Книга: Сестра сна
Назад: Бог убоялся Элиаса
Дальше: Праздник

На чужбине

Обретение естественного цвета глаз было зримым знаком всего, что пережил Элиас в ту мистическую ночь. А израненное дитя оставило ему еще один знак, куда более важный: Элиасу не суждено было больше любить. Его сердце освободилось вдруг от страшного томления. Девушка по имени Эльзбет стала ему безразлична.
Он уже не вздрагивал всем существом своим, когда неожиданно хлопала дверь. Женщина, приближавшаяся издалека к их двору, не заставляла теперь бешено колотиться его сердце. А женский смех по вечерам у колодца отныне никак не связывался с Эльзбет. Он был избавлен от страданий.
Но избавление есть познание бессмысленности бытия. Это известно нам по биографиям великих людей. Иисус, избавленный от крестных мук, не пожелал больше подвизаться в этом мире. Он ушел и уже не вернулся. Апостолы зла и добра, тираны человечества, сделав свое земное дело, искали или находили преждевременную смерть. Мы не ставим нашего героя в один ряд с этими святыми. Но он разделил их судьбу: он хотел умереть.
И, как это пи парадоксально, смерти пожелал он в то время, когда во всех внешних проявлениях жизнь его пошла в гору.
В летние месяцы 1825 года — в год его смерти — в судьбу его нежданно-негаданно вмешался, казалось, счастливый случай. В то богатое событиями лето кантор Бруно Голлер, органист Фельдбергского собора, открыл гениальный талант нашего музыканта. О том, как это произошло и как развивались события, расскажут последующие страницы нашей книжицы.
Попробуем заглянуть в душу Элиаса, сидящего за кафедрой органа и играющего по случаю торжественного бракосочетания Эльзбет со своим женихом! Ведь он последовал ее сердечному желанию сопровождать свадебное торжество игрой на органе. В те времена цвет свадебных одеяний был неизменно черным, эта традиция и ныне жива в Форарльберге, и основана она на убеждении, что даже день свадьбы не может считаться радостным, так как через радость в мир пришел грех. Действительно, черный цвет казался наиболее подобающим тогдашним свадьбам. В брак редко вступали по любви. Тем не менее Эльзбет была счастливой невестой. Изящная девушка с чуть расплывшимся носиком и безупречно прямой спиной преклонила колени, как и положено невесте, и позволяла себе лишь изредка бросать мимолетные взгляды в сторону Лукаса. У того было очень довольное и поэтому простодушно-туповатое лицо. Это укрепляло Эльзбет в мысли, что они сведены мудростью Господней. «Уж теперь ясно, — думала Эльзбет, — Лукас не обижает животных. Ни разу не видела, чтобы он бил или ругал скотину».
Элиас преподнес им вполне достойное, блещущее мастерством, но совершенно холодное произведение — музыку органиста, который часто играет по случаю свадебных торжеств, но никакого участия в происходящем не принимает. Ему вспомнилось то время, когда ритм сердца Эльзбет подвиг его выстроить великолепный собор из музыки.
Определенная симпатия к девушке побудила его сделать это еще раз, под конец свадебного музицирования. Он сосредоточился, напряг слух, но уловить ритм особенно не старался, оставил эту мысль и шутки ради выбрал мелодию колыбельной песни. Он вкладывал в нее искреннее, хотя и бесстрастное пожелание, чтобы будущий ребенок Эльзбет рос здоровым во всех отношениях. А потом на площади перед храмом все столпились вокруг молодоженов, поочередно поздравляя их и пожимая руки. Элиас заставил себя присоединиться к поздравлениям. Он протянул Эльзбет свою теплую и сильную ладонь. Он даже пошутил и шепотом, чтобы никто вокруг не слышал, произнес:
— Придет время, приглашайте меня крестным отцом.
— Договорились, — сказал Лукас, но Эльзбет тут же возразила:
— Разве можно разом делать два дела — на органе играть и ребенка крестить?
— Почему бы и нет, — рассмеялся Элиас. — Я немного поиграю, спрыгну, помогу крестить и снова за кафедру, и так несколько раз.
Нарисованная им картина рассмешила всех. Элиас сам от души смеялся. Эльзбет заглянула ему в глаза, к цвету которых все еще не могла привыкнуть.
