Отголоски политических переворотов в уездном городе XVIII века
Из балахонской старины
I
17 октября 1740 года умерла «блаженныя и вечныя славы достойныя памяти» императрица Анна Иоанновна. На престол вступил младенец государь Иоанн, во все концы России были посланы указы, и в числе прочих уездный город Балахонок тоже принял присягу Иоанну и регенту, пресветлейшему герцогу Курляндокому. Затем жизнь городка потекла своим чередом. Балахонцы занимались своим делом, строили суда, производили на своем усолье варение соли немалого числа, которую отправляли на судах в разные города и села, судились в ратушах и у воевод, посягали в брак и замужество, плодились и умирали, мало тревожимые новыми политическими бурями, которые происходили вверху.
В течение кратковременного царствования Иоанна была выпущена монета и печатные листы с его именем и портретом, а может быть (точно не знаю), с именем и портретом регентши. От Балахны до Петербурга не близко, особенно если принять в соображение тогдашние пути сообщения и медленность торговых сношений. Монета нового образца едва ли успела, выйдя в Петербурге, достигнуть до Балахонска, как уже совершился при помощи лейб-кампанцев новый переворот, и во все концы России опять поскакали курьеры, «попы разных церквей» в Балахне со причетом пели благодарственные молебны, а посадские и другие разного звания вольные люди приносили новую присягу. И опять гор. Балахонск на берегу Волги зажил прежнею своею жизнию, готовясь ж новой зимней выварке соли на варницах, сводя счеты по летним наемкам и становя суда на зимовки. Бургомистры и ратманы, подьячие, канцеляристы и пищики с шести часов утра собирались в присутствие, и в застенках от утренней зари раздавались стоны и записывались расспросные и пыточные речи…
Судьба брауншвейгской фамилии совершалась известной печальной чередой. Добродушная, по-тогдашнему, и счастливая Елизавета имела сначала намерение отпустить «фамилию» за границу, но ее запугали, и доброе побуждение осталось неосуществленным. Потом заговор Турчанинова и громкое дело Лопухиных вселили в Елизавету почти суеверный ужас перед именем Иванушки, и она ссылала «фамилию» все дальше идальше. Сначала их поместили в Дюнамюнде, потом перевели в Ранненбург в 1744 и в том же году повезли в Архангельск. В октябре несчастная Анна Леопольдовна глядела на холодные льдины, угрюмо сшибавшиеся у беломорского берега и загородившие дорогу в Соловецкий монастырь, а затем, по представлению Корфа, фамилия оставлена в Холмогорах под строгим, мелочным, порой добродушным, порой бесчеловечным досмотром приставов. Корфа сменил Гурьев, Гурьева – капитан Вымдонский, последнего – Миллер, который писал, между прочим, своему начальнику: «г. капитан вам напишет, что я морю без кофею известных персон»… (Соловьев).
