Книга: Тайна трех неизвестных
Назад: Глава XXIV. Болезнь. Сны и действительность. Чего они все такие хорошие?
Дальше: Глава XXVI. Опять трое неизвестных. Ты мне друг? «Ничего не разберешь…» — говорит Павлуша

Глава XXV. Все! Конец! Я дарю велосипед. «Загаза чогтова!» Я выздоравливаю

Проснувшись, я увидел, что возле кровати сидит на стуле Иришка и читает журнал «Барвинок». В хате было солнечно, аж глаза слепило, часы на стене показывали без четверти десять, и я понял, что это утро. Иришка сразу отложила журнал и вскочила со стула:
— Ой!.. Бгатишка милый! Сейчас будешь завтгакать.
Она у нас не выговаривает букву «р». Через мгновение Иришка уже поставила передо мной на стуле молоко, яичницу, творог со сметаной и хлеб с маслом. Я понял, что в хате никого нет, все на работе, и ей поручено ухаживать за мной.
— Пожалуйста, ешь бгатишка милый, ешь! — Сказала она сладким голосом.
Я насторожился.
А когда она в третий раз сказала «бгатишка милый» («Бгатишка милый, спегва пгоглоти таблетку»), это уже меня совсем смутило.
«Бгатишка милый!» Она никогда меня так не называла. Она всегда обзывала меня «загаза чогтова», «так тебе и надо», и «чтобы ты газбил свою дугную могду…» а тут вдруг — «бгатишка милый!»
Плохи, значит, мои дела. Может, и совсем безнадежны. Может, я и не встану никогда. Поэтому-то все такие нежные и ласковые: и отец, и мать, и дед… Все время успокаивают — поправляешься, мол. А я… Вот и сплю все время. Значит, нет в организме сил, энергии для жизни. Так засну и не проснусь больше. Голову даже от подушки поднять не могу. Приподнимусь, сяду на кровати, и голова кружится, аж тошнит…
Я взглянул на сыр и яичницу, и вспомнил слова деда Саливона, который он любил повторять: «Пища — источник жизни. Нам живется, пока естся и пьется. Хорошо едай и будешь, как бугай».
— Иришка, дай еще что кусок хлеба с маслом, — сказал я тихим глухим голосом.
— Тю, ты же еще этого не съел!
— Жалко? — С горьким упреком посмотрел я на нее. — Может, я… Может…
— Да что ты, что ты! Пожалуйста! — Она побежала на кухню, отрезала от буханки огромный ломоть, намазала масла в палец толщиной и положила на стул. Прыснула, и побежала за печь смеяться.
Я вздохнул. Ничего, ничего! Посмотрю я как потом смеяться будешь когда я умру… Яичницу с первым куском хлеба я умял довольно быстро и легко. А вот тарелка творога, щедро политого сметаной, и ломоть хлеба с маслом, принесенный по моей просьбе, пошли туго. Половину тарелки я еще кое-как съел, а дальше начал давиться. Набив полный рот творога и хлеба, я жевал-пережевывал эту жвачку по несколько минут, но не мог проглотить. Уже и молоком запивал, и резко дергал назад головой, как это делает всегда мама, глотая таблетки, и все напрасно — не лезет. «Ну, все! — С ужасом подумал я. — Уже есть не могу. Не принимает организм пищу. Все! Конец мне! Крышка!»
Я бессильно откинулся на подушку. Лежал и слушал, как внутри у меня что булькало, урчало и переливалось. Это одиноко гуляли в пустом животе яичница, в окружении творога и молока. Гуляли, не в состоянии спасти слабеющий организм.
Ой! Кольнуло в боку!.. И нога затекла, наверно кровь туда уже не доходит… И рука левая какая-то вялая совсем. Это же там сердце близко. Видно, сердце уже отказывается работать…
О-о-о! Дышать уже трудно. Прерывистое какое-то дыхание. И пальцы на руках уже посинели, наверно отмирают… Эх, жаль — нет Павлуши. Хотелось бы с ним попрощаться. Не успею, наверное…
Из-за печи выглянула лукавая Иришкина мордашка. Она смеялась. Она и не представляла, как мне плохо. Она думала, что я придуриваюсь. Надо ей как-то доказать, что это не шутки, мне же плохо, что, может, это последние мои минуты… Я не мог умирать под ее хихиканье.
