День девятый
«Вы слышали, как орала эта пьянь? Уже за полночь. Вы тоже слышали? — спрашивал он. — Я всю ночь глаз не сомкнул. Ходил из угла в угол. Даже окно открыл, чтобы шел воздух, этот ужасный, холодный воздух. Но всё бесполезно. Собрался уж идти жаловаться, но это бессмысленно. Всюду тупая глухота. Что меня больше всего возмущает, так это беспрестанное хлопанье дверями. Точно без конца по голове бьют! Нет ничего страшнее, чем жить в доме, где всё время открывают и закрывают двери. Это делают совершенно механически. Это свойство неполноценных людей. Сами того не замечая, походя, эти дверные тамбурмажоры могут даже убить. У меня весь день испорчен, если кто-то грохнет дверью. А здесь это делают всегда. Представьте себе, что вынуждены жить в доме, где постоянно громыхают двери! Где это в порядке вещей! Тут вы обречены…» Он сказал: «Вы посмотрите на эти маленькие ботинки, на эти крошечные скорлупки!» И ткнул палкой в носок ботинка. И я посмотрел на его ботинки. «Голова взбухла так, что я не могу увидеть ботинки. У меня невероятно маленькие ботинки и тонюсенькие ноги. Невообразимо маленькие, невообразимо крошечные ботинки! Каково же этим ногам при такой-то голове. Как я ее себе представляю. Я же выгляжу устрашающе огромным насекомым. Голова — это такая тяжесть, что держать ее так, чтобы блюсти осанку, не хватило бы сил даже у дюжины здоровяков… однако ноги, эти тонкие, как соломинки, ноги как-то справляются. Теперь по вечерам я всегда принимаю ножные ванны. Это помогает. Голова ничего не видит. Сплошное серое марево. И желтое. Потом краски сливаются, и больше я не вижу ничего, кроме боли».
Когда он ударяется головой о дерево, ему кажется, что он наткнулся на чью-то исполинскую руку. «Слышите? В мою голову вмонтирована дисковая пила. Ее шум может вконец извести меня. В голове — вечные заторы из досок. То ли в глубине, то ли где-то позади, не могу точно сказать… потом опять этот водопад, который отнимает последние силы. Ваш голос доходит до меня из глухой дали, словно пробиваясь сквозь стену. Разумеется, я понимаю, что вы идете рядом. Но впечатление таково, что это «рядом» очень далеко от меня. Ведь я слышу вас. Вы мнете ногами снег так же, как и я. Вы тащите меня за собой. Вы заставляете идти за вами. Это принуждение, да… Юность, в сущности, вообще не знает боли», — добавил он погодя. Мы оказались между церковью и деревней. Временами не было видно ни той ни другой, так как по долине ползла огромная гряда тумана. «Юность почти беспечальна. Ни подавленности. Ни безнадеги. Но всё это неверно, что я сказал. В юности всё намного хуже, она еще более подавлена. Безнадежна. Измучена болью. На самом деле юность недосягаема. Никому в нее ходу нет. В истинную юность. В истинное детство. Никому не вступить в него. Разве не так? Мне почистить пальто? Как вы думаете? — спросил он. — Мне кажется, вы говорите очень тихо. Мы забрели на заболоченный участок, да будет вам известно. Летом мы бы уже погибли. Но летняя смерть, засасывающая прорва, теперь заморожена». Мы подошли к стогу и сели на скамейку, на которой он крючился вчера. «От природы я, может, из тех, кому прилагают слово "идеальный"». Как только он передохнул, мы тем же путем отправились назад, но потом свернули, чтобы поскорее попасть в гостиницу. «Когда поднимемся ко мне, можете кое-что для себя выбрать. Что-нибудь. Какую-нибудь вещь. Я хотел бы сегодня сделать вам подарок. Дело в том, что вы не нападаете на меня. Все другие нападают».
