Книга: Барон и рыбы
На главную: Предисловие
Дальше: Александр Белобратов. Послесловие

Петер Маргинтер. Барон и рыбы

В связи с тем, что леденцы выпускаются готовыми к употреблению, разнообразие их форм носит весьма ограниченный характер; таким образом, в повторении целесообразной по сути формы не может быть усмотрено ничего противоречащего общепринятой морали.
Решение Верховного суда
от 19.12.1961, 4 ОБ 353/61
Настоящие цветочные магазины бывают только в городе.
Прежде знать этого было не нужно, и так все ясно — город окружали стены: зубчато-угловатая кайма бастионов, контрэскарпов, барбиганов, перед ними — ров, а вокруг — гласис, так что и не вставал вопрос, где, собственно, начинается город и где он кончается. Нынче же города растекаются по округе, и предместье называют городом, как только дома сбиваются в кучу, словно кучка домов — это сразу и город. Конечно же, город — нечто большее.
Чужестранец, разыскивающий город, определенно не заблудится, если станет ориентироваться по цветочным магазинам. Они процветают лишь в насыщенно-урбанистической атмосфере. Центр города там, где цветочные магазины всего роскошнее.
На окраинах цветы покупают у огородника, с клумбы или из теплицы, в основном чтобы посадить их в собственном саду, поскольку обычно такой огородник редко может предложить что-нибудь кроме скромных цветочков для украшения семейных праздников, похорон и других процессий, а они цветут с весны до осени в любом палисаднике. Одними цветами никто из этих огородников не смог бы ни сам прокормиться, ни прокормить ораву своих ребятишек, тем более зимой, поэтому им приходится разводить скучные овощи, продавать рассаду и увеличивать свои доходы за счет мелочной торговли пестрыми мешочками из набивной ткани, искусственными удобрениями и горшками. В этом и причина огородничьей несловоохотливости и меланхоличности, столь охотно принимаемых за тихое-мирное единение с природой. Но в любом случае у огородника мы уже почти что в деревне; здесь при встрече пенсионеры-садоводы и самые настоящие крестьянки подают друг другу мозолистые руки. А между центром и периферией, там, где городская чернь и сельский пролетариат скрещиваются и населяют своим отродьем непроходимо-серые, как ноябрьское небо, доходные дома, там водится опасная помесь — торговка зеленью. Она главным образом торгует овощами, поставляемыми огородниками. Ящики вперемежку с банками; можно купить огурцов, фасоли или капусты, а также скромный букетик. Цветы дешевые и сбыть их нужно быстро, не то завянут. Глаза огородника настолько отличаются от глаз торговки зеленью, что спутать их ну никак невозможно: зеленщица всегда ищет взглядом покупателя.
А продавщица цветочного магазина сама должна быть в чем-то схожа с цветком, отличаться той естественной, чистой и жизнерадостной прелестью, что незаслуженно третируется мужчинами как бесполость. Но поскольку именно в городе люди устремляются от низкого к высокому, а от периферии — к центру, то нередко можно встретить торговку с глазами огородника: рассеянную, еще более меланхоличную и всегда готовую оделить детишек яблоками, ну, а продавщицу из цветочного магазина — с глазами зеленщицы: оценивающими, бегающими, один — на деньги, другой — на товар. Даже в центре миллионной Вены, близ самого ее пупа, очерченного тенью собора Святого Стефана, натыкаешься на этакие типажи.
Будучи эстетическим ферментом города, цветочные магазины заслуживают всяческого внимания: прибежище пятой колонны третьего дня творения, зародыш джунглей, замаскированный под искусственный рай. Широкие высоченные окна с протертыми до невидимости стеклами прикидываются продолжением тротуара, завлекая безобидного прохожего, его дурманит море запахов: дыхание цветов, терпкий аромат листьев, сытный земляной дух. Осыпанная бисеринками влаги дверь, из которой они струятся ему навстречу, захлопывается, как капкан. Ты словно внутри рога изобилия: растения от влажного кафельного пола до высокого потолка, они карабкаются на консоли и табуреты, раскидываются в хрустальных вазах, свисают с потолка на плетеных из лыка шнурах: звезды, колокольчики и воронки из того самого неземного материала, что идет на радугу; круглые, зубчатые и перистые листочки, огромные, зеленые, маслянисто-поблескивающие листья, вьющиеся стебли, взбирающиеся по изящным бамбуковым подпоркам и нащупывающие дорогу нежными спиралевидными лапками; маленький бассейн с кувшинками, что поднимают свои восковые чашечки из коричневатой воды, — и все окутано густыми облаками ароматов с мягкой нотой грядущего тления, с виду такое непрактичное, просто себе красивое, более-менее доступное и — ах! — столь чуждое всякому злу.
И впрямь: что злого может быть в этих прелестных детях природы? Застыв в благовоспитанных позах, подобающих прилежно-меркантильной флоре, экстерриториальные в своих горшках избранники растительного царства полны ожидания и молча, приветливо и благоуханно представляют интересы своих семейств. Они до последнего держатся в людских крепостях из бетона, камня и асфальта, а когда умирают, их выбрасывают на помойку, на смену же неустанно приходят братья и сестры, дети и внуки, так что их кончины почти никто и не замечает. Красотой, ароматом и освежением воздуха они ласково воодушевляют жестокосердных директоров и неутомимых секретарш, замотанных мамаш и бодрых холостяков; срезанные, стоят в вазах, их снесенные головки красуются в петлицах, они последним приветом опускаются на черных гробах во взрастившую их землю. Сколько скромности, сколько терпеливой готовности! Но не они ли надеются со временем вернуть себе оставленные просветленным человечеством города? Разве не наше земное величие продается и предается в цветочных магазинах? Caveant homines! По нашу сторону горизонта приуготовляется рай без Адамов и Ев. Изящные цветики и величавые широколиственные растения — всего лишь авангард армии мхов, лишайников, крапивы и болиголова; они заполнят наши улицы, обрушат балконы, снесут крыши и по камешку разберут стены, пока трава и деревья не заселят обретенные вновь земли, плющ не скроет трагических жестов расколотых статуй, а в их пустых глазницах не засинеет мышиный горошек. Мы же будем бесплотно парить над всем этим, как истинные духи, — и что нам за дело до мира разбитых воспоминаний?
***
Не всякому дано признать в чистеньком, неброско-дорогом цветочном магазине, приютившемся в тени собора Святого Стефана, декорацию, которая скрывает Апокалипсис. Легко предположить, что право на столь далеко идущие мысли зарезервировано за господами членами соборного капитула, так озабоченно мелькают мимо его окон их черные сутаны. Однако даже самой заурядной личности ясно, что в цветочных магазинах начинается больше, чем кончается. На прощание цветов не дарят — за исключением последнего прости, а ведь это — новое начало. В особых случаях ареной событий становится даже сам цветочный магазин.
Как со всей надлежащей осторожностью выразился бы Австрийский Конституционный суд, «не невозможно», чтобы судьба на мгновение приняла облик личинки майского жука: недоделанного жучишки или будущего представителя семейства пластинчатоусых, смотря по вашей образованности; судьба-личинка, ведущая в цветочном горшке весьма скромную, но тем не менее вредительскую жизнь. А горшок — в том самом магазине. Вмешивается грубая рука, вытаскивает упитанную белую личинку из теплой темной земли, отрывает ее от вкусненьких корешков и швыряет в лицо некоему барону. И начинается давно уже начавшееся.
Шутка? Тот, кто возьмет на себя труд разузнать, что за подготовка была нужна, чтобы эта шутка удалась, очень скоро убедится в обратном. Целый мир был создан ради смехотворного абсурдного эпизода. Кроме всего прочего, должна была, к примеру, пронестись над мирным Эльзасом кровавая буря французской революции, чтобы умчать в далекую Вену Жюльена д'Анна, пятого барона фон Кройц цу Квергейм вместе с супругой и двумя несовершеннолетними детьми и чтобы потомок его, уже шестнадцатый барон (и одновременно девятый барон по Богемской Родословной книге) стал в один прекрасный вечер поздней осенью мишенью для личинки майского жука. И этого было бы мало, если бы доктор Симон Айбель ушел из Управления Государственных Лотерей, где трудился составителем, раньше, чем десять минут спустя после окончания рабочего дня — по примеру более честолюбивых коллег. Но даже и тогда ничего бы не случилось, если бы продавщица цветочного магазина, ставшего ареной инцидента, не была выбившейся в люди зеленщицей холерического темперамента. Ни в коем случае. Или же произошло бы что-то совершенно другое.
Кроме барона, д-ра Айбеля и продавщицы в магазине присутствовали также неизвестная полная дама, полосатая кошка, несколько мух, множество не видимых глазу дождевых червей и столь же невидимая личинка майского жука. Личинка спала. Черви рылись в земле. Мухи, приглашенные особо крупной товаркой поглядеть на насекомоядное растение, по своему обыкновению жужжали. Кошка свернулась на средней полке одного из стеллажей около батареи пустых горшков и дремала, спрятав кончик хвоста под правую лапку. Неизвестная полная дама искала в кошельке мелочь, барон Кройц-Квергейм с интересом глядел на д-ра Симона Айбеля, а тот не менее заинтересованно созерцал куст белой сирени, продавщица же заворачивала в шелковистую бумагу шесть ярко-розовых гвоздик с веточкой аспарагуса.
— Мило, не правда ли? — неожиданно обратился барон к Симону. — Белая сирень поздней осенью — очаровательный символ невинности. Другим цветам тоже не уцелеть, но этому прелестному кустику грозит, однако же, не только зима. Цена, должно быть, высока настолько, что я чувствую себя обязанным предупредить вас: корни грызет личинка! Melolontha imperfectus, омерзительная тварь. Судя по всему, сейчас отвратительный червяк спит, он предается — пардон! — пищеварению. У таких зверюг это дело долгое. Но потом, сударь, он опять возьмется за свое! Видите болезненные желтые пятна на листьях? Единственным плодом, что поспеет на вашем кустике, будет майский жук!
Симон удивленно поднял глаза. У него и в мыслях не было покупать прелестное, но определенно очень дорогое деревце, чей стройный стволик увенчивали в ореоле блестящих сердцевидных листьев семь благоуханных белых гроздий; будучи чиновником, он давно уже вынужден был привыкнуть к подобающей скромности в подобных вопросах. Барон же сделал шаг вперед и, нахмурив брови, уставился на горшок. Аристократические усы встали дыбом. Симон подыскивал слова благодарности, он считал ее уместной в любом случае. Тут его внезапно опередила продавщица. Маленькая, толстенькая и потная, она испытывала естественную неприязнь к высокому и холеному представителю противоположного пола. Зеленщица по рождению, она еще стерпела бы, обойдись этот тип с сиренью как с пучком вялого салата, но соболезнующего взгляда барона не могла перенести, он подействовал на нее, как красная тряпка на быка.
— Чего еще личинка? А ну-ка, сударь мой, заберите свои бредни назад!
Барон хранил спокойствие, как то и подобало при расстоянии, отделяющем отпрыска Кройц-Квергеймов от столь заурядного создания. Разумеется, он к ней обернулся, чуть заметно сморщив, однако, чрезвычайно породистый нос, отчего приподнялось на миллиметр пенсне в золотой оправе, и взгляд устремился поверх головы женщины. Это окончательно довело продавщицу до белого каления. Сравнение барона с личинкой, и притом отнюдь не в его пользу, было еще сущими пустяками: ее теоретические познания в зоологии были ровно такими же, как практические — в ботанике. Потоки слов, само собой, разбивались, как о скалу, о совершенно очевидное абсолютное бароново непонимание. Полчаса спустя, узнав его имя, Симон только подивился, как языкатая продавщица, обзывая барона, упустила из виду именно то единственное создание, которое по праву могло бы быть упомянуто в такой связи.
Все же для подобных эксцессов продавщица было оснащена недостаточно. Ее словарный запас истощился еще до наступления оргазма, пришлось повторяться, даже переводить дух и завершить затем тираду классическим, но малооригинальным предложением, последовав которому барон невольно причинил бы ей самой весьма большие неприятности. От ярости продавщица только и могла, что без толку размахивать руками, но тут полная дама принялась ее успокаивать. Она заметила, что нет никакого преступления в личинке майского жука, живущей без чьего-либо ведома в горшке с сиренью, всякому известно, что вредители эти пробираются украдкой; никто и не подозревает фирму, будто бы она коварно снабжает свои товары личинками и намеренно подсовывает безмятежным покупателям вредителей. Украдкой взглянув на Симона и удостоверившись, что тот миновал уже критический возраст, она даже намекнула, что гадость цветочному магазину могла подстроить испорченная молодежь.
