одежду, технику, еду, женщин и даже общение. Павлуша любил престижные общения, любил известных людей: композиторов, космонавтов. Вокруг них как бы парило облако исключительности, и, подходя близко, Павлуша тоже попадал в это облако, оно касалось его лица живительной прохладой. Павлуша любил хвастать своими знакомыми и называл их в глаза и за глаза «Алеша» и «Кеша». Алеша и Кеша действительно охотно общались с Павлушей, но только на территории станции техобслуживания. За ее пределы эта дружба не шла. И не то чтобы Павлуша им не подходил. Просто дружба формируется в определенном возрасте, в школьные и студенческие годы. А со временем в человеке что-то затвердевает, становится непластичным, и новые дружбы почти не образуются или образуются с большим трудом. В дружбе, как и в антиквариате, ценится давность.
У Павлуши была прекрасная развернутая фигура человека, занимающегося спортом.
«Спорт, бизнес и секс» — вот программа среднего американца. Павлуша исповедовал эту же самую программу, уделяя внимание каждому пункту. С восемнадцати до тридцати шести лет он поменял трех жен — по шесть лет на каждую. У Павлуши была своя теория, подтвержденная практикой: любовь стоит по шесть лет, а потом иссыхает, как вода в арыке. Мусульмане подметили эту особенность любви, и по их законам через шесть лет можно купить новую жену, оставляя при себе и предыдущую, именуемую «старшая жена». Помимо любви, существует еще и жизнь, и негоже выкидывать разлюбленную женщину, как изношенный башмак. Павлуша выполнял только часть мусульманского обычая: менял жен, а прежних бросал безбожно на произвол судьбы, и они проклинали его, посылая проклятия на его кудрявую голову. Но проклятия отскакивали, как теннисный мяч от стены. Павлуша был счастлив в новой любви. О прежней не думал. А когда думалось — запрещал себе.
В автосервисе Павлуша вырос и уже возглавлял «фирму» — так он называл свое невзрачное строение, стоящее у черта на рогах, на выезде из города. Но «Алеши» и «Кеши» его не бросали, их было даже больше, чем хотелось бы. Он принимал их в своем кабинете с кофе и дорогим коньяком, разрешая посидеть в своем кресле, понажимать свои кнопки. Денег с них не брал. Как человек Дела, он любил людей Духа. Высвобождая их время, охраняя от стрессов и затрат, Павлуша тем самым служил высокому искусству и, значит, сам был немножечко артист.
Все Павлушины жены родили ему по ребенку. У него было трое здоровых красивых детей: пяти, десяти и пятнадцати лет.
Преимущество Павлуши перед Пашей состояло не только в женах, детях и деньгах. Главное его везение заключалось в том, что у него была жива мама — Таисия Леонидовна. Сокращенно — Тася.
Когда-то до войны и в послевоенное время, то есть в сороковых и пятидесятых годах, Гася была очень красивой женщиной стиля кошки — с треугольным личиком и большими рысьими глазами. Ее обожал и муж, и все вокруг, и у Таси образовались привычки красивой обожаемой женщины. Потом она перестала быть красивой и обожаемой, а привычки остались.
Павлушин папа умер довольно рано, в шестьдесят лет, и по своей вине. У него случился ночью инфаркт, и он постеснялся разбудить и тем самым обеспокоить свою жену. Решил потерпеть до утра, но недотерпел. Умер. Тася проснулась от его хрипов, увидела, что муж умирает, и в ужасе закричала: «Зайчик, куда же ты?»
«Зайчик» погрозил ей пальцем: дескать, тише, разбудишь соседей. Он был на редкость деликатным человеком и даже в последнюю минуту думал о других.
Когда умер «Зайчик», Тася осталась на мели. У нее не оказалось своего дела — она всю жизнь была профессиональной красавицей, внуки росли на стороне. Никаких отвлекающих от старости обстоятельств. Остался только Павлуша. И он стал для нее всем. Свои нерастраченные силы Тася обрушила на сына и требовала того же взамен. Павлуша называл это «террор любовью». Павлуша существовал в обстановке террора, обязан был отчитываться в каждом шаге, не иметь ни тайных друзей, ни своих отдельных мыслей. Жены проходили через жесткий многослойный Тасин фильтр и в конце концов проваливались. Тасю устроила бы такая жена, которую Павлуша не любил. Тогда вся Павлушина любовь досталась бы ей, Тасе. Она хотела владеть своим сыном безраздельно и вместе с тем хотела для него счастья. То есть она хотела совместить несовместимое.
Первый раз Павлуша разводился мучительно и даже нажил кожную болезнь на нервной почве. Второй раз — полегче. А третий — и вовсе легко. Все, повторяемое много раз, становится привычкой. Павлуша решил для себя больше не жениться, потому что обнаружил некую закономерность: сначала все идет по возрастающей, как самолет, набирающий высоту. Дальше, набрав высоту, этот самолет любви какое-то время идет по прямой на автопилоте. Потом что-то портится, самолет начинает терять высоту, входит в штопор и — бах!!! Взрыв. Огонь. Обгорелые души.
К тридцати шести годам Паша и Павлуша были холосты. Но Пашина земля была плодородна, вспахана, ждала зерна, чтобы тут же пустить ростки. А душа Павлуши — выжженное поле с осколками, обломками, алиментами, мнимыми дружбами. Мама старела, усыхала душой и плотью, но жива и вечнозелена была ее любовь к сыну. Святое, немеркнущее чувство.
Теперь вернемся к Паше.
Вернемся к нему в один из будничных солнечных июньских дней. Павлуша в этот день сидел в городе Сочи, в гостинице с красивым названием «Камелия». Павлуша любил бывать летом на море, у него были нужные связи по всей стране. А Паша ругался с директором школы Алевтиной Варфоломеевной Панасюк. Учителя звали ее Панасючкой. Алевтина любила говорить, что ее отец был француз и его звали Бартоломео, а Варфоломей — русская интерпретация заморского имени. Однако Паша подозревал, что Варфоломей был только Варфоломеем и больше никем. К французам папаша отношения не имел и вряд ли знал о существовании такой нации на земле.
Брови у Алевтины были широкие и густые. О таких бровях принято говорить: соболиные. Соболь, как известно, хищник, и Алевтина высматривала добычу цепкими глазами мелкого хищника. Она хотела зацепить и Пашу и даже высунула лапку, но Паша не дался. Алевтина сделала вид, что никакой лапки не было, ему это показалось. Алевтина была самолюбива и неглупа. И вообще Паша мирился бы с таким директором, если бы не манера Алевтины всегда торопиться по своим делам, не имеющим к школе никакого отношения. Она постоянно что-то устраивала для своей семьи и для своих друзей: куда-то звонила, договаривалась, исчезала. А дети, врученные ей обществом, приходили в дом без хозяина, и если бы не Паша и не такие, как Паша, там все заросло бы лопухами и сорняками, как в запущенном огороде.
В школе учились домашние дети и детдомовские. Раньше, года три назад, они приходили в школу и после уроков расходились по домам. Одни шли в родительский дом, другие — в государственный, как раньше говорили, «казенный» дом. Но все были на равных: приходили и уходили. В последнее время детский дом полностью переместил своих питомцев в школу, она превратилась во «вспомогательную» школу-интернат. И теперь они в первой половине дня учились в одном отсеке, а потом переходили в другой. Там стояли их койки, размещалась их столовая. И они уже не покидали школу ни на праздники, ни на каникулы. Разница между домашними и казенными обнажилась. Вылезли несправедливость и горечь. Дети ощущали их сквозь толщу сниженного интеллекта. Паша стал требовать от Панасючки прежних порядков. Панасючка объяснила, что не она завела новые и не ей их отменять. При этом она набрала номер и попросила у какого-то Володи пятьдесят банок говяжьей тушенки, поскольку начинался дачный сезон.
Паша взял себе за правило встречать вместе с интернатскими детьми Новый год. Они задолго начинали клеить на уроках труда елочные игрушки, а потом вывешивали их на елку. Время шло незаметней и радостней.
В день, о котором пойдет речь, Панасючка отменила в третьем классе литературные чтения и выгнала детей убирать территорию.
Когда Паша приехал к своему уроку, то застал детей во дворе. Они стаскивали всякий хлам в одну кучу.
Паша заглянул к Панасючке и спросил: почему она отменила литературные чтения? Панасючка ответила, что чтение все равно не сделает детей умственно полноценными, пусть лучше подышат воздухом. Паша заметил, что дело не в детях, а в педагогах. Педагоги, слава Богу, не дефективны и должны выполнять свою работу соответственно программе, чувству долга и своему человеческому достоинству. Панасючка внимательно выслушала и заметила, что такое въедливое буквоедство и демагогическое критиканство свойственны пенсионерам, у которых масса свободного времени. Что, если бы у Паши был «генерал», то есть генеральная идея жизни, он не обращал бы внимания на мелочи, а служил бы «генералу». Кстати, «генералом» Алевтины была дочь — красивая и хамоватая.
Алевтина продолжала свой монолог, а сама уже набирала номер. Паша не стал дожидаться, кого она позовет и что у него попросит. Он повернулся и вышел из кабинета, хлопнув дверью, вложив в этот удар весь свой протест против «панасючести». Алевтина не только не стеснялась факта халтуры, она еще и бравировала, как некоторые запьянцовские люди бравируют количеством выпитого. Они охотно рассказывают, сколько выпили, потом сколько добавили, потом с кем подрались. То, что стыдно и надо прятать, воспевается как широта души. А потом рождаются «винные дети». Панасючесть разнообразна.
Паша хлопнул дверью так, что с потолка обвалился кусок штукатурки величиной с обеденную тарелку. На потолке неровный круг, а на столе у Панасючки — раскрошенная штукатурка. Она смела ее носовым платком — следа не осталось.
Паша вышел из школы и двинулся пешком в неопределенном направлении. Можно было бы поехать к сестре в Ясенево, но сестра начнет расспрашивать, придется поведать про Панасючку и панасючесть и как бы снова нырять в эту жижу.
Хорошо бы пойти к Павлуше, там все просто, ничего рассказывать не надо. Павлуша поставит видеокассету, Тася накормит грамотным, сбалансированным обедом. Но Павлуша в «Камелии» под молодым южным солнцем. Остается зайти в аптеку, купить успокоительные таблетки. Эти таблетки гасят печаль и тревогу. Но если бы они плохое гасили, а радостное оставляли, в них был бы смысл. А поскольку вместе с тревогой они тормозят и радость — жизнь воспринимается приглушенно, как сквозь стену. За стеной жизнь, а ты рядом, но не в ней. Как бы присутствуешь, но не участвуешь.
Когда у человека заболевает душа, надо поддержать ее духовным витамином. Внедрить в себя прекрасное и таким образом создать перевес добра над злом. Паша отправился на выставку художников. Художники выставлялись современные, сегодняшние. Паша переходил от картины к картине и думал: как все-таки много талантливых людей рассыпано по земле.
Принято считать, что все стоящее было. Или будет. Но ведь СЕГОДНЯ это тоже БЫЛО, с точки зрения потомков. И БУДЕТ, с точки зрения предков. Может быть, здесь, на стенах, уже висит классика. Но мы этого еще не знаем.
