Глава 10
Судьба Усти-партизанки
— Лыко-мочало, снова!..
Гаснет свет юпитеров, актеры покорно возвращаются на свои места.
Восемнадцатый раз репетируется сцена, где я попадаю в лагерь русских войск. Никак не ладится она у меня.
— Что такое? Вы всё забыли! Как, я вам говорил, надо вести сцену? Ведь вы уже не та Устинька, которая поет куплетики в домашнем театре. Вы повзрослели, вы хлебнули горя, вы уже знаете, почем фунт лиха. Меньше жеманства, больше мужества. Повторим.
Но беда в том, что сцена крепостного театра сниматься будет только завтра — задержались декорации, — и только завтра я по-настоящему представлю себе, какой я была до бегства в Москву. Все это очень сбивает, и я иной раз готова реветь — такой беспомощной, вконец запутавшейся и ничего не понимающей выгляжу я на съемке. Но Расщепей терпеливо работает со мной, проходит дома сцену за сценой, заставляет меня в особой тетрадке вести «дневник Усти». Дневник этот отличается от обыкновенных дневников тем, что записи там делаются не о прошедшем дне, а о будущем. Накануне съемки я подробно записываю в тетрадку все, что должно произойти завтра в жизни Усти, и ставлю дату: «25 сентября 1812 года».
Вот этот день:
«Я открываю глаза и не могу понять, где я.
Незнакомая бедная горенка. Я боюсь взглянуть в окно. От одной мысли, что я увижу опять страшное багровое небо, меня начинает трясти. Все же посмотреть надо. И, решившись, вытянув сколько можно шею, я заглядываю в окошко. Свинцово-серое осеннее небо в окне, но мне там виден совсем маленький просвет в тучах, и в просвете — синева, яркая и умытая. Значит, есть снова на свете синее небо!
Я очень слаба. С трудом поднимаю голову и осматриваюсь. На мне просторная мужская рубаха с подвернутыми рукавами.
— Лежи, лежи, не шебаршись, — говорит кто-то, и я вижу маленькую опрятную старушку.
— Бабушка, это я где?
— У мене. Вот ты где. Мой сын Петруха тебя из полымя вытянул. На тебе уже все лоскуточки занялись. Лежи.
— Бабушка, — говорю я, — а я у самого Наполеона была.
— У Наполеона?.. Ты лежи, лежи, а то у тебя, видно, ум зашелся».
«Прошло около месяца» — такая надпись будет на экране в картине, такую запись сделала и я в «дневнике Усти», прежде чем рассказать о дне 19 октября.
«Тяжелые, глушащие взрывы сотрясают Москву. Бабка крестится. А я, уже оправившаяся на харчах у добрых людей, бегу на улицу, чтобы узнать, где это так гремит и ухает.
— Французы Кремль рвут! — говорят люди, пробирающиеся из города.
И снова страшный удар, словно с неба, падает на город, раскачиваются двери, как при урагане, стекла вылетают из окон. Но любопытство одолевает меня. Я влезаю на высокую березу, и отсюда, с горы, где живет бабка, приютившая меня, с вершины высокой березы видно: по Калужской дороге уходит из Москвы французская армия.
А вечером я слышу снова перестук копыт, выглядываю из-за забора. Это тихо пробирается окраинами города казачий отряд; впереди едет молодой офицер. Я выбегаю на улицу и бросаюсь к его лошади:
— Барин офицер!.. А французы нынче утекли.
— Куда утекли? — спрашивает, подозрительно оглядываясь, офицер.
— Не ведаю куда, только вовсе ушли… Повзрывали там чего-то да и бросили Москву.
Офицер снимает каску, поднимает руку и уже собирается перекреститься, как вдруг рука останавливается в воздухе, и, разжав щепоть, офицер грозит мне пальцем:
— А ты, коза, не врешь? Ну-ка, садись со мной, поедем разведаем. Смотри, если наврала, вместе убьют.
