XXXI
Земля пахла свежестью травы, нежно-пьянящим цветом одуванчиков, соком деревьев и рассады. Девушки, сняв рамы парников, заботливо колдовали, сгибались и разгибались над ней, а их песня стлалась над хрупкими стеблями, и в ней была печаль далеких веков, сошедшихся с сегодняшней девичьей тоской. Неизвестным суженым выплескивали они свою песню и полураскрытую, как бутон, любовь, но не суженые, не мальчишки с веселыми глазами, а только теплая земля прислушивалась к девичьей грусти и любви.
И снова Марка встревожило это пение, снова подумалось о девичьей судьбе, подкошенной войной, и о той любви, которая может увянуть в груди без ответа, без материнства. И разве он не понимает, почему теперь даже смех девичий таит в себе печаль. И ничем, ничем ты, человече, не можешь помочь, разве что радушным словом и уважением к тем, у кого судьба обидела девичьи лета.
Эти раздумья и печаль незаметно перенесли его к тем вечерам, когда и он встречал свою первую любовь… Было ли оно или не было? И была ли на свете та нежная терноглазая девушка, которая доверчиво и недоверчиво тянулась к нему? Он ей когда-то весной принес ветром отломленную вишневую веточку, не зная, что этой же весной отломится от него его любовь…
Увы, когда это прошло! Уже и дочь у тебя такая, как та девушка была, а все равно просыпается грусть и больно сосет все тело. Отдирай ее, человече, от сердца, выливай, как горький сок прошлых годов, глуши работой и хозяйственными хлопотами, чтобы меньше болело все. И он отдирал ее, но из далеких закоулков памяти то и дело выныривали воспоминания о первой и второй любви.
Вдруг в песне о журавлихе ему послышался голос Елены, и он аж оглянулся, присматриваясь к девушкам. В самом деле, что-то было в их пении такое, что звучало в голосе его жены. Несомненно, они это перехватили у Елены и запели ему, чтобы и подстреленный журавль затужил по своей журавлихе. Какой удивительной и красивой была она в золотых косах и чарах своей песни. Вот и нет золотой вербочки в его семье, есть только молнией опаленная верба, с креста выросшая на могиле его отца.
— Марко Трофимович, что мне делать с Маврой? — подошла к нему Мария Трымайвода, и обыденщина разрушила все видения, но не могла разрушить грусти.
— Что такое?
— То самое — никак на работу не выходит.
— Говорили с ней?
— Несколько раз и говорила, и уговаривала, и порицала, но ничего не помогло. Обещает прийти, но обещанка-цяцянка. Придется штрафовать Мавру, или как?
— Война так штрафовала наших женщин, что грех нам будет браться за такое дело, — невесело ответил Марко.
— Так что же делать? За Маврой и другие женщины не торопятся на работу.
— Еще надо поговорить, душевно, сердечно. Она же, кажется, не из ленивого рода.
— Это правда. А почему вы не спрашиваетесь, как у нас работа идет?
— Вижу ее всю перед глазами. А для чего вы в этих парниках оставляете отдельные стебли рассады?
— Из нее тут в тепле вырастут первые овощи для председателя и начальства, — засмеялась женщина.
— Спасибо, уязвили, не надеялся, что вы такие.
— Так всегда было при Безбородько. Не за вами ли едет подвода?
— За мной, зачем-то на бюро райкома вызывают.
— Наверное, хвалить будут, потому что пашется и сеется, аж гай шумит.
Марко промолчал: не о похвале думалось ему; все беспокоила история с горючим.
На подводе возле извозчика сидел незнакомый мужичонка с шевелюрой грязноватых пепельных волос. Вот он соскочил на землю, с почтительной улыбкой приложил два пальца к жилистому виску.
— Марко Трофимович, мое — вам. Не подвезете ли часом в город?
— Чего же, можно, — с неприязнью взглянул на неопрятного, пахнущего чесноком космача с выпяченными, похожими на узел губами и крупным щучьим носом.