Паше нравились картины с простым сюжетом, в которых все понятно. Он любил простоту, и всякая сложность казалась ему недодуманностью. Если сложно, значит, не продумано до конца. Это относилось и к картинам, и к книгам, и к жизни. Ему часто приходилось слышать, что жизнь сложна. Но сложности возникают у тех, кто врет и запутывается. Или у таких, кто норовит проехаться за чужой счет, а его не провозят да еще пытаются столкнуть. Тогда жизнь становится сложна, а порой и невыносима. У Панасючки все сложно, потому что она одно подменяет другим: дело — видимостью дела, любовь — видимостью любви. У Павлушиной мамы сложность в старости и одиночестве. Вот тут надо хорошенько допридумывать, чтобы научиться не цепляться за ноги ближних и не тащить их вниз. Найти свое место. Быть необходимой и не мешать.
Павлушина сложность в жадности и всеядности. Все идет ему в руки: деньги, женщины, солнце и море, и трудно сказать «хватит». Если не сказать вовремя «хватит», есть опасность обожраться. А обожраться — так же мучительно, как голодать. Голодать даже полезнее.
Паша ходил от картины к картине, смотрел, размышлял. У каждого художника — свой «генерал». У одного — Любовь, Красота и Женщина спасут мир. У другого — вера в бессмертие Духа. От головы в небо идут световые столбы. Человек — часть космоса и связан с космосом. Третий художник изводил себя познанием смысла жизни. На картине — дом со многими окнами. Окна — карты. Значит, жизнь — игра. На фоне дома — большой примус. Значит, жизнь — горение или испытание. Жить — значит медленно жариться на огне. Есть о чем подумать. Паша хотел было сосредоточиться, но в этот момент увидел ее. Она переходила от картины к картине, сунув руки в карманы длинной вязаной кофты. Народу битком, а она существовала так, будто никого вокруг — одинока, независима. Длинная, какая-то халдистая юбка, длинная черная кофта с оттянутыми карманами; вид то ли домашний, то ли супермодный. Паша в этом плохо разбирался. Белый батистовый ворот блузы возле нежно пламенеющих щек. Так могла выглядеть поэтесса-декадентка двадцатых годов: та же заполненность, самоценность, никому не принадлежность. Она стояла и ходила, и рядом с ней, вокруг нее перемещалась ее судьба, или, как говорят индусы, карма.
Впоследствии выяснилось, что ее зовут Марина.
Несколько слов о Марине. Ей тридцать два года. Возраст проб и ошибок. Очередная «ошибка» повернулась и ушла, вернее, ушел. А еще вернее, сел в машину и уехал. Марина не очень им дорожила. Он был кем-то вроде кучера, который вез ее от одной станции к другой, а в дороге забавлял песнями и ласками. Но ему надоело быть кучером, он бросил вожжи, соскочил с пролетки и пошел прочь, а она смотрела ему в спину. И ей стало страшно. Он ушел. Она одна на дороге, по сторонам — лес, а в лесу волки и вьюга метет. И показалось, что конечной станции, к которой она ехала, нет. Есть только дорога. И единственное живое и теплое — молодой веселый кучер с узким затылком.
Марине захотелось догнать его, схватить за рукав. Но он ушел, чтобы начать новую дорогу в новом качестве. Она не поверила. Позвонила на работу. Он был вежлив и доброжелателен. Его уже ничто не цепляло, все стало все равно. Марина поняла: он свободен от нее и теперь будет мстить вежливостью и доброжелательностью. Марина перестала есть, спать, появилась сухость во рту. Районная врачиха напугала, что может возникнуть диабет на стрессовой основе. Районные врачи и не такого напророчат, ну а вдруг… Марина поняла, что надо спасать себя. А как? Подруги советуют: клин — клином. А где взять этот новый клин? «Кучер» занимал все ее время. Был вроде и неважен, а обнимал ее жизнь, как атмосфера. А теперь его нет — и нечем дышать. Марина заметила, что сзади как пришитый ходит человек с голой головой, в костюмчике от «Руслана». Может быть, на какое-то время посадить его на козлы. Пусть везет дальше. А то задохнешься и действительно помрешь в этой обессмыслившейся жизни. И не пожалеешь ни о чем.
Марина обошла выставку несколько раз, но тянула время. Боялась идти домой, входить в пустую квартиру, которая еще помнит звук ЕГО шагов, стены впитали ЕГО голос. Можно пойти к подругам. Но зачем она им ТАКАЯ? И чем они могут помочь? Начнут занижать, обесценивать «кучера», чтобы утрата казалась незначительной. Но что они могут знать? В несчастье человек одинок. Помочь мог только «кучер». Но ему интереснее в другом месте. Поразительное свойство человека двадцатого века. Сейчас любил, весь звенел от страсти. Потом разлюбил, развернулся и ушел. А ты хоть живи, хоть сдохни — твое личное дело. В девятнадцатом веке за такие вещи убивали, стрелялись на дуэли. А сейчас это называется «личная жизнь», а в личную жизнь лезть некорректно. Только плохо воспитанные люди лезут в чужую личную жизнь. Значит, ходи и выживай сам. Или не выживай. Как получится.
Марина глядела на картину с примусом и составляла схему выживания: выйти замуж, научиться водить машину, путешествовать по стране. Объехать нашу страну — все равно что путешествовать по всему миру. Каждая союзная республика имеет свой аналог: Молдавия — Италия, та же языковая группа. Грузия — Испания, Азербайджан — Турция. Так что можно, не выезжая из Союза, побывать в Италии, в Испании и в Турции.
А этот гологоловый человек за спиной будет сменять ее за рулем, останавливаться на дорогах и покупать абрикосы ведрами. Витамины и впечатления. Это лучше, чем запереться в своей квартире, перекипать в ревности и тоске.
Марина пошла в другой зал. Паша обреченно двинулся следом. Она остановилась и прямо посмотрела в его просторные серые глаза. Паша встретил ее взгляд с решимостью фанатика.
— Что вы за мной ходите? — спросила Марина.
— Мне это нравится, — ответил Паша с той же решимостью.
— А мне нет.
— К сожалению, я ничем не смогу вам помочь. Я все равно буду за вами ходить.
Марина двинулась куда-то в угол.
— Вы куда? — удивился Паша.
— На выход.
— А выход там. — Паша показал в противоположную сторону.
— Не может быть, — не поверила Марина. И вдруг подумала: если она права и дверь действительно в углу, то в ее жизни все устроится, а если нет…
— Давайте поспорим, — неожиданно предложила она.
— На что? — удивился Паша.
— На что хотите.
Паша задумался.
— А зачем спорить? Я и так вам все отдам, — серьезно сказал он.
— А что у вас есть, чтобы отдать?
— Фамилия. Рука. Сердце.
Марина стояла и не двигалась с места. Стояла его судьба, оттягивая кулачками карманы кофты. И Паша, глядя на нее, понимал, что многолетний поиск завершен. Его Жизнь додумана до конца, а значит, талантлива.
* * *
Паша возвращался домой рано утром. Метро еще не работало. Такси не попадалось. Паша пошел пешком.
Возле кинотеатра на перекрестке дежурил милиционер.
— Сколько времени? — громко крикнул Паша. Он забыл у Марины часы.
— Пять! — громко крикнул милиционер.
Они кричали в пустом городе, это было впервые в жизни. Какое потрясающее, непознанное время суток — пять утра! Оно протекает мимо людей. А он его открыл.
Паша шел — Первооткрыватель. Еще никто и никогда не чувствовал так, как он. Он — Первый. Ни у кого не было такой Марины. Марина занималась, или, как она сама говорила, ковырялась в девятнадцатом веке и ориентировалась в нем лучше, чем в современности. Ее современность была ТАМ. И Паше казалось, что он и ТОГДА ее знал. А потом они потерялись и только теперь встретились. А ведь могли и не встретиться. Паша остановился. Ему захотелось вернуться, чтобы увидеть лицо Марины. Он уже скучал по ней. Он тосковал по ней всегда, еще до того, как узнал. Его тоска была глубинной, как вечная мерзлота. Он решил повернуть обратно. Но заставил себя идти дальше. Паша хотел, чтобы она выспалась, отдохнула. Чтобы ей было хорошо. Любовь бывает двух видов: одна для себя, как у Таси. Такая любовь предполагает полное обладание объектом, независимо от того, нравится это объекту или нет. А другая — для объекта любви, часто даже в ущерб себе. Паша любил Марину для Марины.
Человек мерит всех собой, как говорят, на свой аршин. Он не сомневался, что и Марина — Первооткрыватель и испытывает то же самое, что и он. А это значит, будут дети — девочка, мальчик и мальчик. Один за другим, трое подряд. Потекут дни, в которых они будут заняты каждый своим делом: Паша — школой, Марина — девятнадцатым веком. Долгие вечера, в которых они сплетут свои души, потом ночи, в которых они сплетут тела. И так пройдут двадцать, тридцать и сорок лет. Когда все время рядом — перемены не видны. Какая разница, две морщины или пять! Да и в этом ли дело? Надо только попросить, чтобы она никогда не выбрасывала эту кофту с оттянутыми карманами. Такой он увидел ее впервые, такой она и останется. Можно иногда и поссориться — пошуметь ветками, сыпануть дождем. А потом опять выйдет солнце. Самое главное — чтобы с НЕЙ. Когда-нибудь они умрут. Но это будут уже не они. Они останутся в детях, внуках и не прервутся никогда. Она напишет свою диссертацию. Он придумает педагогическое пособие для го, у него есть уже кое-какие идеи и даже открытия. Они поставят свои работы на полки, и их мысли кому-нибудь пригодятся. Паша шел по пустому городу. Жизнь представлялась ему длинной и осмысленной, полной нежности и самоотдачи.
* * *
Марина проснулась и пошла в свою контору под названием «Ателье №18». Марина работала приемщицей. Она окончила университет, специализировалась на девятнадцатом веке, а ее подруга Викуся — на начале двадцатого. Теперь Викуся работает в ателье по ремонту мужских рубашек, спарывает старые воротнички. Марина — приемщица, специалист более широкого профиля. А университет продолжает набор и выпускает безработных. Специалистов больше, чем мест. Устраиваются только те, у кого рука. Все остальные оказываются во взвешенном состоянии. И постепенно выпадают в осадок. Выходят замуж, рожают детей, разводятся, остаются матерями-одиночками, сорок рублей алименты. Как хочешь, так и живи.
Приемщица — профессия творческая. Приходят заказчицы с журналами «Вог», «Бурда». Показывают модели Пьера Кардена, хотят, чтобы им сделали так же. Марина не моргнув глазом вызывает портниху Валю. Выходит Валя — сама как с обложки журнала «Вог», губы поблескивают, ногти посверкивают, в ушах по «Волге». Бриллианты — каждый по шесть каратов. Говорят, от прабабки достались, а там поди проверь. Может, и от прабабки. Заказчицы робели при виде Вали, боялись рот раскрыть. А даже если бы и раскрыли, Валя не слушает. Сама все знает. Шьет как богиня. Пьер Карден — мальчик рядом с ней. Валя сошьет, да еще и ярлык приметает. Дескать, оттуда — попробуй отличи. Ну и цены, конечно, соответствующие. У Вали своя клиентура. Остальные портнихи — для плана. Работают грамотно, но традиционно. Без полета фантазии. Без учета сегодняшнего дня.
