Володина улица
Эпилог
На вершине Митридата, колеблемый свежим январским нордом, развевался алый флаг. В канун Нового года два краснофлотца-десантника — Владимир Иванов и Николай Гандзюк — вскарабкались сюда и водрузили над вершиной древней горы, над всей Керчью, красный флаг — корабельный гюйс с большой пятиконечной звездой посреди полотнища.
Освобожденный город ликовал.
Победители, вызволившие Керчь, — рослые солдаты в стеганках и плащ-палатках, наброшенных на плечи, матросы в ладно пригнанных бушлатах и кирзовых десантных сапогах, отвернутых ниже колен, — расхаживали по улицам Керчи, везде встречаемые улыбками, повсюду провожаемые толпами восхищенных мальчишек.
Из моря продолжали вылавливать вчерашних незадачливых и кратковременных хозяев города: фашисты, застигнутые врасплох десантом, бежали куда попало, используя для спасения все, что попадалось под руку. Некоторые из них пытались уплыть по морю на плотах, сделанных из домовых ворот или связанных вместе дверей. Продрогшие, вымокшие, обезумев от страха, они болтались на волнах неподалеку от берега и умоляли спасти их. Их вылавливали и отправляли в комендатуру.
Но когда прошла первая, ошеломляющая радость избавления от кошмара, в котором почти два месяца пребывала Керчь, когда немного улеглось счастливое возбуждение и люди вдосталь наобнимались и наплакались от радости, — истерзанный город стал считать свои раны. Опамятовавшись, кинулись искать тех, кто был схвачен гитлеровцами, кто пропал, сгинул, не вернулся домой, бесследно исчезнув. И узнавали о тысячах убитых, запытанных насмерть. Страшные рассказы о загородном Багеровском рве, где из-под оттаявшего снега семь тысяч смерзшихся мертвецов подняли окоченелые руки к небу, облетели город. Люди бросились к зловещему рву — искать в нем убитых родных, друзей. Дни и ночи проводили они в жутких поисках среди семи тысяч заледенелых трупов — столько убийств успели совершить лишь в одном этом месте гитлеровцы меньше чем за два месяца своего пребывания в Керчи.
Старокарантинцы и камыш-бурунцы целые дни паломничали к партизанским каменоломням. Всем не терпелось поскорее и поближе увидеть героев подземной крепости, которая так и не сдалась фашистам.
Близко к самым каменоломням никого еще не подпускали. У колючей проволоки, которой немцы успели опутать весь район шахт, стояли часовые. Четвертый день без устали работали саперы, осторожно вынимая из земли и обезвреживая сотни мин, которыми гитлеровцы усеяли все подходы к каменоломням. По узкому расчищенному выходу из одной штольни понемножку выводили на поверхность партизан. Старались выводить на рассвете, чтобы людей не ослепил дневной свет. И все же потом днем у многих из партизан началась мучительная резь в глазах, слезотечение.
Страшен был вид этих исхудалых, полуослепших, черных от копоти, будто обуглившихся людей, проведших около двух месяцев под землей, вытерпевших многодневное удушье, лютую жажду и пытку тьмой, но так и не покорившихся врагу, которого они жестоко проучили во многих неравных боях.
Они выходили из-под земли, заслонив руками отвыкшие от света глаза, и открытым ртом жадно дышали, наслаждаясь свежестью наземного воздуха. А люда наверху обнимали их, брали за руки и вели к себе домой. И тоже плакали, потому что глаза у жителей Старого Карантина тоже отвыкли от света, который исходит от большой радости.
Но чуть приглядевшись и немножко надышавшись, партизаны сейчас же взялись за дело и на земле. И уже 4 января Нина Ковалева записывала в свой дневник:
«Наш отряд во главе Камыш-Буруна. Жизнь понемногу налаживается. Лазарев — председатель райсовета; Шульгин — его заместитель; Котло — секретарь райкома партии. Я работаю в райкоме. Мы помогаем армии, собираем для госпиталя постели, посуду, записываем излишки продуктов. Организуем столовую. Туда пойдут все наши партизанские продукты, как только разминируют штольню. Ване Сергееву сделали в госпитале операцию. Он жив и будет жить! С Надей Шульгиной нас связала боевая партизанская жизнь, мы должны с ней остаться боевыми друзьями. Нас считали мертвыми, а мы воскресли и не насмотримся на солнце, на месяц, не надышимся чистым воздухом. Да здравствует жизнь, свет, счастье, любовь!!!»
