Глава IV
Товарищи! Помните ли вы это злосчастное поле, на котором остановилось завоевание мира, где двадцать лет побед рассыпались в прах, где началось великое крушение нашего счастья? Представляете ли вы еще себе этот разрушенный и окровавленный город, эти глубокие овраги и леса, которые окружают высокую долину, образуя из нее как бы замкнутое поле? С одной стороны — французы, уходившие с севера, которого они избегали; с другой, у опушек лесов, — русские, охранявшие юг и старавшиеся отбросить нас в объятия их могучей зимы. Наполеон — между этими двумя армиями, посреди долины; его шаги, его взгляды, блуждавшие с юга на восток по Калужской и Медынской дорогам. Обе они были для него закрыты: на Калужской — Кутузов и сто двадцать тысяч человек были готовы оспаривать у него двадцать лье лощины; со стороны Медыни он видел многочисленную кавалерию; это Платов и те самые орды, которые только что появились сбоку армии, проникли в нее и вышли, нагруженные добычей, чтобы вновь сформироваться на правом фланге, где их ждали резервы и артиллерия. Именно в эту сторону дольше всего были устремлены глаза императора, о ней он справлялся по картам, расспрашивая генералов, взвешивал всё, что было опасного в нашей позиции, в силу резких несогласий между генералами, которых не сдерживало его присутствие. Потом, подавленный горем и печальными предчувствиями, он медленно вернулся на главную квартиру.
Мюрат, принц Евгений, Бертье, Даву и Бессьер следовали за ним. Эта бедная хата невежественного ткача заключала в своих стенах императора, двух королей, трех генералов! Они пришли сюда решать судьбу Европы и армии! Целью был Смоленск. Идти ли туда через Калугу, Медынь или через Можайск? Между тем Наполеон сидел за столом; голова его была опущена на руки, которые скрывали его лицо и, вероятно, отражавшуюся на нем скорбь.
Царило полное безмолвие. Мюрат, порывисто ходивший по избе, не вынес этой нерешительности. Послушный лишь своему таланту, весь во власти пламенной натуры, он воскликнул:
— Пусть меня снова обвинят в неосторожности, но на войне всё решается и определяется обстоятельствами; там, где остается только атака, осторожность становится отвагой и отвага осторожностью. Остановиться нельзя, бежать опасно; значит, надо преследовать неприятеля. Что нам за дело до угрожающего положения русских и их непроходимых лесов? Я презираю всё это! Пусть мне только дадут остатки кавалерии и гвардии, и я углублюсь в их леса, брошусь на их батальоны, уничтожу всё и снова открою армии путь к Калуге!
Здесь Наполеон, подняв голову, остановил эту горячую речь словами:
— Довольно отваги. Мы слишком много сделали для славы. Теперь время думать только о спасении остатков армии!
Тогда Бессьер — потому ли, что для его гордости было оскорбительно подчиняться Мюрату, или ему хотелось сохранить неприкосновенной гвардейскую кавалерию, которую он создал, за которую отвечал перед Наполеоном и которая состояла под его начальством, — чувствуя поддержку, осмелился прибавить:
— Для подобного предприятия у армии, даже у гвардии, не хватит мужества. Уже поговаривают, что, так как повозок мало, теперь раненый победитель останется во власти побежденных; таким образом, всякая рана будет смертельна; за Мюратом последуют неохотно — и в каком состоянии? Мы только что убедились в наших силах. А каков неприятель? Разве не видели мы поля вчерашней битвы? А с каким неистовством русские ополченцы, едва вооруженные и обмундированные, шли на верную смерть?
Этот маршал закончил свою речь словом «отступление», которое Наполеон одобрил своим молчанием.
Тотчас же Даву заявил, что если решено отступать, то нужно отступать через Медынь и Смоленск. Но Мюрат прервал его и — или из враждебности, или от досады за его отвергнутый отважный план — изумился, как можно предлагать императору такую неосторожность! Значит, Даву решился погубить армию? Неужели он хочет, чтобы такая длинная и тяжелая колонна потянулась без проводников, не зная ничего, по незнакомой дороге, вблизи Кутузова, подставляя свой фланг неприятелю? Не сам ли Даву защитит ее? Зачем, когда позади армии Боровск и Верея безопасно ведут к Можайску, отказываться от этого спасительного для нас пути? Там должны находиться съестные припасы, там нам всё известно, ни один изменник не собьет нас с дороги.
При этих словах Даву, пылая гневом, который он с трудом сдерживал, отвечал, что он предлагает отступление по плодородной местности, по нетронутой, обильной провиантом дороге, с еще не разрушенными деревнями и по кратчайшему пути, так что неприятель не успеет отрезать нам указываемую Мюратом дорогу из Можайска в Смоленск. А что это за дорога? Песчаная и испепеленная пустыня, где обозы раненых увеличат наши затруднения, где мы найдем лишь одни обломки, следы крови, скелеты и голод!
— Впрочем, я высказываю только свое мнение, когда меня спрашивают; но я с таким же рвением буду повиноваться приказаниям, противоречащим моему мнению; но только один император имеет право заставить меня замолчать, а не Мюрат, который не был моим государем и никогда им не будет!
Ссора усиливалась; вмешались Бессьер и Бертье. Император же, по-прежнему сидевший в задумчивости, казалось, ничего не замечал. Наконец он прервал свое молчание и этот совет следующими словами:
— Хорошо, господа, я решу сам!
Он решил отступать — и по той дороге, которая бы как можно скорее удалила его от неприятеля, но ему нужно было вынести страшную внутреннюю борьбу для того, чтобы вырвать у себя приказ на такой небывалый для него шаг! Эта борьба была так мучительна, так оскорбляла его гордость, что он лишился чувств. Те, кто тогда ухаживал за ним, говорят, что донесение о новом нападении казаков, возле Боровска, в нескольких лье позади армии, было последним толчком, заставившим императора в конце концов принять это роковое решение.
Любопытно, что он приказал отступать к северу в ту минуту, когда Кутузов и русские, утомленные схваткой при Малоярославце, отступили к югу.