XVIII
Ставки — это голубые глаза земли, ей тоже надо смотреть и на солнце, и на зори, и на людей, и на эти зеленокорые вербы, что взялись за руки, как девчушки, и ведут свой хоровод.
Чинный аист, высоко подняв штаны, критически смотрит на воду, которая перекинула вербы вверх ногами и, будто попрекая ее, покачивает головой и удивляется: почему она так обеднела — даже жаб нет? Птица и не догадывается, что их за войну поели какие-то фашистские вояки. Сначала деликатным мясом лакомились и высшие, и низшие чины. А когда жабье царство задышало на ладан, лягушатину потребляли только офицеры. Тогда возле двух огромных кадушек с пучеглазыми и широкоротыми квакушами даже выставлялась при полном вооружении дневная и ночная стража. Думали ли когда-то жабы о таком почитании?
Вспомнив этот рассказ, Марко рассмеялся и испугал недовольного аиста. Тот настороженно повернул к человеку красноносую голову, но сразу успокоился и с достоинством задыбал по сырой прибрежной полоске, в напрасной надежде поднять с нее хоть какого-то глупого лягушонока.
За плотиной, в ложбине возле двух осокорей, на освещенной воде покачивающих свои тени, Марко увидел изрядную кучу растрепавшейся за зиму конопли. Полураздетые пучки матерки с отставшим волокном, с отломившимися верхами будто жаловались на человеческую бесхозяйственность.
«Чего же их вывезли к воде? — никак не мог понять мужчина. — Не могло же кому-то прийти в голову вымачивать матерку в ледяной воде… Не попробовать ли тут?»
Марко удобнее примостился за коноплей, размотал свою копеечную удочку, наживил крюк, поплевал на него, почти без надежды закинул его: «Ловись, рыбка, большая и маленькая!» К конопле прибрел аист, величественно остановился, и Марко подумал, что теперь, наверное, у птицы и у него будет одинаковый улов. Но неожиданно поплавок — торк-торк — и задрожал, а потом мелко пошел вперед и нырнул в воду. Мужчина в волнении, не подсекая, потянул удочку. Из воды, отряхивая брызги, выпрыснул радужный слиток и упал на траву. Это был серебристый, с золотым отливом карась. Темным глазом он трогательно и больно смотрел в высокое небо и не понимал его. Марко снова закинул свою снасть, и в течение каких-то пары минут так же затанцевал поплавок и, не утопая, пошел по воде… И на этот раз поймался карась, но он был крупнее и глупее первого: успел вобрать вглубь свою смерть — весь крюк.
«Вот завтра с Федьком придем сюда», — подумал Марко.
Пока он радовался рыбалке, от ставка донеслись возмущенные женские голоса, их утихомиривал густой ворчливый голос Тодоха Мамуры, а потом отозвался и грозный Антона Безбородько:
— Что вы мне бабский бунт поднимаете? Ишь, как развинтились за время оккупации!
— Бессовестный, чего ты нам выбиваешь глаза оккупацией!? — как боль, взлетел женский вскрик.
— Чтобы собственнические идеи выбить из вас.
— Со своей жены сначала выбейте! Кто-то за время оккупации в неволе умирал, а она аж в Транснистрию спекулировать ездила! — отозвалась Варька Трымайвода.
— А ты видела? — вызверился Безбородько.
— Конечно!
— Так вот гляди, чтобы своего села не увидела. За агитацию и к белым медведям недалеко.
— Только с вашей женой вместе! — отрезала Варка. — Меня ты на испуг не возьмешь.
— Да что вы, бабоньки, побесились или дурманом сегодня позавтракали? Разве же пряжа для меня или для председателя нужна? Все же для фронта, только для него! — Подобрел голос Тодохи Мамуры.
— Так бы сразу и говорил, а не пугал нас. Мы уже с сорок первого года пуганые.