В тот же день один из младших героев этой необыкновенной войны в каменных недрах, бесстрашный разведчик, о вылазках которого уже рассказывали ребятам Старого Карантина и Камыш-Буруна поднявшиеся на поверхность партизаны, сидел в большом корыте и плескался на всю горницу в домике дяди Гриценко. Сам Иван Захарович вместе с Ваней уехал в Керчь, где теперь жила, после того как ее выпустили из гестапо, больная тетя Нюша, мать Вани. Сестра Валя тоже уехала в город по своим комсомольским делам, воспользовавшись попутной машиной. А Евдокия Тимофеевна, оставшись одна с Володей, решила устроить ему баню и как следует отмыть.
Неловко было лихому разведчику залезать голым в корыто и, как маленькому, терпеть все, что проделывала сейчас с ним мать. А уж от нее в таких случаях нечего было ждать пощады. Она взбила на давно не стриженной Володиной голове пышную белую папаху из шипящей пены. Большие шматки и лепехи пузырящейся кипени летели во все стороны, падали на пол, плавали в корыте. Уже третий раз меняла Евдокия Тимофеевна воду, а она разом становилась черной от копоти, которая пластами сходила с Володи. Жесткой, шершавой люфой, пропитанной обжигающей мыльной жижей, мать яростно скребла отощавшие плечи сына, вытянувшуюся спину с резко проступающими позвонками. Вырос и похудел Володя с тех пор, как она его не видела. И до чего он был грязен! Какие залежи копоти скопились в волосах!
— Уй-ю-юй, мама! Мне все глаза мыло выело, — стонал Володя и отплевывался. — Меня даже папа в Мурманске на «Красине» так не драл… А уж он…
— Терпи, терпи, партизан! — твердила неумолимая Евдокия Тимофеевна и орудовала безжалостно, так что голова Володи моталась из стороны в сторону.
— Тише, мама… все волосы выдерешь.
— Ладно, ладно, останется тебе еще, герой, на прическу. Будет за что таскать. До чего ж запакостился, а? Тебя за три дня не отскребешь…
Она вымыла ему голову дегтярным мылом, протерла уксусом и керосином, чтобы не завелась какая-нибудь гадость. Потом окатила его водой, приговаривая, как всегда:
— Ну, с гуся вода, с Володеньки нашего худоба…
Быстро обжала ладонью мокрую его голову, и он, еще ухая, надувая щеки и не открывая слипшихся глаз, забарахтался в большой мохнатой простыне, сквозь которую расторопные руки матери терли его чистое тело, ворошили волосы и бережно касались лица.
— Я сам, давай, — сказал он, лениво отбиваясь и блаженствуя от ощущения чистоты, уюта, ласки, окружавшей его.
— Ну, давай сам, — согласилась мать. — Вот теперь ты вроде как почище будешь. Ух и напарилась я с тобой!
Она кинула ему на руки чистую рубашку, и он натянул ее с трудом на распаренное, еще чуточку влажное, приятно горевшее тело.
— Вытянулся-то как! — воскликнула мать, глядя на него. — Рукава-то до локтей… Изо всего вырос. Все мало стало…
Потом, причесанный, одетый во все частое, он сидел за столом и солидно пил чай с матерью.
— Ну что же ты там делал-то, под землей? — спрашивала мать.
— Да всякое приходилось, — не спеша отвечал он, подливая себе из чашки на блюдце. — Какое командование давало задание, то и выполнял.
— Что ж, и посуду мыл? — лукаво спросила мать.
— Нет, посуду не мыл, — ответил он и упрямо потер подбородком плечо. Но тут же взглянул на мать и сказал просто: — У вас, мама, воды не было. Я бы уж и рад был помыть…
Так они сидели, тихонько разговаривая, мать и сын. Володя расспрашивал о знакомых; Евдокия Тимофеевна слышала, что Юлия Львовна и Светлана живы и здоровы.
— А вот Ефима Леонтьевича-то вашего убили. Он в ополчение пошел, хоть и сердцем больной. В бою, говорят, погиб. Такой тихий, хороший человек был…
Володя, внезапно нахмурившись, с появившейся на лбу новой, незнакомой матери складкой, смотрел в окно, вздергивая плечо к щеке.
