Глава 13
Моя измена
Но я не могла молчать. Я запомнила каждое слово, сказанное мне Расщепеем, и смутно чувствовала, что Александр Дмитриевич был прав, отговаривая меня, но мне так хотелось сниматься, что я невольно начала искать, кто бы мог передо мной защитить мое желание, опрокинуть тяжелые и прочные доводы Расщепея. Рассказать обо всем кому-нибудь из подруг мне не хотелось, мать вряд ли бы меня поняла. Отцу? Но он бы, конечно, стал на сторону Расщепея, которого заочно очень уважал и считал великим человеком. А где-то меня царапала обида на Расщепея: «Чего он сам меня не снимает и другим не хочет дать?»
Я очень вытянулась за зиму, сразу обогнала своих подруг. Даже Людмила признала, что я выровнялась, но я слышала, как кто-то на фабрике сказал за моей спиной:
— Смотрите, какая дылда стала! Удивительно, как все они превращаются в однотип. Вовремя ее Расщепей отснял.
Отснял… Неужели меня уже отсняли навсегда?
И я упрямо решила, что все равно, несмотря ни на какие отговоры, сниматься буду! Уже в этом была измена моей дружбе с Расщепеем. А еще гаже было, что я рассказала Причалину о моем разговоре с Александром Дмитриевичем. Произошло это нечаянно: я хотела только сказать, что меня отговаривают, а потом сорвалась — и все передала. Причалин, услышав мой рассказ, весь взвинтился, забегал по комнате, зашлепал своими жирными губами, кричал, что Александр Дмитриевич заводит склоку в творческой среде и он положит конец этому деспотизму Расщепея. Он был мне очень противен в эти минуты, но я сдержала себя. Я решила все стерпеть: искусство, как говорил Расщепей, требовало жертв.
Договор на мое участие в картине Причалина пошел подписывать на этот раз настройщик. Причалин пообещал устроить его работать в музыкальный сектор кинофабрики. Настройщик вернулся домой в самом победном настроении и долго рассказывал нам, как он обламывал Причалина.
— С этим человеком приятно поговорить, — разглагольствовал он, — практически мыслящий человек. Ты, Симочка, не упускай этот шанс.
Но Расщепей был не из тех, кто легко отступает. Под выходной день, к вечеру, мы только что кончили белить кухню, и я замывала полы. Мыть полы — дело довольно скучное… Особенно когда уже наизусть знаешь каждую половицу: вот на этой выжжены упавшими когда-то из печки углями щербинки, тут из пазов выколупалась шпаклевка, а сейчас пойдет доска с пятном от пролитых однажды чернил (так и не выскоблили!), а рядом будет половица с большим сучком, под который вечно набиваются какие-то махры… И я как могла разнообразила это занятие.
Прежде, когда я была поменьше, я, мо́я полы, играла сама с собой в классы: надо было, пятясь не глядя, наступать на загаданные половицы. Иногда я любила глядеть назад, себе под ноги, — комната переворачивалась, и я воображала, что бесстрашно карабкаюсь по потолку. Можно было еще с размаху плюхнуть тряпку о пол так, чтоб во все стороны разбежались головастые струйки, и потом развозить их тряпкой — у каждой была своя судьба. Неплохо также было обводить сухие островки, рассекать их каналами, устраивать наводнения… Не помню уж, каким способом я мыла полы в этот раз, но вдруг под окном рявкнула певучая сирена расщепеевской машины. Я сразу узнала ее, разогнулась мигом, чуть не опрокинула ведро, застыла с колотящимся сердцем… Но в кухню уже входил Александр Дмитриевич.
Он вошел, снял меховую шапку с длинными ластами наушников, а я стояла перед ним босая, с мокрыми ногами, в грязном переднике, растрепанная, держа в руке тяжелую, невыкрученную тряпку, с которой натекло на пол… Я даже руки не могла подать. Мать захлопотала, схватила табурет, сдула с него пыль, поставила гостю.
— Господи батюшки, а у нас беспорядок такой, уборку затеяли… Уж вы извините нас.
Расщепей, не раздеваясь, сел на табурет верхом. Я плечом убрала со лба лезшие на глаза волосы и молча смотрела на Александра Дмитриевича, не зная, что сказать. А мать кинулась в нашу комнату; слышно было, как гремят там раздвигаемые стулья. Расщепей молча смотрел на меня. Вышел отец, громко издали поздоровался и, услышав ответное приветствие Расщепея, уже на голос протянул руку.
— Пожалуйте, пожалуйте, пройдите в комнату, — заторопилась мать. — Серафима, брось, потом домоешь.
Как назло, у нас были в тот час Людмила и Камертон. Расщепей познакомился, присел у стола, медленно заговорил:
— Вы меня… это… извините. Незваный лезу в чужие дела. Но видите, какая штука. Дочка у вас хорошая, и мы с ней большие друзья… Верно, Сима?