Марко выглянул из своего тайника. К коноплям приближалась группа девушек и молодиц, а за ними ехали на лошадях Безбородько и Мамура. Некоторые женщины были с лопатами, у некоторых за плечами качались вязки лоснящихся свясел, с которых стекали капли воды и солнца. Сомнений не было: председатель гнал женщин мочить коноплю. Марко сначала оторопел, а потом вспыхнул от гнева. О чем же Безбородько думал в теплые предосенние дни? О чем же он думает теперь, на увечье посылая матерей и девушек!?
Возле конопли все остановились, кто-то из девушек согнулся над ставком, черпнул рукой воду.
— Ну, как, Анна?
— Немного теплее, чем на Крещение. Еще кое-где лед под берегом блестит…
— Вы, бабы, горячие, сразу нагреете воду, — пошутил Безбородько.
— Совести у вас нет ни на копейку, — задрожал от злости и слез голос Варки Трымайводы. — Это же мы все принесем домой простуду и колики. Разве мы колхозу только на один день нужны?
— Выйдете, как перемытые, — успокоил Безбородько. — А чтобы и другие стали деликатнее, не покашливали и не морщились — пошлю за водкой. Кто имеет такой-сякой запас?
— У меня есть, — отозвалась Мавра Покритченко, ее лицо, казалось, было обведено самой печалью.
— У тебя? — недовольно взглянул на вдовицу Безбородько. Кто-то из женщин значительно покосился на председателя. — Ну что же, давай ключ, Тодох в один чирк сгоняет верхом.
Мавра подошла к завхозу, с презрением ткнула ему ключ, и Тодох, крутнув коня, исчез между вербами.
— Ишь, как потянуло на дармовую водку! — и здесь не удержалась Варька.
Безбородько неодобрительно покачал головой:
— Разве ты, добрая женщина, не можешь хоть бы на часик удержать язык на привязи? Вон младшие смотрят и учатся у тебя ослушанию, — показал на девушек, которые уже пеленали свяслами высушенные пряди конопли.
— Моя наука не краденная и не пойманная, — повеяла юбкой Варька и упорно, как огонь, начала работать.
Безбородько слез с коня, взглянул на часы, потом прищурился на солнце:
— Вот видите, и припекает сегодня. Значит, потеплеет вода. Ну, бабоньки, кто самый смелый из вас? — А когда увидел, что первой пошла в воду Мавра, сердито остановил ее: — Чего впереди батьки в пекло лезешь? Младших нет? Лучше вяжи мандели.
— Таки хоть одну пожалел. С какого бы это чуда? — отозвался чей-то придирчивый голос.
Мавра покраснела, молча вошла в воду, а за ней побрели Ольга Бойчук и Василина Куценко.
— Стойте, прыткие! — крикнул к ним Марко Бессмертный, дыбая к женщинам. — Ну-ка, выходите быстро!
Женщины изумленно переглянулись между собой, зашептались. Их всех поразило лицо Марка, даже Безбородько сначала растерялся и подал какой-то знак Мавре, но она, как стояла в воде, так и осталась стоять, хотя девушки уже выскочили на берег.
— Выходи, Мавра! — коротко приказал Марко. — Русалкой или калекой хочешь стать? Это недолго при таком начальстве, — Беспросветным мраком взглянул на Безбородько.
Женщина безразлично, безвольно опустив руки, вышла на берег. С подола ее плохонькой юбки зажурчала вода. Марко круто обернулся к Безбородько:
— Новое крещение Руси придумал? Святым Владимиром хочешь стать?
— А тебе, практически, какое дело, кем я хочу стать!? Вишь, каким умным по истории выискался! Я еще покажу кому-то науки! Поучишь их — поумнеешь!.. Ты чего мой авторитет на людях подрываешь!? — и себе вызверился Безбородько. — Если нечего делать, хромай домой. А нам пряжа нужна.
— Надо было не вывозить ее ночами за облака.
— Мне не такие умные пишут указы. Бабоньки, чего развесили уши, безобразие слушая? В воду! — шикнул руками на женщин.
— Нет, голубок, они в воду не полезут! — отрезал Бессмертный.