А за окном на улице в это время показался отряд красноармейцев. Они несли длинные палки с кружками на конце. Поверх шапок у них были надеты телефонные наушники. Володя мигом вскочил, припал к стеклу, стуча в него костяшками пальцев. Шедший впереди отряда пожилой красноармеец услышал стук, обернулся к окну; сперва не узнал, а потом заулыбался и козырнул Володе.
— Мама… — заволновался Володя, ища глазами, куда положил свою шапку, — мама, это к нам саперы пошли. Будут сейчас ходы в каменоломни разминировать. Этот, который мне честь отдал, мой знакомый. Я ему показывал в первый день, как нас освободили, где дорогу расчищать. Я и сегодня им обещал, мама. Я же кругом там все кочки наизусть помню!
— Без тебя, Вовочка, обойдутся. Сказал ведь тебе вчера комиссар, чтоб ты туда не совался. И командир не приказывал.
— Нет, мама, я ведь там каждые камешек исползал. Надо помочь людям. Я просто обязан… Пионер я или кто? Они же целую неделю провозятся. Ты пойми, мама! Не могу я спокойно сидеть, когда помочь могу. А надо скорее наверх продовольствие вынести. В поселке народ нуждается. Немцы все до крошки съели.
Он снял со стены пальто, оделся, потянулся за шапкой-ушанкой, которая лежала на стуле. Мать встала в дверях, взявшись за косяк:
— Не ходи, Володенька, ну, прошу тебя! Боязно мне что-то… Ведь не велено тебе было. Не ровен час, оступишься или заденешь…
Володя мягко убрал ее руку, толкнул дверь:
— Я же ненадолго, мама! К обеду уже дома буду.
— Поберегись хоть! — крикнула она ему вдогонку. — Ой, неспокойно у меня опять на сердце…
Она видела через окно, как он нагнал саперов, подбежал к старшему, откозырял и пошел рядом с ним, маленький, решительный, стараясь ступать в ногу. Она стояла у окна, пока они не скрылись за поворотом улицы.
«Испеку ему к обеду содовые пышки, — подумала она. — Давно, верно, не ел, а любит — страсть!»
Она подошла к плите, замесила муку с водой и вскоре ушла с головой в знакомые хлопоты, ставшие теперь снова для нее сладкими, так как она знала, что к обеду придет Володя, увидит любимые пышки и кинется обнимать ее от радости.
Протяжный, двойной, грохочущий удар из-под самого, как ей показалось, пола горницы на мгновение будто приподнял весь домик, а потом грузно всадил его обратно в землю. Из окна выпал уголок стекла, подклеенный бумагой, слабо звякнул о подоконник…
Несколько камней, щелкнув по крыше, пролетели за окном и шмякнулись с силой возле дома. Послышались испуганные голоса. Улица за окном заполнилась бегущими людьми. Евдокия Тимофеевна видела, что все они спешат, обгоняя друг друга, по направлению к каменоломням… туда, куда только что ушел ее Володя.
Она стояла некоторое время, словно окаменев. Как будто тем ударом ее пришибло на месте. Потом сделала один шаг, косой и неверный, хотела сделать второй, уже не справляясь с ногами, едва не миновала табурета, тяжело опустилась на него и уронила на пол полотенце.
Надо было выйти на улицу, узнать, что это так грохнуло, но у нее не было силы встать.
На улице стихло. Никто не проходил мимо окон. Евдокия Тимофеевна все сидела на табурете, обернувшись к двери, еще надеясь на что-то, но страшась, что сейчас дверь раскроется и впустит в дом весть, ужаснее и горше которой для матери нет и не может быть на свете…
Так она сидела очень долго. И с каждой минутой где-то еще теплившаяся надежда все гасла и гасла в ней.
Темнело в комнате. За окном стыли серые, неприютные сумерки.
И тогда в дверь постучали. Она не слышала своего голоса, но там, в сенях, услышали.
Дверь открылась.
В комнату вошли трое. Лица их были черны от въевшейся в кожу копоти. Евдокия Тимофеевна сразу узнала командира Лазарева, комиссара Котло и того в морской военной форме, с которым Володя познакомил ее как со своим учителем.
Они вошли и все трое одновременно сняли шапки.
А она медленно подняла руки, перебирая пальцами сборки кофты на груди, комкая их. И вдруг схватила себя обеими руками за шею, словно что есть силы стиснув в пальцах подступивший к горлу, готовый вырваться крик. И все трое, взглянув на нее, поняли: знает.