— Вы же знаете: ни почтения, ни работы, которая учит хорошему. — Она успокаивающим жестом положила отсчитанную тем временем мелочь на резиновую тарелочку.
Но тут уж продавщице просто не стало никакого удержу. Она грубо выдрала кустик из горшка и, трясясь, выдавила:
— Ну где, где личинка, чучело вы гороховое?
Решив, что вопрос обращен к нему, барон поднял правую руку и кончиком указательного пальца выудил что-то из земли, из самой гущи корешков. Вот он, белесый обжора, вредный червяк! Свернувшись, глухой и слепой, утомившись от злодейских своих дел, он ярко белел на черном перегное. Приоткрыв рот, продавщица уставилась на него. Потом схватила злополучное создание, плюнула на него и с размаху швырнула прочь.
Барон завершил свою миссию. Он как раз следовал к дверям, когда личинка врезалась в баронский нос. Симон и полная дама равным образом поспешно ретировались.
Поднявшаяся суматоха и кошку согнала с места. Она собиралась выскользнуть в дверь вслед за Симоном, но не успела, укоризненно отпрянув, чтобы ей не прищемило усы дверью, обитой по краям тонкой резиной. Потом обнаружила личинку, лежавшую на грязных плитках пола и беспомощно шевелившую коротенькими лапками. Любопытно ее обнюхав, кошка, играя, поддала личинку лапой, потом сообразила, что эта штука съедобная, позабыла о бегстве, легла и с одобрительным хрумканьем слопала причину предстоящих куда более серьезных событий.
Продавщица нырнула в так называемое «бюро», комнатушку, битком набитую лыком, булавками и шелковистой бумагой, где она обычно прислушивалась к звяканью колокольчика на дверях магазина. По-прежнему дрожа от злости и негодования, она вытащила из стенного шкафа пузатую зеленую бутылку, глотнула огненной «Охотничьей услады» и болезненно сморщилась. Вскоре, однако, в желудке у нее уютно потеплело, а на лице появилась кислая улыбка. Ну уж и задала она этому чучелу! Продавщица гордо рыгнула, не прикрывая рта рукой.
На улице барон остановился в нескольких метрах от магазина, поджидая Симона. Коротко попрощавшись, мимо проследовала вперевалку полная дама. Она не желала иметь никакого касательства к скандалу, а прежде всего — оказаться свидетельницей на процессе об оскорблении чести и достоинства, которого теперь не миновать; судья обменяется тонкими улыбками с адвокатами обеих сторон, когда, оглашая дело, зачтут: «… и затем ответчица назвала свидетельницу Н. чучелом гороховым…»
Симон, напротив, нашел в себе мужество признать:
— Искренне сожалею, что вызвал эту лавину. Собственно, мне и нужно было только немного проволоки, которой укрепляют цветы, чтобы починить портфель. Прошу прощения!
Барон снял пенсне и провел тыльной стороной руки по носу и усам. Затем вновь надел пенсне, внимательно поглядел на Симона и наконец кивнул.
— Охотно извиняю вас. С удовольствием вижу и слышу, что судьба столкнула меня с человеком благородным или, по крайней мере, образованным. Нынче это не столь уж часто встречается и восполняет ущерб, причиненный — ну да! — причиненный досадным происшествием, доставившим мне, тем не менее, удовольствие. Так сосредоточенно стояли вы перед сиренью… Не дерзну утверждать, что не подобает вести себя подобным образом, но все же нельзя быть столь рассеянным, это легко может повлечь за собой обстоятельства куда более плачевные. Однако вы можете оказать мне небольшую услугу, если вам случайно в ту же сторону.
Молча поклонившись, Симон смирился с тем, что навязывал ему капризный случай.
— Речь вдет о хрупком предмете. Кстати говоря: Кройц-Квергейм.
— О, какая честь! — Симон снова поклонился. — Тем больше я сожалею о досадной прелюдии. Меня зовут Айбель, Симон Айбель.
— Как знать, встретились ли бы мы иначе. Очень приятно! Не родня ли вам д-р Август Айбель, миколог?
— Мой батюшка.
— Примите мои поздравления. Достойный, ученейший человек. Я часто встречал его в Академии. Он все в прежней должности?
— Нет, тому три года, как подал по своей воле в отставку. Мои родители поселились близ Обервельца, вдали от мира, в тихой альпийской долине, открытой к югу и до чрезвычайности сырой: истинный рай для миколога.
***
Память столь высокородных господ с детства тренирована на длинных рядах предков, и хотя, как правило, перегружена равными себе по происхождению, но барон Кройц-Квергейм был не просто каким-то там бароном и мог позволить себе помнить и о лицах буржуазного происхождения. Он ясно видел невысокого худощавого Августа Айбеля, приветствующего баронессу Друзиллу с сыном, чахлым четырехлетним мальчуганом в матроске, у портала Музея Грибов, декорированного стилизованными гранитными веселками, поддерживающими архитрав с загадочным девизом V. I. Т. R. I. О. L. Матушка барона, урожденная леди оф Айрэг энд Шэн из рода Маккилли, была невероятно рада найти столь далеко от родной Шотландии человека, способного, хоть и запинаясь, говорить с ней на языке шотландских горцев. Август Айбель выучил это наречие, готовясь к ботанической экспедиции, отложенной по финансовым соображениям на неопределенное время (барон и об этом помнил). Затем со скромным достоинством удачливого ученого миколог провел их по обширным залам. В витринах на подстилке из натурального мха, сухих листьев и еловых иголок были выставлены схожие с настоящими до неразличимости муляжи грибов из гипса и пластилина. Прозрачно-студенистые и наиболее филигранные виды даже заказали, не считаясь с расходами, на Мурано из цветного стекла. Но маленького мальчика, осматривавшего за руку с мамой, болтающей с доцентом Айбелем на непонятном языке, в высшей степени поучительные даже для непосвященного, но — увы! — почти не посещаемые экспозиции, восхитили больше всего, разумеется, очаровательные садовые гномы, уступка вкусам широкой публики, оживлявшие строго научное в остальном собрание и вызывающе контрастировавшие с грибами. Айбель даже откупоривал то один, то другой хрустальный флакон и давал гостям понюхать его: благовонный аромат оливково-желтого слизневика, анисовый запах лугового шампиньона, резкий кошачий дух чесночника. Много лет спустя, когда даже миколога достигла слава барона как светоча ихтиологии, он вновь посетил музей и его разносторонне образованного директора. Тамошних гномов недавно заново отлакировали, а ребенка, что играл среди них, барон принял за внука Августа Айбеля, ставшего тем временем надворным советником. Но наука — ревнивая возлюбленная. Часто предающийся ей женится очень поздно или вообще не женится. Айбель был старше барона лет так на двадцать, а шагающий рядом с ним молодой человек по годам мог быть скорее его сыном. Но у барона не было сына, жены — и то не было.
— Вы пошли по стопам вашего досточтимого батюшки? — спросил барон.
— Нет. Я юрист.
— Жаль.
Барон надолго замолчал, и у Симона тоже нашлось время предаться воспоминаниям.
Папа Айбель страшно гордился знакомством с бароном, это явствовало из удовлетворенного кудахтанья, которым он встречал статьи за его подписью в одной из своих научных газет. Да только пару недель назад, когда Симон ездил на выходные к родителям, папа — отставной миколог по-прежнему выписывал множество таких изданий — особенно раскудахтался, а потом прочел сыну лекцию об истории баронского рода, качая головой, расхаживая вдоль книжных полок, то и дело снимая с них тома и ставя их вновь на место. Вообще-то Симон не слишком любил отцовские монологи и весьма посредственно изображал слушателя. Но в тот вечер папин рассказ был по-настоящему интересен.
Родоначальником бургундского рода д'Анна стал некий увенчанный бычьими рогами богатырь из темных лесов по ту сторону Рейна, который со своими людьми некогда опустошил в нынешнем Эльзасе множество галло-римских селений и утвердил свое право на эти земли, вскоре после того крестившись. Одна из его наследниц и современница французского короля Карла IV по имени Матильда д'Анна спустя столетия спасла от грозившего забвения бесконечно и изысканно ветвящееся родословное древо семейства, далеко протянувшее редкие ветви со скудной листвой: она согрешила с кротом. (С этой минуты папаше Айбелю больше не пришлось сердиться на автоматически кивающего головой сына. Уже раскрывшийся было в зевке рот Симона захлопнулся столь внезапно, что укусил старавшуюся прикрыть его руку). Ужаснувшиеся адюльтеру родичи сперва старались выгородить ее, утверждая, что за подземной зверюшкой скрывается некий дворянин самого высокого происхождения, который равным образом в других местах являлся другим дамам в обличии животного, и тоже не без успеха и не без последствий, скрываясь потом в подполье, редко им покидаемое. Тут бедолаги попали из огня да в полымя, поскольку ханжа-сосед не придумал ничего лучше, чем донести на них архиепископу лионскому как на еретиков. Один из самых одаренных римских изгонителей дьявола — следовало считаться с возможностью сатанинских происков — был уже на пути в Бургундию с бочонком дважды освященной воды, как плод этой диковинной связи появился на свет, положив конец скандальным слухам. Никак нельзя было не заметить странности этого мальчугана: все его тело покрывал густой черный пушок. Говорили еще, что руки и ногти у него крепче, чем у других ребят. Вопреки, а может быть, именно поэтому бастарду удалось свести с ума девицу особенно древнего и благородного рода. Невероятное чутье и протекция упирающегося тестя уже в молодые годы доставили ему должность начальника полиции герцога Урбинского и титул маркиза фон Негрофельтре (барон имел право носить и этот титул тоже). Во время визита в Прагу герцог уступил его постоянно гонявшемуся за подобными диковинками императору Рудольфу II, а тот пожаловал ему баронство фон Кройц цу Квергейм и добился в конце концов от французского короля уравнения его в правах с законными отпрысками семейства д'Анна. Умер он в весьма преклонном возрасте, откушав, судя по всему, чересчур жирного паштета из дождевых червей. Его сын, покрытый гораздо более редкой шерсткой и снискавший на службе у Людовика XIII славу фортификатора и таланта, унаследовал обширные поместья в Бургундии. Затем близ эльзасского городка Вюльгейма он построил замок Рюссельбург, поныне славящийся лабиринтом подземных ходов, коридоров, шахт и погребов. У него было двое сыновей, Ги и Робен, последний — прямой предок теперешнего барона. В течение поколений явные вначале наследственные признаки утратились в результате смешения с исконно человеческой, хотя и исключительно голубой кровью.
На этом папаша Айбель исторический экскурс завершил. Ни ему, ни сыну в тот вечер и в голову придти не могло, что распространенная среди отдаленных потомков кротиного отпрыска идиосинкразия на всяческих насекомых и червей свяжет судьбы Айбелей и барона фон Кройц цу Квергейма. Как ни хотелось Симону узнать, каким удивительным способом барону удалось догадаться о скрывающейся в корнях сирени личинке, но то ли врожденный такт, то ли интуитивная догадка о причудах благородного вырождения не позволили ему спросить об этом. И очень хорошо, ведь и впрямь все Кройц-Квергеймы реагировали даже на возможные намеки в этом направлении с болезненной чувствительностью. Так, отец барона был убит на дуэли, причиной которой стало замечание вполголоса, адресованное графом Гейстером князю Пюклеру: «Кройц-Квергеймы? С шестнадцатого века ты найдешь их в Готском Альманахе, а до того — у Брема». А сам барон, рыча: «Из свинок! Из свинок морских!» — дал на приеме у эрцгерцога Карла пощечину министру, утверждавшему по неосведомленности, что английский король Генрих VIII обожал жаркое из кротов. Кто хоть немного знаком с тонкой гастрономией и знаменитым портретом Гольбейна, тот, разумеется, знает, что речь может идти только о морских свинках. А кушала ли тайком кротов Мария Кровавая, не доказано, и вообще это другая история.
