Глава 6
Волшебник Сан-Дмич
Дома, должно быть, очень беспокоились, потому что, как только я вошла, мать, сперва еще не глядя на меня, крикнула в коридор:
— Поздно гуляешь, барыня!
А потом, когда я вошла в комнату, кинулась ко мне и вдруг, заметив что-то на моем лице, зашептала:
— Милые… Да она, никак, краситься стала!
Я подбежала к зеркалу. С меня плохо смыли грим. Желтоватые и розовые полосы украшали мою физиономию. Я бы ни за что не сказала матери, где я была, мне не хотелось до поры до времени делиться моей тайной, но подошел отец.
Он подошел ко мне, взял мою руку, притянул к себе и накрыл ее сверху другой ладонью:
— Симочка, ты что же это, как себе позволяешь?.. Мы тут сидим, ждем, беспокоимся… Это чем от тебя пахнет, Симочка?
И мне пришлось обо всем рассказать. Сообщение мое очень взволновало родителей. Решено было немедленно созвать семейный совет. Мне дали гривенник на автомат, и я побежала звонить. Через полчаса явилась Людмила со своим Камертоном.
— Допускаю, что налицо тут портретное сходство, — сказал Камертон, выслушав меня. — Этот шанс нельзя упускать. Он не часто выпадает. Буквально золотое дно! Только смотрите не продешевите, тут надо держаться на уровне требований.
Людмила была в полнейшем восторге:
— Господи, просто не верится: Симочка наша — и вдруг в кино представлять будет! Ай да Серафима!
— То-то! — усмехнулся отец. — Теперь Симочка-Серафимочка, а давно она у вас Сима-некрасима была?.. Я даром что слепой, а подальше вас вижу.
Решено было, что договариваться на кинофабрику пойдет с мамой настройщик, как человек бывалый и опытный по части искусства.
Когда я вошла на другой день в класс, на доске уже было выведено: «МБ 56–93». Это, должно быть, Ромка Каштан собирался выместить на мне свою вчерашнюю растерянность. И действительно, он, оказалось, уже сочинил целую историю про мою вчерашнюю поездку: будто меня послали ждать вызванное такси, а я деньги проела на мороженое и, когда машина подошла, так перетрусила, что просила Ромку спасти меня и велела ему запомнить номер. Все очень потешались надо мной. Я отмалчивалась, и Тата даже обиделась на меня, что я скрываю от нее что-то. На уроке математики я не слышала, как учитель вызвал меня:
— Крупицына, о чем вы задумались? Повторите условия.
— Дан многочлен… — начала я.
— …МБ 56–93, — громко подсказал с места Ромка.
В перемену я не выдержала и все рассказала Тате. Она обещала никому не говорить, но к большой перемене о моей вчерашней поездке знал уже весь класс. Меня окружили, на меня смотрели с любопытством, в котором недоверия еще было больше, чем уважения.
— Это тебя-то будут в кино снимать? — протянул насмешливо Ромка. — О, воображаю, воображаю себе звуковой мировой боевик «Гроза джунглей», в главной роли пятнистой гиены Серафима Крупицына!.. Мухами засиженная артистка республики! Знаменитая автомобилистка, машина МБ 56–93!
— Ладно, ладно, вот домой пойдем, увидите и машину.
На фабрике мне сказали вчера, что машину пришлют прямо в школу. Когда кончились уроки, я вышла к подъезду школы и стала ждать. Ребята тоже не расходились, им хотелось увидеть, как я поеду. Многие не верили, считали, что я прихвастнула.
Я очень волновалась: а вдруг что-нибудь случится с машиной, шофер не найдет школу? Тогда все пропало, ребята мне никогда не будут больше верить. Два часа… Машина должна была прийти в два. Два часа пятнадцать минут. Половина третьего. Машины не было.
— За тобой вон автобус целый подали! — смеялся Ромка, показывая на большой серый автобус, проплывший за углом.
Машины не было.
Ребятам надоело ждать, они постояли немного и стали расходиться.
— Вон карета «скорой помощи» идет, не за тобой? — насмехался Ромка. — Эх ты, воображала, хвост поджала!