Пока, таким образом, для несчастной фамилии весь мир замкнулся тесным холмогорским горизонтом или даже стенами бывшего архиерейского дома, а вопрос о кофе отмечал в ту или другую сторону перемены в их политическом положении, – в военных кружках, привыкших смотреть на себя, как на творцов переворота, продолжало кое-где тлеть глухое брожение неудовлетворенных честолюбий, и имя бедного Иванушки от времени до времени пробегало, как искорка. За Турчаниновым последовал заговор Лопухиных, и Елизавета, испуганная, оскорбленная, как царица и как женщина, – проявила по отношению к замешанным несвойственную ей до тех пор жестокость. – Пытка, плеть, отрезание языка… Красавицу Ягужинскую-Бестужеву, обнаженную до пояса, палач держал на себе за руки, и народ смотрел, как из-под плети брызжет кровь великосветской львицы…
Все это, разумеется, совершалось в центрах, у вершин политической жизни. Правда, и в остальной России, особенно на окраинах, среди казачества и вольницы уже и в то время вставали от времени до времени неясные еще, мимолетные призраки самозванства, которому суждено было впоследствии разразиться такой страшной грозой над всею Русью. Однако можно сказать с полной уверенностью, что имя Иоанна Антоновича из брауншвейгской фамилий играло здесь меньшую роль, чем другие. Тем не менее, было бы ошибкой думать, что «там, в глубине России», все эти перевороты проходили бесследно и что глухие городишки, а порой и села не имели своих жертв политических перемен и событий. Правда, ни Турчанинов, ни Лопухины не могли иметь в каком-нибудь гор. Балахонске ни сообщников, ни связей. Однако и в город Балахонск приходили манифесты от имени Иванушки и регентов и привозились монеты, – которые потом отбирались; и в гор. Балахонске давалась присяга, которая потом ломалась; и в городе Балахонске происходило известное движение совести, которое вызывали толки в убогих хижинах со слюдяными окнами, на барках, тихо плывущих по Волге, на усолье за вываркою соли… Приходили и в город Балахонск из Петербурга купецкие и торговые люди, подрядчики казенных работ или поставщики в петербургские магазины казенного провианта и соли, записные кирпищики и лопатники, которых наряжали и посылали на казенные работы. А через Нижний, через верховые и низовые города, где десятками работали балахонские посадские люди, тянулись команды солдат и офицеров, сопровождавших секретных колодников, с исполосованными спинами, клейменных, с урезанными языками… И за всем этим, точно невидимая зараза за поездом чумных мертвецов, тянулся целый хвост разговоров и суждений, простодушных и опасных, к которым тогдашнее петербургское правительство, по жестокой традиции конца удельного периода и татарщины, относилось необыкновенно ревниво и чутко. А гербовые листы и монета, несмотря на публикации, продолжали тоже ползти по России все дальше и дальше, – и с каждым листом, с каждым рублем, отмеченным именем павшего правительства, связана была смертельная, роковая, чисто стихийная опасность. И кто знает, если сосчитать после любого переворота число его жертв в губернских, уездных и «правинцыальных» городах, жертв бессознательных, простодушных, неведомых и не ведавших, за что именно они погибают, – то не померкнут ли перед этой необъятной массой разбитых живней, маленьких, незаметных и безвестных, яркие драмы более видных деятелей политической жизни, отмеченных историками.
II
Две из таких почти стихийных драм, служащих лишь запоздалым отголоском в маленьком городе крупного политического переворота, уцелели случайно в делах балахонского городового магистрата, и теперь я предлагаю их вниманию читателя.
Как известно, в гор. Балахне еще в настоящем столетии действовали соляные варницы, от которых теперь, на бывшем усолье, уцелела лишь одна варница да остатки нескольких рассольных труб, с высокими столбами, окованными железом и производящими странное впечатление среди пустыря, изрытого ямами и покрытого буграми… Говорят, выварка соли начата еще предприимчивыми новгородцами, поселившимися здесь после разгрома новгородского веча, и долгое время балахонское усолье играло видную роль в промышленной жизни Поволжья. Впоследствии пермская и эльтонская соль вытесняла балахнинскую из более отдаленных мест, но ближайшие города и села: Юрьевец, Семенов, Лух, Галич получали соль исключительно из Балахны… У соляной продажи в этом городе сложилась целая своеобразная организация, состоявшая из соляного головы, целовальников и ларечных, по выбору из купечества городов Нижнего, Арзамаса, Юрьевца, которые, сменяя друг друга, жили в Балахне «по присяжной должности», принимали соль от промышленников в «важенный анбар» и отпускали ее «в кулевую» торговцам и «в розничную продажу» – обывателям.