***
Меж тем упал туман, синеватыми огоньками загорались газовые фонари, вокруг их ясного пламени засветился мягкий ореол, края его сливались с сырой мглой. Улицы обезлюдели, а мрачные фасады лишь изредка разнообразились приветливо освещенным кабачком, окна которого отражались в мокрых булыжниках мостовой.
Неожиданно из самой гущи тесно сгрудившихся теней вынырнул тощий мужчина, пристроившийся рядом с бароном. На боку у него болталась пузатая почтальонская сумка, из нее торчало множество черных рулончиков. В правой руке — ножницы.
— Антуан Дун, вырезыватель силуэтов из Парижа, — проскрипел он, низко кланяясь между двумя шагами. — Господа простят, если работа моя будет не столь совершенна, как обычно. Слишком темно, а туман скрывает ваши очертания.
Тут он вытащил из сумки один из черных рулонов, развернул его и принялся усердно щелкать ножницами. Зажав силуэт под мышкой, он перешел на сторону Симона и вновь взялся за ножницы, внимательно на него поглядывая. Но вдруг остановился, усталые глаза его в ужасе выкатились из-за морщинистых век, а подбородок, изо всех сил поджимавший тонкие губы, отвис. Он снова поклонился, приотстал, смиренно согнувшись и глядя растерянно и чуть ли не испуганно. Оба мужчины в удивлении остановились.
— Монсеньор простит мою навязчивость! Я никогда бы не осмелился, если бы узнал монсеньора… Туман, ах, туман, а очки у меня сломаны…
Он сунул в руки барону листочек бумаги и растворился в тумане, не обратив внимания на монету в симоновой руке.
— Бедняга, — произнес Симон, кладя в карман монету, которая всегда была у него наготове для таких случаев. — Он меня с кем-то спутал.
Барон поднес к свету фонаря клочок бумаги, врученный ему диковинным полуночником.
— Взял он деньги? — спросил он. — Нет? А то бы я с удовольствием возместил вам расходы. Это художник.
— Он с кем-то меня перепутал, — повторил Симон.
— Сожалею, вы лишились портрета. — Барон вытащил из внутреннего кармана бумажник и заботливо спрятал свое изображение. — Да вот мы и пришли.
Они остановились перед большим доходным домом, верхние этажи которого пропадали во мгле. Над воротами горел фонарь, а дальше разверзался темный проход, куда барон без колебаний и нырнул. Симон последовал за ним.
— Держитесь правой стены. Сейчас будет двор.
Симон осторожно пробирался вперед. Шагов через тридцать стена кончилась, и он споткнулся о порог.
— Теперь прошу налево!
Барон толкнул скрипучую железную дверь и по слабо освещенной лестнице начал спускаться в подвал, не оборачиваясь более на Симона. Навстречу потянуло сырым, теплым, затхлым духом. Спускаться пришлось долго, по высоким истертым ступеням, они трижды поворачивали.
Когда же Симон, которому все предприятие понемногу начало казаться довольно зловещим, задумался, не следует ли ему остаться там, где он стоит, барон толкнул другую, совсем низенькую дверцу. Изумленный Симон услышал плеск и бульканье. Потом барон стукнул по распахнутой двери кулаком. Толстая жесть отозвалась, как китайский гонг.
И Симон тут же оказался в просторном помещении. На протянутой от стены к стене проволоке плясал фонарь, бросавший на черную воду зыбкие блики, осколки света, то тонувшие, то выныривающие вновь, как зеркальные рыбки, гоняющиеся друг за другом, резвящиеся, сливающиеся и снова исчезающие. Помещение, казалось, раскачивалось вместе с фонарем, тени ползали туда-сюда, в неверном свете пористые стены как будто дышали. Чтобы не потерять равновесие, Симон ухватился за дверную ручку. В торце то ли пруда, то ли бассейна Нептун из крупнозернистого песчаника вздымал трезубец, целясь в позеленевшего бронзового дельфина, на противоположном конце извергавшего из широко разинутой пасти струю воды. В мерцающем свете морской бог как-то по-идиотски оживал. Он кривил рот, пучил слепые глаза, а пальцы сжимались на рукояти трезубца. Пол вокруг бассейна был выложен каменными плитами. Позади извергающего воду дельфина под сводами смутно виднелись баррикады из стеллажей, ящиков, бутылей, банок, аквариумов, мебели, кучи веревок, мешков и досок.
Куча возле огромного платяного шкафа зашевелилась, приняла человеческий облик и четкие очертания. Пыхтя и шаркая, существо приблизилось и остановилось перед бароном, который ждал, отойдя на несколько шагов от лестницы и опершись на трость. Из бесформенной путаницы всяческой одежды торчал нарост, служивший головой. Ко всему, от существа разило рыбьим жиром, как от разлагающегося кита.
Прижав к носу платок, Симон отошел от дверей, в которые сквозняком несло скверный дух, к бассейну, но тут же отскочил: прямо перед ним на верхние ступеньки замшелой лестницы из воды вылезла здоровенная толстая саламандра и шмыгнула по каменным плитам к жестяному тазу, куда с некоторым трудом и забралась.
— Ну не хочет она с другими водиться, — заметило человекоподобное чудище мягким мелодичным голосом. — С тех пор, как краб недавно ущипнул ее за левую заднюю лапу, она все дуется.
— Никогда не пойму, Тимон, как это вы можете держать этакую живность в одном бассейне с рыбами, — произнес барон, качая головой. — Подобными тварями не интересуется никто, кроме бедняги Вайнхаппеля да не менее взбалмошного доктора Гугеля. Не собираюсь читать вам нотации о связях морали с методикой, но даже из коммерческих соображений вам следует раз и навсегда навести тут порядок. Правда, настоящего коммерсанта из вас никогда не получится. Да и к чему это мне? Вы приготовили заказ?
— Diodon hystrix brachiatus уже в банке. Chimera monstrosa argentea я сию секунду пересажу. Вы же знаете, теснота ей не на пользу. Извольте минуточку терпения!
Тимон прошлепал к нише, где на полке в ряд стояли колокольчики. Выбрав один из них, он ухватил большой сачок, прислоненный к обомшелым коленям Нептуна, перегнулся через край бассейна и громко зазвонил.
— Серебряный, до-диез, — объяснил он.
Тут же быстро опустил сачок в воду, держа его обеими руками, а колокольчик зажав в зубах и по-прежнему названивая, вытащил на свет божий бьющееся черное создание и вопросительно взглянул на барона. Тот кивнул. Тимон осторожно положил сетку с содержимым рядом с собой на пол, заботливо вытащил яростно бьющуюся рыбу и побрел с ней в глубь подвала.
— Этот чудак напугал вас, не правда ли? — с тихим смешком спросил барон Симона. — Во всей Европе нет лучше торговца экзотическими рыбами. Для меня же оригинал сей просто неоценим. С ним в лучшем случае может сравниться только старый Мейнур из Рима, тот, о ком лорд Булвер пишет столько несправедливого. Черт его знает, где только он достает свой товар. Он добывает мне редчайшие и драгоценнейшие экземпляры и был неоценимым помощником при создании моей коллекции. Ведь я — ихтиолог.
— Об этом знают даже юристы.
— Наверняка не все, с вашего позволения. Так вот, этот Тимон — истинный феномен! Благодаря ему я напал на след первой подлинной золотой рыбки, золотой, заметьте себе! В остальном же он невероятно ограничен. Там, у него в логове, есть стопка детективов, и он постоянно перечитывает их в одной и той же последовательности от первого до последнего. Пару лет назад я подарил ему книжищу, весьма, по мнению моей тетки Айффельгейм, увлекательную. Но славный Тимон не мог пересилить себя и включить в свое каноническое чтение новую книгу. Наверное, она и по сей день валяется неразрезанной. Истинный консерватор.
Не прошло и пяти минут, как Тимон вылез из своей берлоги, сгибаясь под тяжестью двух пятилитровых банок из-под огурцов, в которых шевелилось что-то темное. Симон затаил дыхание, раскрыл объятия и принял одну из них, закрытую вощаной бумагой. Барон сунул Тимону купюру, пресек коротким жестом его ворчливые возражения и взял другую банку. В бароновой банке бултыхался белесый, надутый, сплошь усеянный острыми шипами шар, снабженный сзади и по бокам грандиозными плавниками. Тараща на руки барона сквозь выпуклые стенки большие расплывающиеся глаза, он любопытно тыкался роговым рылом в прозрачные своды своего тесного узилища. В симоновой же банке лежало, свернувшись клубком, длинное темное создание в ореоле волнующихся лохмотьев-плавников, сквозь которые мерцали кораллово-красные жабры.
Налитые до краев банки были тяжелыми. Глядя поверх них, барон и Симон выбрались по лестнице во двор и миновали темный проход. На улице они в этот раз свернули направо. Разговор принял довольно отрывистый характер, поскольку ходьба по скользкой мостовой, на которую падал редкий снег, да еще с тяжеленными банками становилась сложным акробатическим трюком. Барон широким шагом стремился вперед, Симон не отставал от него. Вскоре хлюпающая банка начала оттягивать ему руки. Однажды, как раз под фонарем, клочковатое страшилище кинулось вверх и стукнулось головой о бумагу. Симон поймал нечеловечески злобный взгляд и с перепугу чуть не выронил банку с рыбой.
***
Наконец они свернули в какой-то переулок. Высокие здания остались позади, уступив место низким, почти сельским строениям, садовые ограды между ними до самой земли буйно заросли плющом и диким виноградом. Свернув еще три раза, барон остановился у ворот, скудно освещаемых ближайшим фонарем. Переложив банку в левую руку, он вытащил ключ и отпер калитку, вделанную в одну из створок ворот.
Кивком он пригласил Симона входить.
В слабом свете, падающем через стену, Симону почудился парк во французском вкусе. Усыпанная гравием широкая аллея вела меж стриженых боскетов к большому зданию. По обе стороны в темноте терялись группы подстриженных в форме огромных шаров и обелисков буксовых кустов.
Барон запер за ними калитку. Потом перехватил поудобнее банку и зашагал впереди Симона к дому. Через полсотни метров боскеты кончились двумя особенно высокими обелисками. На усыпанную гравием просторную площадку двумя маршами спускалась открытая лестница.
Мимо Симона прошмыгнуло что-то длинное и черное, на секунду четко вырисовавшееся на светлом гравии. Барон остановился, осторожно поставил банку. Потом ухватил трость, которую нес до этого под мышкой, за середину и на цыпочках пошел дальше.
— Т-ш-ш! — велел он Симону, когда тот собрался было за ним. Неожиданно он размахнулся и, словно копье, метнул трость в нижнюю ступеньку одного из лестничных маршей. В ответ раздался короткий хриплый вопль, перешедший в жалобный визг, кто-то пробежал вдоль фасада, загребая лапами по гравию, и скрылся среди высоких деревьев парка. Засветилось квадратное окошко под самой крышей, показался мужской силуэт. Заскрипело окно, кто-то высунулся наружу.
— Quivive? Кто здесь?
— Vite, Пепи, — отозвался барон. — Это я! И захвати фонарь. Кажется, мне удалось подбить одну из этих проклятых тварей.
Окно закрылось, свет фонаря скрылся в глубине дома. Симон вопросительно смотрел на барона, в нетерпении расшвыривавшего тростью гравий.
— Мне неизвестны ваши убеждения, — вдруг заговорил барон. — Все же полагаю, что вы наслышаны о борьбе, которую я веду вот уже почти шесть лет. Политические мотивы вам, как служащему Управления Лотерей, разумеется, известны. Наш премьер-министр — простой, здравомыслящий человек; против большинства министров возразить тоже нечего. Но правительство, как готовый в любую минуту лопнуть пузырь, беспомощно дрейфует по болоту бюрократии, в пучине которого бродит оппозиция: оппозиция, начертавшая на своих знаменах наряду с прочими кощунственными лозунгами и «Защиту выдрам». А что на их жаргоне означает «защита»? В действительности они выдали этой нечисти охранную грамоту, оправдывающую любое преступление! Наш бедный император, сидя в Шенбрунне, вынужден смотреть, как во впускные дни оппозиционеры прогуливают в дворцовом парке целые своры выдр.
Симон кивнул. Правда, оппозиция никогда не высказывалась однозначно в защиту выдр, но рассказывали, что на тайных заседаниях они избрали выдр своим символом и тотемом. Вряд ли была хоть доля истины в отвратительных историях о фанатичных оппозиционерах, вскармливающих выдр собственной грудью. Тем не менее даже в Управлении Лотерей был-таки один заведующий отделом, державший у себя в письменном столе парочку выдр.
