Post morten photo
В антикварную лавку на Бронной Клавдия заглянула спонтанно – то ли некая мелочь, выставленная в витрине, привлекла ее взгляд и позвала за собою с гипнотической силой, свойственной пережившим не одно поколение вещам. То ли просто захотелось перевести дух и хотя бы пару минут передохнуть от раскаленного июньского города в кондиционированном оазисе.
Клавдия была небогата и едва ли могла позволить себе антиквариат.
Но в магазинчике ее словно ждали – из-за прилавка ей навстречу ринулась пожилая продавщица вида престранного. Было ей хорошо за шестьдесят, на ее щеках розовел ровный румянец, а от уголков глаз разбегались морщинки человека, который привык смеяться много и с наслаждением. Подкрашенные фиолетовым седые кудельки выглядывали из-под старой бархатной шляпки, на лоб спускалась мятая и местами порванная вуалетка.
Несмотря на тридцатиградусную жару, старушка была в плотной рубашке с жабо, клетчатом шерстяном жилете и выглядывающих из-под довольно смелой для ее лет юбки плотных хлопковых чулках.
– Ну наконец-то, милая! – Голос ее оказался певучим и молодым. – А я уж думала, ты никогда не придешь.
Клавдия попятилась:
– Вы меня с кем-то перепутали…
Но бойкая старушка не собиралась отступать. Проворно выпрыгнув вперед, она ухватила Клавдию за рукав и потянула за собою, между полок, уставленных фарфоровыми статуэтками, латунными вазочками и полуразобранными швейными машинками. Ее скрученные артритом пальцы были цепкими и сильными.
– Ну, как же такое может быть, моя дорогая! Я ведь еще не окончательно выжила из ума… Душенька, надеюсь, ты не откажешься от мятного чая? У меня есть безе, сама утром пекла…
– Простите, – Клавдии все же удалось освободить рукав, однако под напором энергии странной старушки она чувствовала себя какой-то вялой медузой. – Я впервые вас вижу, совершенно точно… Просто шла мимо и решила заглянуть сюда. Думаю, вы ожидаете кого-то другого.
Продавщица снова рассмеялась, и это был не фасованный порционный московский смех, которым в этом городе принято затыкать неловкие паузы или реагировать на не вполне удавшуюся шутку собеседника.
– Какая же ты, право, глупенькая. Садись вон туда, за тот столик. Сейчас я подам чай. – И юркнула куда-то в сторону – впрочем, в помещении, так густо уставленном старой мебелью, нетрудно было исчезать.
Клавдия чувствовала себя неуютно. Она привыкла к жизни замкнутой. Зарабатывала на жизнь переводом текстов, почти всех собеседников с возрастом растеряла и иногда могла и неделю провести, не размыкая рта. Ей просто не к кому было голос обратить. И чужое внимание иногда начинало казаться ей вариантом атаки – Клавдия, конечно, понимала, что это нездорОво, но поделать ничего не могла.
Ей было всего тридцать пять. Безнадежно некрасивая: лицо словно наспех топором высечено, глаза запали так глубоко, что даже щедрая порция игристого вина не могла заставить их засиять звездами, а губы такие тонкие, что их почти и вовсе не было, – рот напоминал кривовато прорезанную щель. Да еще и хроническая молчунья, привыкшая жить в тени. Никто и никогда к ней не тянулся, и из всех возможных бонусов небесные проектировщики наградили ее лишь усидчивостью да въедливым, внимательным к деталям умом. К счастью, чувство зависти было ей неведомо – разве что в нежном возрасте она с легкой тоской поглядывала на длинные крепкие ноги одноклассниц и несмело примеряла на себя фарфоровость их лиц.
И вот Клавдия стояла посреди пахнущего пылью и старой тканью помещения и не знала, что делать: с одной стороны, не хотелось быть невежливой, да и перспектива мятного чая с домашним безе была заманчивой, с другой – отчего-то хотелось развернуться и убежать. И это было так странно и непохоже на нее.