«Что говорят обо мне люди? — спросил он. — Что я идиот? Что они говорят?» Он хотел получить ответ. «Я действую на нервы, это так. Моя голова всегда раздражала их. К тому же сейчас, в этом болезненном состоянии, выпирают такие свойства, которые прежде стушевывались. Не пробиваясь к голове. И действительно, при такой болезни ничего уже не скрыть. Ничего. Смотрите, вот я, собственно, весь перед вами. Как есть. Ни больше ни меньше! В своих гамашах я более чем смешон людям. Еще и потому, что мою палку принимают за трость щеголя. Пропасть непроходимая». И спустя время: «С одной стороны, мне не хочется быть одному, с другой — все мне противны. Потому что противно всё. Это извне напирает на них и вторгается в меня — неприязнь и невозможность. Какая уж там коммуникация. Нет. Якшаться? Нет. С инженером? С живодером? С хозяйкой? Со священником? С кем-нибудь из них? Нет. Когда-то это было возможно. Теперь я очень далек от этого. Но, разумеется, всё еще не оставляю попыток. Чтобы не погибнуть. Или потому, что хочу погибнуть». Он завел было речь о естествоиспытателе, который в нем пропал. «Но я совершенно неспособен, глубоко неспособен». Неординарность многих определяется лишь какой-то изюминкой. «А я никто».
Уже не один день гостиничные номера пустуют. Из постояльцев остались только мы с художником. В дообеденные часы царит мертвый штиль. «Наш склеп», — обронил сегодня художник. Он поднял палку, указывая на что-то, чего я не видел, и повторил: «Наш склеп». Потом он двинулся в обход гостиницы и скрылся в сумраке, обступившем дерево. Ему впервые захотелось почему-то побыть одному. Мне представилась возможность тоже уединиться в своей комнате. Прежде всего я подумал о письме домой, в котором собирался написать обо всем: о моем задании, о житье на новом месте, о художнике. В голове уже обозначились кое-какие штрихи. Но затем, перенеся на бумагу три-четыре фразы, я бросил письмо в печку. Я принялся за своего Генри Джеймса и прихлебывал пиво из бокала, который принес снизу. «Врач — помощник роду человеческому», — пришло мне на ум, и этот афоризм глупейшим образом спутал и перессорил все мои мысли. Помощник роду человеческому… Помощь и человечество, как велика между ними дистанция. Не могу даже вообразить, чтобы я мог кому-то помочь. В качестве врача… Врача? Я и врачевание? Вся проблема представилась в виде ощущения: будто я только что пробудился ото сна и должен, сам не знаю почему, принять решение, как мне быть с надетым на меня белым халатом. «Помощник роду человеческому» так царапнул мне мозг, что впервые за много дней я почувствовал головную боль. В голове — натуральная каша.
Зачитаться Генри Джеймсом в таком состоянии я, конечно, не мог. Я захлопнул книгу, натянул пиджак, подбросил в печку увесистое полено и вышел из гостиницы, взяв курс на деревню. Мне хватило меньше четверти часа, чтобы дойти до кладбища, где я предполагал встретить живодера. Я бы с большим удовольствием разговорился с ним, выудил бы из него одну из его баек. Но на кладбище живодера не оказалось. Несколько местных женщин с букетами бумажных цветов проследовали в часовню. Загремели башенные часы, и в тот же миг кусок льда с церковной кровли полетел прямо к моим ногам. Я испуганно замер. Еще бы шаг — и… и мне вспомнилось, как однажды, лет пятнадцать назад, рядом со мной просвистела здоровенная сосулька, она задела мне рукав и одним вихрем падения сбила меня с ног. Я испугался так надолго, что какое-то время не мог сомкнуть по ночам глаз и неделями еженощно мочился в постель. Приуныв из-за несостоявшейся встречи с живодером, я начал ходить вдоль детских могил. Но вскоре это фланирование показалось мне глупым занятием, я развернулся и пошел в ближайший трактир на деревенской площади. Я сел в уголке, откуда мог хорошо наблюдать за играющими в карты сельскими парнями в углу напротив, выпил несколько кружек пива и, уже изрядно захмелев, поднялся из-за стола. По дороге не раз сваливался в канаву, вылезал, бессмысленно смеялся и всё никак не мог дойти до гостиницы.