— Может, и вы из них? — спросил барон.
— Боже сохрани, нет! Отец, пожалуй, лишил бы меня наследства.
— И был бы совершенно прав!
— Я, собственно, никогда об этом не задумывался. Но бестии эти мне весьма несимпатичны.
— Гм, — пробурчал барон. — Вы еще мягко отзываетесь об этой сволочи. Увы, я, будучи обладателем драгоценнейшей ихтиологической коллекции Европы, стал объектом низких происков выдр. Не думайте, я не преувеличиваю! Пока они еще опасаются открыто выступать против меня, препятствовать мне в защите дела моей жизни, да что там — в необходимой самозащите. О поддержке силами охраны общественного порядка и думать не приходится. Ах, вот он наконец!
Тот, кого барон называл «Пепи», показался на лестнице с потайным фонарем. Барон выхватил у него из рук фонарь и бросился искать место, где он, по его словам, попал в выдру. Действительно, рядом с одной из балясин (со вздыбившимся каменным единорогом на гербовом щите) гравий был взрыт и забрызган блестящей темной жидкостью, брызги тянулись вдоль рабатки к темной купе деревьев и кустов, замыкавшей французскую часть сада. Барон, Пепи и Симон в качестве замыкающего пошли по следам, ведшим через газон до первых деревьев. Было так темно, что не разглядеть даже поднесенной к глазам руки. Только луч потайного фонаря освещал узкую полоску газона. Трое мужчин замедлили шаги и прислушались.
— Смотрите! — прошептал Симон. Над самой землей впереди полукругом загорелись тусклые желтые точки, расположенные попарно: глаза выдр. Симон затаил дыхание. Крайние пары медленно двигались.
— Окружают, — прошептал Пепи.
Симон почувствовал, что сердце бьется где-то в горле. Сквозь тонкую одежду начал пробираться холод. Наконец раздался звук: злое, резкое, постепенно затихающее фырканье. Глаза придвинулись. Симон нервно рылся в карманах. Вдруг под руку ему попалась коробка серных спичек, как любитель трубки он постоянно таскал их с собой. Рядом стучал зубами Пепи. Когда же другой рукой Симон нащупал купленную по дороге со службы газету, его осенило: поспешно обернув спички газетой, он поджег ее и запустил в выдр. Одновременно испустил дикий звериный вопль, замахал полами пальто, как огромными крыльями, наконец, вырвал из рук барона фонарь и швырнул его вслед газете. Фонарь погас. Газета неуверенно разгоралась, и когда огонь добрался до спичечного коробка, раздался громкий взрыв.
— Бежим! — прошипел Симон остальным. Они помчались со всех ног и пришли в себя, только долетев до лестницы.
— Еще бы чуть-чуть — и все, Ву Jove! — пропыхтел Пепи.
— Не знаю, как и благодарить вас, г-н Айбель, — промолвил барон, смущенно теребя набалдашник трости.
— Я и не подозревал, что эти бестии уже нападают на людей.
В темноте они наощупь отыскали оставленные банки: опрокинутые и пустые.
— Ах, канальи! — вскричал барон.
Пепи чиркнул зажигалкой. Химера исчезла, диодон, спасенный колючим панцирем, бился в нескольких метрах на траве.
— Пепи, живо воды!
Пепи подхватил банку и кинулся вверх по лестнице. Вернулся он не только с водой, но и со свечкой. Барон надел перчатки, осторожно поднял диодона, и тот бултыхнулся в банку. Затем он выпрямился и обратился к Симону:
— Позволено мне будет после всех треволнений просить вас ко мне подкрепиться?
Симон сообразил, что таким образом барон намеревается выразить ему свою признательность и что поэтому благовоспитанные отказы тут неуместны.
— Почту за особую честь, г-н барон.
***
Со спасенным диодоном в руках барон поднимался перед Симоном наверх, где Пепи уже поспешно распахнул широкие двери.
Восемь свечей, зажженных Пепи в серебряной жирандоли, достаточно освещали зал, в котором они оказались, и Симон смог оценить его классические пропорции. Простенки между высокими окнами были доверху, до самого плафона, изображающего триумф наук, скрыты полками, на которых размещались тысячи рыб, частью — в банках со спиртом, частью — в препарированном и высушенном виде. Специальное отделение занимала целая коллекция рыбных консервов: башни тщательнейшим образом классифицированных жестянок с сардинами, филе сельди в разных соусах, тунец, ставрида и акульи плавники. На других полках располагались аккуратно отбеленные скелеты. Длинная шеренга фолиантов в кожаных переплетах таила собрание распластанных высушенных рыбьих шкурок, наклеенных на тончайший пергамент: полный гардероб Нептуна. Коллекция была оформлена на основе нескольких принципов одновременно, и тому, кто не знаком с музейными методиками, могла показаться запутанной, даже беспорядочной, хотя как раз положенная в ее основу высшая система и делала ее уникальной и бесценной. Так или иначе, а Симон не располагал ровно никакими естественнонаучными познаниями, чтобы даже просто догадаться о комплексности этого многоаспектного начинания. Бросив беглый взгляд на потолок, он с восторженным «О!» повернулся к бесчисленным аквариумам, расставленным просторным овалом. Там в мире и согласии проживали вокруг высокого фонтана, мерцающая и пенящаяся струя которого била посреди зала из огромного бледно-зеленого мраморного бассейна, обитатели всех морей и океанов. Бульканье аэраторов и плеск фонтана не нарушали торжественного покоя, слегка отдававшего рыбьим жиром и водорослями.
Пепи проводил господ в кабинет барона — маленькую, жарко натопленную комнату, уставленную по всем стенам книгами, их золотые корешки мягко поблескивали в отсветах камина. Два круглых аквариума на капителях античных колонн фланкировали заваленный книгами и бумагами стол. У окна стоял второй стол с крышкой из белого камня, там барон препарировал. Пепи поставил подсвечник на турецкий табурет и придвинул к огню два удобных кресла. Барон вежливым жестом пригласил гостя садиться.
— Угодно портвейна? — спросил он.
Симон знал название благородного напитка по романам Чарльза Диккенса и поспешно кивнул. Когда Пепи вышел, барон закинул ногу на ногу, положил руки на подлокотники и мягко посмотрел на Симона.
— Сдается, мой славный Пепи вам понравился?
И впрямь. Пепи был негром, уже в одном этом было нечто восхитительное. В зеленой, как мох, ливрее с золотыми пуговицами и аксельбантами он казался в тот ноябрьский вечер посланником солнца, замещающим лучезарное светило на время его зимнего отсутствия.
— Его полное имя — Иосиф Бонапарт Новак, а родом он из Миссури. Я обнаружил его четырнадцать лет назад в Трофейахе, где он присматривал за обезьянами одного бродячего цирка. Как и все негры, он не лишен музыкальных способностей, но нашим знакомством мы по странной случайности обязаны его дарованию художника, вовсе не такому уж значительному, как потом выяснилось. Он сидел перед обезьяньей клеткой на пустом ящике из-под бананов и рисовал ботинком на песке рыбу, вполне сносную — с некоторыми оговорками — форель. Слово за слово, я исправил его рыбу, он поведал о своей солнечной родине и некоем господине по фамилии Ларош или что-то в этом роде, у которого служил камердинером, и посетовал на холодные безотрадные зимы в Европе. Я верю в судьбоносную силу случая. Директор труппы подверг мое терпение жестокому испытанию, но в конце концов Пепи все же уехал со мной — вместе со своими обезьянами.
— Они и теперь здесь? — вежливо осведомился Симон, ломая голову, к чему барон все это рассказывает.
— Давно уж нет. — Барон покачал головой. — Одну за другой он схоронил их в дальнем углу парка.
В дверь вежливо постучали. Появился Пепи с хрустальным графином и двумя бокалами.
— Ваше здоровье, г-н Айбель!
— И ваше, г-н барон!
Симон пригубил темно-медовый напиток, дал маленькому глоточку растечься по языку, пока рот его не наполнился изысканным ароматом. Барон постукивал по своему бокалу перстнем с печаткой, который носил на левом мизинце. Симон отвел глаза от тлеющего полена, надолго приковавшего его внимание.
— Так вы, стало быть, юрист и служите в Управлении Лотерей? — повторил барон.
— Да.
— И это вам по душе?
— Вовсе нет. Юриспруденция давно внушает мне глубокое отвращение, а Управление Лотерей… Что уж тут: управление и есть управление.
— Ничего не имею против юристов. Мой дядюшка Октав написал весьма почтенный труд о презумпции Муциана, вам он наверняка известен. Тем не менее, судя по вашим словам, и профессия ваша, и сфера вашей деятельности как таковая не приносит того удовлетворения, какого бы я вам желал.
Барон откинул голову и, казалось, погрузился в безмолвную беседу с неким господином с бородкой клинышком, чей портрет висел над камином в пышной золоченой раме. Симон снова взялся за свой бокал — надо же было чем-то занять руки — отставленный им после первого глотка.
— Г-н доктор, — внезапно прервал молчание барон, — не хотите ли стать моим секретарем? — Он поднялся и подошел к огню, поближе к портрету, словно не разобрал последних слов клинобородого. — В Управлении Лотерей вы несчастливы, не важно, по каким причинам. Ваши политические убеждения не противоречат моим, вы энергичны, интеллигентны и из хорошей семьи, это совершенно очевидно. Мне же нужно доверенное лицо, человек, который поможет мне справиться с обширной корреспонденцией и вообще будет споспешествовать в таких делах, которые выше разумения Пепи. Управление моим состоянием в равной степени весьма трудоемко, помощь юриста была бы в нем неоценимой. Вообще говоря, занятия ваши будут не из легких и не лишены известного риска, а положение — столь же щекотливо, как мое собственное. Мы живем на вулкане.
Словно в подтверждение, тлеющее полено преломилось и осело, испустив сноп искр. Симон пробормотал нечто неразборчиво-вежливое. Ему стало легче оттого, что странно-выжидательное поведение барона получило объяснение, но при этом он так смутился, что двух слов связать не мог. Про себя он сравнивал роскошный кабинет барона со спартанской комнатой, в которой столько лет провел его папа, а где-то позади уютного, несмотря ни на что, письменного стола доцента Айбеля, глубоко под казенными сводами Управления Лотерей маячил его собственный закапанный чернилами столишко. И как только Симон добрался до него, тут же спокойный, несколько носовой голос барона вернул его обратно. Руки Симона вспотели, чтобы избегнуть его взгляда, он смотрел на фланкируемый аквариумами алтарь науки, блестевший и сверкавший в свете камина всеми своими серебряными накладками и красным деревом, словно протестуя против оскорбительного сравнения с Управлением Лотерей.
— Я далек от мысли подталкивать вас к поспешному решению, — вновь заговорил барон. — Вы можете и должны как следует взвесить мое предложение.
— Да… я… — пробормотал Симон.
— Понимаю, вас удивила внезапность моего предложения. Несмотря на горький опыт с вашим предшественником, я все же льщусь мыслью быть знатоком людей. В случае Маусорля, этого вот предшественника, мне недостало объективности: он был студентом-зоологом, не слишком способным, но начитанным, мы познакомились во время одной из моих лекций в университете. Конечно, большого ихтиолога из него никогда не вышло бы, но я вообразил, что он способен хотя бы стать секретарем такового. Было в нем что-то от молодого тюленя. Он же оказался вроде тех бутылок, которые, как мне говорили, в увеселительных заведениях держат для деревенских посетителей — солидные этикетки с вычурными названиями, скажем: призер выставки в Грамматнойзидле или Лангенлебарне. А на следующее утро — тяжелое похмелье. Сидя за этим вот столом, используя мои идеи и рукописи, этот прожженный негодяй обманом добился профессорского места в Филадельфийском университете. Вот, — барон вытащил толстый конверт и показал его с видом обвинителя Симону, а потом швырнул в огонь, — это была его речь при вступлении в должность. Поистине счастье, что ее можно испепелить! Он набрался наглости ссылаться на меня как на своего учителя и цитировать мои «Principia ichtyologica». Так этим демократам и надо: гангстером больше, гангстером меньше — не все ли равно…
Симон сочувственно прищелкнул языком.
— Но довольно браниться! Почерк у вас хороший?