Он весело поглядел на меня, и я, вся залившись краской, быстро закивала ему.
— Она мне очень помогла, — продолжал Расщепей. — Видите, какую мы с ней картину соорудили. На весь мир гремит. Сейчас вот нам пишут, восторгаются. Одним словом, лицом в грязь не ударили… А вот теперь ей надо спокойно учиться.
— Способность-то у нее к этому делу есть? — спросил осторожно отец.
— Простите, как ваше имя-отчество — Андрей…
— Семеныч, — подсказала мать.
— Да, Андрей Семеныч, девочка она способная, хотя и с ленцой, что говорить… Но только, понимаете, какая вещь… — Расщепей замялся, оглянулся на меня. — У меня кое-какой опыт есть по этой части, со мной у нее дело получилось, но это совсем не значит, что она уже сейчас законченная киноактриса. Да, если говорить строго, оснований больших для того, чтобы ей избрать путь такой, сейчас еще нет. Тут, понимаете, много случайного: сходство поразительное, образ ей очень близок, общая наша работа. Это было для нее, понимаете, вроде большой игры. А сейчас она видите какая уже вымахала! Сейчас все это может не получиться. А со своего нормального пути она сбивается. Ей надо учиться, учиться прежде всего, а все остальное уже потом видно будет. Может быть, и кино займется, а в жизни много интересного и кроме кино.
— Я, Александр Дмитриевич, — вдруг заговорил отец, — хотя и не вижу сам, но понимаю, что значит это самое искусство… Мне дочка в кино по ходу действия объясняет, что происходит. Халтуры терпеть никак невозможно.
— Вот-вот, — обрадовался Расщепей, — именно халтуры. А ее сейчас заманивают на это. Вот я и заехал к вам, хотел отсоветовать… Не надо, Симочка, сейчас за это браться.
Наступило неловкое молчание. Настройщик забарабанил пальцами по столу и наклонил голову набок:
— Разрешите мне слово, уважаемый Александр Дмитриевич.
— Пожалуйста, я не председатель. У нас тут не заседание, просто душевный, домашний разговор.
— Видите, Александр Дмитриевич, — начал настройщик, наклонил голову в другую сторону и пробарабанил пальцами по краю стола, — я отчасти тоже имею отношение к этой материи, и я так считаю, что раз способность есть и такой шанс выпал, то отвертываться от своего счастья зачем же? Люди мы, конечно, небольшие, живем по средствам довольно ограниченно, а Симочка, она уже довольно-таки подросла и в состоянии некоторое облегчение дать… Да, да, папа… Неуместно тут кулаком о стол брякать!.. Так что вы извините меня, конечно, но я тут не могу с вами иметь в данном вопросе полную солидарность.
Видно было, что настройщик старательно подбирал самые красивые слова.
— Как хотите, как хотите, — сказал Расщепей, резко вставая и не глядя на настройщика. — Я только хотел посоветовать… Ну, извините, мне надо ехать.
— Куда же вы так сразу, а чайку с нами? — вскочила мать.
Но Расщепей затряс головой, простился со всеми и уехал. Некоторое время все молчали.
— Большой человек, — задумчиво сказал отец, — и далеко смотрит.
— Не спорю, личность, конечно, примечательная, — поспешил согласиться настройщик. — Только в данном обороте имеет совершенно неправильное суждение. У каждого человека имеется свой шанс в жизни. Вот у Симочки сейчас он выскочил. Нельзя этого дела упускать. Ему хорошо так говорить, он уже свое в жизни приобрел: и машина, и квартира, и ордена…
Отец хотел что-то возразить, но настройщик опередил его, делая знаки нам, чтобы мы молчали:
— Я вам скажу, папа, что, если бы вы Симочкину игру видели своими глазами, вы бы сами не спорили.
И отец, как всегда в таких случаях, когда кто-нибудь грубо напоминал ему о его слепоте, сразу весь как-то обвис и больше уже не спорил.
Между тем на фабрике стали поговаривать, что у Расщепея неудача с новой картиной. Наш директор Бодров, с которым Расщепей работал много лет, получил большое назначение в Главный комитет. Временным директором остался его бывший заместитель. Он был, как говорили, приятелем Причалина.
Расщепей при встречах со мной, коротко кивнув, болезненно улыбался. Я не смела подойти к нему.
А Павлуша и Лабардан просто перестали со мной здороваться. Чудаки! Словно я была в чем-то виновата. Только один раз Лабардан, боком загородив мне путь в коридоре, глядя на меня сверху вниз, сказал:
— Ти, девчонка (я впервые заметила, что он говорит с легким кавказским акцентом), ти понимаешь, что ти делаешь?
А увидевший нас Павлуша крикнул с другого конца коридора:
— Что ты с ней толкуешь! Она же теперь — музыка-чушь!