— Иришка, — едва слышно проговорил я. — Иди сюда.
Она вышла из-за печи.
— Иришка, — вздохнул я и замолчал. Она подошла ближе. Личико ее стало слегка серьезнее.
— Иришка, — вторично вздохнул я и опять замолчал. Я должен сказать сейчас что-то необычное, что-то значимое, благородное и великое, что говорят только великие люди перед смертью.
— Иришка, — сказал я наконец тихо и торжественно. — Возьми себе мой велосипед… Я его тебе дарю. И закрыл глаза.
— Ой! — Взвизгнула она радостно. — Ой! Пгавда? Ой! Сегьезно? Ой бгатишка милый! Какой ты хогоший! Ой! Дай я тебя поцелую.
Ее губы мазнула меня по щеке возле носа. Я отвернулся к стене, так как почувствовал, что вот-вот заплачу.
Мы с Иришкой чаще всего ссорились именно из-за моего велосипеда. Она хотела на нем кататься, а я не хотел, чтобы она каталась. Я считал, что она еще сопливая, чтобы кататься на взрослом велосипеде. Только в первый класс пошла в этом году. До педалей еще даже не достает. Но она однако умудрялась как-то ездить — просовывала правую ногу через раму, и, извиваясь червем, стоя крутила педали. Эта ее ловкость только раздражала меня. Такое уродливое катание было, по моему мнению, оскорблением для велосипеда.
И вообще, кому хочется, чтобы на его велосипеде кто-то катался! Это всегда неприятно, всегда противно. Велосипед — это что-то очень личное, близкое и дорогое. Это ближе, по-моему, чем рубашка или штаны.
И сейчас, подарив велосипед Иришке, я почувствовал, что мои счеты с жизнью почти закончены.
Я слышал, как она, забыв от счастья о моей болезни, уже вытаскивала Вороного из сеней во двор. Как он жалобно дребезжал и звенел. Эти звуки рвали мое умирающее сердце. Так в последний раз тоскливо ржет верный конь, навеки прощаясь с казаком…
Я вытянулся, как мертвец, сложил на животе руки и обреченно уставился в потолок. Я ждал прихода смерти. Часы на стене неумолимо отсчитывали минуты. Но смерть почему-то не приходила, а вместо нее неожиданно пришла наша доктор Любовь Антоновна.
Хлопнув дверью, она зашла в дом и быстрым шагом приблизилась к моей кровати. Положила руку мне на лоб, потом взяла за пульс. И все это, не говоря ни слова, молча, сосредоточенно, строго. Я замер в безнадежном ожидании. Закончив слушать пульс, она подняла мне рубашку, склонилась и приложила маленькое холодное ухо к моей груди. Она всегда слушала больных просто так, ухом, без всякого стетоскопа. И, только послушав меня, она сказала наконец весело:
— Молодец, козаче! Все в порядке! Скоро будешь здоров.
И хлопнула меня ладонью по животу.
— Да! Ладно! — Буркнул я. — Вон уже и есть не могу. Организм не принимает. И голова кружится, подняться сил нет.
— Что-о-о? — Она удивленно посмотрела на тарелки, стоявшие на стуле. — А это кто завтракал?
— Да я же видите… — Вздохнул я.
— Ну! Вижу! Яичницу, вижу, принял твой организм, и творога пол тарелки, и молока кружку. Что же ты хочешь? После такой температуры это даже многовато сразу. Запрещаю тебе есть по столько! А голова кружится от долгого лежания. Надо вставать понемногу, раз температуры нет. Разрешаю тебе сегодня встать минут на десять-пятнадцать и походить по комнате. Только не больше… «Организм не принимает!» — Она усмехнулась. — Эх, ты! Герой!