Там шла беседа. Инженер говорил, что строительство электростанции ведется по проекту, самому грандиозному из всех подобных, что были когда-либо осуществлены. Уже сейчас сюда приезжают эксперты со всего света, чтобы посмотреть, как это делается. «Наше государство может позволить себе такой проект?» — спросил художник. «О да, — ответил инженер, — у нас богатое государство. Если бы оно только всегда вбухивало деньги в такие крупные и полезные и восхищающие весь мир проекты. Но львиная доля денег летит на ветер!» Что ни год, миллиарды исчезают бесследно. Дураку понятно, где искать деньги. Где же, как не в министерствах, на подведомственных им фабриках и государственных предприятиях, где так скверно поставлено дело, что нет никакого смысла вкладывать в них деньги. Все эти производства убыточны и требуют больших затрат, которые приходится покрывать за счет налогоплательщиков. «Но больше всего денег гробят на представительство», — сказал инженер. А художник добавил: «Ни в одной стране, кроме нашей, для обслуживания министра не выделяют два десятка автомобилей. Куда всё это нас заведет?» — «Туда, куда завело», — подал реплику живодер. «Да, — сказал художник. — Мы разорены». — «Разорены», — подтвердил живодер.
Инженер, выставивший всей компании литр вина, между тем продолжал: «Электростанция будет давать энергию во все страны Европы. Дилетанту вообще не понять, что значит построить такую штуку, как электростанция. Я сам-то знаю это лишь в общих чертах и владею информацией, собственно говоря, только об определенных участках и этапах. Ведь у каждого — свой четко очерченный круг задач. Настоящие-то творцы — ученые, составившие проект. Я лишь исполнитель, да и то привязанный к небольшому участку. Если вдуматься в то, что один кубометр стоит не меньше, чем целая деревня — и не маленькая, — можно представить себе, какие нужны инвестиции. Да и то воображения не хватит». Художник сказал: «Но это портит ландшафт. Чем больше будет таких электростанций — а я, право, не спорю, что они необходимы, что польза от них неимоверно велика, что ничего полезнее у нас и построить нельзя, — тем, однако, меньше у нас красот природы. Сейчас эта долина и без того безобразна, ее уж и испортить-то невозможно, поскольку об этом позаботилась сама природа, уродства здесь не так бросаются в глаза, но в живописных местах — а наша страна большей частью из таковых и состоит — красота ландшафтов сильно страдает от таких построек. Уже полстраны обезображено ими. Там, где раньше пестрели цветами луга, где были пышные нивы и великолепные леса, сейчас — одни нагромождения бетона. Скоро вся земля покроется этим панцирем, и вот-вот наступит время, когда с трудом отыщешь местечко, где нервы могли бы отдохнуть от электростанций или хотя бы телеграфных мачт». — «Да, — согласился живодер. — Что правда, то правда». — «Большие реки тоже обезображиваются, — сказал художник, — поскольку там, где они так красиво меж великолепных берегов несли свои воды, их преграждают плотинами и уродуют отвратительными сооружениями. Дело не в том, что мне не нравится современная архитектура, напротив, но такие сооружения, как электростанции, всегда уродливы. У нас их уже тысячи». Инженер сказал: «Почему же нам не использовать энергию, которая сама течет в руки?! Во всех странах строят столько электростанций, сколько возможно. Электричество — главное богатство». Да и электростанции совсем не так безобразны, как утверждает художник. А поскольку строят их без всяких архитектурных затей, они, как правило, естественно вписываются в ландшафт, будто самой природой поставлены. «Во многих местах возникают плотинные озера, от которых пейзаж только выигрывает, — сказал инженер. — Убогие деревни в одну ночь исчезают под водой, то же самое — болота и всякие неудобья». Художник возражает: «Но плотины то и дело прорывает, и тогда вода размывает плодородные мирные долы, и гибнут сотни людей, о чем постоянно пишут». — «Да, — сказал инженер. — Что правда, то правда». — «И люди не знают, как быть с этой постоянной угрозой. Ведь такому прорыву человек противостоять бессилен, господин инженер, не так ли?» — «Да, бессилен», — согласился инженер, заметив, однако, что прорывы плотин случаются крайне редко. К тому же причина их в неких воздействиях природного фактора, которые запредельны для человеческого разумения… «Вот видите, — перебивает его художник, — Видите!» — «Но прорывы, — повторяет инженер, — большая редкость, а потери — я имею в виду человеческие жертвы — чаще всего настолько незначительны, что их можно не принимать в расчет…» — «Ах, не принимать в расчет? — возмущается художник. — Стало быть, не принимать в расчет?» — «Да, — говорит инженер, — это действительно можно не принимать в расчет, отдавая должное колоссальным преимуществам электростанций». — «Ах, колоссальным преимуществам! И вы полагаете, что гибель сотен тысяч и одного-единственного человека не одно и то же?» — «А неужели иначе?» — удивляется инженер. «Ну вот тебе на: неужели иначе!» Немного подумав, инженер отвечает: «Опасность для жизни подстерегает людей повсюду. Люди и гибнут повсюду. И меньше всего — по вине электростанций. С рабочими это случается, спорить не стану. Но рабочие гибнут везде, на каждой стройке. Если бы у нас не было электростанций, которые уже построены, пусть даже при этом не всё шло гладко, мы с вами жили бы в бедной стране». Однако же, несмотря на все неурядицы, всякому ясно, что у нас — благосостояние. «Чем больше будет электростанций, тем счастливее заживем в своей стране». С этим согласились все. Промолчал только художник, он лишь сказал: «Да… электростанции».