— Вот и хорошо, магарыч с меня, — космач предупредительно улыбнулся, суетливо потоптался на месте, будто земля пекла ему ноги, и тише спросил: — Несомненно, вы не знаете, кто я такой?
— Не имел счастья познакомиться с вами, — безразлично измерил его взглядом Марко.
— И не догадываетесь? — в хитрых глазах непрошеного пассажира как дым вьется хмельная седина. Что-то неприятное, наглое, настороженное и загадочное есть в ней.
— Не имел времени думать над этим важным вопросом, — насмешливо бросает Марко.
Но хортоватый космач не замечает этого. Он с таинственным выражением оглядывается, а потом пронырливый смешок прорывает его узловатые губы.
— Это потому, что мне пришлось иметь дело не с вами, а с кладовщиком. Я Федот Красий, тот самый что вам горючее поставлял. Надеюсь, мы в любых делах поймем друг друга. Я, уже сейчас можно сказать, ваш пахарь!
— Вы наше горе, а не пахари, — гнев сразу румянцами прорвался на лицо Марка, а в золотистых ободках глаз шевельнулась тень. — Неужели не стыдно или хотя бы не страшно вам так жить на свете?
— Лекция по политграмоте? — тюкнул, не обижаясь, Красий. — Я в политкружках уже не просвещаюсь — не такие мои лета. А о совести и страхе могу, если интересуетесь, дать фактическую справочку, только сперва надо найти точку опоры. — Он взобрался на полудрабок, удобнее уселся, а с его глаз сошла хмельная ухмылочка, — они сразу стали тверже и затаили в уголках ироническую озлобленность. — Так с чего же начинать? Разве что так: даже в век социализма каждый имеет свои финансово-коммерческие цепи и бьется в них, как рыба в сетке. Вы, например, хотите сейчас выскочить из общественных долгов. Это вам выгодно и нужно для славы. И я, будь на вашем месте, делал бы то же самое. Но житейские неудачи слизали мою славу и даже мостики к ней. Так надо же мне, если есть голова на плечах, немного лучше жить, чем те, что умеют думать только руками? Вот я и желаю приплыть к своему тихому берегу, что-то выстроить там на черный день для себя, потому что коллективное — это теперь не лучшая мечта моей жизни. Вы имеете свою коммерцию, я — свою, а в коммерции главное — искать, находить, брать и выгодно сбывать… Ну, страх — это уже другая категория, от него рукой не отмахнешься. И не все попадаются, не все ловятся, а когда и ловятся, не все угождают на грозные глаза правосудия, потому что и здесь можно сяк-так найти прокладочки. Кто бы, например, и по какой статье мог судить меня за мою коммерцию? Только фашисты, потому что я воровал у них. А вот вашу покупку у меня можно под какой-либо параграф подвести, потому что вы человек государственный. Так кто кого, спрашивается в задаче, должен спрашивать о совести? — залоснился победной улыбкой привядший вид космача.
— Вон мне, трепач, с телеги! — возмутился Марко, ступил шаг вперед и вырвал у извозчика кнут. — Как разбрызгался!
— Да я себе пойду, обойдемся без нервов, — испуганно вскочил с полудрабка Красий. — Значит, кому-то правда глаза колет.
— Не тронь это слово, негодяй, потому что загрязнишь его! — Марко взял вожжи у извозчика, выскочил на полудрабок, вйокнул на коней, и воз мягко покатил еще не утрамбованной дорогой.
Со временем это приключение с Красием начало Марку казаться даже смешным. «Какая нечисть, а в своих правах разбирается, как юрист-крючкотвор. А когда ты не о правах, а о своих обязанностях вспомнишь?» И пока думалась всякая всячина, лошаденки миновали луга и дубравы, а перед глазами из голубизны неба, еще более голубой воды и зелени земли создавалась, расстилалась молодая весенняя сказка, и посреди нее стояли вербы в зеленых венчиках, как невесты.