Доверие к личной честности было в доброе старое время очень незначительно и потому соляная торговля, составлявшая монополию правительства, обставлялась самыми строгими и мелочными правилами, почти обрядами. Между прочим, в каждом амбаре ставился запертый и запечатанный ящик, с небольшим отверстием, в которое ларечные и целовальники обязаны были опускать получаемые за соль деньги тотчас же, «без всякого времени продолжения, под страхом за неисполнение указного истязания». Такие же ящики давались тем из целовальников, которые отправлялись для соляной продажи в Городец и Семенов. Раз в месяц все они привозились в Балахну, где один из ратманов магистрата, обще с головой соляной продажи, снимал печати и производил «высыпку» денег, сверяя их с составляемой ежемесячно «высыпочной ведомостью», в которой голова стоварыщи писал, «коликое число надлежит за принятую соль в прошедшем месяце высыпать денежной казны».
3 октября 1751 года таким же порядком были представлены три денежных ящика, из коих ратманом Рукавишниковым обще с головой Вольяшниковым и произведена «высыпка», которая, как значится в составленном по этому случаю протоколе, – с высыпочной ведомостью явилась во всем сходственна. Только у арзамасца Степана Павлова, продававшего соль в Городце, по рассмотрении денежной казны, явилась монета, которую ратман Рукавишников в своем донесении магистрату аттестует с зловещей краткостью: «в числе тысячи двенатцети рублев двенатцати копеек счетью явился один рублевой манет известной персоны». Хотя дальше в деле нигде нет указания на то, что это за персона, однако, кажется, нельзя сомневаться, что злополучный арзамасец принял от продавца и «без всякого времени промедления» опустил в ящик один из рублевиков, выпущенных в короткое царствование злополучного Иоанна Антоновича. И вот, нечаянно-негаданно, мрачная судьба царевича, точно зараза, через «рублевой манет» передается арзамасцу Степану Павлову и разбивает его жизнь.
Без всякого сомнения, среди членов магистрата, среди ларечных и целовальников, видевших внезапное появление грозного «рублеваго манета», не было ни одного человека, который мог бы вывести из этого заключение, что арзамасец Степан Павлов в какой бы то ни было мере првчастен к заговору и желает восстановления брауншвейгской фамилии на российском престоле. И однако, от самых букв старинного дела, отмечающих появление «манета», повидимому, веет каким-то мистическим ужасом, и воображение невольно рисует оторопелость, испуг и пустоту, внезапно окружившую несчастного Павлова, который, быть может, мечтал уже о скором возвращении в дом свой, к жене и детям. Несмотря на то, что все, решительно все признавали его совершенно невинным, – все также смотрели на него, как на уличенного и приличившегося к «некоторой тайности», поступавшего отныне в распоряжение стихийной силы, состоявшей из бумажных указов, высших команд и из орудий «разспроса» под пристрастием… И всякий, вероятно, считал себя несчастным из-за того, что он еще недавно имел сношения с обреченным человеком – и таким образом сам рискует приличиться к тайности, жестокой, бессмысленной и бездушной, как стихия…
Степана Павлова она захватывает тотчас же руками людей, убежденных в его невинности. Магистрат составляет определение, коим прежде всего, для соблюдения ее величества казенного интересу, надлежит за «явльшийся рублевой манет» известной персоны взыскать с Павлова другую ходячую монету по силе указов. «А оного целовальника и тот манет при доношении отослать внижегородский губернский магистрат в немедленном времени», для чего он отдается магистратскому «рассыльщику» Федору Ряхину стоварыщем.