— А кто же полезет!? Может, мне прикажешь? — в глубине глазниц Безбородько задымились тени.
— И прикажу! Ну-ка, лезь! — шагнул к нему Марко, а женщины испуганно ахнули.
— Я!? — позеленел от злости Безбородько. — Ты обезумел или забылся, с кем говоришь!?
— Лезь, жаба! И не раздумывая! — в глазах его уже кипел мрак.
— Марко, приди в себя! — уже перепугался Безбородько, поняв, что это не шутки. Под кожу, прямо в кровь, кто-то бросил ему горсть мурашек, и они, разъедая смелость, горячо побежала по всем жилам. Оступаясь, он спиной подался к коню.
— Я что сказал!? — Марко дрожащей рукой вынул из кармана пистолет. Черное отверстие его выбило из Безбородько последние капли смелости, а вместо них отравляла кровь едкая мошкара.
— Не шути, Марко, — завопил дурным голосом, а растопыренная пятерня его повисла в воздухе, не дотянувшись до повода.
— Лезешь? Раз… Два…
Марко сейчас имел такой бешеный вид, что Безбородько, уже притершийся спиной к коню, поднял руки вверх и испуганно воскликнул:
— Сдаюсь, то есть лезу… Но это насилие над председателем. Запомни, — жалкий в своем падении, он как не своими ногами подошел к воде и, когда в ней увидел себя плененным с поднятыми руками, снова ужаснулся, скособочился и попросил Марка: — Ты пристыдил и осрамил меня. Так, может, по-доброму на этом и кончим комедию.
— Она только начинается. Топай!
— Марко, зачем же нам судиться?
— Ты еще и о судах не забыл? Так я тебе сейчас буду судьей! Ольга, подавай своему председателю лопату. Причем самую увесистую. Силы у него, как у бугая.
Девушка, смутившись, выполнила приказ. Безбородько брал эту лопату как гадину. Он еще надеялся, что Марко опомнится и не принудит его прикапывать коноплю. Но и это ожидание развеялось, когда ему подали первые мандели. Он утопил их в воду, приколол кольями и начал срывать со дна болотную землю. А вода уже делала свое дело: хлюпала в сапогах, огнем обжигала бедра, каплями вспухала под ресницами и щемила слезами стыда и злости. Хоть бы никто не увидел их. Нагнувшись, он украдкой вытер глаза, а сам придумывал самую страшную кару для своего обидчика.
«Зажили твои язвы на ноге, так новые наберутся по всему телу. Уж я постелю тебе дорожку к дому с железными решетками». Чувство мести начало побеждать стыд, лишь не могло одолеть противного холода. И только теперь он подумал, что лучше было бы мочить коноплю в ямах. Почему это раньше ему не пришло на ум?
— Марко, брось эти шутки, потому что пропаду, — опираясь на лопату, обернулся к Бессмертному, но избегал его взгляда.
— Уже наработался? — злопыхательское удивление искривило губы Марка. — Отстоишь в воде вдвое дольше, чем должны были отстоять женщины.
— Почему же вдвое?
— Потому что тебе не надо рожать детей! — непримиримо взглянул на Безбородько и услышал, как кто-то из женщин вздохнул.
Это была Мавра. При последних словах Марка в ее диковатых голубых глазах встрепенулся серый страх.
У плотины забухали копыта. Тодох Мамура, держа возле груди, словно дитя, четвертину с самогоном, молодцевато подъезжал к женщинам.
— Вот она, веселуха! — радостно воскликнул и осекся. Четвертина выскользнула из его рук, упала на землю, но он и не посмотрел на нее, прикипев испуганным взглядом к фигуре своего начальника, который с лопатой в руках наклонялся над манделями. Тодох даже глаза закрыл и покрутил головой, отгоняя от себя, как ему казалось, сатанинское наваждение. Но Безбородько на самом деле стоял в воде.
— Ой-ой, что здесь произошло? — шепотом, ни к кому не обращаясь, спросил Мамура.
