V
Заднепровский еще долго стоял на распахнутом кладбище, присматриваясь к фигуре Марка Бессмертного, а потом, когда она исчезла, прислушивался к неравномерному перестуку костылей. Но, в конце концов, затихли и они, а в душе не улеглась теплынь чувств.
Человек приехал, — вслух говорит учитель. — Ишь, как об ожидании сказал — хоть в книгу записывай. Это не Безбородько с подземным лабиринтом крота, — морщится при одном упоминанию о Безбородько.
На дворе немного посветлело. На небе из туч сотворялись темные чащи лесов, и в их движении и разворачивании чувствовалось шествие весны.
И Заднепровский вслух спрашивает у нее: «Ты идешь?» В стороне отозвался ветер, заскрипело дерево, изменился рисунок неба, а мужчина улыбнулся и покачал головой.
Еще несколько лет тому он удивлялся, когда его отец мог разговаривать с нивой или лесом, с солнцем в небе или колоском в руке. А теперь вот такое незаметно пришло и к сыну. Или годы приносят это человеку, или с годами острее становится ощущение живого в немой природе? После своих партизанских лет он не может не говорить с лесом, с деревьями, под которыми когда-то лежал или под которыми навеки лежат его друзья.
И сейчас дебри туч на небе приблизили к Заднепровскому настоящие леса, леса его страданий и борьбы. Прошлое крылом мелькнуло над мужчиной и удивила его: как он смог выйти из всех окружений, свинцовых дождей и из таких удавок огня, когда в подожженных лесах зверь бежал к партизанам и даже гадюки не кусали людей…
В церкви Григорий Стратонович из кремня высек огонь и снова засветил медную коптилку, в которой еще недавно таилась смерть; вокруг сразу же раздвинулась тьма, коптилка угрожающе зафахкала и начала завиваться черным снованием. Но теперь сгрудившиеся святые как-то веселее смотрели на учителя, будто и им было приятно, что он встретился с другом.
«Так можно понять и корни импрессионизма — все зависит от настроения… Но не ангелы ли нагнали холод своими крыльями?» — зябко повел плечами и взглянул на ангелов.
В самом деле, от белизны их крыльев, которые замерзали на фоне зеленоватого рисованного неба, веяло стужей. Еригорий Стратонович, чтобы разогреться, походил по церкви, крепко ударил несколько раз руками по плечам, а потом присел возле поставца и начал просматривать свое писание о партизанских годах. В душе и перед глазами начали оживать события, люди, леса, пламенем охваченные села, но на бумаге все это выглядело беднее. И он, казнясь, обхватил лоб руками.
Как же ему в мелкоту черных букв втиснуть безмерность любви, вдохнуть жизнь его друзей, жизнь незаметных в будни людей, которые в дни войны врастали в песни и легенды? Или как, например, передать силу обычного зерна?
Он вспомнил, как под самый Новый год в фашистскую тюрягу попал старый партизан Данило Пивовар, который, отпустив бороду, с лирой ходил побираться по селам. А в отряд Данило Пивовар приносил ценные сведения и куски хлеба; и, раздавая их партизанам, он говорил о людях, красивых и добрых, которые вынесли ему хлеб, смолотый в бессонные ночи на жерновах и замешанный на женских слезах.
— Главное, хлеб должен быть без слез, — не раз в задумчивости говорил старый хлебороб.
И за этими словами стояли его вера и надежда. Когда Данилу Пивовара впихнули в забитый людьми каменный склеп, он назвал себя Дедом Морозом и, играя свою роль, непринужденно начал знакомиться и разговаривать со всеми узниками. А когда наступило двенадцать часов, когда Новый год невидимо встал на пороге каменного мешка, дед Пивовар откуда-то достал зерна и начал им засевать узников, торжественно приговаривая: «Сейся, родись, рожь-пшеница, всякая пашница, на счастье, на здоровье, на Новый год, чтобы лучше бить врага, чем в прошлом году!»