Все дело, из которого мы извлекаем этот эпизод, велось с какой-то торопливою краткостью, и поэтому в нем не сохранилось копии с инструкции, которою снабжены были Федор Ряхин стоварыщем, препровождавшие в Нижний-Новгород злополучного арзамасца. Однако из многих других дел того же рода мы легко можем восстановить эту инструкцию, которая стремилась внушить розсыльщикам понятие о важности возложенного на них поручения. «Понеже арзамасец а городецкой соляной продажи целовальник Степан Павлов приличился к секретному делу, – того ради предписывается тебе Федору Ряхину стоварыщем учинить следующее: 1) взяв запечатанный пакет и при нем онаго Степана Павлова ехать вам в Нижний и представить оной пакет и показанного Павлова в губернский магистрат в самой скорости и в приеме требовать росписку; 2) будучи при той присяжной должности никому никаких обид и налогов ни под каким предлогом не чинить и взяткам не касатца под опасением жесточайшаго по указом истязания. 3) А ежели что при том исполнении в государственных делах подлежать будет тайности, оного отнюдь в партикулярных письмах не писать, ниже к тому, от кого отправлены, кроме настоящих реляцей… А ежели в чем будет вашему делу от кого препятствие, то писать… токмо упоминая о врученном вам генерально…»
Интересно, что между появлением «манета» и отправлением Павлова в Нижний все-таки проходят три дня. Очень может быть, что в это время магистрат еще колебался и члены его совещались о том, – нельзя ли спасти невинно погибающего человека, нельзя ли скрыть «явльшийся макет» и ограничиться заменой его другою ходячею монетою без огласки.
Но – таково уже свойство этих дел, что остановить их всякий «имеет опасность», так же как оставить в доме чумного больного. Магистрат, вероятно, чувствовал, что слух о «манете» уже разнесся и если бы члены присутствия оставили дело без последствий, «манет», как непохороненный мертвец, постучится в их собственные двери, потребует себе новые жертвы. И вот седьмого числа розсыльщик Федор Ряхин отдает Павлова в Нижнем губернского магистрата копеисту Луковникову под росписку. Губернский магистрат, в свою очередь, отправляет его в губернскую канцелярию, а через месяц в Балахне становятся известны и первые результаты дела. Оказалось, что в губернской канцелярии Степан Павлов «в приеме оного манета с патретом известной персоны допрашиван, токмо-де в том умыслу от него никакова не оказалось. Однако… по резолюции оной канцелярии ему, Павлову, за неосмотрительный прием в казну показанного рублевика спатретом известной персоны в той канцелярии учинено наказание бит плетьми и по наказании оного же октября 28 дня прислан при промемории в нижегородский магистрат по прежнему». Нижегородский же магистрат, тоже по прежнему, посылает его к соляной продаже, продолжать опасное служение.
«По прежнему» – это значит без дальнейших последствий. «Бит в канцелярии» (а не на торгу) – это значило, что наказание не имело публичного характера, произведено, так сказать, келейно, не делало Павлова шельмованным, подозрительным, «публичным» человеком, которого нельзя было бы приставить к дальнейшему служению, а следовало сдать в рекруты или отослать за общество в крепостные работы. Таким образом, в этом удивительном постановлении, которое так поражает нас теперь при чтении этих старых страниц, следует видеть, пожалуй, черты известной снисходительности и даже можно думать, что в губернской канцелярии хотели спасти и выгородить арзамасца Павлова, – плетьми защитить его от худшей грозы высших команд, сохранить обществу человека для житья и служения по прежнему.
Но «по прежнему» арзамасцу Павлову быть уже не доводилось. Машина, беспощадная и ужасная, была уже в полном ходу, от губернской канцелярии и магистрата бумаги с изложением дела летели все выше, и чем дальше от живого человека, от знакомого арзамасца Павлова, еще недавно жившего, как и все, в среде своих ближних; – тем отвлеченнее и беспощаднее становились решения. Каждая инстанция в таких случаях смотрела только на указы и очищала себя на бумаге от «поноровки» и послабления, которые, по наивно сильному выражению тогдашних людей, – «могли быть причтены к безвинному нас присутствующих истязанию». И вот, по решению одной из таких инстанций, оказалось, что, выдрав плетьми явно безвинного человека и отдав его в Балахну по прежнему, – губернская канцелярия поступила еще слабо и не по указам. Монетная контора 16 декабря требует, чтобы оного целовальника Павлова сыскать вторично, опять привезти в Нижний и здесь «отдать на знатныя поруки, с росписками впредь, с поставкою до указу», так как монетная контора в свою очередь будет еще исследовать, и может быть расспрашивать под пристрастием, и может быть – еще бить плетьми или кнутом…
Но арзамасец Павлов не стал дожидаться своей участи. Указ получен в Балахне 24 декабря, накануне рождества христова и, может быть, пользуясь тем, что наступали неприсутственные дни, – магистрат не приступает к немедленному сыску. Справка от соляной продажи дается магистрату лишь в январе месяце, а в это время Вольяшников стоварыщи извещает, что «оной Павлов без ведома их сборщиков бежал из Балахны в дом свой, в город Арзамас, – и в том они сказали сущую правду под опасением законнаго истязания».