— Может, поможешь председателю? — отозвалась Варка Трымайвода. Она подняла четвертину, всунула в руки Мамуре. — Угости своего кормильца.
Тодох боязливо посмотрел на Марка, прибедняясь, согнулся в три погибели:
— Можно хоть одной рюмочкой помочь, чтобы кровь не застоялась?
— Помогай!
Мамура выхватил из кармана стограммовую рюмку, налил ее до краев и бережно понес председателю, демонстрируя ему глазами и всей фигурой свою льстивую преданность и сочувствие. Безбородько одним духом перекинул рюмку.
Завхоз подошел к Марку и шепотом заговорил:
— Ведь так и пропадет человек, у него же партизанская ревматизма, у него же жена. Зачем же нам калечить друг друга? Вы соседствовали когда-то, и ваши родители соседствовали. Чего на веку ни бывает: поскандалили, но сразу помирились.
Гнев у Марка уже начал остывать, и в этой истории он сейчас уже видел и смешное.
— Вылезай, мочильщик! — обратился к Безбородько.
Тот, кряхтя, вышел на берег, начал разуваться и выливать из сапог воду, а Мамура трудился возле четвертины, потому что надо было водкой и напоить председателя и натереть его закоченевшие ноги.
Село никогда так не встречало Безбородько, как сегодня. На улицу вышли старые и малые. Даже конюхи и скотоводы оставили работу, чтобы увидеть, как будет возвращаться с купания их председатель. И вот на околице появились два всадники, один понурый, а другой угодливо пригнутый, с бутылью в руках.
Увидев впереди столько людей, Безбородько забеспокоился:
— Какого им черта торчать в рабочее время?
На это и верный Мамура ничего не мог ответить. В его темной душе сегодня тоже покачнулась вера в Безбородько. Хорошо, если он упечет Марка в тюрягу, а если эта чертова конопля окончательно подмочит авторитет председателя? Тогда и тебя, Тодоша, вырвут из начальства, как луковицу с грядки. В бутыли тихо всхлипывала водка, словно сочувствовала завхозу.
Издали Безбородько не может разобрать, что написано на лицах людей. Сначала вся улица, кажется ему, слилась в единый коловорот насмешки, даже дерево возле собравшихся баб оскалило комли. Но подъезжая ближе, он видит сочувственные взгляды. Это ободрило его. Но почему вдруг то тут, то там веселеют глаза? Он хочет на чьем-нибудь лице перехватить, поймать эту веселость, и снова ловит жалость, неизвестно, мнимую или истинную.
С другого конца улицы выбегает растрепанная, в полушубке нараспашку его жена и еще издали начинает голосить:
— Ой Антончик родной, живой ли ты, здоровый ли, не утопил ли тебя этот идол на костылях, чтоб его топила и благовещенская, и святоюрская, и святоивановская, и крещенская вода, пусть бы его топило, не переставало и в лужах-мочажинах, и в морях-океанах.
— И в водке-калгановке, — неожиданно для себя выпалил несмелый Емельян Корж.
И вся улица сразу же взорвалась таким единодушным хохотом, что под всадниками испугались кони, а из рук Мамуры выпала бутыль и, жалобно звякнув, разбилась на две половины.
— Ая-яй, — запричитал Мамура, соскочив на землю, зачем-то хотел наклониться к осколкам бутыли, но перецепился и ничком упал под ноги коню.
Второй взрыв смеха пригвоздил Мамуру к земле, загудевшей под конскими копытами: то убегал от людей, от их хохота Антон Безбородько. Мамура встал, глянул вслед всаднику и понес жалкую улыбку навстречу людям:
— Вот шпарит-драпает.
— А ты почему же не догоняешь? — спросил длинноногий, как цапля, Емельян Корж.
— Я? — удивился Мамура. — А может, это мне без большой надобности!
— Безбородько без надобности тебе? — аж падали от хохота люди. — Вот выдал!