В этот момент на лицо ее легла тень уныния. А может быть, это лишь игра воображения, поскольку нам весьма трудно понять, почему оба они так и не обрели друг друга. А посему пусть читатель вообразит вместе с нами эту самую тень.
— «Неужели это Элиас? — беспокойно размышлял Петер, — Чему же он радуется и с чего так расшутился?» Петер больше не понимал друга.
А часом позже, когда за свадебным столом Элиас всем на забаву подражал голосам эшбержцев, Петер начал злиться; он сидел с красным окаменевшим лицом, вцепившись пальцами в скатерть.
— Обманщик! — бросил он Элиасу на рассвете, когда они расходились по домам.
Элиас озадаченно посмотрел на него.
— Она вдруг стала для тебя никем! Не любил ты ее никогда! — добавил Петер с каким-то злобным жаром.
— Все сложилось хорошо, — зевая, ответил Элиас.
— Ничего хорошего! Ничего! — гневно воскликнул Петер.
— Что ты горячишься, дружище? — старался успокоить его Элиас. — Я понял, что Эльзбет принадлежит другому. Таков уж ход событий. Мы, слепцы, можем лишь пытаться искать проложенные Богом стези. Большего нам в этом мире не /дано.
— А ты даже и не пытался. Нет бы, как настоящий мужчина, признался ей во всем.
— А ты пытался? Ты признался мне в своих чувствах?
Тут Петер умолк и, не простившись, пошел прочь.
В последующие недели Элиас поневоле убедился: ничто больше не может вызвать в нем страстных желаний. Работа в школе, которая раньше его так увлекала, теперь наводила тоску, а крик детей раздражал. Едва проснувшись, он чувствовал себя усталым и часами валялся в постели. Это никогда не было ему свойственно. Прежде он бодро вскакивал с постели, приникал к окну и радовался белому дню. Теперь же золотой блеск и великолепная пряность летнего воздуха не будили в нем никаких чувств и утро уже не пахло надеждой, как раньше. Все казалось ему пустым, давно знакомым и потускневшим. Сердце его состарилось. Соки запеклись. Он уподобился иссохшему, завалявшемуся на кухне яблоку. Последним усилием угасающей воли он попытался вернуть себя к жизни воспоминаниями. Он уходил в те места, которые напоминали ему о былой страсти, в шелесте травы искал подтверждения своей прежней силы, но ничего, кроме скуки и преснятины, не чувствовал.
«Не любил ты ее никогда» — упрек Петера неотступно звучал в ушах. «Может быть, я и в самом деле не любил ее? — спрашивал он самого себя, покусывая лист щавеля, — Как же это? А если я снова полюблю? Ведь я действительно бросил вызов Богу! Даже самая безнадежная страсть не так тяжела, как отсутствие страсти».
Покуда он разговаривал сам с собой, на руку ему села белая бабочка. А вскоре волна горячего воздуха принесла и вторую. Обе они затеяли прихотливый танец и вскоре пропали в голубом пространстве. Элиас вспомнил первую ночь, проведенную наедине с органом. Вспомнил свой первый опус, когда мелодию рождественской духовной песни он соединил с другой мелодией — по ассоциации с бабочками-лимонницами, которых он в раннем детстве провожал завороженным взглядом. Он хотел заплакать, но не смог. Тогда он поднялся, вышел на тропу и поклялся еще раз испытать свою способность к любви. Ему хотелось вернуть прежнюю силу образам, запахам, надеждам, томлениям. Тем самым его гибель — он предполагал или даже знал это — была предрешена. Страшный закон, по которому всякая любовь неизбежно ведет к смерти, исполнится на сей раз в отвратительно извращенной форме.
Оставим на время нашего героя и не будем описывать грандиозную химеру, в которой он, обманывая себя, искал прибежища. И все же его отчаяние понятно нам: разве вся его жизнь не была глумливой химерой, порожденной промахом Всевышнего?