Дальше о Павлове ничего уже неизвестно. Бежал ли он в дом свой лишь затем, чтобы в последний раз обнять жену и детей и отдаться во власть бессмысленной и грозной судьбы; или, быть может, ушел совсем, отрекшись от семьи, куда-нибудь в украинные степи, где казаки охотно принимали беспаспортных с темным прошлым. Или присоединился на Волге к какой-нибудь шайке воровских людей, с которыми стакався чинить воровства и пожоги, церковную татьбу и убивства, пока не был пойман командами и замучен палачами. Или, наконец, – дождался семидесятых годов, когда много без вины виноватых присоединялись к отчаянным людям и отводили свои душеньки, справляя свой пир, кровавый и короткий… Все это вопросы, на которые «дело о рублевом манете» не дает прямых ответов, предоставляя их воображению читателя…
III
Другое дело этого же рода, по-видимому, кончилось не так трагически, но зато начинается очень бурно. На усолье была своя церковь, – «Николая чюдотворца, что в варницах», а в той церкви имелся «поп Василей Иванов», человек жизни непорядочной и почасту «обращавшийся в пьянстве». 27 августа 1752 года поп Василей, по-видимому, тоже находился «в пьянственном случае» и «в исходе последняго часа дня пришед ко двору балахонца посадскаго человека Костянкина Андреева Торговкина с рогатиною и притом его Торговкина и жену ево Агафью Петрову дочь бранил непорядочною бранью и отбивал у избы его окна». Хозяин, Костянкин Торговкин, видя тое брань и окон отбивание, ко оному попу вышел на двор «и стал разговаривать». В результате этого «разговора» оказалось, что рогатина перешла из рук пастыря в руки его духовного чада. Надо думать, что при этом было и еще что-нибудь более для оного попа неприятное, хотя, по словам Торговкина, дело ограничилось тем, что поп Василей «сухватя ево Торговкина за ворот начал было бить, на что он Торговкин едва мог у нево попа вырваться. И после того оной поп, еще бранясь всячески ж, пошел в дом свой, а он Торговкин взошел в свою избу».
Здесь, однако, победителя ждал неожиданный сюрприз: на лавке лежал какой-то полулист печатной, неизвестно откуда взявшийся, – «а в какой силе тот печатной поллиста обстоит» – того ни он, Торговкин, ни его семейные знать не могли, понеже все неграмотны. «Однако, признавает он, что тот полулист не инако, только во время объявленного штурму в избное окно опустил реченный поп Василей Иванов», – и уж, конечно, не для чего иного, как для причинения ему какого-либо вредительства…
Легко представить себе, что происходило дальше. В избу Торговкина входили соседи, стояли, качали головами, вздыхали, – а в какой силе оной полулист обстоит, – того, конечно, тоже не знали. Знали только, что если после штурму поп, человек грамотный и «знающий» – этот листок подкинул, то уже, конечно, в листе обстоит какая-нибудь особенная сила.