Мы скачем по пустым улицам города сквозь погорелые кварталы. Ни души кругом — ни французов, ни русских. Мы подъезжаем к самому Кремлю. Спешившись, казаки, сопровождающие нас, осторожно выглядывают из-за угла, просматривая улицу.
Последний французский обоз гремит вдали.
И вскоре мы мчимся к расположению русских войск. Я сижу поперек седла, крепко держась за гриву лошади. Наш маленький отряд карьером врывается в лагерь. Все выбегают нам навстречу, и офицер, везущий меня, срывая шапку, плача, кричит на весь лагерь:
— Наполеон ушел! Москва свободна!
Гром и сборы в русском лагере. У костра, намотав длинный ус на палец, сидит кудрявый гусар в расстегнутом ментике. Я слышу его зычный голос:
Гусары, братцы, удальцы,
Рубаки — черт мою взял душу!
Я с вами, братцы, молодцы,
Я с вами черта не потрушу!
Лишь только дайте мне стакан,
Позвольте выпить по порядку,
Тогда лоханка — океан!
Француза по щеке…
Грохот барабанов, конский топот заглушают его, но я уже узнала этот голос. Я подбегаю к костру.
— Барин Денис Васильевич! — кричу я. — Помните, в Коревановке?..
Секунду он всматривается в меня:
— А, прекрасная пастушка! Так это ты принесла добрую весть из Москвы?.. Братцы, виват в честь прекрасной пастушки! Вот она, добрая ласточка. Виват ей!
Меня сажают к огню, среди брошенных седел и сбруи.
— Виват! — кричат усачи.
— Ну, Устинья, — говорит Давыдов, — будем бить твоего корсиканца. Чай, ты слышала о моих партизанах? Завтра начну отпускать бороду, надену армяк, на грудь икону Николая-чудотворца повешу — и с богом в дело! Ударим по тылам француза.
— Барин Денис Васильевич, — решаюсь вдруг я, — примите и меня в свою партию. Я уже и в огне была, и с самим ихним Наполеоном поругалась…
— Что ты, касатка! Это не девичье дело, тут крестятся ведьмы и тошно чертям… А где же это ты с самим великим Наполеоном поругалась?
Хохочут гусары:
— Ай Устинья, сильна!»
Расщепей объясняет перед съемкой:
…Медленно выползает из России французская армия. Голодные, оборванные, полуодетые, бредут французы, немцы, итальянцы, голландцы, иллирийцы, поляки. Вражда раздирает их ряды, страх дробит отряды, и только голод теперь объединяет их в грабежах. Ранняя зима настигает их. Вязнут в снегу и падают, изнемогая, солдаты погибающей армии, и на брошенных древках знамен вместо обломанных императорских орлов сидит, каркая, воронье. Казаки и партизаны вьются вокруг, отбивают обозы, рубят отстающих…»
Я кашеварю в нашем отряде, но у меня на всякий случай есть охотничья фузея, которая стреляет так громко, что партизаны назвали ее «царь-пушка». Впрочем, никто не смеется над моим оружием — у других и такого нет, а ходят в бой просто с топорами да вилами и рогатинами.
Однажды упустили мы большой обоз французов. А с ним везли важные бумаги.
Ночью у костра созывает Давыдов своих залетных партизан. Не узнать нарядного гусара в бородатом предводителе нашем.
— Надобно разведать, куда пойдет сей обоз, где он заночует, какую охрану выставит. Кто хочет пуститься на разведку?
Первой отзываюсь я. Денис Васильевич добродушно отмахивается от меня. Но я прошу… Лихое дело замыслила я. Накануне мы захватили вместе с отставшим отрядом маленького барабанщика. Мальчишка как раз мне под рост. И вот решено — я отправлюсь в расположение французов в мундире барабанщика, разгляжу все, что надо, а если поймают, что ж — скажу, что отстал от отряда. Сумка и номер при мне.
— А строй добро знаешь? — спрашивает меня Давыдов.
— Маленько имею понятие. Пригляделась.
— А ну стань во фрунт.
Я щелкнула каблуками, вытянулась и замерла.
— А барабан пропори, — советует Давыдов, — а то заставят еще дробь бить.