Лето, как мы уже говорили, изобиловало событиями, хотя и разного рода. В начале июля в Эшберге решено было всем миром взяться за работу по расширению деревенской улицы, чтобы «хоть двум телегам способно было разъехаться», как гласило решение. Время средневекового сна проходило и для Эшберга, а в городах Форарльберга лихие спекулянты уже принялись строить какие-то диковинные амбары, которые наполнил гром и лязг железных чудовищ. Вышивальное ремесло встало на твердую почву. И сельской глуши это сулило превращение в процветающий центр бедности и наживы.
Замысел расширения улицы вышел из-под пера Нульфа Альдера. Как только, на смех односельчанам, он попал в батраки к собственному сыну, у него отобрали и должность старосты, но слово сумасбродного Альдера еще кое-что значило. После свадьбы Эльзбет он и его жена жили в доме Лукаса Альдера. Это условие выторговал себе Петер. И чтобы подсластить пилюлю Лукасу, он дал ему в качестве приданого вместо обещанных двух коров целых три.
В то самое лето жители Эшберга пришли в необычайно странное состояние. Создавалось впечатление, что в их души вселилось какое-то необъяснимое беспокойство. Это выражалось в лихорадочной деятельности. Многие крестьяне уже покончили со вторым покосом вопреки годовому циклу. И поскольку накосили они ранней травы, стога получились втрое скуднее, чем прежде. Некоторые парни без всякой надобности начали каждый день шляться в Гецберг, им, видите ли, стало тесно и скучно в своей деревне. Там они завязывали знакомства с какими-то темными личностями и чем дольше не возвращались в Эшберг, тем больше смуты заводилось в их наивных головах. Запас слов у них явно обогатился, приобрел новые краски и уродства, а Маттэ Лампартер заливал что-то про автоматических коров и автоматические подойники, которые он якобы видел у одного мужика в Гецберге. Эпоха становилась современной, это уж точно. В конце лета, несмотря на протесты стариков, в обиход стал входить «керосин». Это была та самая жидкость, с помощью которой год тому назад резчик Большейчастью освещал свою комнатенку, а потом был заживо сожжен.
Парни тащили в деревню мерзкие книжонки, всученные за немалые деньги проторговавшимися делягами Гецберга. Книжки с соответствующими картинками просто выхватывали из рук, их глотали, как свиньи яблочную кожуру. Любознательные читатели, пуская слюну, глазели на изображения голых баб. В этой связи надо рассказать о дальнейшей судьбе Михеля-угольщика, принявшей в те дни весьма опасный оборот.
Михель тоже тянулся к просвещению. Он был одним из тех, кто ежедневно таскался в Гецберг и поздно вечером с воспаленным лбом возвращался домой. Некий Маркус Хуффер, бродячий торговец, распространявший богомерзкие книжонки и потому не раз попадавший в деревенские каталажки, всучил ему «Идеи к философии истории человечества» Гердера. Угольщик аккуратно переписал весь том, и с тех пор с беднягой стало твориться неладное. В книге он встретил описание одного племени, обычаи которого пробудили в Михеле такую тоску по дальним странам, что он решил отыскать место обитания дикарей и провести там остаток дней своих.
«Калифорниец, — гласил ученый труд, — обитает на краю света, на бесплодной земле, терпит скудную жизнь и переменчивый климат. Он не ропщет на жару и холод, не замечает голода, даже когда это тяжело ему дается, он счастливый житель своей страны. Многие из них меняют место ночлега, быть может, сотню раз в год, ибо едва ли им удается хотя бы три раза подряд ночевать в одном месте. Он ложится спать там, где застигнет его ночь, не обращая внимания на вредных насекомых или грязь. Темно-коричневая кожа служит им и сюртуком, и плащом. Все их имущество составляют лук и стрелы, камень вместо ножа, топор или заостренная палка для добывания корней, черепаший панцирь в качестве колыбели, кишки и мочевой пузырь дикого животного заменяют сосуды, чтобы ходить по воду. И все же эти обделенные существа здоровы телом; они сохраняют силы до самой старости, и если у кого-то из них, пусть даже в преклонном возрасте, седеют волосы, на это смотрят как на чудо. Они неизменно бодры, смех и шутки не умолкают между ними, стройными, проворными и ловкими детьми природы».