Клавдия всегда молчаливо посмеивалась над теми, чье бессознательное оказывалось намного просторнее и сильнее сознания. Теми, кто не мог внятно и логично разложить чувства по невидимым полочкам, понять, что откуда произрастает, почему тут страшно, там – больно, а вон там – смешно. А теперь она и сама с нарастающей тревогой стояла посреди антикварной лавки, ощущая холодок в солнечном сплетении. И может быть, она и послушалась бы этого не постижимого логикой внутреннего паникера и ушла бы обратно в жару, если бы гостеприимная старушка замешкалась еще на пару минут. Но нет – та появилась, сияя белозубой улыбкой (хорошие протезы, должно быть) и с подносом, уставленным фарфоровой посудой:
– Милая, да ты садись, зачем же стоять. Я тебя долго не задержу.
И поставила на кованый столик с витыми ножками чашки, старинную серебряную сахарницу, блюдо с похожими на кружева пирожными.
– По рецепту моей прабабки готовила, – похвасталась старушка. – Мороки, конечно, много, но зато таких нигде сейчас не купишь.
Пожав плечами, Клавдия присела на неудобный кованый стул. И покупает же кто-то такую мебель. Старушка расположилась напротив. Клавдии вдруг стало стыдно за свою осанку, за сгорбленную годами сидячей работы спину, за неловкие руки с грубыми пальцами, за стоптанные сандалии. Казалось бы, в современном городе классового общества больше нет. Все решают деньги. Так, во всяком случае, она думала – до чаепития со старушкой. Есть у тебя деньги – покупаешь дорогие туфли, делаешь мелирование в салоне на Тверской, нанимаешь секретаря, вот ты уже и элита. А одного ее знакомого, профессора МГУ, доктора наук с дворянскими корнями, однажды не пустили на порог хорошего ресторана. Он решил отметить юбилей и пригласил жену в одно из тех заведений, где подают томленных в сливочном соусе перепелок, трюфельный крем и шампанское по цене плазменной панели, где есть швейцар в белых перчатках и парковщик. Деньги у профессора были. Но швейцар в белых перчатках, только что елейно улыбавшийся какому-то хмырю, строго преградил старикам путь. Нельзя и все. Найди, дед, что-нибудь попроще. Так и сказал – в пылающее от стыда лицо профессора.
Но в компании старушки из антикварной лавки Клавдия вдруг поняла, что очарование голубых кровей не имеет никакого отношения к сумме на банковском счете. Было в пожилой женщине что-то неуловимое – в том, как она держала голову и спину, как наливала чай, как улыбалась, как смотрела, – Клавдия чувствовала себя нерадивой горничной, пришедшей наниматься на работу и понимающей, что шансов – никаких.
Предложенное безе оказалось волшебством – таяло на языке. Сейчас такие подают разве что в ресторанах, подобных тому, куда не пустили профессора.
– Кушай, милая, – радовалась старушка. – У меня самой давно диабет, но как же я люблю смотреть на то, как молодые едят сладкое.
– И все-таки… Почему вы меня пригласили? – продолжала недоумевать гостья.
Старушку ее растерянность явно веселила. Выдержав паузу и подождав, пока Клавдия доест очередное безе, она извлекла из кармана небольшой потрепанный фотоальбом – видимо, очень старый:
– Ладно, дорогая, не буду более тебя томить. Вот то, за чем ты пришла. Это твое.
Клавдия машинально приняла альбом из ее рук, открыла. На каждой странице был фотопортрет – вот похожая на куклу девочка лет десяти, в белом кружевном платье и с плюшевым мишкой на коленях. Вот младенец безмятежно спит в колыбели, и над ним склонилась усталая мать – от бессонных ночей под ее глубоко запавшими глазами залегли темные тени. Вот бородатый мужчина с тростью – серьезно смотрит в объектив, и от его взгляда почему-то не по себе. Но может быть, это просто эффект старинных фотографий. Этих людей давно нет в живых. Даже тех, кто запечатлен младенцами, унесла в могилу глубокая старость. А в лицах мертвых – и это известно всем – появляется некая особенная торжественность, космическая мудрость и что-то еще неуловимое, нагоняющее тоску. Клавдия помнила стихотворение Ахматовой:
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты,
По-другому глядят глаза,
И губы улыбаются другой улыбкой.