«Инженер был в ущелье, — сообщил художник. — Если бы я знал, что он туда отправится, я бы присоединился к нему. Он довез бы меня на своей машине до Й. Последний раз я был в теснине десять лет назад. Там, да будет вам известно, водопад подобен громопаду. Так вот, инженер до полусмерти замерз в теснине. Спросил бы у меня, я бы сказал, что нужно надеть, если уж собрался в ущелье! "Ведь это же нечто — побывать там!" — сказал я ему, а он мне на это: "А кабаны!" — "Кабаны? — переспрашиваю. — Кабаны? Неужели вы верите сказкам про кабанов?" — "Сказкам?" — искренне удивляется он. "Да, сказкам!" Это же просто-напросто сказка, небылица. Каждому, кто отправляется в ущелье, к вашему сведению, живодер рассказывает сказку о том, что там обитают кабаны, которые нападают на людей! Всё, что касается кабанов, чистая выдумка! Сказка! А инженер: "Я их слышал". — "Что слышали, — спрашиваю. — Кабанов?" — "Да, кабанов". — "Кабанов? Вы не могли слышать то, чего там отродясь не водилось. В ущелье нет кабанов!" А инженер: "Стало быть, вы полагаете, живодер обманул меня?" — "Да, — говорю, — обманул. Живодер врет каждому, кто идет в теснину". — "Но ведь были же кабаны", — инженер всё еще не сдавался. "Ну кабаны так кабаны, — говорю. — Разве что дурак не может отличить кабана, скажем, от оленя или лисицы. Это были всё же олени и лисы". — "Нет, кабаны", — твердил инженер. Я развернулся и пошел прочь. Если хотите знать, — сказал художник, — в этих местах уж сколько веков не водятся никакие кабаны. Здесь, в горах. Другое дело — равнина, там-то они часто даже лютуют, пожирают трупы и прут в двери домов, пугая людей в постелях. Но здесь никаких кабанов. Инженеру я сказал: "Вы бы надели меховую шапку, а на ноги — гамаши". Он согласился, он понимал. Он верил в сказку про кабанов».
Мы прошли мимо пруда. Художник сказал: «Здесь люди исчезают бесследно, не всплывая. Утопленников уже не находят. Я мог бы перечислить вам много таких случаев — с полным исчезновением. Сначала пропал подручный мясника. Бесследно. Еще вечером его видели, он спать ложился. А утром канул. Раз и навсегда. Если такое возможно, разве это не ужас? Разве нет? Разве это не кошмар, когда человек с лица земли исчезает? И от него не остается ничего, кроме сундучка с одежкой, пары обуви и молитвенника? И потом, даже через десять лет, о нем ни слуху ни духу?»