Вот с неба голубым комочком взлетел трепетный грицик и сел на расщепленное жерло немецкого танка. Пичужка пренебрежительно ударила хвостом покореженное страшилище, спустилась на землю и осторожно, присматриваясь то одним, то другим глазом к дороге, начала пить из лужицы голубую воду. И что было птичке до танка, до обрубка его тени, захватившей кусок лоснящейся луговины и пару кустиков куриной слепоты.
Услышав стук копыт, она забеспокоилась, притихла, а потом беззаботно выскочила на купену, чтобы лучше видеть мир и свое отражение в воде. Скоро к грицику прилетела его подруга, и они начали ухаживать друг за другом, то приближаясь, то отдаляясь от танка.
И Марко в эту минуту подумал, что смерть может убить человека, птицу, но она не в силах убить любовь.
С узкого заиленного проселка он съехал на дорогу, на ее обочинах весна куда ни глянь поставила золотые печати одуванчиков, на них темными сережками шевелились старые, еще прошлогодние пчелы. Сказка весеннего наполовину хмурого дня раскрывала новые и новые картины, а на душе у Марка было теперь так, как в той дали, где играли то солнечные озера, то темнели тени. В памяти всплывали и воспоминания, и разные заботы, и расчеты, но и не забывалось, что наконец-то в землю падает и падает зерно. Этим при настоящих трудностях даже можно было похвастаться, если бы не давила душу история с горючим.
В райкоме Марка встретили настороженными взглядами. Еще не успел он сесть недалеко от Броварника, как Борисенко раскрыл папку с какими-то примятыми бумажками и насмешливо посмотрел на него:
— Пашете, сеете, ведете хозяйство?
— Как говорит сводка, пашу, сею и веду хозяйство, — Марко присматривается к папке, к примятым бумажкам и уже все понимает. — Немало «донесений» собралось на меня?
— Хватит на чью-то голову.
— Значит, министерство связи имело работу? — невесело улыбнулся Марко.
— Еще кое-кто будет иметь ее, — насупился Борисенко. — Значит, самогоном поле пашете?
— В фельетоне так можно сказать, — согласился Марко.
— А как это в романе можно сказать?
— Там пришлось бы написать, что мы пахали поле горем своим. Не от хорошей жизни сели мы на этот конек.
Борисенко сочувственно посмотрел на Бессмертного. Только разные заявления и назойливые напоминания Киселя принудили Борисенко взяться за Бессмертного, потому что иначе ему еще больше могло перепасть березовой каши. Фантастично вышло у него с пахотой, только война может так перепутать добро и зло.
— Вину свою понимаешь?
— Понимаю, — тихо сказал Марко, а в душе все равно не разрушался покой; хоть и не хорошо вышло, но поля у него не лежат перелогами.
— Хорошо, что товарищ Бессмертный хоть теперь понял свою ошибку, — въедливо чмыхнул инструктор райкома Геннадий Головченко, который всегда мог — естественно, в зависимости от обстоятельств — показать свое превосходство над кем-то, свое внимание и уважение к кому-то, а то и полный демократизм, особенно за рюмкой. — Где же раньше была ваша голова?
— Она сокрушалась, что с вашей не встретилась. Вот тогда у нас был бы порядок, — наотмашь ударил Марко и вызвал не одну улыбку, потому что прилизанного Головченко недолюбливали за его своеобразную артистичность и говорили о нем, что он с трех возможных вариантов — МХАТа, музыкальной комедии и райкома — выбрал наименее удачный.
Головченко обозлился, моментальные румянцы раздули его совершенно круглые щеки:
— Посмотрите на этого праведника! Набедокурил сам, а сердит на кого-то! Какая железная логика! — грозно взглянул на Бессмертного и начал теоретически раскрывать суть данной ошибки. С колхозного поля он нырнул в древний Рим, затем в историю средних веков, сдул с них пыль, выхватил какой-то пример и им соединял седую древность с двадцатыми годами двадцатого столетия, когда по селам кулачье перегоняло хлеб на самогон.
— Какая ученость: уже Рим, и Крым, и самогонные аппараты есть, а толку никакого, — скривился Броварник. — Запишем Бессмертному выговор без этой болтовни. Заслужил!