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
И с тех пор проверяла часто,
И моя догадка подтвердилась.
Клавдия нахмуренно листала альбом. Ни одного знакомого лица. Ни одной жанровой фотографии. Ни одной улыбки. Только студийные торжественные портреты.
– Ну и что это? Зачем это мне?
– Ты не понимаешь? – лукаво улыбнулась странная старушка. – А я сразу, как на тебя посмотрела, поняла, что это твое. Твоя вещь. Твоя компания. Тебе понравится.
– Понятно. Это такой способ рекламы, – криво усмехнулась Клавдия. – Однажды мне так пытались продать пылесос. Тоже зубы заговаривали долго, еле отделалась…. Но я вас разочарую – вы ошиблись. Дело даже не в том, что я не собираюсь покупать дурацкий фотоальбом. У меня просто нет денег.
– Тю… – протянула старушка, совсем не обидевшись. – Так ты из тех, кто не умеет общаться со временем. Это печально, милая. Время – самый благодарный собеседник. Вот скажи, у тебя в доме есть хоть что-нибудь старинное?
– Послушайте, я, пожалуй, пойду. – Клавдия отодвинула чашку. – Вы же слышали – денег нет.
– Сейчас пойдешь, кто же тебя держит. Просто скажи – есть ли у тебя хотя бы одна старинная вещь.
– Ну… – Клавдия задумалась, – есть стулья на даче. И диван мамин. Я все старое на дачу везу.
– Это не считается. Сейчас я тебе дам примерить одну вещь, и ты сама все поймешь. – Старушка вскочила, у нее была на удивление легкая походка.
Клавдия тоже поднялась. И собиралась было положить фотоальбом, который машинально продолжала вертеть в руках, на стол, но старушка ее остановила:
– Это же всего три минуты. И пойдешь с миром. Ты же просто прогуливалась по городу. Неужели тебе самой совсем не интересно? Я уже поняла, что денег у тебя нет.
Клавдия вздохнула. А может быть, и не было ничего зловещего в этой причудливо одетой пожилой женщине и в этом альбоме – может быть, просто жара вот так странно подействовала на мозговые доли, отвечающие за страх.
Тело Клавдии начало производить страх, хотя объективных причин тому не было. Скорее всего, старая продавщица просто одинока – точно так же, как и сама Клавдия. Но если последней повезло уродиться интровертом, воспринимающим одиночество целительным отдыхом, то старушка наверняка некогда блистала на светских раутах, уверенная в том, что время никогда не отнимет у нее всего, чем она дорожила.
Но время было куда более опытным стратегом, чем какая-то отрицающая его жестокость светская дамочка, – оно действовало почти незаметно. Сначала стало меньше поклонников, потом и давление подскочило, потом пришлось познакомиться с двумя неумолимыми инквизиторами – мигренью и артритом. Настроение портилось к дождю. Неудачно упала и вывихнула ногу. Деньги кончились. И вот однажды наступила та новогодняя ночь, которую она встретила в компании зеркального отражения. Потом подвернулась удача – антикварный магазин, куда ее приняли консультантом. Она все еще оставалась общительной, приветливой, милой, посетителям это нравилось. И вот теперь она отчаянно цепляется за любую возможность с кем-то поговорить. Сымитировать нормальный дружеский разговор – с чаепитием, шутками.
Старушка весело тряхнула перед Клавдией какими-то изрядно помятыми кружевами.
– Вот. Это платье. Вторая половина девятнадцатого века, отлично сохранившееся. И, похоже, размер твой… Давай же, милая! Можешь переодеться вон там, за ширмой.