Вот эту страну калифорнийцев, где женщины ходят обнаженными и имеют темно-коричневую кожу, где всегда весело и царит вечный смех, решил найти наш угольщик, даже если это стоило бы ему жизни. Итак, он собрался в дальний путь, попрощался с близкими и с куратом Бойерляйном, который вместо слов прощания удивил его сердечным «добро пожаловать», направился в сторону Арльберга и начал свои скитания, наобум переходя из одного места в другое. В заплечном мешке у него не было и трех ломтей хлеба, но в трепетных руках он держал истинную пищу — «Идеи к философии истории человечества».
Никто не мог указать ему страну калифорнийцев, и в своих блужданиях он докочевал до Ретийских Альп, перевалил через горы в кантоне Вале, и наконец его, обессилевшего от голода, подобрал в Лекко какой-то кожевник. В Лекко он пробыл восемь недель, потом удрал оттуда, и в Ломбардии был издан полицейский приказ о его розыске. Он убил того самого кожевника, своего спасителя, когда тот как-то вознамерился попотчевать его протухшими потрохами с бойни. Михель подался в Пьемонт и еще дальше — на Лигурийское побережье. Там он нанялся матросом на левантийское судно, перевозившее кофе. Он никогда не умел экономить деньги и за считанные часы потратил их на уличных девок. У берегов Тулона судно потерпело кораблекрушение, однако Господь не дал Михелю утонуть, и волны вынесли его прямо к ногам какого-то тулонского мясника. У него Михель прослужил десять месяцев, ни в малейшей степени не охладев к своей мечте найти страну калифорнийцев. В Тулоне Михель совершил несколько преступлений против нравственности, так как решил было, что под смуглой кожей местных женщин скрываются калифорнийки. Он вынужден был снова бежать и, нигде не найдя страны своей мечты, а ему уже стукнуло сорок три, решил вернуться на родину и закончить свои дни простым крестьянином. Обратный путь был еще тяжелее, а к тому же в кантоне Вале он заболел нервной горячкой. И у того, кому довелось увидеть там этого зловредного от природы, но измученного и несчастного человека, сердце сжималось от жалости.
Не стоит, пожалуй, распространяться обо всех вехах его жизни. Отметим лишь, что он действительно вернулся в родные края. Но, как это ни странно, поселился не в Эшберге, а в Хоэнберге, где нанялся конюхом. С годами жажда приключений поутихла в нем, и на старости лет он даже умудрился жениться. Своим пятнадцати ребятишкам, которых нарожала ему жена, он не мог не рассказывать — сотни раз и всегда по-новому — о загадочных темнокожих, так называемых калифорнийцах, и об их стране, где он целых четыре года был вождем племени.
Мы навсегда расстаемся с Михелем-угольщиком. Он умер в мафусаиловом возрасте, прожив на свете сто восемь лет, и год его смерти совпал с началом нового века. Дети и внуки его не уронили чести прародителя: в наши дни в Хоэнберге знают трех превосходных местных поэтов, пишущих стихи преимущественно духовного содержания. Судьба Михеля-угольщика дает нам представление о том, какой силой еще обладало в те времена слово, запечатленное на бумаге.
Душевный зуд, вживание в новую эпоху, тоска по дальним странам — все это не затронуло Элиаса Альдера и даже не было им замечено. Он не принадлежал к числу тех, кто похаживал в Гецберг, не читал затрепанных книжек с картинками, тайно передаваемых из рук в руки. Его лексикон остался прежним, а речь стала даже беднее.
По вечерам он, как бы через силу передвигая ноги, выходил к ужину, молча занимал свое место за тяжелым дубовым столом, нехотя черпал ложкой мучную похлебку и не произносил ни слова. Мы бы хотели запечатлеть достойную кисти неизменную картину вечерней трапезы в доме Альдеров. Сквозь оконце, выходящее на юг, сочится молочно-матовый вечерний свет. Зеффиха в синем фартуке поднимает подагрической рукой ложку с похлебкой и вливает ее в перекошенный рот мужа. Полоумный Филипп закатывает глаза, а Фриц тем временем крестится. Можно ли подумать, что в этом убогом окружении сидит гениальнейший музыкант, каких еще не давала миру земля Форарльбергская? Придет ли при виде этой сцены кому-либо в голову, что здесь живет гений, который в силу своего музыкального интеллекта знал такие вещи, которые могли бы совершить переворот в истории музыки XIX века? Нет, такое в голову не придет. Скорее это покажется длинной печальной сказкой.