Так они называли фильм, в котором я теперь снималась.
У нас с Причалиным дело тоже не вытанцовывалось. Я должна была играть маленькую колхозницу-огородницу, которая выращивает на колхозном огороде чудо-морковь, прославляет колхоз и в то же время занимает первое место на смотре самодеятельности, играя на рояле. Взглянуть на мою неслыханную морковь приезжают крупнейшие ученые страны, журналисты. Тут председатель колхоза влюбляется в молодую журналистку. Но в это время в колхоз под видом гостей приезжают двое вредителей. Они замышляют злодейское убийство председателя, я подслушиваю их разговор и в последнюю минуту спасаю председателя. Вредителей арестовывают, я играю на вечере самодеятельности марш из оперы «Аида». Председатель обнимает свою возлюбленную, и на этом фильм заканчивается.
Так все как будто было в порядке.
Я знала, что есть на свете вредители, что наши юные натуралисты выращивают действительно невиданные овощи, я слышала, как хорошо играют ребята-музыканты. Все это было в жизни. Но в картине, которую делал Причалин, мне было почему-то очень неловко играть. Я громко произносила слова и не верила им, изображала действие и сама чувствовала, что так люди не поступают. Случайности были нагромождены одна на другую без всякого разбора. Я сбивалась с тона и никак не могла понять, какой же я должна быть в этой картине, что во мне самое главное, какой у меня характер. А Причалин не умел объяснить это. Он начинал раздраженно орать на меня.
— Эка ты бестолковая какая!.. Как ты колорита не уловишь? — кричал он мне на съемках. — Ты что, снимаешься или так ходишь? Ты играй, играй, накачивай образ, лепи, лепи его!
А когда я однажды, не вытерпев, робко напомнила ему, что Расщепей учил меня действовать совсем не так — прежде всего старался объяснить мне самую сущность эпизода, настроение, Причалин страшно обиделся:
— «Расщепей, Расщепей»! Какое к этому касательство имеет Расщепей? Что ты мне тычешь Расщепея?
Но он и сам видел, что ничего у нас не получается. Когда мы просматривали готовые куски, я смотреть на себя не могла — так нелепо, фальшиво, заученно, так неестественно было все, что происходило на экране. Там двигалась неуклюжая, долговязая дура, говорила деланным голосом, двигала наведенными бровями, таращила глаза. И это была я!
Однажды на таком просмотре в темноте вдруг раздался из угла знакомый голос:
— Что вы делаете с девчонкой?! Во что вы превратили девчонку?
Что произошло дальше, мне и сейчас трудно вспоминать. Дали свет. Причалин, шлепая обеими ладонями по столу, брызжа слюной, кричал что-то на всю просмотровую.
Прибежал новый директор. В дверь заглядывали работники фабрики. Меня выпроваживали, но я заупрямилась.
— Не уйду я…
— Сима, — очень тихо, но внятно сказал Расщепей, — надо уйти…
Я вышла в коридор. Дверь в просмотровую закрылась.
Что там происходило, я не знаю. Сперва слышались вперебой голоса Расщепея и Причалина. Потом что-то грохнуло, словно стул резко отодвинули.
И внезапно там, за дверью, стало очень тихо. Кто-то выбежал, оставив за собой дверь незакрытой. Я заглянула туда и увидела Расщепея. Кровинки не было у него в лице, и, криво закусив губу, он медленно сползал по стене, совсем как Степан Дерябин в нашей картине. Я успела обеими руками зажать себе рот и вцепилась зубами в ладонь, чтобы не закричать на весь коридор.
Лабардан, оттолкнув меня, ворвался в просмотровую и подхватил Расщепея. Кто-то нес, расплескивая по полу, воду в стакане, кто-то бежал к телефону. Меня оттерли в сторону.
Вышел Причалин, бледный, но сравнительно спокойный, стал в стороне, презрительно искривив рыхлый рот:
— Эка они, эти квёлые герои!
Тихий Павлуша подошел к нему и, сжав зубы так, что они скрипнули, спокойно сказал:
— Эх, и жабья вы личность!..
Меня трясло, как в ознобе, я должна была держать рукой подбородок, чтобы он не прыгал. Из просмотровой вышел директор:
— Товарищи, давайте спокойненько разойдемся. Ничего страшного. У товарища Расщепея обычный припадок, сейчас ему лучше.
Оказавшийся рядом Причалин сдержанно хихикнул:
— Удивительно, как порой кстати бывают эти припадки.
Они уходили вдвоем с директором. Причалин оживленно жестикулировал на ходу, и до меня доносился его квакающий голос. Я уловила обрывки фраз:
— Нет, каково? Как вам это… Как квалифицировать? Я должен расквитаться… поставить на актив. Я съезжу в комитет. Нельзя потакать…
Итак, Причалин еще думал расквитаться с ним!