Снимая шапки, узники вскакивали с промерзшей земли, удивленно прислушиваясь к знакомым словам, к далеким дням мира, к древней сказке своих родителей. Зерно им падало на головы, а в главах рождалось новое упорство, а в руки прибывала новая сила. В эту же ночь они все и вырвались из тюрьмы. Так не помогло ли им получить волю то зерно, что должно расти и родить без слез? Но как об этом написать, чтобы оно дошло до людей, всколыхнуло их сердца?
— Алхимик и чернокнижник еще до сих пор не спит? — в темноте неожиданно легко зазвенел мелодичный голос, и к Григорию Стратоновича незаметно подошла невысокая хрупкая женщина. Унылая улыбка дрожала на пересохших лепестках ее полураскрытых губ.
Учитель од неожиданности вздрогнул, рука, по привычке, сама потянулась к автомату. Он сразу же одернул ее, взглянул на женщину и засмеялся:
— Ну и напугала ты меня, Степанида!.. Как раз почему-то партизанское прошлое вспомнилось.
— Странно было бы, если бы ты о чем-то другом думал. Ну, чего улыбаешься и жмуришься?
— На светило всегда приходится жмуриться, — засмеялся Григорий Стратонович. — Да и удивляюсь на голос твой: как звенел в детстве колокольчиком, так и до сих пор звенит — не переводится серебро в нем.
— Какое уж там серебро, — в опущенных уголках ее округленных губ шевельнулась печаль.
— Чистое! — убежденно сказал Григорий Стратонович. — А ты чего не отдыхаешь?
— Не спится, брат, перед дорогой. Да и молодость встала, шевельнулась перед глазами, — произнесла с иронией к себе. — Прошлась же вот селом, и все-все вспомнилось, что промелькнуло навеки. Здесь же я встретила свою восемнадцатую весну. Какие сады, какие усадьбы стояли тогда…
— А в глазах тогда не стояла первая любовь? — заговорщически покосился на сестру Григорий Стратонович и улыбнулся.
— Откуда ей было взяться? — чуть ли не вскрикнула женщина и бросила испуганный взгляд на брата. — Мелешь такое…
— Так уж и мелю… В восемнадцать лет к хорошеньким девушкам любовь приходит отовсюду, — не заметил ее волнения.
— Эт, не болтай лишнего.
— Никогда не думал, что любовь — лишнее, — так же полушутливо говорит Григорий Стратонович, но Степаниде сейчас не до шуток, и скорбь проходит ее лицом, дрожит в только что выбитых морщинках возле носа и забивается под веки. Но женщина как-то овладевает собой и даже в удивлении ведет плечом:
— И чего ты сегодня так много говоришь о любви?
Заднепровский ясно взглянул на свою сводную сестру, встал и протянул вперед могучие ручища молотобойца:
— Спрашиваешь, чего? Потому что имею только эти простреленные руки и лишь одно ничем не ограниченное богатство — называется оно любовью!.. Это не чудо, когда кто-то в свои восемнадцать или двадцать лет полюбит кого-то. Это любовь для себя, или для двух, или для своего костра. Я не порицаю и ее, но горжусь, что имею любовь, больше этой. Она, как наследство, досталась мне от моих родителей, от их хлеба и песни, от чар нашей мягкой задумчивой природы и от моих побратимов по сердечности, по мысли и оружию. И хоть я сейчас живу на нищем пайке, а моя жена, пока разрезает хлеб, несколько раз ножом вычерчивает на корочке пайку детям и мне, я бы за все вместе взятое золото Рокфеллера не отдал бы и толики своего богатства. Видишь, как расхвалился перед тобой, потому что ведь имею чем.
Степанида улыбнулась и вздохнула:
— Какой ты счастливый и… несчастный, брат.