Последние недели жизни этого человека изобилуют фантасмагориями, порожденными чувством вины и отчаянья. Можно с полным правом утверждать, что, приняв решение умереть, он уже был сумасшедшим. Иначе не понять, как пришел ему на ум тот невероятный способ, каким он лишил себя жизни. Видимо, надеясь, что способен повернуть время вспять, Элиас впал в болезненную тоску по прошлому. Однажды он заявил при всех, что ему лишь семнадцать лет, а немолодой вид объясняется чрезмерно ранним половым созреванием. Если верить календарю, ему было двадцать два года, но если бы определили его биологический возраст, то Элиас потянул бы на все сорок. С упорством и крайним отчаянием он утешался самообманом, уверял себя, что Эльзбет еще не замужем, что она девственница и будет таковой, пока не придет время зрелости, и тогда уж он попросит ее руки. Сколь бы мучительны ни были его попытки воскресить мощный пульс прошлого, это едва ли удавалось ему. Он знал, что больше не любит Эльзбет. Он знал, что Господь лишил его всякой способности любить. Эта мысль была для него так невыносима, что он в конце концов изгонял ее с мазохистским наслаждением болью. На самом же деле Бог избавил его, а этого Элиас Альдер не хотел понимать, от любви к Эльзбет. Видя его страдания, Бог сжалился над ним и пожелал продлить дни его жизни.
Но разве не случалось нашему читателю переживать такой момент, когда судьба видится ему проползающей над головой мрачной тучей, и все же удается найти клочок земли, на который падает слабый луч надежды? Так было и с Элиасом.
Во второе воскресенье августа местечко, именуемое Эшбергом, посетил один пришлый человек. Это был невзрачный, одетый по-городскому мужчина с закрученными усами и в высокой темно-синей шляпе. За спиной — огромный рюкзак, а в руке — перевязанная тесьмой стопка бумаг. Этот человек был музыкантом, служил органистом в фельдбергском соборе. Звали его Бруно Голлером. В Эшберг он забрел не из праздного любопытства. Голлер принадлежал к числу тех ранних первопроходцев, которые сообразно своим интеллектуальным занятиям стремились описать историю страны. Так вот, Голлер отправился в путь по поручению так называемого Института изящных и классических искусств, который находился в Фельдберге и включал в себя Музыкальный институт. Голлеру предстояло осмотреть все органы страны и аккуратно внести их описания в большой общий реестр.
Во второе воскресенье августа Голлер открыл простой пятиголосный орган и великого органиста с таким классом игры, каковой был непривычен даже для слуха скромного мастера.
— Кто вы, скажите ради святой Цецилии? — забормотал Голлер, когда Элиас спустился с возвышения.
Гость взволнованно глотал ртом воздух и вертел в руках шляпу.
— М…м… меня зовут Голлер. Фридрих Фюрхтеготт Б… б… руно Г…голлер, — заикаясь, представился он и подал Элиасу шляпу вместо дрожащей своей руки.
Элиас вяло выслушал его, глядя на Голлера своими пустыми глазами, и не сказал ни слова в ответ.
— Я органист с… собора в Фельдберге, а также к… к… кантор, — робко добавил Голлер. А когда более или менее успокоился и спросил еще раз, с кем имеет честь, Элиас опять не ответил.
Тут подошел Петер, наблюдавший за ними, он-то и внес ясность.
— Господин музыкант, — услужливо затараторил он, — это наш Элиас Альдер, органист и учитель здешней школы, а я его двоюродный брат и друг, а еще мехи раздуваю.
Поскольку Элиас хранил молчание, Голлеру пришлось говорить с Петером. Еще ни разу, признался мастер, не случалось ему слышать такой гениальной игры. Мощь ее, пожалуй, примитивна, по какое величие! А каков контрапункт — это уже за пределами возможного. Органист умудрился сыграть четыре хорала в виде четырехголосного попурри, не изменив ни единой ноты. Это попросту невозможно; нельзя ли прямо сейчас ознакомиться с записью этой грандиозной композиции? Он бы хотел изучить ее получше. А запричастная фуга, которую он сыграл, несколько отступив от канона, исполнена такой вулканической силы, какой не встретишь ни в одном произведении для органа. В постлюдии, завершающей хорал «Христос пришел на Иордан», буквально слышится плеск волны, а хроматическое сгущение в самом финале на словах «и смерти горшей вкусит» просто душу потрясает, до сих пор шляпа на голове не держится. Не откажут ли господа в любезности показать партитуры всех исполненных вещей?..