Марина подбирает Вале клиентуру. Валя бесплатно обшивает Марину. Все довольны, а иногда и счастливы. Заказчицы в процессе производственной дружбы дарят подарки — французские духи и дорогие конфеты. Деньги давать стесняются, поскольку в процессе той же дружбы узнают, что Марина читает подлинники на английском языке. Однако ей нужны именно деньги, а не конфеты, и она приспособилась в соседних магазинах производить обратный товарообмен: духи — на деньги. У нее там знакомая продавщица Рита. А в кондитерском отделе — Зоя. И вообще внутри одной, видимой жизни города текла как бы вторая, где правили Вали-Риты-Зои, и все они были тесно связаны между собой, как это говорят, круговой порукой. Вали-Риты-Зои сидели на лучших местах на премьерах, отдыхали в лучших санаториях в лучшие времена года. А где в это время находились матери-одиночки с незаконченными диссертациями по Бернарду Шоу? Где? Наверное, у себя дома загорали на балкончике.
Когда выдавались свободные часы, Марина доставала Фолкнера и читала на английском. Читать в подлиннике — это не то что в переводах. Марина становилась как бы временной собеседницей Фолкнера. Существовала на его уровне. Она существовала как бы в двух социальных слоях: интеллигенции и сферы обслуживания, спокойно перемещаясь из одного слоя в другой.
Когда человеку тридцать два года, у него уже есть прошлое. А прошлое — это опыт. Опыт навязывает сравнения. Марина невольно сравнивала Пашу с «кучером» и скучала по тому, чего нет. По звуку шагов, по голосу. Стены отказывались впитывать новый голос, он отходил от стен, образуя резонанс.
От резонанса болела голова. Но зато можно было спокойно снять трубку и позвонить «кучеру» на работу и окрепшим голосом сообщить о поездке на юг. На две недели.
— Одна? — легко спросил «кучер».
— Какая разница? — не ответила Марина.
— Никакой, — согласился тот.
Значит, с его точки зрения, дело не в том, кто генерирует любовь. Дело в самой любви. Чтобы она была. А кто — какая разница.
Марина положила трубку, и ей захотелось вырвать себя, как морковку из грядки, вон из этого города. Войти в большое теплое море и смыть свою временность в жизни «кучера». И вообще всякую временность.
Есть лебеди, которые любят один раз. А есть голуби, для которых не важно, кто генерирует любовь. Марина была замыслена природой как лебедь, а жила как голубь. И от нее самой не зависело ничего. Все зависело от случая, а значит — от судьбы. А может быть, она не умела вытащить из хаоса жизни нужный билетик. Брала то, что лежало рядом.
Сегодня в ателье шли сплошняком старушки — с мужьями и без. Марина принимала заказы, потом вызывала Надю и Лиду, похожих друг на дружку, как сестры, — в платьях, туго обтягивающих животы, с шестимесячными завивками.
Марина подкладывала копирку, заполняла квитанции шариковой ручкой, копии отдавала старушкам. Они пытались разобраться, далеко отодвигая квитанции от глаз. Ничего не понимали, по сто раз переспрашивали. Марина объясняла тусклым голосом, они опять не понимали.
Жизнь груба. Даже из маленького ребеночка-ангелочка она делает старика, а потом и покойника. Его потрошат в морге, как кролика. Потом зашивают, сжигают. И горстка пепла. Все. Так чего же хотеть от любви? Она тоже стареет, и умирает, и превращается в горстку пепла. Плоть и дух подвержены одним законам.
Марина вспомнила Пашу. Он был лебедь, хоть и из другой пары. Не ее. Но все же лебедь — чист и постоянен. Марине хотелось спастись его чистотой, заслониться от временности, от старости. Она подвинула к себе телефон и позвонила ему на работу.
— А кто спрашивает? — поинтересовался женский голос.
— Марина.
— Какая Марина? — настаивал голос со свекровьей дотошностью.
— Он знает.
— Сейчас… — недовольно пообещал голос.
Марина ждала у трубки и недоумевала: надо же, такого — лысенького и доброго — и то не отдают. Стремящийся в брак мужчина — как космонавт, который должен прорезать все слои атмосферы и испытать на себе все перегрузки земного притяжения. Среда, как Земля, не отпускает. Паша подошел к телефону, сказал:
— Да!
В этом «да» были такая острота и стремительность, что стало ясно: прорежет все слои и выйдет на орбиту.
— Я думал, ты больше никогда не позвонишь, — сказал Паша.
— Дурак, — усмехнулась Марина.
— Что? — не расслышал Паша.
Повторить было уже невозможно, потому что тот первый «дурак» и повторенный имели разные оттенки. В первом случае это звучало как «милый», а во втором — «ты глуп».
— Ничего, — сказала Марина. — Купи хлеба.
Паша выбегал из школы после окончания уроков. Он теперь не ходил, а бегал, а точнее — летал. В вестибюле он напоролся на Олю Князеву. Именно не встретил, а напоролся, как ногой на гвоздь. Оля была детдомовская, жила стационарно. В данную минуту она сидела на табуреточке неподалеку от двери и читала книгу. Читала невнимательно: ей было интересно, кто входит и выходит, а книгой она прикрывала истинный интерес. Возле двери шла какая-то жизнь. Играла случайность: вдруг войдет кто-то, кто решительно изменит ее жизнь. Оле исполнилось тринадцать лет. Ее физическое развитие опережало умственное, сидела почти готовая красивая девушка. Одета, как и все интернатские, ужасающе. Шерстяная кофта едко-синего, или, как говорила уборщица тетя Паша, «васюлькового», цвета. Из-под кофты — байковый халат, «бурдовый», в желтых цветах. Из-под халата — рейтузы. Тапки. Так одеваются старухи в доме для престарелых. Те, от кого это зависит, не учитывают эстетическую сторону. Одеты — и ладно. Но даже сквозь убогое оформление проступала Олина красота. Оля отставала в развитии, но не глубоко, а где-то на грани с нижней нормой. Еще чуть-чуть — и обыкновенная девочка.
Месяц назад Паша поднял ее документы и выяснил: Олю бросила в роддоме мать — студентка Князева Ирина Дмитриевна. Он стал разыскивать Ирину Дмитриевну и получил справку: проживает в городе Душанбе, на улице Новаторов, дом пять. Паша написал письмо и приложил Олину фотокарточку. Он был убежден, что Ирина Дмитриевна все эти тринадцать лет глубоко страдала и к сегодняшнему дню просто извелась от угрызений совести; что, получив письмо и глянув на чудное личико дочери, она зарыдает просветленными слезами и явится в Москву с двумя большими среднеазиатскими дынями. Одну дыню — дочери, другую — Панасючке.
Но Ирина Дмитриевна послала ответное письмо на адрес гороно, где возмущалась мерзавским (она так и написала — «мерзавским») поведением педагога Павла Петровича Руденко, который влезает в сердце ее семьи и может разрушить ячейку общества, созданную с таким трудом. У нее муж, дети, а ошибку молодости она хотела бы забыть. У кого не бывает в молодости ошибок! Она сдала свою дочь государству, государство взяло на себя все расходы и пообещало вырастить члена общества. Пообещало — пусть выполняет. А если некоторые, чересчур «жвавые», будут совать свой нос куда не следует, то можно дать по носу. Она сейчас не такая дура, как была когда-то, и сможет за себя постоять.
Гороно переправило письмо Панасючке. Панасючка передала его Паше. Паша прочитал письмо прямо в кабинете и спросил:
— Ну что с ней, падлой, делать? — Хотя слово «падла» было совершенно не из Пашиной терминологии.
— Можно было бы на работу написать. Соберут товарищеский суд, вынесут частное определение. В общем, ничего не сделаешь… — заключила Панасючка.
Паша сунул письмо во внутренний карман пиджака. Там оно и лежало. Он о нем забыл. А сейчас, в вестибюле, вспомнил. Паша, парящий до этого момента, спустился на землю. Более того, ему как будто тяжесть положили на плечи.
Оля посмотрела на учителя долгим взглядом. Она не соблазняла его, не останавливала. Просто ее новое самоощущение заставляло ее иначе взглядывать на больших мальчиков и взрослых мужчин.
— До свидания, Оля, — сказал Паша, испытывая какую-то смутную вину оттого, что он уходит, а она остается. — Ты здесь не простудишься?
Оля покраснела от радости. С ней разговаривали отдельно от всех и о ней заботились Паша вышел на улицу. Светило солнце. Клейкие листочки тополей разворачивались навстречу солнцу. А за тяжелой дверью с книжкой в руках сидела ошибка молодости с руками, ногами, изысканным личиком. Ошибку можно забыть, а все остальное куда девать?
Паше стало «мерзавско» на душе. И вот всегда так: самые счастливые минуты омрачались чужой болью. Чьей-то жестокостью. Несправедливостью. Паша прошел несколько шагов по двору, потом остановился и сплюнул. Его мутило от несправедливости, и казалось, что он может выплюнуть хотя бы немножко горечи.
* * *
Павлуша уже неделю жил в Сочи, в гостинице «Камелия». Жил один, без мамы. Это было его время. Павлуша чувствовал себя как зверь, сбежавший из зоопарка: мог кувыркаться в свободе и возможных безобразиях. Однако безобразий не предвиделось. Только теннис во второй половине дня и вечерние купания плюс к дневным и утренним. Вместе с ним поехал коллега, обслуживающий иномарки, по кличке Тата. Тата был со своей женой — воспитанной девушкой в очках. При ней невозможно было рассказывать нецензурные анекдоты, приходилось заменять матерные слова на другие, приблизительные. Это обесценивало анекдот и, как казалось, саму жизнь.
Павлуша вдруг ощутил сиротство, хоть маму вызывай, хоть на работу возвращайся. Но о работе лучше не думать. Месяц назад на должность главного инженера прислали зиловца ставить все на новые рельсы. Этот зиловец ходит в кожанке, как двадцатипятитысячник или как Бельмондо в фильме «Профессионал» — один против мафии. Только без пистолета. Того и гляди: он убьет или его убьют. Кто первый успеет.
Зиловец придумал перевести автослесарей на каждодневную работу. А раньше они работали через день — три раза в неделю по двенадцать часов. Три дня на работе, три дома. А дома у каждого гаражик с ямой и своя клиентура. Свое дело. Только вывески не хватает «Братья и К°».
Зиловец хочет забрать у автослесарей время, чтобы на себя не оставалось. Посыпались заявления об уходе. Сегодняшний автослесарь — это не вчерашний дядя Вася, вечно пьяный и в кепочке. Это тридцатилетние ребята с высшим образованием. Кандидаты наук. Что им зиловец? Они на станции вышибают по пятьсот рублей да дома столько же. Тысяча в месяц. Павлушка, как директор, имеет двести рублей. Естественно, что Павлушку поддерживают. Естественно, он у них на дотации. Сам не брал. Давали. Там целая система. Слесарь — мастеру, мастер — выше и так далее.
Так было, так есть. Двадцать лет ехали по одним рельсам, а теперь зиловец за месяц хочет остановить этот паровоз руками. Двадцать лет приучали к безнаказанности, а теперь трясут перед носом пальцем: нехорошо. А жить на двести рублей в месяц минус алименты — это хорошо? Зиловец ходит угрюмый, как кабан, сухо здоровается. Подозревает. А доказать не может. А Павлуша улыбается ему стрижеными зубами: не пойман — не вор. Вон у Таты нарушение валютных операций. Вышка. И то надеется: авось пронесет. Так и ходит: под пулей и под авось. Каждый день живет как последний.