— Что имел, то и выдал, — огрызнулся Мамура.
Он, равнодушный, сел на коня и поехал, чтобы все видели, в свой двор, что-то крикнул жене, а потом поспешил во двор своего владыки.
Безбородько уже успел переодеться, выпить полыновки и под проклятия и причитания толстоногой Марии залезть на печь выгреваться в распаренном просе.
— Сразу же тут, на печи, пишите донесение, — с порога советует Мамура. В голосе его аж клокочет негодование.
— Кому писать? — печальная злость вынырнула из глубины зрачков Безбородько.
— Во всякие и разные инстанции, в разные! Как нагонять, так нагонять страха до самого страшного суда! Мария, подай бумагу, — уже командовал Мамура. — Во-первых, начальнику милиции — за утопление и оскорбление лица председателя, которого было названо жабой. Во-вторых, органам за диверсию! В-третьих, собственноручно первому секретарю райкома за подрыв политики. В-четвертых, в газету — за все разом и вместе. Потом посмотрим и увидим, кого топили, а кто захлебнется!
— Не многовато ли так разведем канцелярии? — засомневался Безбородько.
— Маслом каши не испортишь! Коли есть преступление, должно быть и наказание. А Марко такой, что с одной сети сможет выпрыснуть, хоть и на костылях. Пусть попробует с нескольких выскользнуть! — уверенно ответил, и Безбородько увидел на его лице давнюю решительность Мамуры-вора, где-то притаившуюся с тех пор, как он стал завхозом.
Мария подала на печь доску, на которой вымешивала тесто, чернильницу, ручку и бумагу. Безбородько, лежа на животе, наморщил лоб.
— Эх, жаль, что не было в это время какого-то писателя, он бы нарисовал картину, — пожалел Мамура.
— Как-то обойдется без литературы, — буркнул Безбородько.
— И Киселю надо об этом написать. Это такой теоретик, такой теоретик… — и не досказал.
На крыльце послышался топот, и в дом влетела его дородненькая Наталка. Поднимая вверх руки, она не своим голосом закричала:
— Ой люди, ой людоньки добрые…
— Наталка, что с тобой!? — перепугался Мамура. — Что там случилось?
Жена посмотрела на мужа глазами, полными слез, в которых дрожали боль и радость.
— Ой людоньки, ой Тодоша, жива наша Галя! Жива наша перепёлочка! Освободили ее наши воины из неволи! Ой, даст бог, дождемся своего дитятка!
Потрясение пришило Мамуру к полу. Он побледнел и глухо спросил жену:
— Кто-то передал, что живая?
— Только что почтальон письмо принес. Сама пишет, своей рукой.
— Где же это письмо?
— Дома на столе лежит.
— Глупая баба, не могла захватить его? — не прощаясь с Безбородько, Мамура выскочил за порог, оттуда махнул рукой: — Пишите! — и бегом подался домой.
В недостроенной, на две половины, хате Тодоха уже сидел льстивый кладовщик Мирон Шавула, который всегда первым в селе узнавал о рождениях и смерти, счастье и горе. Его кабанистая фигура, и заросшее седой, серой и рыжей щетиной лицо, и мелковатые глаза налились сочувствием и радостью.
— Такой уж я взволнованный, Тодоша, такой взволнованный, что устоять на месте не могу. О! Читай! — сначала понюхал, а потом протянул завхозу голубой, будто вытканный кусок бумаги.
— Она, дочь! — глянув на буквы, узнал Мамура, пробормотал про себя какие-то слова радости и пристально взглянул на фото: — Уже совсем девушка! А это с ней не Маркова ли Татьяна?
— Она же! — подтвердил Шавула. — Выкапанная Елена. Погуляем, Тодоша?..
— Почему и не погулять!? Сыпь, жена, что варила, — крикнул на весь дом, из-под печки достал четвертину самогону и поставил ее возле письма, которое не буквами, а уже глазами единственной дочери смотрело на него. — Радость, Мирон, у меня.