— Мои начальники всегда отзывались о нем весьма благосклонно.
— Ваши начальники? Я полагал, в министерствах пользуются этими совратительными машинками.
— Не для внутренней переписки. У каждого начальника отдела даже есть свой каллиграф.
— Великолепно! Ну, да этому конец, как только, не дай Бог, к власти придут выдролюбы! Революция вместо эволюции! Победа количества над качеством… Мне не нужно ни испытательного срока, ни рекомендаций: окажетесь годным — останетесь, нет — на то и риск. Существование Пепи доказывает, что ладить со мной легко. В маусорлевские интриги вы не пуститесь. Жалованье — сто гульденов в месяц, к тому же — стол и квартира. Работа ваша будет ограничена разумными пределами; тем не менее я должен быть уверен, что в случае необходимости вы будете в моем распоряжении в любое время дня и ночи… Кроме того, вам придется сопровождать меня в путешествиях. Вы любите путешествовать?
— Очень.
— Великолепно. Кажется, мы уживемся. Пепи! — Негр вырос рядом с креслом барона словно из-под земли. Симон и не заметил, что он оставался в комнате.
— Покажите г-ну доктору комнату Маусорля, и его ванную тоже.
— Но… — начал было Симон.
— Мне хочется показать вам, какие вас ожидают условия. Затем вы сможете спокойно все обдумать в собственной постели.
— В постели вдовы Швайнбарт. Я снимаю у нее комнату.
— Ну так постель Маусорля явно может конкурировать. Доброй ночи!
Пепи с подсвечником пошел впереди. В большом зале он отворил потайную дверцу, за ней была крутая винтовая лестница, связывающая парадные покои с верхним этажом. Узким коридором, полным портретов предков и низких дверей, он проводил Симона в предназначенную секретарю комнату: большое уютное помещение с тремя квадратными окнами в глубоких нишах, полосатыми обоями, парой вытертых, но красивых ковров, темными картинами, изображающими какие-то дворцы, огромной кроватью с балдахином, двумя тяжелыми шкафами, обтянутым тисненой кожей вольтеровским креслом и секретером. Пахло мастикой. Симон озяб, но пузатая кривоногая железная печка внушала доверие.
— Ванная как раз напротив, — заметил Пепи, оставшийся у дверей.
Увиденное произвело на Симона впечатление. У него был врожденный вкус к спартанской роскоши, окружающей по-настоящему больших господ. В задумчивости он вышел и спустился по лестнице. В большом зале перед аквариумом стоял барон и кормил его обитателей тонкими червяками, которые, свившись в похожие на медуз клубки, плавали в хрустальной чаше. Он рассеянно протянул Симону в знак прощания вилку, на которой извивались розовые созданьица. Его гость и будущий секретарь ограничился безмолвным поклоном.
***
Как в большинстве культурных государств, в Австрии все граждане равны перед законом. Независимо от этого государственные чиновники еще более равны, чем прочие граждане: по их утверждению, всем им равно мало платят и все они, хотя большинство, разумеется, будет яростно это отрицать, отличаются равным профессиональным отсутствием понимания смысла своей деятельности, что удивительным образом прекрасно сочетается с некоей действующей на нервы упертостью их поведения. Сей потрясающий феномен, однако, легко и просто объясним: только самые упорные из претендентов, доказавшие свою способность к выживанию в течение довольно-таки долгого послушничества, допускаются к высшему посвящению, именуемому в среде чиновников прагматизацией. Для прагматизированных упертость делается привилегией, ведь государство может избавиться от них только при чрезвычайных обстоятельствах. После прагматизации чиновник живет, руководствуясь уже не общегражданским законодательством, но служебным уставом, разновидностью орденского устава, знание коего есть предмет трудного экзамена, сдающегося перед прагматизацией. Зато отныне он — член в высшей степени строгой иерархии, выражающейся в фантастических, едва ли доступных непосвященным обрядах по поддержанию собственного реноме. И заветнейшее его желание — с максимальной скоростью одолеть ступени служебной лестницы.
Чиновником, как и австрийцем, нужно родиться. При сложившемся положении это очевидно даже иностранцу. Тот, кто не родился чиновником, но тем не менее, делается и остается им, неизбежно становится жертвой глубоких душевных травм, ему ни за что не избавиться от ореола таимой в сердце трагедии. Значительная часть чиновничества обязана своей избранностью распространенному в чиновничьей среде близкородственному размножению: отец передает сыновьям исповедание столь своеобычной формы существования и озабочен тем, чтобы и дочерям подыскать по возможности прагматизированных мужей. И так, по Менделю, из поколения в поколение. Другие становятся чиновниками по душевной склонности, определенному складу характера, вследствие родовых привилегий или родовой травмы. Третьи постигают собственное призвание, руководствуясь примером какого-нибудь почтенного старца, приходящегося им дядюшкой, крестным или другом дома и к которому обращаются не по имени и не «г-н доктор», но исключительно полным титулом, почти всегда содержащим благоговейное «советник» с присовокуплением каких-то загадочных словес. Будущих чиновников, по призванию ли или по наследству, нетрудно узнать: спокойные, послушные дети, бережливые с игрушками и способные часами не мешать взрослым.
К чести сословия, люди действительно глупые и ленивые, стремящиеся в канцелярии только потому, что надеются вести там свой особенный образ жизни, составляют наименьшую часть чиновничества. Нередко их используют для приема посетителей, они прекрасно умеют одним-единственным косым взглядом разоблачить омерзительного посетителя до мозга костей. Кроме того, желающие увеличить свои штаты начальники охотно используют их для обоснования причин такового увеличения: у глупых и ленивых чиновников нюх, как у натасканных на трюфели свиней, во всем, что касается сложных случаев компетенции, так что всегда находятся случаи, никому не подотчетные и вследствие этого требующие привлечения свежих сил. А если вышеупомянутый начальник знает к тому же, как раздобыть еще одного глупого и ленивого чиновника, то искомый эффект без труда удваивается и утраивается.
Истинные чиновники, о которых до сих пор шла речь, подразделяются на четыре разряда: в самом низшем, разряде Г — ты совершенное ничто, в В — ничто, в Б — кандидат и в разряде А — юрист. Кроме того, существуют еще неистинные чиновники, или чиновники от науки, большая часть которых посвящает служебное время борьбе за включение в разряд А. Но таковые встречаются весьма редко, поскольку достичь блага прагматизации им удается лишь в исключительных случаях. С другой стороны, именно в случае неистинных чиновников, или чиновников от науки, прагматизация часто становится вопросом существования, поскольку учреждать резервации для лишенных средств к существованию ученых, где занимаются вещами якобы бессмысленными и второстепенными, может позволить себе только государство.
***
Август Иреней Айбель, отец Симона, принадлежал в качестве миколога и директора Музея Грибов к чиновникам от науки. В высшей степени вероятно, что именно по этой причине Симон избрал карьеру истинного чиновника. Стремление стать из неистинного истинным пустило в человеческой душе глубокие корни, поэтому папаша Айбель был весьма рад обнаружить в сыне известные склонности, выразившиеся поначалу прежде всего в абсолютном безразличии последнего к занятиям юриспруденцией. Хотя Айбелю-старшему и удалось подняться до надворного советника, он всегда с горечью помнил, что в кругу истинных надворных советников он — всего лишь курьезная фигура на самой периферии. Тем более, что его зять Каэтан фон Эренштейн принадлежал к династии истинных чиновников и состоял заведующим отделом, что есть высший предел, коего может достичь истинный чиновник.
Непосредственно после получения ученой степени доктора обоих прав Симон Айбель приступил к службе в Императорском и Королевском Управлении Лотерей и в тот год, когда повстречал барона Кройц-Квергейма, почти завершил свое послушничество. Он готовился к помянутому выше трудному экзамену и рассчитывал примерно через полгода пройти прагматизацию. И все же такие успехи не полностью удовлетворяли папу Айбеля. Он подозревал, что сын его — представитель крайне редкого, но все же встречающегося во всех разрядах табеля о рангах паразитического вида, благоденствующего на теле чиновничества (именно так называются чиновники в совокупности) подобно многоцветным гнойникам. Из брошенных Симоном вскользь замечаний он уяснил, что единственной целью означенного Симона является так организовать ту часть жизни, что должна быть посвящена надежному заработку и созданию потребных для его приватных занятий средств, чтобы она не препятствовала тому, что он несколько туманно именовал «самовыражением». Он не рвался наверх. Последний отпуск Симон провел у родителей и как-то обронил подозрительную цитату «Труд — опиум для народа», а папа Айбель был уверен, что она — точно не из Маркса. Папа Айбель уповал на целительное воздействие прагматизации.
Симон же ее боялся. Хотя на его письменном столе и лежал раскрытым Служебный устав, в душе его бурлили авантюрные планы побега, и он куда живее мечтал об иностранном легионе, бродячих артистах или матросской службе, чем о двадцатипроцентном повышении оклада, следующим за прагматизацией. То, что он еще недавно считал простым средством достижения неясной, но высокой цели, теперь, казалось, тянет свои липкие, серые, осьминожьи щупальца из всякой папки, точно позаимствовав цвет у унылых сумерек, в которых он намеревался обустроить свое будущее. Вечера напролет он просиживал в цинковой ванне вдовы Швайнбарт, пытаясь смыть воображаемую плесень.
Ясно, что при таком раскладе предложение барона было для Симона весьма заманчивым. Сами приведшие к нему обстоятельства придавали ему в Симоновых глазах нечто судьбоносно-значительное. Эпизод в цветочном магазине, визит к торгующему рыбами Тимону, приключение с выдрами, великолепный дворец, ихтиотека и черный Пепи — экспозиция возвышенной жизни, по сравнению с которой судьба авантюриста-легионера или матроса становилась просто историей из дешевой книжки для простонародья. Против же говорило то, что за четыре года ему все-таки удалось так поставить дело на службе, чтобы приходившаяся на его долю работа отнимала лишь немногие часы из тех, что он просиживал за казенным столом. Остальное время посвящалось общеобразовательному чтению, писанию писем и стихов и размышлениям. Раз он лишен какого бы то ни было честолюбия, чиновничий аппарат, вероятно, и дальше будет относиться к нему с удобным равнодушием. Но он считался и с опасностями столь уютной жизни и боялся, что постепенно начнет размякать в ровном климате канцелярии. Представив себе, как в один прекрасный день не услышит ничего, кроме монотонного шелеста дел, он уже не раз впадал в панику и спасался бегством в соседствующее с Управлением Лотерей кафе «Министерство».
Симон сравнил барона со своим начальником из Управления. Министериальный советник Алоизиус Креппель также блюл сословные различия, что выражалось не только в окончании его имени. Он носил широкие брюки, скрывающие угрюмое брюшко, сюртук в талию, белоснежные стоячие крахмальные воротнички и небесно-голубые галстуки. Раз в месяц он вызывал Симона, строго разглядывал его прищуренными по близорукости глазами с головы до ног и распекал за неумеренный расход песка и скособочившиеся римские цифры, а также поучал относительно пунктуального начала рабочего дня и значения нарукавников с точки зрения морали. Нарукавники были для Креппеля священной реликвией чувства долга и повиновения, и он подолгу пенял Симону, ненавидевшему сей предмет туалета, если заставал его с дерзостно неприкрытыми рукавами. Тогда Креппель так размахивал у него перед лицом толстым как сосиска указательным пальцем, что Симон с трудом удерживался, чтобы не вцепиться в этот палец зубами.
***
Барон же, разумеется, — аристократ, настоящий аристократ, и не только из-за стрелок на брюках и английских усиков. Симон сравнил геральдический нос барона с бугристым обонятельным органом Креппеля и расхохотался. Проходивший мимо полицейский подозрительно глянул на него. Симон остановился и тихонько свистнул сквозь зубы. Полицейский схватился за саблю и изготовился проверить документы у припозднившегося гуляки. Симон рассмеялся еще раз, даже громче, потом быстро свернул в боковую улицу. Полицейский остановился на углу. Тут его участок кончался.