Вот Паша, друг детства, — Божий человек. Как двадцать лет назад, так и теперь. Поневоле вспомнишь народную мудрость: «Тише едешь — дальше будешь». Невесту себе нарыл, едет отдыхать с невестой.
Павлуша заранее забронировал им номер, хотя нерасписанных вместе не селят. Но Павлуша может все. В гостиницу своего двадцатипятитысячника еще не прислали. Можно дышать.
Паша и Марина приехали утром.
Марина суховато познакомилась с Татой и его женой. Безучастно протянула руку Павлуше. Она не хотела быть любезной, не хотела нравиться. Если им нужна высокая температура кипения страстей, пусть разводят костер, взбивают коктейль, а она постоит в сторонке и посмотрит. Марина неосознанно стеснялась Паши, его лысины, джинсов фирмы «Рила», своей к нему принадлежности. И ее холодность была чем-то вроде отстраняющего жеста: не надо спрашивать, не надо сочувствовать и вообще не надо, не надо…
Марина надела сарафан на лямках, открывающий ее бледные плечи и спину. Без косметики, без украшений, вся какая-то смытая, не зависящая от постороннего впечатления. Весь ее облик говорил: «Мне удобно, а вы как хотите…»
Паша, наоборот, был расслабленно счастлив. Он озирался по сторонам, не веря глазам своим, и спрашивал:
— Как здорово, а? Неужели может быть так здорово?
Гостиница «Камелия» стояла возле самого синего моря, так далеко от вспомогательной школы-интерната, что казалось, будто этой школы нет вообще. Есть только синее море, синее небо и нежное, во все проникающее солнце. Как его чувство к Марине.
Марина держалась автономно. Паша принимал эту манеру за аристократизм. Только халды вешаются при посторонних на мужчину, всячески демонстрируя то, что следует скрывать.
Павлуша сразу отметил про себя «нетипичность образа». А все непонятное интереснее, чем понятное. Легкий, почти не фиксируемый в сознании интерес забрезжил в Павлуше, как белый корабль на горизонте. Интерес звал к действиям. Павлуша предложил организовать вечером шашлыки. Все одобрили идею и распределили обязанности. Павлуша — мясо и зелень, то есть базар. Тата — вино и водка, то есть магазин. Паша — огонь, угли и шампуры, организационная сторона. С Паши деликатно сняли финансовую нагрузку, поскольку в школе доходов меньше, чем на станции техобслуживания.
Павлуша пригласил Марину поехать с ним на базар в качестве консультанта. Базар — это что-то вроде этнографического музея, и понять город можно, только побывав на его базаре. Во-вторых, куда-то ехать, двигаться и перемещаться было лучше, чем лежать на пляже со своими мыслями. Эти мысли втекают в душу и в тело, как река, и душат. Марина приняла приглашение.
Южный базар — это красное и зеленое. Красное — помидоры, редиска, клубника, черешня, перец. Все остальное — зеленое с разными оттенками зелени, от ярко-изумрудного до темно-малахитового.
Пожилые кореянки предлагали свои «корейские соленья», которые они помещали в узкие целлофановые снаряды и закручивали сверху терракотовой ниточкой. Секрет этих солений идет от поколения в поколение. Рушатся памятники старины, а секрет сохранен и процветает. И в этом Марина усматривала какую-то надежду. Надежду и социальную, и личную. Значит, не все летит в тартарары, если стоят эти узкоглазые, невозмутимые — и торгуют вечностью.
Базар — это обстановка взаимной заинтересованности. Одним интересно купить, другим интересно продать. У Павлуши была своя школа, обретенная на станции техобслуживания. Работая с людьми, человек должен быть немного психологом. Во-первых, нужно слышать партнера. Во-вторых, быть обаятельным. Обаяние — это не просто так. Это талант. Совокупность свойств. Павлушино обаяние складывалось из доброты и доброжелательности баловня жизни. И еще у Павлуши было свойство угадывать в массе людей энергетически тождественные экземпляры. Он шел на конкретного мясника и зеленщика так, будто тот его окликнул. Павлуша подходил и спрашивал, как его зовут и откуда он приехал. Выяснилось, что зовут Коля, а приехал из Полтавы. Значит, кусок мяса или пучок зелени обретали свою историю. Платил Павлуша широко, беспечно расставаясь с десятками и четвертными. Когда он отходил, Коля из Полтавы смотрел вслед. Ему хотелось все бросить и пойти за Павлушей. Вокруг Павлуши клубилась иная жизнь, как в итальянском кино. Хоть бы один день прожить такой жизнью. Но Павлуша уходил. Поманил и бросил.
Возле рядов с ранней клубникой толпился народ. Павлуша взял Марину за руку, чтобы не потерялась. Его ладонь была просторная и сильная. Марина покорно шла следом и чувствовала себя совершенно спокойно: ничего не скребло, не мучило. Хорошо, когда идешь за мужчиной, как прогулочная лодочка за военным крейсером. И любая волна не волна.
Накупив все, что нужно, вышли на зады рынка, где стояла машина. Павлуша отдыхал с машиной. Без нее он чувствовал себя как воробей, который вынужден скакать на лапах, вместо того чтобы летать.
Павлуша сложил в багажник красивые полиэтиленовые пакеты.
— Забыл! — вдруг спохватился он. — Подождите секундочку.
Павлуша нырнул в базарные волны. Марина осталась ждать, глядя на дверь, за которой он исчез.
«Если он купит цветы…» — загадала Марина.
Павлуша появился с гвоздиками. Их было не пять и не семь, как она привыкла получать от заказчиков. Их было по меньшей мере сорок девять или пятьдесят одна, крупные, ярко-красные, одного цвета. Каждая гвоздика — как маленький осколок огня. Салют из гвоздик. И это ей. Красота жизни, ее благоухание, изысканность — все это ей. Срезанные цветы временны. Но временность заставляет еще больше ценить красоту. Это как молодость. Поцветешь, поцветешь да и увянешь. Но пока цветешь…
— Спасибо, — сказала Марина и подняла на него глаза.
Павлуша стоял перед ней — одет как надо. Смотрит как надо. В глазах — что надо. Тот. Весь, от начала до конца.
Сели в машину. Машина тронулась, вырулила на проспект. Все было как и час назад: дома, люди, правила уличного движения. Но все вдруг наполнилось красками и смыслом. Смыслом жизни. Может быть, когда-то и превратишься в горстку пепла, но пока ты жив — живешь вечно.
Павлушина рука лежала на руле. Марина знала от Паши, что Павлуша работает на станции техобслуживания. Играется в машинки. В детстве она звала их «бибики». Вполне мальчишеское занятие: собрать бибику, разобрать. У Павлуши должны быть грязные ногти. Марина взглянула на руку. Ногти были чистые. А жаль…
Павлуша смотрел перед собой. Тася своей красотой сослужила сыну хорошую службу. Марина поглядывала на него сначала украдкой, чтобы не замечал. А потом ей надоело сдерживать себя и запрещать себе. Она развернулась и стала смотреть на Павлушу не отрываясь. Как ребенок в цирке, и не было интереснее зрелища. При чем тут Паша? Тата с женой? Шашлыки? Все это совершенно лишнее.
Павлуша молча, будто читая мысли, развернул машину на сто восемьдесят градусов и поехал куда-то в неопределенную сторону, к морю, к большим камням и заcохшим на камнях водорослям.
* * *
Мелкие камешки впивались в спину. «Как Рахметов», — подумала Марина. Но герой Чернышевского спал на гвоздях во имя какой-то большой идеи. А Марина во имя чего? Однако она готова была идти и на большие испытания, совсем потерять голову. Не жалко. Не жалко ничего.
Потом выяснилось, что она испачкала сарафан в смоле, непонятно, откуда она тут взялась. И тоже не жалко.
Марина лежала, смотрела в небо и думала о «кучере». Тем, что он ушел, он ее выручил. Пусть даже у нее с Павлушей больше ничего не будет, зато она теперь знает, как выглядит и как называется конечная станция. Она называется «Павлуша».
О Паше Марина не думала. Она отодвинула его, как еще одну пробу и еще одну ошибку. Она оставила за собой право пробовать и ошибаться.
Павлуша вошел в море. Поплыл. Море было густое и теплое, как нефть. Павлуша плыл и не верил, что полдня могут так все перевернуть. И вместе с тем верил. Все должно было произойти именно так. И именно с ним.
О Паше он не забыл. Павлуша любил Пашу, это, пожалуй, был единственный человек из его прошлого, которого он любил и знал, за что. В Паше жили те качества, которые начисто отсутствовали в его коллегах. Там такое понятие, как Совесть, имело свой цвет, как базар: красный, зеленый… Это был цвет денежных знаков. Совесть была — как купюра в бумажнике. Надо — достанут. Не надо — спрячут.
Павлуша любил Пашу, но в эту минуту не считал, что обкрадывает его. Ему почему-то не было стыдно. Не было — и все.
Марина вспомнила про Пашу только тогда, когда его увидела. У Паши были испуганные глаза.
— А мы думали, вы в аварию попали. Я хотел в милицию бежать.
— А мы и попали! — сказал Павлуша и засмеялся.
Паша засмеялся вместе с ним. Но страх еще не испарился в нем, и он смеялся с испуганными глазами.
Когда стемнело, жарили шашлыки. Павлуша и Тата осуществляли процесс — помахивали, брызгали, переворачивали. Паша и жена Таты были на подхвате. Марина сидела у кромки моря, смотрела на воду. Думала о том, что жизнь иногда разворачивается на сто восемьдесят градусов, как Павлушина машина.
Когда любовь уходит, зависаешь в пустоте, и кажется, всегда будет только так. Но вот приходит человек, протягивает руку и вытаскивает на твердь, на свет Божий. И оказывается, что солнце светит, и птички поют, и море дышит, и луна дробится на воде.
Паша суетился вокруг костра. В Марининой душе шевельнулись угрызения совести. Паша сыграл роль кучера в прямом смысле этого слова. Перевез Марину от того, предыдущего, до Павлуши. Тот ушел, как нож всадил. Не посчитался. Раз можно так с ней, значит, и она может так же. А почему нет? Как с ней, так и она. Правда, ее ударил один, а она бьет не в ответ, а в другого. Ни в чем не повинного. Зло идет по цепочке. Жизнь жестока.
Павлуша все время оборачивался и отыскивал глазами Марину. После костра ничего не видно было, темнота кромешная, как в космосе. И казалось, что Марина канула с концами. Она возникла откуда-то из небытия, а теперь так же пропала. Павлуша озирался и щурился.
— Не замирай! — командовал Тата.
Павлуша снова возвращался к своим обязанностям. Спина мерзла. Ему казалось, что спине холодно оттого, что нет Марины. Хотелось, чтобы она подошла и встала рядом.
Паша держал перед собой бутылку с винным уксусом. Это была его роль, отведенная ему в данном действе. Паша вдруг передал бутылку жене Таты, самовольно нарушив действо, и подошел к Марине.
Марина снова была одета в черную кофту и белую рубаху. Кофта сливалась с темнотой, а белизна, наоборот, выделялась и будто фосфоресцировала. Марина погладила Пашу по щеке, благодаря за все и прося прощения. Ее глаза светились виноватостью и любовью. Правда, не к нему, но все равно любовью.
Паша никогда не видел ее такой неодинокой и принадлежащей.
— Ты умеешь бросать камешки в воду, чтобы подскакивали? — спросил Паша.
— Не знаю. Я никогда не пробовала.