— Еще бы не радость! — кладовщик расстегнул свитку, отвязал от пояса поморщенное кольцо колбасы и, сияя всеми красками щетинистой бороды, самодовольно бросил его на стол: — Заграничная.
— В трясцу ее! Не хочу заграничного. Сколько там дети намучились наши.
— Глупый, то дети, а это колбаса. Понятие надо иметь, о! — поучительно сказал Шавула и раскапустился за столом, потому что надоело переминание с ноги на ногу. — Садись, — глянул на Мамуру и с удивлением впервые увидел в его глазах некое подобие бабской беспомощности.
Даже такой вор может переживать, — удивился и философски сказал:
— Люблю, когда есть причина выпить и дать работу зубам и желудку. Каким-то тогда человек более интересным становится.
— Когда же она может прибыть? — вслух думал о своем Мамура.
— Коли живая, то прибудет, а неживая — не встанет с земли, — дальше разглагольствовал Шавула. — Правда ли, что хулиганского характера Марко искупал Безбородько?
— Так ему и надо! Чего захотел: женщин простудить и девушек заодно! — вырвалось у Тодоха, но он сразу же остро глянул на Шавулу: — Гляди мне, не внеси только нашему в уши, а то оглохнешь.
— И снова глупый, — огрызнулся Шавула. — Не сегодня же я на свет родился, чтобы не знать политики, вот Наталка, не пора ли нам что-то в кишку вбросить?
— Сейчас, Мирон, — женщина счастливыми слезами кропила очерствевший хлеб, рукой вытирала их и роняла новые.
— Пересолишь хлеб, — не выдержал Шавула.
— Я сейчас другой достану, — опомнилась Наталка.
— Можно и этот хлеб, ты же не заразная, — успокоил ее кладовщик.
— Ну, как ты можешь? — с укором сквозь все слезы взглянула на кабанистого Шавулу, который даже удивился: «А что же он такого сказал? Тоже мне антеллигенцию корчите, будто не знаем, с чего ты жила и чем живешь».
Но Шавула не знал, что Наталка прокляла свою судьбу в ту самую ночь, когда муж принес краденное добро. Он тогда пригрозил ей за глупое слово ножом выбрать душу. И с той ночи ее охладевшая душа уже не жила, а прозябала, ежедневно и еженощно ожидая нового несчастья.
Уже хозяева и гость хорошо пообедали, когда отворилась дверь и на пороге встал бледный от волнения Марко Бессмертный.
— Вот такое. А я думал, Марко, что ты уже в тюрьме прохлаждаешься, — расползлась улыбка по всей щетине Шавулы.
Бессмертный даже не глянул на кладовщика.
— Тодоша, что в письме о моей дочке написано? — с мукой и надеждой взглянул на Мамуру.
— А он тебе не скажет, что там написано, — неожиданно для всех отрезал Шавула и встал из-за стола.
— Почему не скажет? — еще больше побледнел Марко.
— Потому что ты копаешься и подкапываешься под нас, — Шавула взял с подоконника конверт. — Вот оно, письмо, как миленькое… Сними шапку, поклонись, тогда и покажем!
— Шапку только перед богами снимают! — Марко люто взглянул на Шавулу и даже не почувствовал, как из-под рук выпали костыли. Он без них так ступил шаг и другой, что Шавула со страхом качнулся назад. — Давай письмо, негодяй!
— Да бери… Я же пошутить хотел, — в мелких зеницах кладовщика скрестились злость и страх.
Марко дрожащими руками выхватил конверт, достал фото, прикипел к нему, застонал, потом беспомощно оглянулся и начал ребром ладони вытирать глаза.
— Марко Трофимович, дорогонький… — и себе заплакала Наталка.
— Где она теперь? — глухо спросил женщину.
— Ой не знаю, дорогой человек, ничего не знаю. Развела же их страшная кривда еще в сорок четвертом, развела, как гром — голубят.
— За политику забрали ее, — с сочувствием сказал Тодох. — Только какая политика была у этих детей?..