В конце боковой улицы, в одном из прекрасных доходных домов эпохи последнего экономического подъема, проживал доктор юриспруденции и философии Альбуан Гаерэггер, глава Предсказаний и Пророчеств Управления. Согласно Австрийской табели о рангах, весомой противоположности разбухшему за долгие мирные годы до многотомного труда Армейскому уставу, доктор Гаерэггер возглавляет секцию общих кадровых вопросов первого отдела. На деле же для ведения общих кадровых вопросов в Управлении Лотерей имеется двойник подлинного доктора Гаерэггера, существо в высшей степени тупое и злобное, но за скромную прибавку к жалованью согласное, чтобы его ежедневно гримировал один из служителей отдела Предсказаний и Пророчеств. Поговаривали, что однажды обоих — настоящего и поддельного доктора Гаерэггера — видели вместе за молодым вином: омерзительное зрелище.
Отдел Предсказаний и Пророчеств, само существование которого было государственной тайной, имел своей целью обеспечение путем систематической интерполяции ошибок в отчасти доступные для служебного пользования книги предсказаний и искажений публикующихся в газетах и продающихся на ярмарках гороскопов того, чтобы в сфере азартных игр и на словах, и на деле законом природы оставалась теория вероятности. Господа из отдела Предсказаний и Пророчеств были экспертами в вопросах толкования снов, наведения порчи, благоприятных и неблагоприятных дней, но кроме того их привлекали к решению множества других проблем, в первую очередь накануне выборов и государственных визитов. К тому же ходили слухи, что многие гадалки, предсказательницы и ясновидящие, а равным образом и почти все алхимики, состоят внештатными сотрудниками отдела Предсказаний и Пророчеств, но, пожалуй, это просто отголоски мечты любого австрийца о собственном запасном выходе.
Будучи главой отдела Предсказаний и Пророчеств, дважды доктор Альбуан Гаерэггер занимал в Управлении Лотерей положение некоторым образом особое. Интересным его находили даже дамы: приземистый мужчина средних лет с широким, добравшимся до затылка лбом, запавшими горящими глазами и окладистой рыжей бородой. Он носил исключительно изумрудно-зеленые костюмы, топорщившиеся от бесконечных амулетов и талисманов, носимых на голом теле. Когда он садился, его брюки издавали электрический треск, вероятно, сзади был подшит пергамент, исписанный выведенными вороновой кровью заклинаниями. В Управлении Лотерей к дважды доктору Гаерэггеру с фамильярной настороженностью относились даже заведующие секциями, и рассказывали, что накануне последних выборов у рыжебородого онейроманта спрашивал совета сам министр. К нашему же Симону дважды доктор Гаерэггер выказывал лестный интерес, узнав, что автор «Ночных песнопений» в антологии «Молодые поэты Австрии» и Симон — одно и то же лицо. Ведь отдел Предсказаний и Пророчеств тоже нуждался в способной смене. Завистливые коллеги уже шептались, что на Симона должна быть заявка.
На одной из коричневых дверей четвертого этажа роскошного дома Симон обнаружил единственный, зато недвусмысленный намек: штампованную из латуни пентаграмму. Только теперь он засомневался, стоит ли доверяться более высокому по должности чиновнику своего же Управления только потому, что тот после опубликования «Ночных песнопений» сказал, что он в любое время в полном его распоряжении. Может, уже учуял в Симоне ренегата? Ну, как бы то ни было: чиновники от оккультных наук, вроде дважды доктора Гаерэггера, при разного рода столкновениях всегда обходились с коллегами, чуждыми тайного знания, с тонкой иронией мужей, одной ногой стоящих на Млечном пути, в аду или еще где, но только не в Управлении Лотерей. Кроме того, дважды доктор Гаерэггер слыл заклятым врагом министериального советника Креппеля.
Симон намеревался спросить без всяких околичностей, есть ли у него шанс быть в обозримом будущем переведенным в отдел Предсказаний и Пророчеств. Если уж кто и мог устоять против предложения барона, так только сие метафизическое украшение Управления Лотерей.
Он решительно надавил на костяную кнопку. В квартире резко зазвонил звонок. По длительном ожидании Симон услыхал за дверью шарканье и хихиканье. Внезапно дверь распахнулась: дважды доктор Гаерэггер висел на ней, ухватившись за ручку и зацепившись ногами за порог, затем с невнятным бормотаньем он грянулся ниц. Изумленный Симон вошел и наклонился к нему. Начальник отдела смежил очи и лепетал нечто, теряющееся в бороде, при этом одной рукой он вяло ловил ускользнувшую ручку. Из-под задравшейся зеленой штанины блестел амулет. В дважды источаемом доктором аромате Симон без труда узнал сливовицу, к которой и сам имел обыкновение прибегать при простуде и расстройстве желудка.
Неожиданно дважды доктор Гаерэггер открыл один глаз, остекленело уставился на Симона и пробурчал: «Гляди-ка, да это Айбель! Ну, чего, чего вам?» После этого он вытянулся во весь рост, повернулся на бок и захрапел.
Тихое поскуливание заставило Симона поднять голову. Перед ним, уцепившись за вешалку и вытаращив от страха глаза, стояла кривоногая Эльфи, самая младшая из машинисток отдела Предсказаний и Пророчеств, босая, растрепанная и в розовой комбинации. «Убили! Убили! — заверещала она. — Айбель порешил господина доктора!»
Ее вопли заставили Симона поспешно отступить. Он пихнул надравшегося авгура к обвившейся вокруг вешалки Эльфи, скорчил ей кошмарную, совершенно чудовищную рожу и быстро захлопнул за собой дверь. Добравшись до последнего пролета, он услышал, как Эльфи верещит в забранной решеткой шахте лифта: «Убили-и-и!»
***
Мимоходом приподняв шляпу перед привратником, заспанно выбиравшимся из привратницкой в коротких подштанниках, Симон выскочил на улицу. Замедлил шаг он, только выбравшись за пределы окрика. Задумчиво пнул круглый блестящий каштан, попавшийся под ноги. Тот, весело подпрыгивая, покатился по мостовой и с глухим звуком плюхнулся в урну. Как удар по лбу. Судьба вынесла свой приговор: не подобает подчиненному невозбранно вторгаться в прихожие чиновников восьмого класса, к тому же в присутствии скудно одетых секретарш. На Симона вдруг напала нелепая тоска по Управлению Лотерей. У закутанного по самые уши уличного продавца каштанов, который как раз собирался потушить огонь под своей похожей на литавры жаровней, он купил каштанов, врученных ему в кульке из газеты, на ходу чистил их, горячие и мучнистые, и медленно, рассеянно жевал. Так он добрался до обширной площадки, где сушили дрова на задворках дома, в котором он снимал комнату у вдовы Швайнбарт. Растроганно поглядел в предвкушении сладостно-горькой разлуки на дом, казавшийся в свете только что выглянувшей из-за облаков луны штабелем черных ящиков.
Меланхолическая картина в том конце площадки, где стоял Симон, соответствовала его настроению: еще в начале прошлой недели там разбил свой шатер цирк, маленький и захиревший. Несколько фургонов на высоких колесах теснились вокруг пестревшего заплатами парусинового шапито. Редкие лампочки веселеньких цветов болтались вдоль швов палатки и собирались над входом в скудную гирлянду. Перед входом стоял мужчина в длинной алой мантии с невероятным меховым воротником.
— Вечернее представление! Окончательно последнее в сезоне! Вы увидите Жана Санпера, отчаянного укротителя львов. Чико и Чикиту, танцующих собачек. Знаменитого жонглера Ву Ци. Потрясающих воздушных гимнастов — трио Фрателли. Директора Артура Ваденшрота и его лошадей и — last not least! — Тави, всемирно известного клоуна! Входите, дамы и господа, входите!
У Симона не было особого желания и дальше размышлять в этот вечер о своем будущем во владениях вдовы Швайнбарт. Он приветливо кивнул обладателю алой мантии и подошел к кассе, хлипкому сооружению перед входом в шатер. Там сидела худощавая светловолосая девушка. Ее темные печальные глаза над автоматической улыбкой были глубоки, как пропасть. Симон робко протянул ей кулек с двумя последними каштанами. Девушка испытующе поглядела на него.
— Спасибо, — произнесла она и вытащила из кулька каштан.
— Пожалуйста, место в середине, чтобы было хорошо видно. — Симон положил деньги в суповую тарелку, судя по всему, для этого и предназначенную, и получил зеленый билет. — Холодно.
— Да.
Завороженный взглядом темных глаз, Симон попытался завязать беседу:
— Неприятно, должно быть, разъезжать в эту пору.
— Все лучше, чем так прозябать, — девушка пренебрежительно махнула рукой в сторону дома напротив.
— Откуда вы знаете, что я там живу?
— Не собираюсь брать свои слова назад.
— Ну разумеется: дом поистине отвратительный. Не знаю, однако, предпочел ли бы я столь определенно теплу прочного дома жизнь в продуваемом со всех сторон фургоне где-нибудь на окраине незнакомого города. Верно, летом странствовать очень весело, но теперь, поздней осенью…
— Мы живем свободой и искусством!
— И вы полагаете, что в таких вот домах нет никого, кто был бы свободен и жил искусством?
— Уж не вы ли, сударь?
Девушка насмешливо рассмеялась и повернулась к толстому прыщавому мальчишке, швырнувшему на тарелку пригоршню мелочи и получившему фиолетовый билет. Симон снисходительно покачал головой. Девушка больше не удостаивала его вниманием. Человек в алом приподнял грубую попону и пропустил его.
— Натоплено, — ободряюще шепнул он.
Вокруг посыпанной мокрыми опилками арены в четыре ряда стояли красные скамейки. Маленький морщинистый человечек взял у Симона билет и показал место. Тот уселся, поплотнее закутался в пальто и, задумчиво очищая последний каштан, разглядывал немногочисленных зрителей, над покрасневшими носами которых поднимался белый парок. Он ясно видел, как его соседи шевелят в башмаках застывшими пальцами. Представление началось.
После парада-алле из трубы огромного граммофона понесся квакающий марш, а морщинистый карлик и какой-то мулат собрали из отдельных частей клетку, соединенную решетчатым туннелем с отверстием в стене шапито. Всемирно известный клоун Тави усердно мешал им сделать это. Он поливал их из сифона, лупил по головам свиным пузырем и скакал, как обезьяна, по решеткам, которые они таскали на манеж. В конце концов он уселся посреди клетки, мотая головой и изображая собачку, которая служит. Марш неожиданно оборвался, всемирно известный клоун с любопытством поглядел в туннель, испустил вопль ужаса и, как угорь, выскользнул из клетки. Со скучающим видом появился старый взъерошенный лев в сопровождении Жана Санпера, плечистого загорелого мужчины в фантастической генеральской форме. Щелкнув каблуками белых сапог, он подкрутил черные как смоль усы, вставил в левый глаз монокль, щелкнул хлыстом и приветливо сказал льву: «Мануэль, алле!»
Мануэль зевнул, выгнул тощую спину и нехотя встал на задние лапы. Желтыми кошачьими глазами он покорно и безучастно следил за хлыстом, которым водил перед ним укротитель. Затем прикатили круглую тумбу, и лев осторожно на нее забрался. Его повелитель поднял увитый бумажными цветами обруч, Мануэль еще раз зевнул, небрежно потрогал обруч лапой и наконец, помедлив, прыгнул сквозь него. Жан Санпер ногой отодвинул тумбу к решетке. Граммофон заиграл менуэт, и Мануэль неуклюже закружился вокруг укротителя, следуя за концом хлыста. Музыка вновь прервалась на середине такта. Только решетки тихо поскрипывали.
Жан Санпер подошел к Мануэлю, обеими руками раскрыл ему пасть и поцеловал в черный нос. Потом повернулся к публике, сунул в карман монокль и ответил по-военному коротким поклоном на жидкие аплодисменты. Широким жестом он отослал льва из клетки и четким шагом последовал за ним.
Тут к клетке снова бросились морщинистый карлик, мулат и всемирно известный клоун. Они как раз откручивали стальные штанги, державшие ее, когда послышались жалобный визг и яростное рычанье, и по туннелю в клетку опрометью бросилась беленькая собачка, а за ней — лев; огромным прыжком он кинулся на зверька и раздавил его лапами о стальные прутья. Со злобным рыком лев навалился на собачку и вонзил зубы в нежное подергивающееся тельце.
Примчался Жан Санпер, на этот раз вооруженный огромным сверкающим револьвером. В левой руке — хлыст. «Назад, Мануэль!» — приказал он льву.
Рыча, Мануэль поднял царственную голову и принялся грозно мести хвостом по опилкам. Потом встал и медленно удалился. Походка его была полна сдержанного ликования.