Вздохнув, Клавдия приняла кружева из старушкиных рук и последовала в указанном направлении. В конце концов, в ее жизни никогда не было места приключениям и спонтанности. «И правильно, что не было, это все так утомительно!» – сказал самый ехидный из ее внутренних голосов. Платье пахло пылью и старостью, но действительно оказалось совсем целым. Ни дырочки, ни затяжечки, все пуговицы на месте. «И как ей не страшно давать примерить такую ценную вещь первой встречной. А если я выбегу из магазина? А если я пахну потом? Или испачкаю кружево помадой?» Клавдия натянула платье через голову – оно село как влитое. Она посмотрела в старинное зеркало в бронзовой раме.
Клавдия никогда не была из тех, кто очаровывался вещами, – даже напротив, она молчаливо презирала и женщин, которые гонятся за «образами», и тех мужчин, которых влекут детали – чулки, кружево, шляпки, – а не то, что за ними прячут. Но сейчас, рассматривая себя, она не могла не признать – старинное платье сделало ее другой. Как будто бы другая женщина с ее чертами смотрела на Клавдию из зеркала. Чуть более глубокая, торжественная, понимающая. Прожившая какую-то другую жизнь. Не просто отсчитавшая дни и годы, растратившая их на будничность, как это сделала сама Клавдия.
– Что я вам говорила! – всплеснула руками старушка, о существовании которой Клавдия успела забыть, потому что две минуты наедине с платьем показались ей безвременьем. – Идемте, дорогая, я должна вас сфотографировать.
Как в тумане Клавдия потащилась за ней. Словно ее лишили воли. Этот день, жаркий, пыльный и бессмысленный, будто бы перестал существовать вовсе.
Старушка повела ее между стеллажами и буфетами, к дальней стене, которая была завешена слегка помятой холщовой тканью.
– Вот. Это прекрасный фон. Садитесь на стульчик… Кстати, а вы ведь поняли про фотоальбом, дорогая?
Клавдия опустилась на табурет, сложила руки на коленях. Губы ее пересохли, в голове был туман:
– Что именно я должна была понять?
– Да там же все мертвые! – расхохоталась старушка. – Мертвые люди. Вот чудачка, вы и внимания не обратили.
– В каком смысле… мертвые?
– Ну как же. Пост мортем – популярнейший жанр. Когда изобрели дагерротип, почти все этим баловались. Сначала аристократия, конечно, потом мода вышла и в народ. Как это обычно бывает с модой.
– Но… Они же сидят, у них глаза открыты… – Клавдия вспомнила и серьезную девочку в белом, и старика. – Вы меня разыгрываете, да? Путаете?
Старушка отчего-то развеселилась еще больше:
– Что же тут страшного, дорогая? Что вы как маленькая, в самом деле. Подумаешь, люди мертвые, эка невидаль. Каждый человек бывает мертвым. – Она заговорщицки подмигнула. – Как минимум единожды. И у вас тоже будет такая возможность.
– Знаете, я, пожалуй, пойду. – Клавдия встряхнула головой.
– Одну минутку! – вскричала ее странная собеседница. – Не волнуйтесь, фотоаппарат у меня современный. Снимок будет готов через пару мгновений… Надо же, в первый раз, кажется, вижу человека, который ничего не слышал о посмертных фотографиях.
– Мою бабушку снимали, – зачем-то хмуро сказала Клавдия, тело которой вдруг стало таким слабым, словно она весь день шла в гору. Она просто физически не могла подняться с табуретки. – В гробу. Я маленькая была. Но видела. А фотографии потом куда-то исчезли.
– Ну вот, а говорите… В городах уже на похоронах не снимают, а в деревнях – еще да. Последняя фотография тела. Это ведь, если задуматься, так романтично. Как и все, к чему мы применяем слово «последний».
Клавдию ослепила вспышка, и она зажмурилась. Она была словно пьяна. «Видимо, старая дрянь что-то подмешала в чай. Не надо было… Я же чувствовала. Не надо было», – пронеслось в голове.