Потом он ушел, распевая на всю улицу:
— «Воображала первый сорт уезжала на курорт…»
Я ждала до трех часов. Машина не пришла. Я решила ехать на трамвае.
Я добралась до кинофабрики через полтора часа. Александра Дмитриевича я застала в комнате, где висел портрет партизанки Усти. Лицо Расщепея было чужим и хмурым.
— А мы уже, собственно, не знали, посылать за вами или нет, — сказал он мне. — Ну, это, пожалуй, хорошо, что вы сами явились.
Он показал мне свернутую в ролик черную блестящую ленту.
— Что-то, понимаете, не очень хорошо получилось. Деревянность какая-то, пень-колода во всем… Это не годится. Мне казалось, у вас должно по-другому выходить.
У меня вдруг отяжелели плечи.
Расщепей внимательно посмотрел мне в лицо:
— Знаете что? Раз уж пришли, давайте еще раз попробуем. Вы только подумайте минуточку. Я вот вам сейчас расскажу задание и оставлю вас одну. Вы подумайте и вообразите себе… И пробоваться будете вместе со мной. Тема у нас, следовательно, такая: вот вы Устя, вы бежали из Москвы после пожара и встречаете отряд Дениса Давыдова… Вы его раньше знали немного… Вам жилось очень худо, совсем паршиво, гроб и свечи, вы натерпелись, намыкались, видели много тяжелого. Убийства, пожар Москвы… Домой вам возвращаться нельзя, там у вас осложнения, — я потом вам расскажу. Французы убили при вас человека, близкого вам человека. Вы хотите мстить. Понимаете? Вам очень хочется, чтобы вас взяли в отряд, чтобы Денис Давыдов принял вас к себе. Вы его просите. Умоляете. Вам ужасно хочется, чтобы вас взяли. Я вам сейчас не дам роли, вы говорите пока слова, которые сами к вам придут на сердце. Подслушайте их в себе. Вот, давайте так попробуем. Может быть, выйдет.
Меня снова одели в тулупчик, слегка подгримировали. Расщепей надел гусарский мундир Давыдова. Меня не торопили. Я целый час сидела одна в комнате, глядела на портрет Усти-партизанки, стараясь представить себе: вот это я, и я хочу, чтобы Расщепей… нет, не Расщепей — Денис Давыдов (но это все равно) принял меня к себе в отряд. Мне действительно очень хотелось, чтобы меня приняли.
Началась проба. На этот раз я уже не думала о жарком свете юпитера, об ослепительно молочной стене, которая отделяла меня от всего мира. Мне хотелось одного: чтобы меня приняли. И когда подошел ко мне в мундире Давыдова Расщепей, когда Лабардан крикнул: «Дайте тишину!», щелкнул дощечками и скомандовал: «Мотор!» — я, собрав все силы, стараясь говорить как можно убедительнее, как можно горячее, стала просить Давыдова — Расщепея:
— Пожалуйста, примите меня к себе, возьмите меня в свой отряд! Я буду очень стараться. Вы увидите, какая я. Заберите меня к себе. Вы только позвольте… Увидите потом. Вы не пожалеете, а я себя не пожалею.
— Что ты, родная? — говорил Расщепей, покручивая усы. — Поверь мне, война — не девичье дело. Здесь крестятся ведьмы и тошно чертям.
— Вы только возьмите! Увидите, как я буду служить. Я ничего не боюсь! — молила я.
— Стоп! — закричал Расщепей.
Свет потух.
— Уже гораздо лучше, — сказал Александр Дмитриевич. — Ну-ка, попробуем еще разок. Только теперь я сяду, а вы подойдите сзади и троньте меня за плечо. Вот так. Понятно?
И мы пробовали еще раз и еще раз. Гас и снова зажигался жемчужный свет прожекторов, опускались над головой серебряные лампы. Павлуша возил с места на место свой аппарат, раздавалась команда: «Дайте тишину!.. Свет!.. Мотор!..» И я, партизанка Устя, молила Давыдова принять меня в отряд, и я упрашивала Расщепея взять меня на роль Усти.
И я уговорила!