Я нахмурил брови и отвернулся. Я не очень ей верил. Она же доктор. Должна успокаивать больных. Такая ее работа, ей за это деньги платят. И все же после того, как она ушла, я почувствовал, что мне стало легче — перестало колоть в боку, и нога отошла, и руку отпустило. И сердце забилось веселее. Смерть пока отступила. Мне даже показалось, что я услышал, как она, загремев костями, побежала-покатилась куда-то прочь по дороге… Или, может, это загремел, упав вместе с Иришкою, мой велосипед во дворе?..
Мой?
Велосипед?
Какой же он мой?
Нет у меня больше велосипеда!
Нету!
Подарил.
Балда!
Да я… я же… думал, что умираю.
«Погоди-погоди! Чего это ты так разнервничался? Может, еще умрешь и не будешь балдой», — шепнул мне насмешливо внутренний голос.
«Тьфу на тебя! — Ругнул я этот голос. — Лучше быть живой балдой, чем…»
Ну и что! Ну и подарил! Подумаешь! Родной сестричке подарил. Пусть катается на здоровье, дорогая, любимая сестри… Во дворе опять что-то глухо бухнуло и забренчало. Черт! Чего же она, корова, падает! Так же все спицы повыбивать можно!
Ну и пусть выбивает, ее велосипед — может совсем его разбить. Чего тебе теперь волноваться? Не надо тебе теперь волноваться. Спи спокойно, дорогой товарищ! Мда…
Павлуша, значит, будет на велосипеде, Вася Деркач на велосипеде, Коля Кагарлицкий на велосипеде, Степа Карафолька, гад, на велосипеде, — короче, все на велосипедах, а я — пешкодрапом. На своих двоих. Мда-а-а…
Тогда уж лучше умереть! Что это за жизнь без велосипеда! Комедия! Смех!
А какой был велосипед! «Украина». С багажником, с фарой, и с ручным тормозом. А скорость какая! Ветер, а не велосипед.
Был!
Во дворе снова забренчало. Доламывает! Сердце мое разрывалось от боли.
«Разрешаю тебе сегодня встать на десять-пятнадцать минут».
Я поднялся и сел на кровати. Взглянуть на него в последний раз. Вот посмотрю, потом лягу и умру. Я встал и, шатаясь, направился к окну.
Иришка, высунув от старания язык, кружила по двору. На лбу у нее сияла здоровенная шишка, на щеке виднелась царапина, колено было разбито. Но глаза сияли счастьем. И, видимо, это счастье ее ослепляло, и она ничего не видела. Во всяком случае здоровенный дубовый чурбан, на котором мы рубили дрова, она точно не замечала, потому что перла прямо на него. Я не успел даже рот раскрыть, как она со всего ходу налетела на чурбан и…
Но тут уже я раскрыл рот. Я не мог его не раскрыть. Душа моя, которая еще держалась в теле, не выдержала. Велосипед стал дыбом и с размаху полетел на землю, забренчав всеми своими деталями.
— Ах ты!.. Чтобы тебе!.. Ты что делаешь? — Отчаянно закричал я. Пусть я умру, но даже перед смертью я не могу спокойно смотреть, как гибнет мой верный Вороной!
Лежа под колесом, Иришка растерянно хлопала глазами. Потом вдруг нахмурилась и молча стала выбираться из-под велосипеда. Встала, подняла Вороного и смерила меня презрительным взглядом.
— Думаешь… думаешь… я тебе повегила, что ты подагил? Я знала, что ты все вгешь… загаза чогтова!..
И, шмыгнув носом, отвернулась.
Я раскрыл рот и… улыбнулся. «Загаза чогтова…»
Солнце засияло на небе, запели птицы, и зацвели-запахли под окном розы. Жизнь возвращалась ко мне. Сомнений не было — я выздоравливал.
Дорога Иришка, дорогая моя сестричка, я теперь всегда буду давать тебе велосипед — когда только захочешь! Честное слово!
Назад: Глава XXIV. Болезнь. Сны и действительность. Чего они все такие хорошие?
Дальше: Глава XXVI. Опять трое неизвестных. Ты мне друг? «Ничего не разберешь…» — говорит Павлуша