– А в девятнадцатом веке людей фотографировали не в гробах, а… будто бы живыми. Фотография еще не была распространена, живописный портрет – это дорого. У многих просто не было портретов. Представляете, дорогая моя, как страшно – человек прожил жизнь, а изображений не осталось. Не все же умеют качественно помнить… Попробуйте открыть глаза пошире. Да-да, вот так… Вот и делали первый и последний портрет. Наряжали в лучшее, усаживали, открывали глаза. Надо было успеть, пока тело не остыло. Сами устраивались рядом. Семейный портрет с мертвецом. Даже и не поймешь с первого взгляда, кто именно мертвец, – так забавно, да? – И снова этот жутковатый беспечный смех. – Все, еще пару секунд осталось. Много времени я у вас не отниму…. Да и нечего больше отнимать, дорогая. Времени-то у вас больше и нет.
Клавдия чувствовала себя рыбой в большом теплом океане. Голос старушки звучал словно из-под толщи воды. Страх исчез, пришло безразличие. Она попробовала пошевелить руками, но не смогла – тело стало мягким, ватным, будто бы чужим. «Да и нечего больше отнимать, дорогая».
Вдруг вспомнилось, как тридцать июней назад был такой же жаркий день, и она сидела на дощатом крылечке дачного домика, пахло клубничным вареньем, которое кипело в тазу, – Клавдия послушно ожидала, когда бабушка снимет пенку, – снимет и отдаст ей, в золотой пиале. И небо было таким высоким, и пахло скошенной травой, и вдруг бабушка подошла со спины, положила теплую ладонь ей на плечо и грустно так сказала: «Знаешь, Клавочка, я в молодости так любила июнь, а теперь так тоскливо… Стараюсь занять себя делами какими-то, огородом, варенье вот варю, а тоскливо все равно. Все такое хрупкое вокруг – иногда обманчиво кажется, что весь мир у тебя в руке, а через секунду раз – и нет ничего. Ничего… – И тут же спохватилась: – Да что же я, солнышко, ты же и не понимаешь… Идем, пенка уже готова, я чаю тебе налью!»
Почему это вспомнилось именно сейчас – так живо, так ярко, как будто случилось вчера? Бабушка умерла тем же летом, в начале августа. Во сне. Клавдию не хотели брать на похороны – ей было всего пять лет, впечатлительный нервный ребенок. Не хотели, но она как-то увязалась все равно. Правда, к гробу подходить побоялась. Все родственники унылой вереницей шли прощаться, Клавдия тоже пристроилась в очередь, но потом, в самый последний момент, юркнула в сторону – никто и не заметил. А осенью родители продали старенькую дачу, и Клавдия кажется, никогда обо всем этом не вспоминала – до этого самого дня.
– Еще чуть-чуть… Давай же, – суетилась старушка. – Давай, дорогая, что ты как амеба вареная. Тебе давно уже пора… Ну вот, наконец-то. Дай волосы поправлю. До чего же я люблю с мертвыми работать. Живые все противные и сутулые, и смотрят так, словно в лицо говорят одно, а думают – другое совсем.
Клавдия слышала все это словно бы издалека. Или даже не так – с высоты. Как будто она воспарила и над городом, и над той собою, какой привыкла быть на протяжении тридцати пяти лет, и над тем жалким будущим, которого она в глубине души побаивалась и от которого ничего хорошего не ждала.
– И ты такая же, дорогая моя. Думаешь, я не заметила, что ты меня за сумасшедшую держишь. За никчемную одинокую старуху, которая лезет с разговорами ко всем подряд. А меня, дорогая, как раз не интересуют все подряд, так что можешь смело считать себя избранной. И я не одинокая, просто проницательная. Вижу тех, кто пришел, чтобы попасть в мой альбом. Ему больше сотни лет… Да что же ты на бок валишься, глупая. И глаза некрасиво закатила. Мне и без того следует поторопиться. Жарко-то как, скоро начнешь вонять. Смерть – это красиво только в первые час-полтора… Скоро и глаза пересохнут. А нам же надо, чтобы глаза блестели, правильно? Тебе же не все равно, как ты будешь выглядеть на фотографии, правда, дорогая?
Клавдии было все равно.