Прощаясь со мной после пробы, Расщепей был снова по-прежнему весел и приветлив. Он дал мне бумажку со своим адресом и велел прийти к нему завтра вечером домой. Он обещал мне рассказать подробно о картине, познакомить со сценарием, объяснить мне мою роль.
На другой день меня в школе снова пытались дразнить, но я объяснила, что машина сломалась и не смогла приехать за мной. Ребята, кажется, не очень поверили, но мне теперь было все это безразлично, и я держалась так спокойно, что они сами отстали. Я с нетерпением ждала вечера.
Расщепей жил в большом новом доме за площадью Восстания.
Я думала, что такой знаменитый человек, известный всему миру, и жить должен как-то очень приметно. Мне казалось, что уже за несколько кварталов все прохожие должны чувствовать, что они приближаются к дому, где живет Александр Расщепей. Но во дворе две женщины, у которых я спросила, как пройти к Расщепею, не могли мне толком объяснить, где его квартира.
Двор был большой, асфальтированный. Прогуливали на цепочках собак, няньки катали коляски. И, громко вереща на весь двор роликами, мальчишки мчались по асфальту на самокатах. Я спросила их, как пройти к Расщепею, и они, конечно, сразу бросились хором объяснять мне, где живет Расщепей, как пройти к Расщепею, сколько ступенек до Расщепея, какая дверь у него.
— Расщепей?.. Сан-Дмич, народный СССР! — кричали мальчишки.
И я пошла по двору, окруженная ими.
Вокруг меня гарцевали на самокатах, мне показывали на окна верхнего этажа высокого дома. Меня подняли на лифте, и я позвонила у двери, на которой даже не было дощечки никакой. Мне просто не верилось, что за этой дверью и живет знаменитый режиссер. Открыла мне пожилая работница в белом фартуке, с кружевной наколкой на волосах.
— Сейчас, — сказала она, впустив меня, просунула голову в другую комнату и спросила: — Александр Дмитрич, вы у себя?
В переднюю вышел Расщепей в мягкой домашней пижаме со шнурами.
— Нет, я уже не в себе! Вы что же это опаздываете, сено-солома? Это не годится так с первого раза. Ах вы, Сима-Хама-Афета!
Он легонько ухватил мои косы и так повел меня в свою рабочую комнату.
Я ожидала, что увижу какую-нибудь необыкновенную обстановку, но тут все было очень просто. Во всю стену стояли книжные шкафы; книги, толстые и тонкие, в переплетах и в мягкой обложке, лежали всюду — на окне, на столе и даже на диване. Стоял огромный глобус, в двух вазах были свежие цветы. Висела большая звездная карта. Расщепей подвинул книги на большом диване в сторону, мы уселись, и он стал рассказывать мне о картине.
— Наша картина, — заговорил он, и я чуть не взвизгнула от радости, что он говорит «наша», считая уже и меня ее участницей, — наша картина — о народе, о гневе народном, о доблести простых людей, и ваша роль в ней — это тоже рассказ о судьбе девочки из народа.
И он рассказал мне про Устю Бирюкову.
Устя была крепостной дворовой девчонкой помещика Кореванова. Кореванов слыл просвещенным человеком и заядлым театралом. У себя в имении он построил театр, где играли крепостные артисты. В то время это было очень модно. Многие богатые помещики заводили свои театральные труппы. После спектакля артисты шли снова работать на конюшню, в девичью, на скотный двор и в кузницу. Расщепей показал мне старинное объявление: «Продается горничная девка, обученная куафюру, знает по-французски, с хорошим голосом и может искусно играть роли на театре, о чем и уведомляются любители оного, а потом годится убирать господ и приготовлять хорошее кушанье. О цене справиться…»
И Устя Бирюкова, оказывается, была такой крепостной артисткой. Совсем еще маленькой она обратила на себя внимание барина: у нее был хороший голос, она отлично плясала. Ее стали обучать танцам и французскому языку, она пела куплеты и играла всевозможных амуров и зефиров. И вот однажды… Так рассказывал мне Расщепей, а сам в это время надевал на меня что-то вроде казакина и повязывал мне голову платком, отходил, прищуривался. Взглянув в зеркало, я уже не узнала себя. Я, словно по волшебству, превратилась в Устю Бирюкову.