— Надо бросать параллельно воде, не высоко и не низко. На уровне волны. Потому что, если высоко, он не будет подскакивать, а если низко — утонет. Поняла?
Они подошли к огню. Лица Павлуши и Таты были багровые.
Раскаленная головешка взорвалась, брызнула искрами. Марина испугалась и отскочила. Пашу пробил озноб. Этот выстрел показался знаком счастья. Счастье стояло и в этой минуте, и в наступающей ночи, и в завтрашнем дне, когда он научит ее бросать камешки.
После шашлыков Павлуша и Марина исчезли вместе. Паша решил, что они отправились купаться, и тоже полез в море. В море от протрезвел и вернулся на берег. Вытереться было нечем. Паша надел рубашку и джинсы на мокрое тело. Потом пошел в гостиницу. Постучал в номер, было тихо. Тогда он постучал к Павлуше — там тоже тихо. Паша поднялся на следующий этаж и постучал к Тате. Они с женой жили в люксе. Открыла жена Таты, с распущенными волосами и без очков. Она сказала, что ничего не знает, и ее лицо без очков казалось чужим. Он заторопился обратно на пляж. Возможно, Марина с Павлушей ищут его на берегу. Но берег был пустынен, будто земля, навсегда брошенная людьми, как после атомной катастрофы.
Паша побежал в гостиницу, потом снова на берег и опять в гостиницу. Строгий швейцар сделал ему замечание и предупредил, что больше не выпустит. Паша почувствовал себя учеником вспомогательной школы, причем не домашним, а стационарным. И пообещал, что больше выбегать не будет. Еще раз — и все.
Где-то около шести утра Паша понял, что его обманули. Даже не обманули — для этого нужны усилия. Просто не учли. Будто он не человек, а картофельная очистка. Кому это в голову придет учитывать картофельную очистку! Ее надо выбросить — и все.
Значит, получается, что Павлуша увел у друга невесту. Это какая-то особо злокачественная разновидность панасючести. Рак души. Значит, Павлуша неизлечимо болен. А попросту — подлец. А Марина попросту — потаскуха. Но прежде чем навешивать ярлыки, надо все же разобраться. А вдруг они сейчас сидят у Тэты и ждут его?
Паша вскочил и снова пошел к Тате. Но за дверью было тихо, и он постеснялся стучать. Следовало дождаться утра, все выяснить, а потом уже делать соответствующие выводы: кто есть кто.
Паша думал, что не заснет. Но неожиданно провалился и очнулся только в десять утра. Ему снилась Марина, как будто они ссорились, а потом мирились.
Открыв глаза, вынырнув из сна, он вскочил и пошел к Павлуше. Постучал в его номер. Было тихо. У Тэты тоже было тихо.
Вся компания сидела на берегу под незлыми ранними лучами. Марина лежала лицом вниз, а Павлуша выкладывал на ее спине камешки, создавая какие-то фрески. Тэта с женой играли в нарды. Как будто ничего не случилось. Но случилось. Он это видел. И слышал. И вдыхал.
Паша стоял, растерянный, в трусах и в панамке и походил на одного из своих подопечных из группы ГО.
Он не пошел к ним. Не смог приблизиться. Не захотел входить в их пространство. Ему казалось, что воздух вокруг них насыщен предательством, как радиацией. И вдыхать его опасно для жизни.
Паша отошел в сторону, снял рубашку и сел возле самой воды, чтобы видеть только море и небо и по возможности не видеть людей.
Через какое-то время к нему приблизился Тэта и сказал:
— Ну что ты сидишь как неродной? Идем к нам. Нехорошо.
— А чем я мешаю? — спросил Паша.
— Своим видом. Сидишь с прокисшей физиономией. Мы же отдыхать приехали. А ты всем настроение портишь.
Тата был человеком Павлуши, и у Паши не могло быть к нему серьезных претензий. Он ничего не ответил. Поднялся с камней и пошел прочь. Он шел километра три, до тех пор, пока не кончились люди. Оставшись один, он действительно ощутил себя картофельной очисткой, в той же степени ничтожности и бессмысленности своего существования. Куда девают очистки? Свиньям. Вот и его туда же. Паша решил — не быть. Вода — близко. Море беспредельно и, как написал один писатель, «может, как одеяло, укрыть всех, всех». Паша пошел в море, чтобы скрыться с головой. Идти до тех пор, пока не накроет. Вода скоро достала ему до груди, потом по подбородка. Поднялась к носу. К глазам. Пришла пора вдохнуть, но нечем. В нос попала вода. Защипало, запершило. Паша развернулся и пошел обратно и, когда вода отступила к подбородку, открыл рот и вдохнул. Он сообразил. Что если его выловят дня через три, а потом пригласят их всех для опознания трупа, то они обидятся на него за то, что он своим видом утопленника портит им отдых.
«А вот фига вам!» — мстительно подумал Паша и вышел на берег. Он сел, крупно дрожа. Солнце жарило, но не прогревало. Паша замерз как-то глубинно. Он устал дрожать и заплакал, положив лицо на поднятые колени. Он испытывал отчаяние, такое же, как в детстве, и боялся, что вытошнит собственные внутренности. Паша плакал, как лаял, а чайки носились над головой и орали, как коты. Видимо, были разочарованы, что Паша живой и им нельзя пообедать. Расклевать. Растащить на части. Хищные твари, потребители, агрегаты по пожиранию, как Павлуша и Тата. Чайки не боялись Пашу и разгуливали рядом — крупные и жирные, на тонких ногах. И кто это выдумал, что чайки — красивые птицы?
По весне земля обнажается. Что только не открывается глазу: прошлогодние листья, старые газеты, потемневшие деревянные ящики, погибшие кошки и мышки, да мало ли что… Дворники сгребают все в одну кучу, обливают бензином — и поджигают. И все горит ясным пламенем. Огонь работает санитаром.
А что работает санитаром души? Ненависть, представьте себе. Этим огнем можно выжечь все, что захламляет душу. Правда, если передозировать, то можно обуглиться самому, сжечь и саму душу.
Паша возненавидел. Это чувство и стало его «генералом» и командовало им все летние месяцы. Он куда-то ходил, перемещался и даже ездил к родственникам под Ленинград, но ничего не воспринимал вокруг себя. Он существовал на пару с «генералом». Ненависть застила ему весь свет.
Осенью Паша вернулся в школу. Все сказали, что он похудел и загорел. Он не загорел, а потемнел, подсушился на огне ненависти. У него поменялось выражение глаз, и дети на его уроках сидели тише, чем на других. Боялись. Раньше они не хотели его огорчать. А теперь просто побаивались. Казалось, что он может ударить.
Однажды Панасючка во время обеденного перерыва поставила перед Пашей на столик витаминный салат: болгарский перец с чесноком, который она принесла из дома в баночке специально для Паши.
— Ешь! — велела Панасючка. — А то сдохнешь.
Видимо, она увидела наметанным глазом все, что с ним происходит. Алевтина прошла уже эту школу и знала, что в таких случаях надо есть витамины. Поддерживать свое здоровье. А в здоровом теле селится здоровый дух.
Паша съел салат и пошел на урок.
Он объявил диктант на девятнадцать слов. Продиктовал заголовок: «Медведь в лесу». И в этот момент увидел на щеке Гоши Трусова круглый свежий синяк. На прошлом уроке его еще не было, стало быть, синяк приобретен на перемене.
— Откуда он у тебя? — спросил Паша.
— Меня Славик укусил, — пояснил Гоша.
— А ты что сделал?
— Ничего.
— И напрасно. Надо было тоже его укусить, чтобы Славик знал, как это больно.
Гоша воспринял рассуждения учителя как прямое руководство к действию. Он вылез из-за парты, подошел к Славику и, наклонившись, цапнул его за щеку. Славик вскрикнул, потом бурно зарыдал, а через минуту забыл. Паша продолжал диктовку. Дети писали. И Славик писал, старательно склонив голову набок. На щеке проступал синяк, о происхождении которого он уже не помнил. Счастливая особенность психики — забывать плохое, потому что помнить — это значит продлевать, удлинять страдания. Переживать — значит проживать еще и еще раз свое унижение.
Этот синяк как бы держал Пашины глаза на ниточке. Паша то и дело в него вглядывался, не мог отвлечься.
Ночью долго не мог заснуть. Синяк держал и мысли на ниточке. О чем бы Паша ни думал, возвращался к синяку. Думал о том, что все женщины — разновидности Марин, Панасючек и Тась. Есть еще вариант его сестры. Она положительная, потому что никакая. Как дистиллированная вода без солей и минералов.
А мужчины? Кто они? Тэты и Павлуши, жертвенные «зайчики», алкоголики, рождающие дебилов… Синяк на щеке, незабытая слеза на синяке… С кем связался? На ком вымещает свое неверие в род человеческий? Славика в детском доме назвали Ярослав, потому что он был найден на Ярославском вокзале. В туалете. А Гоша — из благополучной семьи, единственный ребенок у престарелых родителей. Они могли бы иметь такого внука. Врачи считают, что позднее отцовство может быть причиной мутационных поломок. Человек изнашивается со временем, как всякий механизм.
Гошина мать приходила за сыном в конце дня, тихо делилась с Пашей: они с мужем не могут умереть, потому что не на кого оставить Гошу. У них нет никакой родни. И что Гоша будет делать в жизни один, без поддержки? Она смотрела на Пашу, и сколько бездонного отчаяния в глазах…
А на первой парте сидит Павлик. У Павлика — избирательный мутизм. Не разговаривает, хотя умеет говорить. Не привык. До десяти лет ни с кем не общался. Мать, приехавшая из Сибири, потеряла где-то паспорт, и, когда ребенок родился, его никуда не вписали. Он нигде не числился. И в школу не пошел. У пьющей мамаши были свои запьянцовские дела, она уходила из дома, запирала дверь на ключ. Ребенок рос в углу, в тряпках, как щенок, из дому его не выпускали. Обнаружили случайно. Соседей внизу залило, вызвали сантехника, взломали дверь — и увидели Маугли, дикого мальчика, голого, заросшего и бессловесного. Степень его отставания невозможно было определить. Пришлось поместить в больницу. Мать с большим трудом лишили прав материнства.
Оказывается, это очень трудно — лишить прав несостоятельную мать. Общество гуманно. Нельзя запретить дебилам рожать, если они хотят иметь ребенка. И растет армия дебилов. В нормальной семье — двое, трое детей. У дебилов — десять, двенадцать. Они рожают каждый год, как говорят врачи, рожают на дефектной основе. Страна дает им звание матерей-героинь. Исполком обеспечивает площадью — предоставляет целый этаж, четыре квартиры. А куда денешься? Дети растут при полной безнадзорности. Преступность и наркомания находят в первую очередь именно этих. И в их интернате в старших классах тоже растет токсикомания. Паша подозревал, кто у них главный: Прокопенко.
Паша не спал в эту ночь ни одной минуты. В сущности, его работа, а значит, и жизнь, погружена в такие глубины человеческого горя, и так много надо поправить, а он заколотил себя в убогий треугольник Паша — Марина — Павлуша. Да и треугольника нет — прямая: Марина — Павлуша. И что толку от его ненависти. На ненависти ничего хорошего взрасти не может. Одна озлобленность. Паша решил отозвать своего «генерала» с прежнего поста и возглавить другие войска.
Утром Паша пошел к Панасючке и поделился «ацетонными» прозрениями.
— А что я, по-твоему, могу сделать? — спросила Панасючка.