Потом губы ее неслышно шевельнулись.
— Володя? — шепотом спросила она.
Лазарев беспомощно раскинул руки:
— Не углядели мы. Сам пошел… Хотел саперам помочь…
Она привстала, глянула мимо них на дверь. Комиссар шагнул к ней навстречу, взял за локти:
— Не надо сейчас туда, Евдокия Тимофеевна!
… В парке Камыш-Буруна, в главном цветнике, где всегда играют дети, высится не очень высокий памятник на братской могиле партизан. И на доске из крымского мрамора, укрепленной на каменном постаменте, написано:
Здесь похоронены партизаны Отечественной войны, погибшие в борьбе с немецко-фашистскими оккупантами: Зябрев Александр Федор., Шустов Иван Гаврил., Важенин Влас Ив., Макаров Ник., Бондаренко Ник., Дубинин Володя.
А под горой Митридат в Керчи, со старой лестницы, хорошо видна прямая солнечная улица, что начинается от склона горы, от подножия лестницы, и просторно убегает вдаль. Голосисто поют в погожие дни на этой светлой улице чижи, прыгающие в клетках у перекрестка, где широкая улица Ленина встречается с Володиной улицей и пропускает ее через себя. Иногда на улицу эту в сопровождении керченских пионеров приходят Евдокия Тимофеевна Дубинина с Валей. Пионеры часто навещают их. Они долго смотрят на портрет Володи, перечитывают простое, мужественное письмо, которое написал домой, узнав о гибели сына, Никифор Семенович.
Вскоре после этого и Никифор Семенович погиб на фронте. Отец сложил свою голову за то же великое и справедливое дело, которому беззаветно отдал жизнь его сын.
Долго и жадно расспрашивают школьники Евдокию Тимофеевну обо всех, кто был вместе с Володей в школе, в пионерском отряде и в подземной крепости. И Евдокия Тимофеевна терпеливо отвечает им, что Лазарев по-прежнему заведует всеми каменоломнями, а Жученков — начальник каменоломен Старого Карантина, где в памятные дни укрывался партизанский отряд; и совсем недавно в газете «Правда» сообщалось, что бывший партизан тов. Жученков создал машину для штучной нарезки камня. Применение этих машин на шахтах позволило увеличить выработку камня-ракушечника, идущего на строительство домов и промышленных зданий.
Котло живет на Кубани, работает в МТС по политической части. Корнилов — на заводе в Туапсе. Петропавловский после ранения ослеп, живет с матерью в Ленинграде. Он частенько встречается там с пионерами, рассказывает ребятам города Ленина о том, как принимал в подземном штабе рапорты юного разведчика. Дядя Гриценко служит в кооперации, живет в том же домике, где и раньше жил.
Тихо, задумчиво слушают рассказ матери пионеры.
Мать достает из стола пожелтевшую фронтовую газету с напечатанным в ней приказом командования Крымского фронта от 1 марта 1942 года:
«От имени Президиума Верховного Совета Союза ССР, за образцовое выполнение заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество наградить… орденом Красного Знамени… Дубинина Владимира Никифоровича».
Потом пионеры просят Евдокию Тимофеевну и Валю пройти с ними на Володину улицу.
— Вот моего младшенького улица, — говорит пионерам Евдокия Тимофеевна, медленно сходя по ступеням старой лестницы на улицу, носящую имя ее сына.
В праздничные дни, когда на всех улицах играет музыка, в порту на судах подняты пестрые флаги и летают белокрылые модели над Митридатом, громко бьют барабаны и резво поет пионерская труба над лестницей из серого камня-ракушечника. По крутым маршам лестницы спускаются, шагая в ногу, ряд за рядом, мальчики и девочки в трехконечных красных галстуках — пионеры из школы имени Володи Дубинина, пионеры соседних дружин.
Дружный, легкий шаг их звонко отдается на известняковых плитах и заполняет всю улицу. Чижи Кирилюка высвистывают свою приветственную песенку на углу улицы Ленина. Ветер двух морей играет в складках алого знамени. Пионеры идут по широкой, озаренной солнцем улице, где под фонарем каждого дома написано:
УЛИЦА ВОЛОДИ ДУБИНИНА
Керчь — Москва.
Сентябрь 1947 — февраль 1949.
Май 1950 — январь 1952 года.