И вот я — Устя Бирюкова, крепостная помещика Кореванова. 1812 год. Люди у нас на дворе говорят о мужике сердитом — Наполеоне. Не поладил с ним наш царь, и теперь идет мужик сердитый с огнем и громом на нашу землю. А наш барин, балующийся сочинительством и не раз уже писавший пьесы для своего театра, написал теперь новое представление:
«Нравоучительная аллегория о кровожадном корсиканце-разбойнике Средиземного моря и благодетельной пастушке Нимфодоре. С маршами, пасторалями, битвами, провалами и метаморфозами».
Роль Нимфодоры исполняю я, Устя.
Я должна спеть о честных сердцах и храбрых испанцах и потом провести среди зрителей сбор на ополчение.
К вечеру съезжаются приглашенные на спектакль соседние помещики. Перед самым спектаклем появляется неожиданный гость, черноусый и краснолицый гусар. Он отпросился у своего генерала, Багратиона, и скачет из Житомира, где он стоял, в армию, Наш барин уговаривает его передохнуть и посмотреть спектакль. Гусар неловко мнется, глядя на пыльные ботфорты свои, и прислушивается к веселому говору, доносящемуся из гостиной…
Наконец он смущенно уступает.
— Я поклонник красоты во всех ее отраслях, — говорит он, потряхивая лохматой черной головой, на которой белеет седой локон. — Во всех отраслях — в юной деве или произведениях художеств, в подвигах ли, военном и гражданском, в словесности ли, — всюду слуга ее, везде раб ее, поэт ее!
Он еще больше краснеет и хмурится, когда хозяин представляет его гостям:
— Прошу, господа… Счастливый случай!.. Нас посетил Денис Васильевич Давыдов, славный залетный наш стихотворец!
Гости, глазея, толпой окружают гусара, и он, застенчиво улыбаясь в усы, рассказывает им походные свои истории, вспоминает, как в детстве его благословил Суворов.
«Это будет военный человек, — сказал великий полководец. — Я не умру, а он уже три сражения выиграет!»
— …Я бросил псалтырь, — повествует Давыдов, — замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няньке и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество… Только розга обратила меня к миру и ученью… А семнадцати лет привязали меня, недоросля, к огромному палашу, опустили в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического моего гения муко́й и треуголкою.
Помещики слушают развесив уши, а гусар, уже хвативший с дороги несколько стаканов вина, осмелев, стуча кулаками по столу так, что подпрыгивают тарелки и валятся бокалы, продолжает свой лихой рассказ:
— В юности я пострадал за «возмутительные» вирши… Что делать, господа! Рукописные лоскутки — утеха молодых, соблазн степенных. Музу я призывал во время дежурств своих в казарму, в госпиталь и даже в эскадронную конюшню… Я не шаркун из гостиной. Я татарин по пращуру. А усы мои едва не примерзли в славном деле под Свеаборгом к хладным скалам Финляндии.
А потом, уступая просьбам почтенных гостей, он читает одно из своих известных залетных посланий:
Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить еще досужно:
Завтра трубы затрубят,
Завтра громы загремят.
Выпьем же и поклянемся,
Что проклятью предаемся,
Если мы когда-нибудь
Шаг отступим, побледнеем,
Пожалеем нашу грудь
И в несчастье оробеем.
Он грозно поводит очами и потрясает клятвенным бокалом:
Пусть мой ус, краса природы,
Черно-бурый, в завитках,
Иссечется в юны годы,
И исчезнет, яко прах!
Пусть… Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя,
Саблю вон — и в сечу! Вот
Пир иной нам бог дает,
Пир задорней, удалее,
И шумней, и веселее…
Нут-ка, кивер набекрень,
И — ура! Счастливый день!
Бушует гусар, бьет бокал о каблук, уже с усмешкой поглядывает на оторопевших гостей, но хозяин просит всех проследовать в театр.
И, цепляясь палашом за стулья, опрокидывая их, гусар бредет в толпе гостей смотреть аллегорию и пастораль.
А я, Устя, все время слушала, как гремел диковинный гость, и поглядывала сквозь замочную скважину в дверях, а теперь, уже одетая к представлению, гляжу на него из-за занавеса и не замечаю, как подкрался Филимон, управляющий. Он больно дергает меня за ухо.