— Выгнать Прокопенко. Для начала.
Панасючка как бы не услышала, увела разговор в сторону. Она в этот период жизни меняла в квартире паркетную доску на паркет и любила говорить на эту тему. Паша захотел вернуть разговор к Прокопенко, но у него не вышло ни в этот день, ни в следующий. А на третий день Паша выяснил, что мамаша Прокопенко работает в солидной организации. У этой организации свой санаторий, в котором Панасючка отдыхает каждый сезон, плавает там в бассейне и проходит курс массажа. Помимо санатория, Панасючке перепадают талоны, по которым дают особую колбасу. Не ту, что в магазине, а совсем особую. Колбаса — за молчание. И ходят по коридорам старшеклассники в третьем измерении, балдеют.
Паша дождался педсовета и выступил. Он поставил вопрос о несоответствии Панасючки занимаемой должности. Должность — сама по себе, а Алевтина Варфоломеевна Панасюк — сама по себе.
Она, как ворона на бреющем полете, низко и медленно летит над полем обездоленных и норовит выклюнуть себе реальный кусок.
Учителя обескураженно молчали. Они все знали: про низкий уровень контроля, про выдвижение любимчиков на должность старшего учителя, про подставных лиц. Числится рабочим по ремонту и обслуживанию здания, зарплата восемьдесят рублей. А где этот рабочий? А куда идет зарплата?
Все знали, но помалкивали. Панасючка сама жила и давала жить другим. С ней было удобно. А то, что во вред детям… Из них так и не вырастишь полноценных членов общества. Чего напрягаться. Однако в каждой душе учителя жива тоска по идеалу. Человеку свойственно работать хорошо. Он запрограммирован на полное самовыражение. А когда этого нет, наступает великая апатия.
Паша выступил и сел на место. Панасючка невозмутимо спросила: хочет ли кто-нибудь высказаться? Никто не захотел.
Нависла пауза. Все понимали, что Паша говорит правду. Но разве это можно?
Заведующая учебной частью Лина Глебовна наклонилась к нему и спросила шепотом:
— Скажите, а вас кто-нибудь поддерживает?
— Поддерживает, — ответил Паша.
— Кто?
— Совесть.
— А-а-а… — сказала Лина Глебовна.
Она родилась в тридцать седьмом году и, естественно, не осознавала событий тех лет. Но страх родителей передался ей с генами и остался в крови. Она боялась глубинно, хотя уже официально было разрешено не бояться. Мало ли. Перестройка перестройкой, а еще неизвестно, что за ней. Лучше не вылезать.
Панасючка еще раз спросила, хочет ли кто-нибудь выступить. Народ безмолвствовал. Педсовет был закончен. Однако Панасючка попросила Пашу задержаться.
Они остались с глазу на глаз. Панасючка как ни в чем не бывало рассказала Паше о преимуществах паркета над паркетной доской, потом простодушно заглянула ему в глаза.
— Ты понимаешь, что вместе мы работать не можем? — спросила она.
— Конечно, — согласился Паша.
— Значит, ты или я.
— Я, — выбрал Паша. — Ты не полезна и даже вредна.
— Кому?
— Обществу.
— А это не тебе решать, — сказала Панасючка.
По правилам перестройки все решает трудовой коллектив. Панасючка была уверена в своем коллективе. Ее «пораженки» — так она называла учительниц — не хотели в небо. Им было здесь прекрасно, «тепло и сыро».
Но на собрании произошло непредвиденное. Первой выступила заведующая учебной частью Лина Глебовна, а за ней следом и остальные «пораженки». Всех несло как на крыльях. Высказывались о Паше с такой степенью возвеличивания, будто это было не собрание, а грузинское застолье: и самый честный, и гуманный, и специалист. Их послушать, так без Паши бы вся школа развалилась, стены рухнули. Панасючку сровняли с землей. Больше всего ее поразила человеческая неблагодарность. Мало она для них делала, входила в положение, создавала условия. Панасючка была настолько растеряна, что не знала, какое принять решение — обидеться или защищаться. Однако не понадобилось ни первое, ни второе. В присутствии представителя роно было высказано пожелание: ей стать рядовым учителем, а Паше — директором школы.
Панасючка метнулась в роно. Там у нее было «схвачено». Заведующая выслушала с пониманием, потом успокоила.
— Уголовное дело на вас не завели, — сказала она. — Можете со следующей недели приступить к работе. Преподавателем.
Панасючка молчала. Адаптировалась к неожиданной информации. Заведующая предложила ей новую точку отсчета: тюрьма. И с этой новой платформы ее ситуация понижения выглядела не как провал, а как большое везение. Ей нужно не возмущаться, а благодарить. Одно дело — сидеть в тюрьме, неудобно спать, плохо питаться, довольствоваться навязанным общением. Другое — жить на свободе в привычной обстановке да еще работать в школе, получать заработную плату с двадцатью процентами надбавки.
Панасючка поднялась и вышла на улицу.
Роно размещалось в одноэтажном здании барачного типа с решетками на окнах. Решетки поставили от воров. «Что там красть? — подивилась Панасючка. — Папки с бумагами, бессмысленными отчетами, бумажной показухой? Всем этим хорошо костер разжигать в сырую погоду, и то какая-то польза». Решетки навеяли мысли о тюрьме, КПЗ, захотелось подальше отсюда. Но ноги не шли. Кончился бензин. Надо было уравновеситься, зарядиться от неба и деревьев, от свободы и воли. Взять из космоса немножечко топлива. Панасючка остановилась возле газетного киоска, купила рекламное приложение к «Вечерке», стала смотреть в строчки, чтобы переключить внимание с себя на что-то, не имеющее к ней никакого отношения. Отвлечься от себя.
Приложение печатало объявление, что кому требуется. Кто-то покупал, кто-то продавал, кто-то менялся, а кто-то приглашал няню к ребенку. Одно объявление привлекло ее внимание припиской: условия хорошие. Здесь же сообщались телефон и адрес: та же улица, что у Панасючки. Она зашла в автомат, набрала номер и спросила: что значит «хорошие условия»?
Ей ответили: зарплата, питание, все лето на даче. Панасючка подсчитала, получалось содержание кандидата наук.
— А ребенок дебил? — спросила она.
— Почему дебил? — обиделись в телефоне. — Нормальный, здоровый ребенок.
Так началась для Алевтины Варфоломеевны Панасюк новая жизнь. В этой жизни был один ребенок, а в прежней — сто. Там — восемь часов в помещении, здесь — четырехчасовое гулянье. Алевтине было под пятьдесят. Ее главные игры в жизни сыграны, наступил период осмысления. А осмыслять хорошо в тишине и на свежем воздухе.
Новая жизнь началась и для Паши. Дел было столько, что невозможно удержать в памяти. Дома под зеркалом повесил бумагу, на которой было написано: «Дела и делишки». А дальше пункты и тезисы.
Первый пункт: кадры. Провести переаттестацию, оставить только дефектологов, никакого дилетантства, никаких любителей.
Второе: микроклимат. Никаких тайфунов и ураганов в учительской. Некогда тайфуниться. Все закручено так, что тащить придется всем скопом, как бурлаки с лямками на плече.
Третье: наладить связь с объединением «Мосшвея», которое использует труд инвалидов. Поставлять им наволочки, вафельные полотенца. Получать живые деньги. Это для девочек. Мальчикам — картонажно-переплетное дело. Достать картон, коленкор, дерматин. Взбодрить столярно-слесарные мастерские. Однако где взять дерево? Да и вообще где взять ВСЕ? За какие деньги?
Иногда ему казалось, что ничего нельзя сделать. Невозможно прошибить лбом устоявшую заскорузлость. Тогда хотелось все бросить и не возникать. Но какой-то внутренний мотор был запущен. Паша знал: если не он, то никто.
Однажды приснился сон, будто идет по школьному коридору. Коридор этот не имеет конца. По сторонам стоят ученики и учителя: неполноценные и «пораженки». Они смотрят на Пашу с такой напряженной надеждой, как будто вся их жизнь зависит только от него одного, и он не может под этими взглядами ни остановиться, ни повернуть назад. Здесь же, в коридоре, стояла Марина, почему-то голая и в крови. Паша понимал, что это сон, заставил себя проснуться. Долго лежал в темноте. Чего только не приснится! Однако Паша понял: как бы он ни жег ее ненавистью, ни затаптывал занятостью — Марина выплывает из подсознания как заговоренная. И ничего с этим не поделать. Если только порвутся сосуды в мозгу и зальют кровью то место, где память. Утопят.
В учительской сказали, что видеть кровь во сне — очень хорошо. Значит, к кровной родне. К близким людям. Значит, у Марины все в порядке.
В середине зимы Паша случайно встретил Панасючку. Она катила коляску с ребенком. На ней были платок и валенки.
— А я хотела тебе позвонить, — сказала она.
— Зачем? — не понял Паша.
— Спасибо сказать. Так что — спасибо.
— Пожалуйста, — ответил Паша.
— А ты хорошо выглядишь, — искренне похвалила Алевтина. — Тебе идет власть. Другое выражение лица.
— Ты тоже хорошо выглядишь. Тебе идут платок и валенки.
— Так я же деревенская, — просто сказала она.
Ребенок заплакал. Алевтина взяла его на руки. Ее лицо стало ясным, панасючесть выпарилась, куда-то улетучилась.
— Такой хорошенький! — счастливо поделилась Алевтина. — Я его прямо в рыло целую, когда хозяева не видят.
Паша похвалил ребенка, и они разошлись.
На помойке валялись две доски. Паша подошел, взял их под мышку и понес. Дерево было крепким, могло сгодиться в столярной мастерской.
Они уходили в разные стороны. Панасючка — с ребенком. Паша — с досками. Каждый со своим.
* * *
Прошло четыре года.
За это время Пашина школа вышла на первое место в городе, что порождало массу неудобств. В интернат сгоняли практикантов, показывали иностранцам, всяким гостям города. А как известно, гости — это воры времени. Дел у Паши не убавилось. Одни дела кончались, другие наплывали. Ему иногда казалось, что он пытается наполнить дырявый мешок. А точнее — мешок без дна. Прорву.
Раз в месяц он заседал в медико-педагогической комиссии. Комиссия проверяла детей, которых отбраковывала общеобразовательная школа. Встречались дети, которые не годились даже в интернат. Их следовало переводить на социальное обеспечение. А иногда на комиссию попадали совершенно здоровые ребята.
В последний раз пришла пара рыжих: мама и сын. Мальчик — десятилетний, косоглазый, очень смышленый. Его невзлюбила, а точнее, возненавидела учительница Эльвира Станиславовна, и мальчик в ее обществе становился тупым, чуть только не дебильным. Пришлось вызвать эту Эльвиру Станиславовну, ставить вопрос о профнепригодности. Паша знал: дети, как и взрослые, бывают очень противные. Но ненавидеть их, а тем более мстить… Хорошо, что в комиссии оказались не формальные люди. А сидела бы Панасючка, вечно спешащая по своим делам, не стала бы вникать, и загремел бы рыжий мальчик в интернат. А там — другое общество, другое детство, а поскольку детство — фундамент жизни, то и другая жизнь.