Я остаюсь в зальчике, потому что люди согревают меня. Наверху, в моей комнате, — холод собачий. Огонь погас, а топить заново не хочется. В теплой комнате мне даже не спится. Славная чугунная печурка у меня в комнате. Она быстро накаляется, но вскоре остывает. То же самое происходит и с комнатой. В зальчике я присоединяюсь к игрокам, когда они пьют водку и режутся в карты. Я сажусь в их теплый круг, если уверен, что художник сюда уже не придет. Ему бы не понравилось, что я с ними в одной компании. Может, ему просто сказать об этом. Почему я умалчиваю? Не надо перед ним стелиться. Правда, иногда он сам засиживается с игроками, расспрашивает инженера о чем-нибудь, что связано со строительством, или просит живодера уточнить кое-что в его рассказах о войне. «Это было в Полтаве?» — любопытствует он, чтобы проверить правдивость свидетельств живодера. «Нет, — отвечает тот, — в Одессе». И, принимая во внимание, что Одесса уже фигурировала несколько дней назад в той или иной истории, в той или иной связи, художник склоняется к выводу, что байка основана на реальных фактах. Такие вопросы — ловушки, которые любит ставить художник. Если бы живодер ответил: «Да, в Полтаве», — это означало бы, что он грешит против истины. Или же подковырка художника формулируется так: «И тем не менее эта девушка осталась ему верна, так, что ли?»
Мне часто приходится приносить ему с кухни нагреватель для пива. Но он так долго держит его в кружке, что пиво уже в рот не возьмешь, тогда он говорит: «Это пить невозможно» — и отодвигает кружку. Он заказывает одну задругой и не выпивает ни глотка. Когда он уходит, всё достается инженеру, или живодеру, или еще кому-то, кто окажется рядом. Иногда, отправляясь гулять, он прихватывает своего Паскаля, вытащит его вдруг из кармана, раскроет на какой-нибудь странице и воскликнет: «Вот великая мысль!» — делая вид, что вчитывается в текст, потом бросит взгляд на меня и снова засунет книгу в карман. «Блез Паскаль родился в 1623 году. Величайшая личность!» — произносит он в заключение. Порой мое бодрствование затягивается до двух часов ночи. Наконец в зале остаются инженер и живодер да еще хозяйка. И я сижу с ними. Вот на столе появляются карты, вот они расходятся по рукам. Хозяйка записывает ход игры. На стене тикают часы. За окном всё ежится от холода. «Еще полгода назад я держала собаку, овчарку», — говорит хозяйка, глянув в сторону окна и не увидев ничего, кроме страха. В зальчике тускло, глазам больно смотреть на свет, когда уже перевалит за полночь. Наверху, в своей комнате, я кажусь себе невероятно одиноким, не зная почему. Согреться не могу часами.
«Вот я стою перед деревом», — говорю я, но даже не знаю, что это такое, дерево. Что это? Да и будь передо мной человек, я не скажу, что это такое. Ничего я не знаю. Что-то вертикальное, холодное, а кроме того, темное. «А вы знаете?» — спрашиваю. «Я? — недоумевает живодер. — Чего я должен знать?» — «Ну, вот вы смотрите вверх, там черно, это тучи. Так ведь? А потом вы идете домой в хорошо протопленную комнату. Там сидят люди. А кто-то остается на кладбище. Вы знаете, что это?» — «Как что? Люди», — говорит он. «Да, люди». И вдруг становится холодно, меня знобит, мне уже пора домой, художник ждет меня. Я обещал ему поскорее вернуться, он поручил мне раздобыть в деревне ремешки для обуви. И вот я у сапожника, вот и ремешки. Я вышел и встал на деревенской площади. «Да, вот оно как», — сказал я себе. И тут же добавил: «Ремешки». Потом одним махом поднимаюсь на кладбище, чтобы еще кое о чем расспросить живодера. Как я оказался наверху, сам не помню, я совсем забыл, о чем хотел спросить живодера. Он стоит ровнехонько на том месте, где я его видел несколько минут назад в своем воображении, можно сказать, во сне. И одет он так же, как мне представлялось. Он вылезает из недорытой могилы, я сую в карман ремешки. «Я хотел у вас что-то спросить, но уже не помню что, — говорю. — Уже успел забыть». — «Меня?» — произносит он и снова спускается в могилу. Я