Зажжены все свечи. В парадизе, отделенном высоким барьером от чистой публики, сидят наши дворовые, а внизу, в креслах, расположились гости, и в первом ряду красуется нарядный ментик гусара.
Барин делает знак. Филимон толкает в спину дирижера.
Музыка! И представление начинается. Пастушок Степан Дерябин уже играет на дудочке, и меня, опять едва не зазевавшуюся, выталкивают на сцену.
Я пою куплет о цветах и любви, о благоденствии нашего края. Хитрый барин-сочинитель нарочно выбрал для аллегории испанцев, так как всем известно, что у Наполеона за Пиренеями дело не ладится и упрямые испанцы не хотят уступить Бонапарту свою свободу.
Разбойник злой, о корсиканец,
Тобой не устрашен испанец.
Начинается балет пастухов и пастушек. Но тут из-за прибрежных морских скал появляется кровожадный злодей, разбойник в странной треугольной шляпе, скроенной на манер наполеоновской. Я попадаю в плен, мне грозит смерть, но я держусь мужественно, потом спасаюсь бегством, потом поднимаю моих товарищей и подруг на борьбу с поработителем-разбойником. Как обещано в афише, начинаются марш, битва, провалы и метаморфозы.
Кровожадный корсиканец-разбойник гибнет в море, и после заключительной пляски и метаморфозы я, уже в боярском кокошнике, выхожу на край сцены и призываю зрителей пожертвовать на ополчение, зову всех русских людей объединиться на борьбу с кровожадным корсиканцем, ступившим на нашу землю.
И тут летят кошельки на сцену, все вскакивают и хлопают, и громче всех кричит гусар. Он стоит в первом ряду, бьет ладонью о ладонь, кричит «Фора!» и бросает мне свой тощий кошелек. Потом под гром аплодисментов он выходит на сцену, высоко поднимает меня, потом снова ставит на землю и говорит:
— Я благословлен Суворовым, ты будешь благословлена Давыдовым.
Гости выходят из театра в парк.
Никто не заметил, как во время большого марша я, спутавшись, сбила шаг воинам на сцене и на миг расстроила ряды, и Степка Дерябин, шедший рядом со мной, чуть не упал и выронил копье.
Но барин все заметил.
Вот он медленно поднимается на сцену, пальцем подзывает меня и Степана.
— Не на театре, а на конюшне вам быть надлежит, косолапым!
И в пустом зале театра звонко раздаются две полновесные оплеухи — одна мне, другая Степану. Потом нас сажают на пустой сцене и подпирают нам шею рогатками. Так у нас наказывают в театре провинившихся актеров.
Гасят свечи в театре. Гремит засов. Мы остаемся одни, я и Степан. Слезы жгут мне опухшую щеку.
Из парка доносится музыка — это играют у пруда, где устроено гулянье и иллюминация.
— Давай убежим, — говорю я Степану.
— Некуда бежать, Устя.
— Попросим барина-гусара взять нас. Он веселый.
Возятся и пищат крысы под сценой. Очень страшно в пустом театре.
— Знаешь, Устя, — говорит Степан, — может, врут это всё про французского царя, про Наполеона этого? Говорят, от него подметные письма были, он нам, крестьянам, волю дать хочет.
— Бежим, — говорю я, — хуже не будет.
Но проходит час, другой, рогатки впиваются в шею, спать нельзя… Скоро я уже не чувствую боли, слабость и дурнота одолевают меня. Я слышу, как где-то, словно очень далеко, Степан кричит:
— Скорее, скорее! А то удавится, она уже зашлась вся…
… — Ну, Саша, будет на сегодня.
Я открываю глаза. Высокая пышноволосая женщина со строгим и прекрасным, но странно подергивающимся лицом стоит около меня. Это Ирина Михайловна, жена Расщепея. Она вошла к нам в комнату, где мы репетировали. Я не сразу прихожу в себя. Волшебник Расщепей! Он заставил меня поверить во все, что рассказывал, и сам он то делался Денисом Давыдовым, то изображал барина, то, подставив стул, превращался в Степана, бьющегося в рогатке… Смущенно я гляжу на Ирину Михайловну, которая протягивает мне руку, знакомясь.