Следующая за ними пара — бабушка и внучка. Девочка семи лет, некрасивая, долгоносенькая, все время улыбалась, была рада, что вокруг много доброжелательных людей. Девочка не могла ответить ни на один вопрос. У старухи слезились глаза от любви и от старости. Между ними не было кровного родства. Старуха рассказала, что первая жена его сына Валька родила эту девочку после развода и неизвестно от кого. Валька и сама не знала, от кого. Бывшая невестка принесла ребенка бывшей свекрови. А больше некуда. Валька бродяжничала, нигде не жила, не выбрасывать же в мусорный ящик. Вот и принесла. А сама сгинула. И сын уехал на Север, а там женился. И осталась бабка с девочкой, старая и малая, никому не нужные, только друг другу. Бабка пошла работать уборщицей в магазин, поближе к питанию. Ее жалели. Давали еду бесплатно, а в середине дня отпускали. Сами мыли за бабку полы. Сострадание объединяло людей, держало всех на плаву. Делало всех людьми. И бабка не помирала, потому что нельзя. А девочку на кого?
Паша смотрел на старуху. Ее лицо было как растрескавшаяся земля. Морщины такие глубокие, что в каждой можно спрятать монетку и она не выкатится. Ей было лет девяносто, не меньше.
Паша предложил интернат. Старуха спросила:
— А можно каждый день забирать?
— На субботу и воскресенье, — разъяснил Паша. Старуха колебалась.
— Она там плакать будет.
— Поплачет, потом привыкнет.
— Человек не собака, ко всему привыкает, — согласилась старуха. — Так ведь жалко.
— Ну, вы подумайте, а потом нам скажете.
Старуха и девочка пошли из комнаты.
«Эх, Валька, Валька… — подумал Паша. — Ну что с тобой делать? Что с вами с такими делать? Судить? Стрелять?»
Паша вдруг почувствовал, что стул под ним сдвинулся в сторону и поплыл. Такое случилось в первый раз, но районный врач сказал, что все бывает в первый раз. Нужен отдых, нужен отпуск, нужен санаторий. В противном случае разовьется гипертония, и неизвестно, чем она закончится. У гипертонии много вариантов. Пашу не устроил ни один из перечисленных. Он взял отпуск и поехал в пансионат.
Пансионат располагался на самом берегу Черного моря и был отгорожен с двух сторон железной сеткой, чтобы на пляж не забредали неорганизованные отдыхающие под названием «дикари». «Дикари» — это вполне интеллигентные люди. Однако не надо.
Территория была небольшой, и получалось, что отдыхающие находятся в вольере. Как песцы и норки.
Паша не переносил скученности, поэтому приходил на пляж раньше всех, а в столовую — позже всех. Своих соседей по столу Паша за неделю не встретил ни разу. Они не пересекались. И это было хорошо. Паша лечился одиночеством, отсутствием обязательного общения.
Из женщин заприметил двоих: молодую и ровесницу. Молодая была коренастая, коротконогая, с прекрасными зубами, как калмычка. А ровесница — худая и гибкая, как водоросль, она неприятно волновала. Хотелось все время на нее смотреть. Несколько раз мелькнула женщина, похожая на Марину, но не Марина.
Он жил в номере с широкой двуспальной кроватью и диваном. Лоджия выходила на море. Покрывала и занавески были синие. Мебель белая. Ведомство умело заботиться о своих сотрудниках.
Три часа в день Паша сочинял уроки: читал, писал, сочинял для детей диктанты, чтобы в них присутствовала не только информация, но и некоторая художественность. Чтобы не было скучно. Скука — это внешняя примета бездарности. Скука, как засуха, убивает все.
Через неделю пребывания в пансионате Паша увидел соседей по столу. Это были Марина и трехлетний мальчик — кудрявый, большеглазый, с короткими зубами. Точная копия Павлуши, будто Павлуша размножил себя простым делением.
Фактор внезапности был такой ошеломительный, что Паша даже бровью не повел. Как сидел, так и остался. Внешне это читалось как полное безразличие. Ну, встретились. Ну и что?
Однажды московская соседка, Крашеная, рассказала Паше, что встретила своего будущего мужа перед революцией в Цюрихе.
— Он был немец? — спросил Паша.
— Нет. Он был еврей из Киева.
— Стоило ехать в Цюрих, чтобы встретить там киевского еврея! — удивился Паша. — Его можно было встретить в Киеве.
— Это так, — подтвердила Крашеная. — Его можно было встретить в Киеве, но я встретила его в Цюрихе.
То же самое случилось с Мариной и Пашей. Они могли встретиться в Москве, где стоят их дома. Но они встретились в Сочи, почти на том же месте, где расстались. Судьба сделала кольцо.
Жизнь вообще склонна вить кольца, поднимаясь по спирали. Но это не Пашино открытие. Это заметили до него.
Марина искренне удивилась встрече, удивление было со знаком плюс. Она осветилась лицом и сказала:
— Здравствуй, Паша. Тебя и не узнать. На Ружича похож. Я думала, что ты Ружич.
— А кто это? — спросил Паша.
— Он сейчас в Сочи гастролирует. Мим с гитарой.
— Странное сочетание: мим с гитарой.
— А я и Павлуша — не странное? — Марина кивнула на мальчика. Паша понял, что его тоже зовут Павлуша.
Он не ответил. Встретил ясный, незамутненный Маринин взгляд и увидел, что ей совершенно не стыдно за прошлое. Никаких комплексов. Значит, он корчился, извивался как уж на сковородке, а она: «Здравствуй, Паша». И все дела.
Марина изменилась. Она поправилась и побледнела. Румяна вместо румянца. Вместо белой кофты — черная синтетическая водолазка, чтобы реже стирать. А главное — суетливая зависимость, которая сквозила в голосе и в пластике.
Официантка принесла борщ. Паша взял ложку и стал есть. Он почувствовал себя свободным от Марины. Надо было ее увидеть, чтобы все прошло за одну минуту. Так же как мгновенно влюбился — так же мгновенно освободился от нее. И даже жалко стало, что страдал так долго. «Дурак», — подумал Паша, отгоняя ложкой круг сметаны. Сметане он не доверял. Она редко бывала свежей.
Марина принялась кормить Павлушу. Он кочевряжился и не ел. Это был канючливый, невоспитанный мальчик с прозрачными соплями под носом, которые Марина вытирала прямо рукой.
— Съешь ложечку за дядю Пашу, — увещевала Марина.
— Пусть съест за папу, — переадресовал Паша.
— А он его не знает, — как бы между прочим проговорила Марина.
Паша хотел спросить: почему? Но сдержался. Приказал себе не расспрашивать. Должно же у него быть уважение к своим собственным страданиям. Паша сомкнул лицо.
Марина тем временем изображала из ложки пароход, сажала на пароход пассажира-фрикадельку, и по воздуху, как по волнам, ложка шла к Павлушиному рту. Но возле самой цели Павлуша сбил пароход, и пассажир-фрикаделька полетел в Пашину лысину. А Павлуша безмятежно глядел большими серо-желтыми глазами цвета куриного помета. Паша поднялся из-за стола, не дожидаясь второго.
— Ну вот, дядя Паша обиделся, — упрекнула Марина.
— Ну и пусть! — угрюмо сказал Павлуша.
«Весь в папу», — подумал Паша и вышел из столовой. Выбрался из вольера на дорогу. Сел в автобус и поехал в город. Там зашел в шашлычную, заказал солянку и шашлык. И уже когда ел — знал, что его ждет суперизжога. И не ошибся.
Прошла неделя.
Дни походили один на другой и катились незаметно. Утром Паша завтракал у себя в номере сыром и помидорами. Днем ездил в шашлычную. В промежутках плавал, играл в большой теннис, учил уроки. Марина и Павлуша иногда мелькали то тут, то там и были чем-то вроде изжоги.
Однажды Паша выходил из моря и увидел, что Павлуша стоит по щиколотку в воде в окружении детей. Дети на него брызжут, а он визжит, будто его режут. Паша посмотрел по сторонам, определяя, где же Марина. Марины поблизости не было.
Паша пошел мимо, но Павлушин визг его настигал, ввинчивался в уши и глубже, в мозги. Паша вернулся, взял его за руку и вывел из круга зверят. Здоровые дети жестоки. Им бы найти живое и мучить. Павлуша рыдал, не мог остановиться, его лицо было мокрым от слез и морских брызг. То и другое было одинакового вкуса.
Паша присел перед ним на корточки и вытер ему лицо прямо рукой, как это делала Марина. На бровях Павлуши расцвели красные пятна, на лбу — точки. Разнервничался.
— А мама где? — спросил Паша.
— Не знаю.
«Ну вот, родили на мучение, — подумал Паша. — Не нужен никому». Было очевидно, что Марина не понравилась Тасе. Павлуша-старший не смог ослушаться или не захотел. Они либо поженились и разошлись, тогда Марине положены алименты. Либо не поженились, а просто разошлись, тогда Марина будет получать двадцать пять рублей от государства. Раньше было — пять. Сейчас повысили. В некоторых странах благотворительные общества поддерживают таких бедолаг. А у нас каждая должна взять свою судьбу в свои руки.
Подбежала Марина в купальнике и туфлях на шпильках, вся в украшениях и в полной косметике. Шпильки вязли в гальке, румяна плавились и жирно блестели, и во всем ее открытом теле было что-то нищенски зависимое, предлагающее себя. Она и на Пашу смотрела подобострастно, как будто он в самом деле был Ружич.
— Ты зачем его сюда привезла? — строго спросил Паша.
— А куда я его дену? Мне не с кем его оставить.
— Оно и видно.
Паша вернулся в свой номер. Принял душ. Надел зеленую рубашку-сафари и собрался пообедать в городе. Но передумал. Пошел в столовую.
Марина и Павлуша уже бились над винегретом. Марина руками заталкивала ему в рот овощи, а Павлуша выплевывал обратно. На столе было накидано и наплевано, как в хлеву.
Марина сравнивала огурчики с камешками, а морковку с денежками, хотя деньги меньше всего похожи на вареную морковь. Павлуша самодурствовал, тряс руками и ногами. Это было типичное поведение невоспитанного ребенка, ребенка, которого не воспитывают изо дня в день, а все ему позволяют, потому что так короче. Удобнее. Вседозволенность требует меньше затрат.
Марина была на грани срыва. Паша понял: сейчас она отхлещет его по рукам, будет большой ор с пятнами на бровях, потом Марина начнет извиняться и унижаться, и все вернется на круги своя. Павлуша, одержав очередную победу, совсем посовеет, превратится в полного пса-диктатора. Похоже, он унаследовал Тасины гены.
— Встань! — приказал ему Паша. Павлуша замер с раскрытым ртом.
— Встань! — повторил Паша. Павлуша сполз со стула.
— Выйди из столовой.
— А мама? — спросил Павлуша.
— А мама останется здесь.
— А я?
— А ты выйдешь. Потому что ты мешаешь. Посмотри, все тихо сидят и едят, как большие мальчики. А ты как себя ведешь?
Павлуша тут же изобразил страдальческую гримасу, натянул верхнюю губу на зубы. Давил на жалость.
— Если не хочешь уходить, садись и ешь. И чтобы я тебя не слышал. Без единого звука. Понял?
Павлуша вскарабкался на стул и разинул рот. Марина молча покидала в него винегрет.
— Молодец, — похвалил Паша. — А теперь посиди спокойно. Пусть мама поест.
Павлуша пристально засматривал в Пашины глаза, пытаясь уловить в них слабину, которая скрывается за показной строгостью. Но строгость была настоящая. И воля мужская, неведомая Павлуше. Он сидел смирно, как бобик. Марине стало его немножко жалко.