вижу только его голову, делаю шаг и вижу спину. «Могила», — говорю я. «Как это?» — не понимает он. «Это ведь могила, не иначе? Глубокая могила». — «Ну, могила, а что?» — «Вы знаете, почему она такая глубокая?» — говорю я. Люди какое-то время блуждают по миру, который кажется им вполне пригодным для этого — кто говорит это? — а потом проваливаются в такую вот могилу. Кому пришло в голову выгуливать людей в этом мире или на той площадке, что так называется, с тем чтобы зарыть их потом в могиле, в своей могиле? «Вот старое дерево», — говорю я живодеру. «Да, — отвечает он, — старое дерево». И спустя какое-то время я так же говорю о каком-то человеке, не сознавая, что говорю то же самое: «Он уже старый, верно?» — «Да, — подтверждает живодер, — уже старый!» Еще вопрос: «Как там в доме священника? Холодно?» — «Да, — говорит он, — очень холодно, впрямь холодно». — «А что в городе? Правда много народу?» — «Да, народу много», — говорит он. «А какая завтра будет погода? Можно надеяться?» — «Надеяться? Да, — отвечает он. — Надеяться-то можно». — «А почему рыть могилу понадобилось сегодня, если похороны только послезавтра?» — «Почему? Так послезавтра ж похороны, — говорит он. — Послезавтра, ближе к вечеру». — «Однако, должно быть, холодно там, внизу-то?» — «Да, должно быть, внизу холодно». Кто что об этом знает? Я спросил живодера, не собирается ли он назад тем же путем, что и я. Да, он пойдет тем же путем. Что, интересно, он носит в мешке за плечами? — подумал я. В деревню мы пошли короткой дорогой. Были бы у меня ботинки покрепче. Живодер говорит: «В войну здесь чего-чего, а уголовщины хватало. Даже после войны, когда я уже вернулся, тут из-за велосипеда или куска хлеба людям шеи ломали. Сами подумайте: французы выпустили заключенных, и они наводнили весь край, и всюду начались смертоубийства из-за одеяла какого-нибудь или старой клячи. А потом убивали в отместку! — сказал живодер. — Вам художник ничего об этом не рассказывал? Он ведь в войну и после жил с сестрой в Венге. Тогда крестьяне не больно-то с ними цацкались». Да, порой художнику приходилось ночевать на гостиничном чердаке, «все комнаты были заняты солдатами». Хозяина, кстати сказать, они арестовали, поставили к стенке и хотели уж расстрелять «неизвестно за что. Но в последний момент передумали, не убили». Целлюлозная фабрика в годы войны «работала только на армию». Самолеты всё норовили разбомбить ее, но либо разбивались о горные вершины, либо из-за плохой видимости улетали восвояси. Ему, живодеру, как вчерашнему вояке, приходилось неделями прятаться в сушильнях. «День-деньской спал в хлебах. Хлеба тогда стояли высокие. Ел сырую свеклу и жевал зерно, — рассказывал он. — В долине было совсем тихо». Но местами еще постреливали. Поезда не ходили. Ничего не было. «Мосты провалились под воду». На железнодорожном полотне — завалы из камней от взрывов на скальных склонах. «Перед домами часовых понаставили». И в тот же день, как их сняли, он выполз из жита и пошел в деревню. Он раздобыл себе старые портки и старый пиджак, снял военную форму и облачился в это старье. Потом отметился у бургомистра в управе, где все были рады целехоньким мужским рукам. Требовался могильщик. «Я тут же получил работу».
Живодером он стал спустя неделю, когда местные обнаружили в лиственничном лесу около двух сотен застреленных лошадей, от которых уже много дней шел жуткий смрад, но никто не знал точно, откуда им тянет, ветер дул с противоположной стороны, а иначе здесь не выдержали бы такой вони. «Мне пришлось вкалывать днями и ночами. Растаскивать в разные стороны убитых солдат и убитых лошадей. Лошадей-то мы просто сжигали. Большая была жаровня, — сказал живодер. — Солдат хоронили штабелями. Человек сто парней, прискакавших на этих лошадях невесть откуда. Никто этого не знает, и никому неведомо, кто их убил. Предполагают, что французские пулеметы поработали… Да, так думают». Когда я прощался с ним на площади, он сказал: «Всё трупами пропахло». И я пошел на почту.