— Милостивый государь, — заговорил вдруг Элиас, — мне неведома нотная грамота.
Возникла короткая пауза. Петер чуть пристыженно улыбался, а Голлер снова начал вертеть в руках свою шляпу.
— Вы не знаете… — У Голлера слова застряли в горле.
— То-то и оно, — поспешил разъяснить Петер, — он сам играть научился. А вот наш покойный господин учитель, тот умел читать ноты, и писать тоже.
Голлер опустился на скамью.
— Ни одной ноты? — недоверчиво прошептал он.
— Извольте поглядеть сами! Кроме книжек Оскара, вы тут ничего не найдете!
Тут до Голлера стало доходить.
— Ни одной ноты, — задыхаясь, произнес он, — ни единой.
Элиас хотел уйти, но Голлер прямо-таки вцепился в него.
— Прошу вас! Еще одна небольшая импровизация! Сядьте за кафедру! Прошу вас! — настойчиво упрашивал он. И вот все трое поднялись на возвышение.
Еще раз прослушал Голлер, не веря ушам своим, игру Элиаса, после чего стал тихонько внушать Петеру, что органист, ради святой Цецилии, должен без промедления отправиться в Фельдберг и явиться в Музыкальный институт. По счастливому стечению обстоятельств ровно через две недели там будет ежегодный праздник органной музыки, конкурсантам предстоит испытать свои силы в искусстве импровизации. И хотя Петер не понял ни слова, он все же пообещал, что к указанному сроку они с другом будут на месте. Петер ясно предчувствовал приближение величайшего триумфа в жизни друга.
В тот же день Бруно Голлер покинул Эшберг, на сей раз изменив своему долгу аккуратно вносить данные о каждом органе в свой толстый реестр. Вот почему местный органчик не попал и в его позднейший труд «Органное достояние Форарльберга». Музыка Элиаса Альдера совершенно выбила его из колеи, и в течение нескольких дней он никак не мог сосредоточиться. Когда же Голлер оправился от потрясения, он горько пожалел о том, что пригласил эшбергского органиста. «Ведь может случиться так, — у него заныло сердце, — что этот Альдер со временем вырастет в соперника. А вдруг, о святая Цецилия, ему предложат вакантное место второго органиста?» Голлер вышел в садик с розами, мастеру не хватало воздуха. Нельзя никоим образом допустить, чтобы этот чертов парень…
В последнее воскресенье августа друзья отправились в путь. Было одуряюще жаркое утро, воздух зыбился, размывая дали. Петеру с трудом удалось уговорить друта вообще пойти на эту затею. За последнее время Элиас стал настолько апатичен, что даже мыться перестал. Он с удовольствием пролежал бы до полудня в постели и, закрыв глаза, размышлял бы о тайне невозможности своей любви, что уже вошло у него в привычку. Петер, отлично сознававший важность момента, хитростью поднял с постели уставшего жить друга. Он принес ему известие, что Лукас Альдер заболел воспалением мозга. Кто знает, может, скоро Эльзбет снова будет свободна. Элиас знал, что это не так. Но самая мысль об Эльзбет, не связанной узами супружества, влила в него силы для дальней дороги.
Во время прощания — парализованному Зеффу он молча взглянул в лицо, мать еще спала, Фриц был на утренней дойке — Филипп вдруг яростно заартачился. Элиас попытался успокоить мальчика на языке звуков, которому сам же обучил братишку. Но тот заголосил еще громче. В своем отчаянном упорстве Филипп напоминал теленка, которого вытягивают за веревку из тепла хлева, чтобы отвести на заклание. Может быть, полоумный предчувствовал, что Элиас уже не вернется домой?
Ближе к вечеру, когда солнце палило не так беспощадно, друзья ступили своими босыми ногами на улицы городка Фельдберга. Петер хорошо знал дорогу. Он ведь приходил сюда с Нульфом по делу о наследстве и теперь не упускал возможности показать Элиасу главные достопримечательности Фельдберга.