Григорий Стратонович нахмурился, в душе шевельнулись его сожаления и неудачи, но он отогнал их и возмутился:
— Почему ты словно с горячки заговорила? Почему я несчастный!?
— Потому что разная нечисть дергает тебя, как горох при дороге.
— И это потому, что я иду по дороге. А сойду я, сойдет другой, третий с дороги, и нечисть выползет гадиной греться на солнце.
— Но как она жалит тебя!
— Да, она может ужалить меня, унизить мое достоинство в глазах равнодушных людей, омрачить мой день, а проглотить — не проглотит. И не делай меня несчастным, потому что большое счастье было в моей жизни: когда гремело над всей землей, я, как умел, и руками, и плечом, и грудью отводил несчастье от людей… Когда-то меня удивлял своей поэтической силой один образ из песни: «А я тую чорну хмару рукавом розмаю». А пришло время — и я тоже разгонял самую страшную тучу и живым вышел из-под нее. Это, сестра, называется не слепым, а истинным счастьем. — Он легко, обеими руками прижал Степаниду и забубнил ей в самое ухо: — И поменьше думай о всяком таком, потому что на свете есть над чем более хорошим думать. Да и погости у нас еще с денек.
Лицо Степаниды немного распогодилось:
— Хорошо, что ты у меня такой…
— Сякой-такой Пантелей, а все-таки веселей, — засмеялся Григорий Стратонович. — Так побудешь еще денек?
— Не получается — уже каникулы заканчиваются.
— Да и на колокольне жить хуже, чем в хате, — насмешливо прищурил глаза.
— И это правда, — не стала возражать. — В ней от холода и тело, и кости немеют. Это не жилье, а наваждение какое-то.
— Зато дети под большими колоколами растут! Примета хорошая!
Степанида подперла рукой лицо.
— Горюшко мое с такой приметой.
— Это же временно, — успокоил ее Григорий Стратонович. — Завтра-послезавтра переберемся в землянку и заживем, как люди. Сегодня уже и стекло раздобыл на оконца, по сходной цене досталось.
— Еще и радуется, словно бога за бороду поймал, — укоризненно покачала головой. — Кто-то другой на твоем месте, при твоих заслугах, уже во дворце сидел бы.
— Оставь, Степанида, старые песни, страх как не люблю их, — сразу нахмурился Григорий Стратонович. — Придет время — и во дворце буду жить.
Женщина недоверчиво посмотрела на брата:
— Когда же оно, романтик мой, гордость моя, придет?
— Когда все люди будут иметь дворцы или что-то подобное. Не раньше и не позже.
— Подвижничество и снова подвижничество, а какой-то тебе хитрый Безбородько уже сейчас во дворце сидит и подсмеивается над такими как ты.
Григорий Стратонович пристально посмотрел на сестру и постучал себя пальцем по лбу:
— У тебя голова или ее эрзац на плечах? Голова?.. Так напомни мне случай из истории, когда честные люди имели больше материальных благ, чем приспособленцы или ворье?
— Сдаюсь, брат, перед твоими знаниями, твоей логикой и славянским стоицизмом. Ты у меня лучший случай, — не рассердилась, а мило улыбнулась женщина. — Хорошо, что твой отец, овдовев, нашел мою маму… Какой он высокий и хороший был! Помнишь, как мы на их свадьбе в лощине за домом танцевали.
— Кому что в голове, а тебе танцы и в церкви вспоминаются, — засмеялся, махнул рукой Григорий Стратонович. — Ты умела крутиться, как голубь-вертун.
— И это все уже насовсем отошло, — вздохнула, призадумалась Степанида, — и детство, и жизнь родителей, и твоя молодость. Только мамина хатка иногда так напомнит всю преждевременно утраченную родню, что и слезы, и искры аж брызнут из глаз.