Он крестит меня на прощанье и отворачивается, сопя. Накинув для тепла конскую попону, увязая в снегу, я пробираюсь лесом к обозу. Вдруг:
— Стой! Кто идет?
Спотыкаясь, волоча за собой по снегу продырявленный барабан, я спешу к часовому, крича по-французски:
— Ради бога… я погибаю… помогите мне!
Через несколько минут я у костра. Зазябла я в лесу порядком, и мне не надо особенно стараться, чтобы показать, как счастлив маленький барабанщик, набредший на огонек костра.
Отогревшись, я начинаю врать, что казаки разгромили наш отряд, а я, барабанщик Мишель, спасся и бежал через лес. Меня угощают, кормят, поят, и, поперхнувшись, я глотаю обжигающую горло ароматную жидкость из предложенной мне офицерской фляги. Офицер, прислушиваясь к моему произношению, вдруг спрашивает:
— Ты что, бретонец?
Я бормочу что-то неясное и опасливо поглядываю на окружающих. Но кому может прийти в голову, что в мундире французского барабанщика 14-го егерского полка скрывается дворовая девчонка господ Коревановых Устя Бирюкова? И при мне громко спорят о том, куда следует идти отряду с обозом, чтобы не попасть в руки партизан, от которых я бежал… А я слушаю и стараюсь все запомнить.
И вдруг я слышу чей-то очень знакомый голос… Ну, так и есть: это тот офицер, который отвел занесенный надо мной штык в ночь, когда убили Степана. Это тот офицер, который сопровождал меня к Наполеону. Я плотно кутаюсь в попону, поворачиваюсь спиной к костру и делаю вид, что засыпаю сидя. Костер догорает, солдаты бредут к обозу, и я, пользуясь тем, что меня оставили одну, тихонько отползаю подальше, потом вскакиваю и бегу через лес к своим. Крепко обнимает и трижды целует меня Денис Васильевич Давыдов.
— Устинья… голубка… Россия узнает о тебе… отчаянная ты голова…
Отряд наш разбивается надвое. Мы с Давыдовым уходим в засаду, чтобы встретить французский обоз на пути, про который я выведала. Другая половина отряда заходит французам в тыл.
Утром обоз — в наших руках. С пиками, топорами, рогатинами и вилами бросаются на французов наши партизаны и казаки, и скоро к Давыдову приводят моего знакомого офицера.
— Добрый день, мой капитан, — говорю я ему, — вот теперь и вы у меня в плену.
Офицер медленно подымает на меня безразличные, усталые глаза.
— О, мон дьё! — говорит он, узнав. — Маленькая поджигательница, бешеная девчонка!
Выгнаны французы, и русские солдаты шагают по Европе. Где-то там, далеко, на чужих землях, на чужих полях, бьется мой командир Денис Васильевич, забирая на свой страх и риск, не дожидаясь приказа начальства, иноземные города.
А я снова в Кореванове, и снова мы репетируем аллегорию, сочиненную нашим барином по случаю изгнания французов.
Барин сидит в первом ряду, хлопает ладонью о кресло, отбивая такт.
— Как ты ступаешь, косолапая? — кричит он. — На конюшне тебе надлежит быть!
Он, кряхтя, взбирается на сцену и больно дергает меня за ухо.
— Барин, коли вы так… — начинаю я.
— Что? Я из вас эти партизанские вольности вышибу!
И обидная, тяжелая и звонкая пощечина оглушает меня.
Не дожидаясь конца репетиции, я убегаю за ограду усадьбы; я бегу по крутому холму, валюсь ничком на холодную, мокрую траву и лежу так, сплетя пальцы на затылке. Мне все равно, пусть тащат на конюшню, пусть запирают в холодную, пусть сажают в рогатку… А надо мной по небу — так задумал Расщепей, — надо мной медленно проступают слова: «Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду от бога».
Это единственная строка о мужиках, выгнавших Наполеона, во всемилостивейшем и щедром манифесте императора Александра Первого.
Так будет кончаться картина.