Как ее сделать безвредной, как отвести это попово «наслание»? Когда в поле, на полосе созревающего хлеба появляется неведомо кем сделанная «закрута», то над нею также стоят и качают головами жнецы, но разделать закруту может только человек, знающий «слово». Очевидно, такого знающего человека не было в тот вечер в избе Костянкина Торговкина. Иначе, он бы сказал, что ему, Торговкину, надлежит учинить в немедленном времени. А надлежало учинить следующее: бежать тотчас же во все лопатки в магистрат или, если присутствие кончилось, – к «правлению полицейской должности», где обретались во всякое время выборные из купечества к тому правлению «полицыместер» и его команда, – и объявить извет о явльщемся полулисте прежде, чем поп в свою очередь добежит до воеводской канцелярии или до своего духовного правления. Ибо в соборном уложении главы 21 в статье 8 напечатано ясно: «которые люди приведут в губу татя или разбойника, а те разбойники или тати учнут на тех людей, которые их в губу приведут, говорить разбои или татьбу или иное воровство, – и тому не верить, чтобы всяким людям безстрашно было воров имать и в губу приводить».
Таким образом исход дела зависел от быстроты ног и своевременности заявления. Если бы Торговкин принес свой извет ранее, то Василей Иванов становился тем самым «вором», которого Торговкин привел в губу и коего изветам уже не надлежало верить; наоборот, если извет попа опередил бы заявление Торговкина, то уже никакие его свидетельства не имели силы, дабы тому попу и впредь таких воров имать и в губу приводить было бесстрашно.
Константин Торговкин сделал большую неосторожность: лист, повидимому, ночевал у него в доме и только на следующее утро он его сволок в магистрат и объявил при словесном извете, сославшись на соседей… Магистрат оной извет принял и лист осмотрел. «Которой по усмотрению того магистрата оказался напечатанной сыменем известной персоны». Того же часу Торговкин отдан розсыльщику Макару Смолникову стоварыщи при запечатанном пакете и в крайней скорости отправлен в Нижний, откуда через две недели прислан к следствию в воеводскую канцелярию…
Из этого видно, что поп Василий, вероятно, донес о листе воеводе. Когда? Если того ж дня, – то надо думать, что спина Торговкина до конца его жизни носила следы плетей, как и спина арзамасца Степана Павлова. Из дела, которое было у меня в руках, – окончания не видно. Оно кончается только вызовом свидетелей и депутата от купечества в воеводскую канцелярию. Может быть, однако, на счастье Торговкина, и поп Василей, находившийся в пьянственном случае, – не успел довести до конца своего вредительного умысла, а дойдя нетвердыми стопами до своего дому, завалился спать и принес извет на следующий день, одновременно с Торговкиным. Во всяком случае был ли Торговкин бит плетьми, или не был, – но «публичным человецем» и он не сделался; это явствует из того обстоятельства, что через несколько лет он почтен был от балахонского купечества и посадских людей выборной должностью: в 1758 году мы встречаем его имя в разных делах, – в скромном, правда, звании магистратского розсыльщика, которому, почему-то, преимущественно перед другими, отдавались для погребения «неизвестно кому принадлежащия» мертвые тела, повсягодно находившиеся в разных города Балахнинска урочищах, в большом изобилии…
Что касается до другого действующего в этом эпизоде лица, то о нем имеются в дальнейших делах сведения более печального свойства. Поп Василей продолжал обращаться в повсядневном пьянстве и однажды, отлучившись из дому вечером, домой на ночь не вернулся. «Котораго попа Василья дочь его, а бываго посадскаго человека Мотохова вдова Параскева Иванова по улицам и в протчих местах искала напрасно. А на утро вблизости варницы директора Осокина называемой Соболья, в варничном чану, усмотрила плавающую шляпу. И по признанию той шляпы с прилучавшимися тут балахонцами стали ево попа Василья в том чану искать, котораго багром едва и вытащить могли».
По этому поводу воеводская канцелярия опять вступила в переписку с магистратом: «от полицейской должности, – спрашивал воевода, – в ночные времена обходы бывают ли и для чего таковых непорядков не усмотрено и каких ради притчин находящиеся при варницах чаны, которые состоят самые опасные, – незасыпаны». Впрочем, по учинении надлежащего тому мертвому телу осмотра боевых знаков не явилось. «Кое и похоронено при церкви божии».
И может быть тот же Костянкин Торговкин помогал предавать земле мертвое тело своего бывшего врага и «обносителя».
1895