В те времена путник, входящий в городок с северной стороны, не мог миновать каменного, немыслимо ветхого дома. Возле него стояла полуразвалившаяся церквушка. «Это богадельня для неизлечимо больных», — с видом знатока просвещал Элиаса Петер. Если им повезет, они смогут увидеть парочку прокаженных, которых держат взаперти из-за опасной болезни. Молодые люди вошли в вымощенный камнями двор, и Элиас действительно увидел больных с безобразными гнойными нарывами на лицах, встретился с их несчастными взглядами, увидел полуприкрытые бинтами руки и ноги, пожираемые страшным недугом. Петеру этого было мало, он подошел к зарешеченным оконцам и стал ненасытно разглядывать убогие создания.
Старая городская стена к тому времени почти сровнялась с землею, и кое-где о былой цитадели напоминали только груды огромных камней. Отличительным признаком Фельдберга была тогда восьмиярусная, овальная в сечении сторожевая башня. Легенда гласит, что, когда в Фельдберге правил род Монфоров, городок пережил страшные дни из-за неслыханного нашествия кошек. И размах этого бедствия позволял даже уподобить его тучам саранчи из Ветхого Завета. Жители Фельдберга были в отчаянии, кошки чуть ли не бросались на людей, и на улицах шагу нельзя было ступить, не вызвав диких кошачьих воплей. Хитроумный градоначальник Йорг Берчлер предложил построить башню, не уступающую по высоте Вавилонской, чтобы сбрасывать с ее зубчатой вершины заключенных в плетеные короба кошек. Жители и впрямь последовали совету градоначальника, и бедствие миновало. Вот почему восьмиярусное строение и по сей день называется Кошачьей башней.
При жизни Элиаса Кошачья башня служила тюрьмой для двенадцати французских солдат. В этом факте не было бы ничего примечательного, если бы после отступления французов отцы города не позабыли про томящихся в башне бедолаг. Фельдберг и поныне каждый год платит символический грош Аррасу, откуда были эти двенадцать солдат, восемь из которых умерли от голода.
Можно было бы вспомнить и другие любопытные вещи, связанные с Фельдбергом, но мы уже видим, как двое друзей входят в благоухающий розами садик Голлера. Присоединимся же к ним и посмотрим, что будет дальше.
Ночные молитвы Голлера не были услышаны. До жути одаренный музыкант явился в назначенное место к назначенному сроку. Вот он молча стоит в дверях, бледный и изможденный. Мысль о бегстве пришла Голлеру слишком поздно. Ведь мог же он попросту не оказаться дома в этот час. О, святая Цецилия! Как он раньше-то не додумался! Голлер тяжко вздохнул, ослабил удавку накрахмаленного воротничка и пригласил друзей в свой музыкальный салончик. Элиас посветлел лицом, увидев клавиатуру весьма занятного инструмента, который Голлер назвал пианофорте. Элиас коснулся клавиш, испытывая чувство страха и в то же время радостного изумления. Когда он с непостижимой быстротой пальцев прошелся по терциям, Голлер подскочил к нему и, заикаясь, посоветовал господину Альдеру поберечь свои силы, так как праздник органной музыки начнется через час. «Не хватало еще слушать в своем дому игру этого дьявола», — промелькнуло в сазаньей голове маэстро. Как ему самому-то теперь вообще можно садиться за инструмент?
Петер беззастенчиво тянул поданное на стол красное вино. А Элиас не мог наглядеться на бесчисленные нотные тетради, разбросанные на диванах, подоконниках и даже на полу в поистине пиршественном изобилии.
«Какая мудрость заключена, должно быть, в этих книжечках», — грустно подумал он, не притрагиваясь к угощению. Потом по темной улочке они двинулись в сторону собора. Голлер то и дело принужденно шутил, удивляясь, что Элиас пришел в город босиком. «На педаль органа нельзя нажимать босой ногой, — тихо заметил он, — никому нельзя. А фельдбергский орган, слава святой Цецилии, это не какой-нибудь музыкальный сундук, как в Эшберге».
И сазанья физиономия вдруг просияла улыбкой.
Назад: Бог убоялся Элиаса
Дальше: Праздник