— Ну, еще чуточку! — упрашивает Расщепей. — Одну сцену.
— Хватит, хватит! Меры не знаешь. Смотри, ты и ее замучил.
— Нет, нет, я ни капельки!
— Ему нельзя, — объясняет Ирина Михайловна, — нельзя ему так. У него сердце никуда не годится.
— И все врешь, и все ты врешь!
Александр Дмитриевич хватает жену за руки, быстро вертит ее по комнате. Она смеется, сердится, отбивается:
— Александр, ты с ума сошел!.. Честное слово… Трехлетний ребенок и то…
А он уже сам сел и обмахивается книгой.
— Вот видишь, уже одышка. Нельзя тебе.
Она зовет нас пить чай и уходит, чтобы собрать на стол. Расщепей открывает стеклянную дверь и выводит меня на балкон.
Стоит безветренный, теплый вечер, снизу доносится легкий запах бензина и копоти. Даже отсюда, с высокого здания, с холма, не видно конца-края городу. На самом горизонте мерцают его огни, над крышами, поверх труб и башен, плывет слитный рокот, взвизгивают трамваи на поворотах, бегут над улицами голубые вспышки, легонько тявкают внизу машины, откуда-то издалека с едва заметными порывами пахучего весеннего ветерка доносятся паровозные гудки у вокзалов. И внезапно совсем близко, под нами, раздается глухой бархатный рык.
— Это, вероятно, льву приснился дурной сон. Тут ведь по соседству Зоопарк, — говорит Александр Дмитриевич. — А вон, видите, отсвечивает купол? Это Планетарий. Я в плохую погоду хожу в Планетарий. В хорошую ночь и надо мной тут звезд достаточно. Видите, вот это Кассиопея. Вот, вот. Станьте так и смотрите на мой палец… — И звезда послушно, как ручная птица, садится ему на палец. — Я, Симочка, всю жизнь мечтал стать астрономом, а вот не вышло. Наверно, уж открыл бы в небе что-нибудь путное, а сейчас только юпитером командую да кинозвезды нахожу… — И он легонько щелкнул меня по носу.
Скоро нас позвали к столу. За ужином я очень робела, и Александр Дмитриевич развлекал меня — рисовал в воздухе папиросным дымом тающие узоры, показывал смешные фокусы с салфеткой. И простая салфетка совершала чудеса у него в руках. То он делал из нее бороду, то заячьи уши, то пышные усы, потом повязывал голову и превращался в мавра.
Работница Ариша, красная от натуги, принесла высокий кипящий самовар. Расщепей торжественно приветствовал его:
— О, вот он, пылкий рыцарь в серебряных латах! Смотрите, это тяжелый конник в доспехах, кран — конская голова, видите? Вот эту линейку мы ему вставим в ручку — это будет копье. Конфорка — это забрало и шлем, и страусовым пером — пар!
И обыкновенный самовар на самом деле оказался неожиданно похожим на большого, тяжелого рыцаря.
А потом меня повезли домой. Мы поехали на маленькой зеленой машине Расщепея. Машина была спортивная, двухместная.
Мне пришлось сесть сзади, на откидное сиденье в люке.
— Ничего не попишешь, такая уж система эта: двое сохнут, двое мокнут, — смеялся Расщепей.
Он сам отлично вел машину, и вскоре мы уже мчались с такой быстротой, что у меня сладко захватило дух.
— Саша, не гони, я тебя прошу, — говорила Ирина Михайловна.
Но он не слушал ее. Мелькали цветные огни светофоров слева и справа, слева и справа пролетали матовые, добела раскаленные ядра фонарей. Улицы, расходясь, отслаивались, и переулки мелькали по обеим сторонам машины… Так, я видела потом, мелькают клинки у скачущих на рубку кавалеристов. А я сидела себе сзади одна в уютном люке, смотрела в спину Расщепею и его жене, ветер дул между ними мне в лицо, в ушах гремел плотный ветер, и мне было так весело, так хорошо, что, жмурясь и тряся закинутой головой, я тихонько повизгивала:
— И-и-и!..