— Поредел наш косарский род, — и себе вздохнул Григорий Стратонович. — Подкашивал всюду он смерть, но и смерть косила его. — Он бережно посадил сестру на скамейку, внимательно посмотрел на нее. — Но кручина кручиной, а жить надо. Не думаешь ли ты иногда, что живешь теперь, как в дупле? Грусть ни ума, ни сорочки не даст. На людях надо побольше бывать, сестра, на людях!
— Они такие же несчастные, как и я, — встрепенулась и встала со скамейки.
— Хм! Новость открыла! А счастье, думаешь, им союзники из-за морей привезут? — недовольно хмыкнул Григорий Стратонович. — Они же, люди, со слезами посеют его, но дождутся своей большой жатвы. Хочу видеть в этом посеве истинное зерно и своей сестры. Больше ничем тебя не могу утешить. Плакать с тобой не сяду за один стол… Ну, прояснись, неудашка моя. Ты же такая добрая, славная, только слишком хрупкая душа у тебя, как колосок в жатву. — Он снова прижал Степаниду, поцеловал в надбровья и сразу же приложил пальцы к губам: — Тихо! Все святые на грешников смотрят!
Степанида невольно улыбнулась, взглянула на святых, подняла над продолговатыми глазами черные дуги бровей.
— Что бы я, Григорий, делала без тебя?
— Неужели бы хуже борщ заправляла?
— Наверное, хуже. И как ни тяжело, Григорий, бывает на душе, а всегда жду, что ты разберешься в ней лучше, чем я.
— Потому что душа твоя похожа теперь на каталог, а я хочу, чтобы она была недописанной книгой, — махнул кулаком. — Больше ныряй в жизнь, большего и дождешься от нее.
— Чего же мне еще ждать?
— Да не старости же, в конце концов, — это само нежданно придет. — Жди хотя бы… любви!
— Откуда?
— И от людей, и, может, от какого-то… мужчины.
— Не говори такого. Любовь теперь — не актуальная тема.
— Она всегда актуальная. Пока человек живой — должен ждать чего-то большого.
— Это иллюзия романтики?
— Это сила жизни, — сказал убежденно.
— Хорошо, что у тебя жизнь похожа на перекресток дорог, где никогда не бывает пустынно, а у меня она — непротоптанная тропинка… К тебе приходил Бессмертный? — спросила, как бы между прочим, а в душе отозвалось волнение.
— Чего лукавишь? Ты же видела, — пытливо взглянул на сестру. — Почему не подошла к нам?
— Боюсь… и не знаю, о чем с покалеченными разговаривать, — покраснела Степанида. — Чего-то я и до сих пор не научилась утешать людей.
— Что-то ты, сестра, наговариваешь на себя. В госпиталях разговаривала же с раненными, как-то утешала их. Ну, чего забегала глазами по святым местам?
— Не все же тобой любоваться, — ответила нехотя. — Говорят, будто он очень покалечен?
— Очень. Но такой человек будет жить, как дуб-старожил.
— Он чем-то на тебя похож… Постарел, поседел этот дуб-старожил?
— Присыпала, притрусила изморозь, да и чему удивляться? В такие лета даже без войны седина — не диво. Что же, пошли отдыхать, — перевесил на плечо автомат, взял кобзу и задул свет.
Сразу всех богов и святых проглотила сгустившаяся тьма, и только теперь Степанида провела руками по лицу, что пылало жаром, и тяжело всхлипнула.
— Ты чего, Степанида? — удивленно остановился Григорий Стратонович.
— Да так, вздохнулось, — опустила руки на грудь. — Столько собралось за эти годы, что просто дохнуть или выдохнуть нельзя.
Из церкви, пригибаясь, брат и сестра переступили порог колокольни, где сяк-так был оборудован чуланчик, в котором временно приютилась семья Григория Стратоновича. Здесь, в уголке, чадил изготовленный из патрона ночник, на узковатом полу вповалку поперек спали дети и мать. Взгляд Григория упал на смуглое лицо жены с красивыми бровями. Даже под грубым одеялом выделялись ее привлекательные дородные формы. Брат и сестра переглянулись, снова сильно посмотрели на спящую мать.