— Вообще у него характер после болезни испортился, — заступилась она за сына.
— А чем он болел? — спросил Паша.
— Отравился. Упаковку снотворного съел. Думал, что конфеты.
— Надо убирать, — строго сказал Паша.
Павлуша слышал, что говорят о нем, и настороженно смотрел большими серо-желтыми глазами. Паша вспомнил, что этот редкий цвет глаз называется «авокадо».
— Дай маме салфетку, — велел ему Паша.
— Я? — удивился Павлуша.
— Да. Ты.
— Я маленький.
— Ну и что? Ты же мужчина, а она женщина. Павлуша протянул салфетку, которой был накрыт хлеб.
— Не эту. Бумажную.
Павлуша передвинул руку и взял из стакана бумажную салфетку, рассыпав все остальные. Ему давали поручения. Это походило на игру. Павлуша с удовольствием играл в большого мальчика, и это было гораздо интереснее, чем оставаться маленьким.
* * *
Вечером Паша собрался в кино. К нему постучали. «Кто бы это?» — подумал Паша. Ни с калмычкой, ни с ровесницей он так и не познакомился, они только переглядывались издали. Но все может быть. На юге все убыстряется в сравнении с севером. Здесь и цветы раньше зацветают, и отношения быстрее формируются.
За дверью стояла Марина.
— У меня к тебе просьба на сто миллионов, — затараторила Марина. Раньше она не тараторила. — Ты не мог бы посидеть с Павлушей? То есть сидеть не надо. Ты живи своей жизнью, а я открою дверь в его комнату. Если он проснется, войди и поноси его на руках. Он успокоится, и ты его снова положи.
— А где твоя комната? — не понял Паша.
— Рядом с твоей. Твоя одиннадцатая. А моя тринадцатая.
Марина смотрела на него вверх и не дышала. Он не мог выносить этой ее зависимости. Можно было все то же самое сказать иначе. И иначе смотреть. Но она разучилась иначе. Видимо, жизнь за эти четыре года так повозила ее лицом по асфальту, что она забыла себя прежнюю.
— Я скоро приду, часов в двенадцать. Не позже.
Она решила взять судьбу в свои руки и хотела обернуться до двенадцати.
— Если он попросит пить, там на подоконнике. В термосе, — сообщила Марина, как бы подталкивая Пашу в нужном направлении.
— Ладно, — согласился Паша.
Она потянулась и поцеловала его в щеку. Это был поцелуй-унижение. И Паша сказал:
— Не вибрируй. Успокойся. Ты же женщина.
Марина приподняла брови, как бы удивившись этому открытию. Ее глаза были разрисованы фиолетовыми тенями, как у дикарки. Зеленый маникюр. Тяжеловесные украшения. Только перьев в голову не хватало.
Марина повернулась и зацокала по коридору, и ему казалось, что ей очень неудобно идти на каблуках. А идти придется далеко и долго.
* * *
Павлуша спал на животе, утопив лицо в подушку. Паша подошел к кровати, всмотрелся с пристрастием. Спинка ходила — значит, дышал. У Паши отлегло от сердца. Он все же чуть развернул головку и сделал в подушке вмятину, чтобы дать доступ воздуху.
Одеяльце слегка дыбилось над ребенком: так был мал, как кочка. В чем душа держится? И все время на краю: то лекарство съел, то возле моря один. Что стоит ему войти по грудь, потом по горло, волна подтолкнет… Много ли ему надо… Павлуша спал. Из-за полусферы щеки выступали маленький носик и раскрытые губы. И было невозможно себе представить, что этот спящий и тот орущий и канючливый — один и тот же человек.
Паша вернулся к себе. Лег, не раздеваясь, стал читать книгу о Хемингуэе. Однажды Хемингуэй был молод, беден, жил в Париже, любил Хэдли, родил сына Джона и написал «Праздник, который всегда с тобой». Он был счастлив. А потом, в конце жизни, был богат, жил на Кубе, имел дом, много кошек, жену Мэри, башню, но утратил что-то важное и убил себя. Ему было шестьдесят два года. Для смерти это мало. Однако шестьдесят два года — это время повторений. Все уже было, а теперь повторяется по второму и третьему разу. Новое — только смерть. Может быть, интересна только дорога, а в конце дороги той «плаха с топором». Хемингуэй густо жил и все успел. Рано завершил свой цикл, поэтому рано ушел. А Лермонтов еще раньше завершил и раньше ушел. Может быть, дело не в протяженности пути, а в его плотности. Но если опустить гениев, а взять обычных людей, то время реализации — от тридцати до сорока. Все, на что ты способен, надо заявить в это время. А на что он потратил свои от тридцати до сорока?..
Паша задремал. Взметнулся от крика. В его номер босиком и в пижаме вбежал Павлуша с раскинутыми руками. Паша вскочил, подхватил ребенка, ощущая его лопатки, как зачатки крылышек.
— Там бабай. — Павлуша показал на дверь.
— Ты же большой мальчик. Мужчина. Ты не должен бояться бабая.
Павлуша затих, перевесил тельце через Пашино плечо, как через балкон, и смотрел вниз и по сторонам.
Паша пошел вместе с ним в его комнату. Налил из термоса в стакан кипяченую воду. Павлуша потянулся навстречу питью и даже высунул язык. Стал пить, жадно и громко глотая. Напился и сказал:
— Не уходи. Я боюсь.
— Я хочу спать, — возразил Паша.
— Давай спать вместе.
Паша подумал, потом отнес Павлушу в свою комнату. Удобно уложил в кровать, а сам прилег рядом.
Павлуша приткнулся лбом к его руке, пониже плеча, и быстро заснул. Он вспотел во сне, лобик взмок. Паша слышал влажный след на своей руке и звук дыхания. Павлуша дышал, как будто произносил шепотом букву «и». Паша вдруг ощутил, как с каждым «и» его сердце обдает жаром. Это был не насос, механически и равнодушно перекачивающий кровь. Это была живая сумка, в которой копилась любовь. Копилась и грела.
Паше было неудобно пребывать в одной позе, но он боялся пошевелиться, чтобы не оторваться от «и» и не потревожить сон мальчика. Он лежал погруженный в любовь, как в море, и впервые без ненависти подумал о Павлуше-старшем: почему он такой? Потому что на него тоже брызжут. Его раздавила волевая мама, и, отходя в сторону, он самоутверждался на других.
Марина вернулась не к двенадцати, как обещала, а в два. Тихо прошла в комнату к Паше.
— Вы спите? — спросила она. — Ну ладно, не буду мешать…
Повернулась и пошла к двери. Она даже не поинтересовалась, удобно ли Паше соседство с ребенком, или он хочет остаться один… «Удивительная душевная неразвитость, — подумал Паша. — Заскорузла в своем эгоизме. А может быть, попытка выжить за любой счет…»
— Павлуша приедет? — спросил он из темноты.
Марина остановилась, и он услышал ее удивленное молчание.
— А ты не знаешь? — спросила она после молчания.
— Я ничего не знаю.
— Его посадили.
Паша сел на постели. Его глаза привыкли к темноте. Он хорошо видел Марину.
— А почему посадили?
— Ну, там многих взяли. Они все показывали один на другого. Как пауки в банке. Тату запугали, он раскололся. Всех заложил, только бы самому вылезти.
— А много дали?
— Тате?
— Нет. Павлуше.
— Много, но он был рад. Думали, хуже будет.
— А Тате?
— Не знаю. Мне не до него было. Я беременная. Жуткий токсикоз. Все время в обморок падала. Все-таки поздняя беременность. Через кесарево из живота доставали.
Марина начала елозить в своей сумочке. Достала сигареты.
— Не кури, — запретил Паша. — Здесь ребенок.
— Ах да! — вспомнила Марина.
Замолчали, ухнув каждый в свое. Значит, Паша обижался, перестраивался, определял своего «генерала», а у них тут твердь земная под ногами рушилась. Павлушу посадили. Марину живую ножом резали.
— А Тася? — спросил Паша.
— Она умерла.
— Сердце?
— Нет. Она была совершенно здорова. Врачи сказали, могла бы еще столько прожить. Шла в долгожители.
— А почему умерла?
— Врачи сказали: воля к смерти. Не хотела жить без Павлуши. Грандиозная старуха.
— Ты понравилась ей? — спросил Паша.
— А когда было нравиться? Мы десятого вернулись, а пятнадцатого его уже взяли. Я через месяц узнала, что беременна. Решила оставить. Бог дал, думаю, пусть будет. Я и не знала толком, твой или его.
Лицо Марины высвечивалось бледным кругом. Глаз не видно. Вместо глаз темные круги.
— Ты устала, — сказал Паша.
Марина молча пошла к себе. Она сбросила одежду и не стала смывать косметику, что безобразие. Легла прямо с крашеными глазами и под тоном. Не было сил. Да и какая разница? Прошлое опять надвинулось, как тень от бомбардировщика. Станцию разбомбило, сровняло с землей. И кажется, что следующая бомба попадет в макушку прямым попаданием. И она стоит, втянув голову в плечи, с живым свертком в руках, со свежим шрамом на животе.
Если раньше, потеряв «кучера», она могла идти переживать на выставку, то сейчас… Какая там выставка! Связана по рукам и ногам. В яслях Павлуша болел. Два дня походит, неделю дома сидит. В магазин и то не вырвешься. Полотенцем к кровати привяжешь — и за молоком, за хлебом. Бежишь обратно — в лифте слышно, как орет. Не орет даже — свищет.
В ателье взяли новую приемщицу. Все сроки вышли. Не может же ателье без приемщицы. Придется идти работать в садик — нянечкой, воспитательницей, кем возьмут. Там и накормят. И ребенок присмотрен. От прежних амбиций — один дым. Вот тебе и девятнадцатый век… Портниха Валя, добрая душа, отдала свою путевку. Заказчица ей достала, а она отдала. Мир не без добрых людей. Помогут. Не дадут пропасть. О себе можно забыть. Но надо жить для Павлуши. Он еще дурак, и еще долго она ему понадобится.
Вспомнила, как час назад сидели на берегу, запивали шашлык сухим вином. Как когда-то, так и теперь. Все повторяется. С той разницей, что тогда она была всем нужна, а сейчас никому. Ни они ей, ни она им. И все время в голове: Павлуша. Марина разговаривала с сыном на его языке, хоть это и непедагогично. «Пачет» вместо «плачет». И «кичит» вместо «кричит». Вдруг он сейчас проснулся, «пачет» и «кичит». А она тут — на пляже, среди посторонних людей.
В тишине заскреблась мышь. Марина с детства боялась мышей, испытывая перед ними почти мистический брезгливый ужас. Она поднялась, взяла одеяло, подушку и пошла в комнату к Паше. Бросила подушку на диван. Легла. Укрылась. Паша и Павлуша не пошевелились.
Мышь пилила зубами дерево. Их комнаты были соседними, и еще неизвестно, к кому мышь прорывалась, к ней или к Паше. Но сейчас это попиливание почему-то не пугало и даже показалось уютным. Марина не боялась, потому что рядом были Паша и Павлуша. Большой и маленький. Большой защитит ее, а маленького — она. Так, наверное, и выглядит конечная станция, когда есть в твоей жизни Большой и Маленький.
А мышь тихонечко работала с настойчивостью зубрилы, но у нее тоже была своя жизнь и своя программа на это раннее утро.