Высокая фигура Головченко задрожала от негодования, но он сдержал себя и спокойнее заговорил к Бессмертному:
— Понимаете ли вы, сколько проиграли в битве за урожай, сколько вы проиграли в глазах людей и руководства?
— Я понимаю свой проигрыш, но понимаю и выигрыш, — гневно встал Марко.
— Это позор! Он абсолютно ничего не понял! — негодующе завопил Головченко. — Похвастайтесь, что вы выиграли?
— Я выиграл годы женской красоты, — гордо сказал Марко, и все взгляды изумленно скрестились на нем.
— О чем он говорит? — у Головченко от удивления даже аж подбородок отвис.
— То, что слышите, — отрезал Марко. — У меня сердце не пеной, а кровью покрывалось, когда я посылал на поле с лопатами девушек и женщин. Сколько эта непосильная работа выжала бы из них здоровья, сколько новых морщин преждевременно избороздило бы милые лица? А теперь, при своем проигрыше, я выиграл годы женской красоты. Это тоже чего-то стоит!
Борисенко улыбнулся, потом засмеялся, махнул рукой и весело обратился ко всем:
— Слышали, товарищи?
— Слышали, Иван Артемович, — радостно ответили ему все, кроме Головченко, который ощутил свое поражение.
— Тогда я мыслю так, — вел дальше Борисенко. — За сердечное уважение к женскому полу и красоте даже не такое прощалось людям! Наверное, придется простить и товарищу Бессмертному. Как вы думаете?
— А таки придется! — зазвучало отовсюду.
— Впервые такое решение принимаем, — удовлетворенно сказал Броварник и ударил Бессмертного по плечу.
После заседания бюро Борисенко один на один остался с Бессмертным и, смеясь, заговорил к нему:
— Выговор висел над тобой, но и здесь выкрутился. Сердился бы на меня, если бы схватил его?
— Нет, не сердил бы, я к нему уже готов был, — улыбнулся Марко.
— Бодришься? — недовольно покосился Борисенко.
— Правду говорю. Этот грех с горючим залез и в мои сны. Так что выговор даже утешил бы меня — сняла бы грех.
— Интересный ты человек, — не то с осуждением, не то одобрительно сказал Борисенко. — Знаешь, и у меня однажды такое после выговора было… Но тебе надо меньше пьянствовать.
— Пьянствовать? — остолбенел, а потом расхохотался Марко. — Это уже что-то новое. И хотелось бы иногда с досады потянуть добрую рюмку, так не могу: наперстками пью…
— А сколько об этом в анонимках написали, — Борисенко положил руку на папку. — Знаешь, кто это так старается?
— Кто честно работать не хочет: экс-председатель и его окружение. Мы с фашизмом скорее покончим, чем с клеветниками и дармоедами, которые научились хитро и мудро пожирать плоды социализма… Что думаете делать с этими бумагами?
— Буду коллекционировать для интереса: заведу счет, сколько их придет за год на одного заядлого председателя, прикину, сколько они забрали времени и денег у государства, а потом прилюдно будем судить отчаянных доносчиков.
— Такой же статьи в законе нет.
— А мы постараемся содрать с них хоть израсходованные командировочные на разъезды и комиссии. Рублем ударим по доносчикам… Ставок зарыбил?
— Зарыбил.
— Много ловил рыбы до войны?
— По шесть центнеров с гектара. Но мы тогда подкармливали ее, а теперь нечем.
— Пойдешь к председателю райпотребсоюза, он немного выпишет жмыха для вашей рыбы. За это хоть на рыбалку позовешь?
— Увидим, сколько дадите жмыха.
Борисенко засмеялся:
— Знаем, какой ты скупердяга. А с горючим уже выкручиваемся — прибыло на станцию…
И после этих слов Бессмертный и Борисенко одновременно посмотрели на окно, к которому приближалась вечерняя даль. Сейчас они оба подумали уже не о горючем, а о победе, которая поднимала крылья над всей землей.