— Земля? — шепотом спросил Григорий, который до сих пор, как юноша, не мог насмотреться на свою Екатерину.
— Земля, — кивнула головой Степанида и подошла к плетеной колыбели, где хранилось, спрятанное от церковных мышей сякое-такое пропитание.
Григорий присел на краешек пола, присматриваясь к лицу жены. Какой-то нехороший сон начал беспокоить женщину. Вдруг она застонала, шевельнула руками и грудным слабым голосом произнесла только одно слово:
— Ива-а-ночек!..
Степанида, как от удара, съежилась от этого зова, со страхом взглянула на брата. А он, отгоняя облачко от лба, успокоил сестру.
— Чего ты страшишься?.. Не впервые она зовет его. А как же иначе? Он — ее первая любовь. Он отец ее детей… Так можно, хоть во сне, послать к нему свой голос?.. Не ревновать же ее к убитому?
У Степаниды заблестели глаза: она сейчас винила братнину жену, хотя и знала, что та не виновата.
— Но как же тебе тяжело от этого. Она так может весь век его призывать… Весь век быть с тобой, а бредить им.
Григорий нехорошо посмотрел на сестру:
— Так, может, ей сказать, чтобы она во снах была более верной своему второму мужу и не вспоминала первого?
— Нет… но… — растерялась женщина.
Григорий рассердился, порывисто вскочил, встал напротив сестры:
— Не «нокай» мне, хватит. Вредной же, скажу тебе, стала ты бабой! Сама столько пережила, овдовела, перестрадала, а сорняк до сих пор растет в твоей голове. Жизнь людей, что сошлись, пройдя трагедии, не раз выбрасывает обломки этих трагедий. Разве я маленький — не догадывался, что мне может быть тяжело? Не на медовые девичьи поцелуи шел. А подумала ли ты, что я мог бы жениться на Екатерине даже без ее любви ко мне?
— Христианское сочувствие к ближнему?
— Нет, любовь к ней. И как бывает противно слышать, когда кто-то удивляется, что я пошел на пятерых детей, и говорит такой хлам, как только что ты… Ложись наконец спать. Я отвернулся…
Степанида подошла к брату, протянула руки и виновато поцеловала его.
— Женская последовательность, — буркнул тот.
— Прости мне, Григорий. Это же не злость, а моя боль выплеснулась наружу.
— Кому она только нужна? Носишься с ней, как курица с яйцом. Сама замуж выходила бы, все веселее было бы с книжками и пеленками.
Степанида вспыхнула:
— Не будь, Григорий, жестоким.
— Вот и отблагодарил тебе. Иду на мировую. Могу даже в честь тебя ударить в колокол. Скажи только в какой: в великий или постовой? — решительно пошел к порогу.
— Сумасшедший, еще в самом деле ударит! От тебя всего можно ждать! — крепко уцепилась за руку брата, оттащила его от порога.
— Что вы только делаете? — в удивлении проснулась Екатерина, привстала от пола, а ее косы полились по плечам и затопили подушку темной волной. — Дети же проснутся… Григорий, ты ужинал? — потянулась к нему взглядом, налитым такой радостью и любовью, что за ней видно было всю раскрытую душу.
Григорий Стратонович улыбнулся жене, обеими руками взвесил ее косы, сказал, что вес их снова увеличился, победителем взглянул на сестру и незаметно шепнул ей:
— Земля?
— Святая, — искренне ответила Степанида.
А сама «земля», ощущая, что о ней говорят что-то душевное, похорошела и, закрывая руками грудь, крепкими ногами коснулась пола. Вот и не пошла, а поплыла женщина по странному жилью, чтобы поставить на крохотный стульчик для своего мужа несколько печенных картофелин, тарелочку с маслом и солонку с мелкой солью.