Часть зрителей окаменела, другая теснилась к выходу. Громко заплакали двое детей. Но прежде чем первые добрались до дверей, появился человек в алой мантии и поспешно забрался на низкий бортик, отделявший манеж от публики. Меховой воротник расстегнут, по подбородку, под которым трепетал голубой артистический бант, скатились две тяжелые слезы.
— Не уходите, дамы и господа, не уходите! Это ведь… это ведь просто маленькая собачка… маленькая собака… Простите нас… Представление продолжается! Сегодня Чико станцует один.
Обладатель алой мантии уткнулся пурпурным носом в клетчатый платок, потрясенно высморкался и умоляюще повторил просьбу. Симон понял, что при всей скорби о погибшей Чиките ему важнее было удержать публику от требования назад платы за вход. Пусть уж директор Ваден-как-его-там оставит себе деньги! Но вид залитой кровью собачки, все еще неподвижно лежавшей в клетке, отравил Симону вечер. Пока остальные зрители усаживались на свои места, он встал и вышел. На улице бросил взгляд в окошко кассы. Девушки с красивыми печальными глазами не было. Наверное, подумал он, она теперь пляшет на канате с тремя Феллини, а не то ею жонглирует китаец. Но он не вернулся.
Когда час спустя Симон в комнате у вдовы Швайнбарт задул горящую на тумбочке у кровати свечу, с площадки до него донесся тоскливый собачий вой.
***
Как всегда по утрам, вдова Швайнбарт разбудила Симона, забарабанив в дверь твердыми костяшками пальцев и прокричав:
— Г-н доктор, вставайте!
— Не сегодня, — отвечал Симон, с головой укрываясь стеганым одеялом и снова засыпая. Вдова убралась на кухню, не помешав следующему сновидению.
Во второй раз его разбудило солнце, и на этот раз — окончательно. Огненно-красным пылающим шаром оно поднималось в бледное небо за окном. Он потянулся в скрипящей кровати и, прищурившись, разукрасил грязный потолок розетками и амурами кройцквергеймовского плафона. Круглый графин на столе, на стенках которого играли красные солнечные отблески, напомнил ему зал с великим множеством рыб: верно, солнечные лучи дробились там сейчас в аквариумах, а скелеты отбрасывали причудливые тени. Он вообразил парк, весь в инее, клубящийся утренним туманом, и черного Пепи, поднимающего шторы в спальне барона, и барона, как он сидит в шлафроке за чаем, тостами и джемом и пробегает глазами корреспонденцию. Тут Симон перевернулся на живот и подумал о министериальном советнике Креппеле, в домашних туфлях и со спущенными подтяжками макающем рогалик в кофе, поданный страшилой-женой: с этой злобной мумией Симон на юбилее Управления Лотерей был вынужден трижды протанцевать, — подумал о заспанных уборщицах в Управлении, опоражнивающих корзины для бумаг в другие, большего размера. Затем он сел, поглядел на часы, которые повесил, как всегда, на крючок в изголовье, и сообразил, что выступление Креппеля и уборщиц состоялось уже тому как два часа. Наконец, вне всякой связи Симон ухмыльнулся по поводу жирной кляксы, посаженной вчера бедняжкой Мими Швайзель на протокол последнего визита министра и вызвавшей бурю служебного веселья, поскольку от подписи заведующего отделом Задовецкого остались только первые три буквы.
— Да здравствует — да здравствует — да здравствует барон! — проорал Симон и вскочил.
Он тщательно побрился, опрыснул щеки и подбородок лавандовой водой и надел лучший костюм. Когда вдова Швайнбарт внесла поднос с утренним кофе и двумя булочками, он покровительственно ей улыбнулся.
— Доброе утро, дорогая фрау Швайнбарт! Позвольте сообщить, что с первого числа я освобождаю этот чертовски дорогой чулан.
Славная вдова с грохотом опустила поднос на стол и посоветовала ему как можно скорее убираться ко всем чертям. Симон пообещал прислать ей открытку. Не спеша и с удовольствием он выпил кофе, кидаясь время от времени крошками в фотографию покойного Евсевия Швайнбарта, почтмейстера в отставке, мрачно глядевшего на него с пианино под плюшевым чехлом.
— Мое почтение, почивший в бозе Швайнбарт!
Потом надел новый серебристо-серый цилиндр, накинул на плечи подходящую к нему пелерину и легкими стопами направился на службу. Однако вместо того, чтобы чинно и незаметно пробраться к своему столу, как это и пристало опоздавшим, он поздоровался с оберкомиссаром Антоном Ведельмайером, своим визави (их столы стояли вплотную) таким громким «Бэ-э-э!», что его услыхал в соседнем кабинете министериальный советник Креппель.
Министериальный советник распахнул дверь и яростно проорал:
— Айбель!
Симон поднял брови и взглянул на него, качая головой.
— Айбель!
— Креппель?
— Ах вы, неуч бесстыжий! Пожалуйте сюда!
— Нет-нет, г-н министериальный советник, — язвительно усмехнулся Симон, вытащил на середину комнаты стул для посетителей и уселся, вытянув ноги и высунув язык.
От ужаса министериальный советник лишился дара речи. Побагровев до самой макушки своей лысины, он неистово замахал линейкой.
— Господин министериальный советник, этот Айбель просто рехнулся! — прошипел оберкомиссар Ведельмайер.
— О нет, дерьмецо ты мое золотенькое, — поправил Симон, — совершенно напротив. Я до умопомрачения в своем уме. — Он встал и перчаткой обмахнул брюки. — С настоящего момента я больше не состою на службе в Управлении! — Он поклонился обоим. — Простите за детское проявление моей столь долго подавляемой антипатии. Что же касаемо моих бумаг, так я вам советую их сжечь: они хоть немного согреют ваши серые будни. А детективы, лежащие в левом ящике, я рекомендую вашему драгоценному вниманию. Честь имею!
С этими словами Симон покинул министериального советника и оберкомиссара, потрясенно глядевших ему вслед, прошествовал пропахшими пылью длинными коридорами до главного входа Управления Лотерей, крикнул швейцару: «Бэ-э-э!» — и направился прямо в палаццо Кройц-Квергейм.
***
Ему открыл румяный садовник в зеленом переднике и с метлой в руке.
— Г-н барон ожидает меня, милейший, — произнес Симон и направился мимо садовника через парк и вверх по открытой лестнице, где его уже поджидал черный Пепи. Барон сидел в кабинете, окруженный завалами книг и специальных журналов, и писал. Когда Симон вежливо кашлянул, он отложил перо и оглянулся. Приветствие прозвучало весьма сердечно.
— Доброе утро, дорогой Айбель! Рад столь скоро свидеться с вами вновь. Вы обдумали мое предложение?
— Г-н барон, вероятно, я думал недолго, но зато весьма основательно, — спокойно отвечал Симон. — Никому не известно, что готовит нам будущее. Результат подобных размышлений всегда приблизителен, но игра стоит свеч. Мне нечего терять, кроме безопасности, сопутствующей тому, кто не играет, а служить вам — большая честь для меня. Однако же прошу на первых порах вашего снисхождения, если я не смогу сразу полностью соответствовать вашим требованиям.
— Полно, дорогой Айбель, я уверен, что вам удастся осуществить ваши благие намерения. Рад пожать вам руку в качестве моего секретаря и сотрудника! Пепи отвезет вас на квартиру и поможет собрать вещи. И вообще, он в вашем распоряжении, если не нужен мне самому. Когда вернетесь, зайдите ко мне.
В элегантном экипаже Пепи отвез Симона к вдове Швайнбарт, где тот упаковал чемоданы, расплатился за квартиру и холодно попрощался с хозяйкой. От ехидных замечаний вдова воздержалась. Она испугалась чернокожего. Позже она уверяла себя, что этот жилец всегда казался ей подозрительным.
На той же неделе Симон написал родителям: г-же и г-ну надворному советнику доценту доктору Августу Айбелю, Фойхтенталь близ Обервельца, усадьба Вальдеслюст, Штирия:
Дорогие родители!
Сравнительно с важностью того, что я собираюсь сообщить Вам, Вы сочтете мое письмо чересчур коротким, и я весьма озабочен тем, как Вы воспримете новость: в минувший вторник я ушел с государственной службы. Знаю, что Вы всегда всемерно стремились облегчить мою жизнь мудрыми советами и помощью. Дорогой папа, в особенности я благодарен Тебе за Твои хлопоты и связи, лишь благодаря коим я в столь юные годы смог получить столь желанное многим место исполняющего обязанности комиссара в Управлении Лотерей. Ты, верно, надеялся увидеть меня когда-нибудь министериальным советником или даже заведующим отделом этого почтенного учреждения! Простите ли Вы мне когда-либо принесенное разочарование? Я и прежде часто надоедал Вам рассказами о коллизиях, отравлявших мне службу в Управлении, — коллизиях, которые Вы наверняка не считали достаточно серьезными, чтобы из-за них отказываться от открывающейся достойной карьеры. А если я к тому же признаюсь, что решился без малейшего раскаяния на шаг, сделанный без Вашего благословения, то, очевидно, поистине заслуживаю Вашего неудовольствия и причиняю Вам боль: только это и омрачает мою жизнь. Тем не менее у меня есть все основания ожидать, что Вы по достоинству оцените новую сферу моей деятельности: я — секретарь барона Элиаса Кройц-Квергейма, ихтиолога, столь уважаемого Тобой, дорогой папа. Он отзывается о Тебе с большим уважением, почти симпатией. Моя работа у него весьма интересна, а сто гульденов жалованья в месяц, которые он мне положил, в Управлении Лотерей я получал бы в лучшем случае не раньше, чем через десять лет. К этому добавляется экономия на многом, что мне прежде приходилось оплачивать из моего скромного жалованья: я съехал от вдовы Швайнбарт и переселился в очень красивую комнату во дворце барона, я и столуюсь здесь. Если барон обедает дома, то всегда приглашает меня к своему столу, а то еду мне подают в мою комнату. Кроме барона и меня, во дворце живет еще Пепи, его камердинер (негр!), и фрау Беата Граульвиц, пожилая дама, она тут экономкой. В домике садовника проживает чета Платтингер: он — садовник, она — горничная, и кухарка Анна Кольхаупт. В качестве секретаря барона я пользуюсь у них уважением, и они страшно меня балуют. Надеюсь, Вы все-таки сможете простить меня. Обнимаю и целую от всего сердца.
Ваш горячо любящий Вас сын Симон.
Ответ Симон получил приблизительно две недели спустя, на двух листах: один — плотный, белый, другой — бледно-лиловый с каемкой.
На белом листе он прочел:
Дорогой сын!
Узнав о том, что Ты сменил место (еще до получения Твоего письма, от надворного советника Зеетегеля, он проводит отпуск в Обервельце), я в первый момент действительно вышел из себя, теперь же успокоился настолько, чтобы дать Тебе серьезное отеческое напутствие на пути, не мною предначертанном. Если Тебе удастся добавить хоть штришок к делу жизни того, кто вне всякого сомнения является одним из ярчайших светочей науки нашего века, мы должны будем почесть себя счастливыми. Положение, занимаемое бароном, Ты сможешь оценить по достоинству, если я — преступно разглашая разглашению не подлежащее — открою Тебе, что даже в Академии о нем говорят как о «любимейшем сыне Нептуна»: факт почти невероятный, учитывая общеизвестные ревность и завистливую конкуренцию в ученой среде, принесшие и мне столь сильные страдания. Надеюсь, Ты окажешься достойным чести служить такому человеку не менее, чем занимать весьма почтенную должность в Управлении Лотерей, с которым Ты распрощался достаточно предосудительным образом, как мы о том узнали от надворного советника Зеетегеля. Радуйся, что министериальный советник Креппель — малосимпатичная личность, говоря по чести — рассказал о Твоей проделке только ближайшим знакомым. Но настоятельно советую впредь отказаться от подобного рода выходок и не рисковать столь предосудительным образом ни Твоей, ни нашей репутацией. Кроме того, меня заботит, что, как говорит Зеетегель, барон ведет, по слухам, непонятную и опасную политическую игру. Не позволяй втягивать себя в эти интриги! Никто не ставит в упрек барону нелюбовь к выдрам, но ему тем не менее следует воздержаться чрезмерно эпатировать оппозицию. Прошу, будь осмотрителен! Очень рад улучшению Твоего материального положения. Тебе в Твои годы пока не понять, что такое обеспеченная старость. Хоть я и думаю, что барон — если Ты оправдаешь его надежды — назначит Тебе небольшую пенсию, так уж ведется в его кругу, но мне бы хотелось, чтобы уже сейчас Ты начинал потихоньку откладывать. К слову говоря, Ты забыл рассказать, как Тебе удалось познакомиться с бароном Кройц-Квергеймом, а мне это очень интересно! Остаюсь с наилучшими пожеланиями по поводу Твоего ныне смутного будущего
Твой отец.
