3. Начало романа
Что в мире не все благополучно — об этом князь догадался еще там, в Париже. Он выздоравливал тогда. Мог уже гулять один. В душный летний вечер, изнемогая от безотчетной тоски и спутанности мыслей, которые все еще не оставляли его, брел он среди чужой и страшной толпы по улице Lafayette. Кругом были лица. Много лиц. Преимущественно женских. Резко впивались в его мозг безволосые черно и тонко проведенные брови… синяя тень у внешнего угла глаза… колючие ресницы… алое сердце на том месте, где должен быть рот… Устав глядеть на лица, он опустил глаза и тогда увидел мелькание ног. Женских ног в туфлях на высоком каблуке и в розовых облегающих чулках.
«Отчего это ноги у них у всех такие похожие?..» — с тоской подумал князь. И опять перевел глаза на мелькание лиц. «Лица тоже похожие…» И вдруг ему показалось…
— Впрочем, длилось это всего секунду — ему показалось, что кругом движутся не люди. Конечно, в известном смысле их можно было назвать людьми. Но только в известном. Чего-то в них явно не хватало. Самого, может быть, существенного Того именно, чего всегда недостает в точно выполненной копии гениальной картины. Это были как бы механические люди, «роботы», о которых он читал в газетах. И вот, когда ему показалось это — тут-то глаза его и упали на освещенную витрину магазина. Там, среди яркой пестроты подушек, сидела прелестная маленькая женщина. Ростом она была не больше грудного ребенка. Три пушистых золотых локона — один надо лбом, два других около ушей — окружали нежное личико. Сильно декольтированный бюст выходил из складок широкой юбки. Она была бы обыкновенной диванной куклой, если бы не продолговатые, удлиненные синей тенью, косо, мимо князя смотревшие глаза. Совершенно живые между двумя неправдоподобными взмахами нарисованных ресниц.
Сначала князя просто поразило, что эта маленькая женщина одна, среди более или менее удачных подобий людей, была подлинно живой. Он стал в нее вглядываться. Такого лица ему никогда не случалось видеть. Несмотря на внешнюю красивость, оно отталкивало. Пугало каким-то внутренним, очень хорошо и тщательно спрятанным безобразием. И чем дальше он смотрел в это лицо, тем яснее становилось, что в нем, именно в этом, спрятанном за его красивостью, уродстве была разгадка всему: его ночным кошмарам, тоске, которая его давила, монмартрским кабакам, дансингам, джазу, ужасам последней войны, большевикам, бессмысленной смерти его жены и маленького сына, словом, всему, что своей пугающей нелепостью сводило его с ума.
И еще он понял, что кукла, хотя и живет, но не собственной, а чужой, таинственным образом заимствованной жизнью. «Она кого-то высосала, как вампир», — подумал он, с содроганием глядя на ее кровавый чувственный рот.
Он не помнил, как отошел от витрины, как вернулся домой. Там он больше не видел ее. Он уехал. В сущности, теперь для него было ясно, что именно от нее-то он и бежал, хотя тогда ему казалось, что он бежит от мигающих огней световых реклам и от призрачно скользящих автомобилей. Но здесь — и этого князь, как ни старался, объяснить себе не мог — здесь, выйдя с вокзала, в первой же витрине первого попавшегося ему магазина, он опять увидел ее. Он не мог быть обманут случайным сходством. Это точно была она. Ее глаза и рот он узнал бы из тысячи. Трудно сказать, что именно он при этом ощутил. Может быть, даже радость: ту последнюю радость, которая, наверно, бывает у самоубийц. «Ну что ж? Значит, судьба!» — сказал он почти вслух. Он принял эту встречу как неизбежное. Он сразу почувствовал, что кукла… Нет, не кукла, но та чужая жизнь, которую она в себе носила, вошла в него, сделалась частью его собственной жизни.
Каждый день ходил он к витрине, — это была антикварная лавка — почти всегда останавливался и долго смотрел. Раз вечером он стоял перед витриной, пока из лавки не вышел человек с деревянным ставнем и, сказав ему: «Pardon, monsieur!», не заставил им витрину.
Но в князе, несмотря на установившийся необычайный ход мыслей, оставалось все-таки ясное сознание того, что все это «со стороны» могло показаться очень странным. Пожалуй, даже смешным. Минутами он совершенно трезво анализировал свои ощущения. Иллюзия того вечера, когда, среди автоматов улицы Lafayette, она одна была для него реально живой, не повторялась. Нет, она — диванная кукла. Только и всего. Он твердо знал это. Особенно когда, стоя перед витриной, на нее смотрел. Но разве предметы не имеют, подобно живым существам, свою душу? Разве не очевидна их — иногда непреодолимая — власть над людьми? Идол могущественнее того, кто ему поклоняется. Иконы обладают силой чудотворения. Не только первобытные народы, но и народы древних цивилизаций обоготворяют неодушевленные предметы: деревья, камни, старые постройки, черепа. И почему, наконец, могли бы войти во всеобщее употребление автомобильные фетиши, если бы в них не заключалась какая то, предохраняющая от катастроф, сверхъестественная сила. В этой кукле, — говорил себе князь, — несомненно, заключены колдовские чары фетиша. Я пытался уйти из-под ее власти и не мог. Стало быть, она — сильнее. А теперь я и не хочу бежать, я люблю свой плен.
Но дома… дома, когда он не видел ее, он думал о ней иначе. Она теряла для него образ куклы. Начинала жить вампирической, высосанной у другого жизнью. Становилась реальной женщиной. И как женщину, реально, плотски он любил и желал ее. Он придумывал дли нее тысячи нежных ласкательных слов, сочинял о ней стихи. Наконец начал писать дневник, состоявший, собственно, из ряда влюбленных писем. Под каждым числом было обращение: «Моя желанная, здравствуй» или «Я опять хочу побеседовать с тобой, дорогая». В этих письмах он подводил итоги кропотливой работы, которой он себя посвятил и которая состояла в собирании мозаичной картины нового мира. Ее фрагментами было все, что он видел и слышал, все окружающее. О содержании картины в целом он едва ли догадывался. Знал только, что размеры ее грандиозны и, работая, находился в непрестанном изумлении перед возникающим. Чтобы все записать, приходилось торопиться. Иной раз рука не поспевала за стремительностью мысли, вместо букв и слов на бумаге появлялись странные знаки, которые он сам навряд ли смог бы прочитать. Но князь не замечал этого: ему некогда было перечитывать. Он изнемогал под бременем вновь и вновь накоплявшихся мыслей.