Второй, бледно-лиловый листок:
Дорогой мальчик!
Нас с папой взволновало известие о том, что Ты больше не служишь в Управлении Лотерей, где все к Тебе так хорошо относились. Да потом надворный советник Зеетегель рассказал нам к тому же, как скверно Ты вел себя, покидая Управление Лотерей. Я так о Тебе беспокоюсь! Хоть папа и говорит, что этот барон фон Кройц-Квергейм очень приличный и известный человек, но я-то уже видела Тебя заведующим секцией, как дядя Польди, и мне трудно так вдруг поменять мнение. То, что Ты теперь получаешь столько денег, разумеется, очень хорошо, Тебе совершенно необходимо новое зимнее пальто. У того, в котором Ты был у нас на Рождество, совсем вытерся воротник. Завтра отправлю Тебе посылочку с яблоками и пряниками. Надеюсь, барон вскоре даст Тебе отпуск — в письме так сложно рассказать обо всем. Люблю и целую
Мама.
Жарким днем наступившего лета в своем кабинете, расположенном непосредственно рядом с кабинетом барона, Симон с помощью Пепи правил гранки статьи, написанной бароном для «Naval Accounts», юбилейного сборника британского военно-морского флота. Речь шла о дрессированных акулах и их применении в войне на море, и Симон в очередной раз поражался поистине энциклопедическим познаниям барона во всех областях, хоть как-то связанных с понятием «рыба». Смышленый Пепи медленно и выразительно читал рукопись, а Симон следил с карандашом за печатным текстом. На улице пилило солнце. Бургомистр распорядился о жесткой экономии воды. Выгоревший газон меж посеревших от пыли геометрических фигур из букса звенел от стрекота кузнечиков, но в пруду на другом конце парка, простирающегося позади дворца до фабрики придворного поставщика ваксы и помады для усов, уже пробовали голоса первые лягушки.
Ожидали прибытия барона. Элиас Кройц-Квергейм отбыл несколько дней назад в Нижнюю Баварию, к руинам аббатства Кройцштеттен. Там, в бывшем рыбном пруду опустошенного во время войны за испанское наследство монастыря, превратившемся в заболоченное и заросшее камышом озерцо, о прежнем назначении которого напоминали только его приблизительно прямоугольные очертания, была обнаружена пара карпов докаролингских времен: так, по крайней мере, утверждал Эразм Кацианер из Регенсбурга. Этот достойный ихтиолог выдвинул предположение, что оба карпа были во время христианизации Германии завезены монахами из Ирландии или Шотландии, уже тогда вполне зрелыми — для карпа — рыбами. Барон, знакомый с замшелыми и почти уже не похожими на рыб чудищами только по рисункам, иллюстрировавшим сочинение Кацианера о достопримечательной находке, считал их восходящими всего лишь к эпохе Штауфенов и связывал с эдиктом императора Барбароссы, предписывавшим монахам, занятым разведением рыбы, оставлять самых старых карпов для императорского стола. Ему удалось доказать, что этот закон соблюдался на практике до 1918 года, хотя вскоре после его обнародования выяснилось, что подобные ветераны абсолютно несъедобны. Однако из уважения к авторитету Кацианера он медлил с опубликованием своих результатов, пока не увидит объект исследования собственными глазами, и даже был готов на компромисс.
Когда садовник Платтингер, разравнивавший гравий близ ворот, увидел, как поворачивается ручка калитки, он решил, что прибыл барон, и помчался открывать перед автомобилем большие ворота. Однако вместо барона появился тощий человечек в черном рабочем халате, непременно желавший поговорить с «хозяином». При этом он пугливо оглядывался и норовил проскочить мимо Платтингера в парк.
Правой рукой Платтингер оттолкнул его.
— Господина барона нету, — грубо сказал он.
— Но это очень, очень важно! — Человечек нервно ковырял в остатках зубов. — Если господин барон узнает, что вы меня выгнали, он вам всыплет!
Платтингер смерил его недовольным взглядом и скривился.
— Ну, уж если так важно, так я ужо отведу вас к доктору, господину Айбелю, это баронов секретарь.
И, приписав откровенный испуг человечка собственной значительности, он погнал визитера во дворец к Симону.
Странный посетитель остановился в дверях и глядел то на Симона, то на Пепи, любопытно вытаращившего глаза.
— Оставьте нас, Пепи, — произнес Симон, и Пепи послушно удалился. — Итак, что вам угодно?
Человечек потер грязные руки и перевел дух.
— Итак, что же гнетет вас, г-н..? — переспросил Симон и придвинул человечку стул. Тот сел, зажав руки между острых коленок.
— Как меня звать, вас вообще не касается. Я уже сказал этому вот типу в саду, что мне непременно нужно переговорить с г-ном бароном.
— Я его личный секретарь. Если то, что вы намереваетесь ему сообщить, действительно настолько важно, я уверен, что барон не будет иметь ничего против…
— И речи быть не может! Когда барон вернется?
— Мы полагаем, что еще нынче вечером. Не угодно ли подождать?
Человечек не ответил, но обосновался на стуле с явно недвусмысленными намерениями. Он сунул руки в карманы и уставился сквозь Симона на трубу помадно-гуталинной фабрики. Симон кликнул Пепи.
***
Примерно через час раздался мелодичный звук клаксона баронской «испано-сюизы» — первые такты «Охотничьей песенки» Люлли. Заскрипели ворота, прошуршали по гравию колеса, и сто одна лошадиная сила, примчавшая барона из Нижней Баварии, с удовлетворенным фырканьем замерла. Пепи поспешил вниз, чтобы помочь барону выйти из авто и внести багаж.
Симон встречал барона в большом зале. Барон не снял еще автомобильных очков и шлема с наушниками. Пепи успел доложить о посетителе, подозрительном типе, желавшем что-то сообщить ему, и притом только лично.
— Где же он? — спросил барон и сунул Симону шлем и очки.
— А каролингские карпы?..
— По-моему, они альтонские, — ответил барон. — Но это терпит. Где этот человек?
***
Человечек, до того сидевший неподвижно, вскочил, халат его задрался от низкого поклона.
— Оставьте нас! — приказал барон секретарю и слуге.
Симон направился в свою комнату и переоделся к ужину. Он как раз застегивал круглые серебряные пуговицы жилета, когда ворвался Пепи и потащил его к барону.
Барон бегал по кабинету. На столе лежала стопка книг, и, бегая взад и вперед, он добавлял к ней все новые тома. При этом он громко ругался по-гэльски, сыпал ужасными, почти доисторическими проклятьями, к которым еще его матушка, урожденная леди оф Айрэг энд Шэн, прибегала тем охотнее, что знала — никто их не поймет. Барона тоже никто не понимал, но тон не оставлял места сомнениям. Мрачная личность исчезла.
— Немедленно укладывайтесь, Айбель, — то есть, разумеется, вы можете оставаться, если поездка кажется вам чересчур рискованной. — Барон продолжал швырять книгу на книгу, шаткая башня росла, вскоре рядом с ней поднялась другая. — Человек, что ждал меня, это служитель Вондра, мой осведомитель в министерстве внутренних делишек. Вытряхивая сегодня мусор из корзины в комнате для секретных совещаний — знаете, на пятом этаже под Михаэлерплац, — он, как обычно, сортировал и разглаживал их содержимое и обнаружил там этот листок! — Барон обвиняющим жестом поднял грязную бумажку. — Один из трех участников совещания завернул в него свои бутерброды. Всем известно, что в секретнейшие проекты и документы частенько заворачивают бутерброды с сыром и колбасой. В таком виде — для маскировки — перегруженные работой господа чиновники берут их домой для дальнейшей проработки. Совершенно очевидно, что так было и на этот раз. В бумажонке говорится, что я обвиняюсь в заговоре и государственной измене в связи с враждебными выдрам инсинуациями, что начато следствие и что в Австрии конфискуется все мое имущество. Пара часов — и мне вручат официальный ордер: целая орава полицейских, и каждый — с палочкой сургуча в руках. Может, еще и наручники прихватят! Ни к чему доказывать вам, что все эти обвинения — и в целом, и в частном — высосаны из пальца. За те полгода, что вы у меня на службе, вы могли удостовериться, что я, хотя и прямо высказываю свои политические убеждения, просто не имею времени участвовать даже в самых безобидных акциях. А кругом замышляется такое, о чем выдролюбы и малейшего представления не имеют! Так вот! Я стал для оппозиционеров камнем преткновения, поэтому меня следует лишить всех прав, уничтожить, изгнать из отечества, да еще, чего доброго, с ведома правительства, в обмен на сомнительные уступки! — Барон умолк и оперся о стол. — Надо бежать. Граульвиц останется на посту, Платтингеры тоже. Укладывайтесь же, но ограничьтесь самым необходимым! Пепи уже собирает мои вещи, возьмите у него чемодан! Как только будете готовы, встречаемся у автомобиля.
Симон взлетел по винтовой лестнице, покидал на кровать содержимое шкафа и стремительно набил приготовленный Пепи чемодан. Немного поколебавшись, прихватил для чтения в пути тоненький переплетенный в кожу томик стихов обоих графов цу Штольберг-Штольберг и «Кабинет муз» Жана де Бюссьера, положив их поверх вещей в чемодан, закрыл его и крепко затянул ремнями. В последний момент сунул туда же стихи Козегартена. В большом зале, возле горы чемоданов, мешков, портпледов и футляров они встретились с бароном. Главный багаж стоял перед открытым сейфом: два водонепроницаемых чемодана с кранами для залива и слива воды, в них пребывали самые крупные — по восемнадцать каратов — золотые рыбки и серебряные окуни. Пепи подал барону дорогую трость из рога нарвала, нагрузился двумя чемоданами, тремя мешками и футляром с удочками и, пыхтя, потащился вниз по лестнице к «испано-сюизе», еще покрытой нижнебаварской пылью.
Вскоре машина уже была битком набита багажом, часть которого пристегнули прочными ремнями к подножкам, а Пепи был погребен под вещами на заднем сидении. Барон и Симон сели впереди, Платтингер помахал на прощание, и машина с потушенными фарами выехала на пустынную вечернюю улицу. Свернув на Ринг и проезжая мимо площади Хельденплац, барон кинул беглый прощальный взгляд на башню собора Святого Стефана, врезавшуюся в серое небо подобно темному мечу. Затем склонился к рулю и дал газ.
Когда они миновали Пуркерсдорф, случилось небольшое происшествие. Симон повернулся назад, чтобы осведомиться о самочувствии зажатого Пепи, и увидел на самом верхнем чемодане призрачный силуэт пригнувшейся выдры.
— Выдра! — крикнул Симон барону сквозь свист ветра и шум мотора.
— Где? — прокричал барон.
— Позади вас!
Барон сбавил скорость и, крепко удерживая руль одной рукой, обернулся. Потом спокойно опустил руку в карман, вытащил пистолет, взвел курок, снова обернулся, прицелился и выстрелил. Выдра с раздробленным черепом свалилась вниз, прокатилась по крышке багажника и осталась лежать на дороге. Не говоря ни слова, барон положил пистолет в отделение для перчаток и попросил Симона прикурить ему сигарету.
После полуночи они добрались до границы близ Зальцбурга. Не сбавляя скорости, пронеслись мимо храпящих таможенников.
— Что, кто-то проехал? — прохрюкал таможенный обервахмистр таможенному унтерфельдфебелю.
— Да ну! Счас вернется! — пробормотал таможенный унтерфельдфебель и с кряхтением повернулся на другой бок.
— Черт, — проворчал обервахмистр, — а я думал, ты кого-то пропустил.
Он глянул на здоровенный зад сослуживца, потянулся, зевнул и уснул.
Дальше: Александр Белобратов. Послесловие