ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОТЕЦ И ДОЧЬ
ГЛАВА XXI
ПУТЕШЕСТВИЕ В ГОЛЛАНДИЮ
Корабль стоял на одном якоре далеко от литского причала, и пассажиры должны были добираться к нему на шлюпках. Это было нетрудно, так как стоял мертвый штиль, день выдался морозный и облачный и туман клубился над самой водой. Корпус корабля, когда я подплывал к нему, был скрыт в тумане, но высокие мачты искрились на солнце, словно отлитые из огня. Этот торговый корабль, большой и удобный, с несколько тупым носом, был тяжело нагружен солью, соленой семгой и тонкими белыми бумажными чулками, предназначенными на продажу в Голландии. На борту меня встретил капитан — некий Сэнг (кажется, из Лесмахаго), очень приветливый, добродушный старый моряк, хотя в тот миг он, пожалуй, слишком много суетился. Кроме меня, никто из пассажиров еще не прибыл, и меня оставили на палубе, где я расхаживал взад и вперед, всматриваясь в даль и раздумывая, каким же будет обещанное мне прощание.
Эдинбург и Пентлендские холмы рисовались надо мной как бы в туманном сиянии, время от времени затмеваемые облаками; на месте Лита виднелись лишь макушки труб, а на поверхности воды, где стлался туман, вообще ничего не было видно. Вдруг послышался плеск весел, и вскоре, словно вынырнув из дыма, клубящегося над костром, показалась лодка. На корме сидел мрачный человек, закутанный от холода в кусок парусины, а рядом с ним виднелась стройная, нежная, изящная фигурка девушки, и у меня дрогнуло сердце. Я едва успел перевести дух и приготовиться к встрече с нею, как она уже с улыбкой ступила на палубу, и я отвесил ей самый изысканный поклон, который и сравнить нельзя было с тем поклоном, что я несколько месяцев назад отдал этой особе. Без сомнения, оба мы сильно изменились: она стала выше ростом, заметно вытянулась, как чудесное молодое деревце. У нее появилась милая застенчивость, которая так к ней шла, и она была исполнена достоинства и женственности; рука одной и той же волшебницы поработала над нами, и мисс Грант обоим нам придала блеск, хотя красота была присуща лишь одной.
У обоих вырвались почти одинаковые восклицания, каждый был уверен, что другой приехал проститься, но тотчас же выяснилось, что мы едем вместе.
— Так вот почему Барби ничего мне не сказала! — воскликнула она и сразу вспомнила, что при ней письмо, которое дано ей с условием, чтобы она вскрыла его не ранее, чем ступит на борт. В конверт была вложена записка и для меня, где говорилось:
"Дорогой Дэви! Ну, как вам понравился мой прощальный привет? И что вы скажете о своей попутчице? Поцеловали вы ее или только попросили разрешения? Я чуть было не кончила на этом свое письмо, но тогда цель моего вопроса едва ли была бы достигнута; а самой мне ответ известен на собственном опыте. Итак, мысленно впишите сюда мой добрый совет. Не будьте слишком робким, но ради бога не пытайтесь напускать на себя развязность, это вам совсем не идет.
Остаюсь вашим любящим другом и наставницей Барбарой Грант".
Вырвав листок из записной книжки, я написал ответ, исполненный благодарности, сложил его вместе с письмецом от Катрионы и запечатал своей новой печатью с гербом Бэлфуров и отдал слуге Престонгрэнджа, ждавшему в моей лодке.
Теперь, наконец, мы могли наглядеться друг на друга, так как до сих пор, повинуясь какому-то взаимному побуждению, мы избегали обмениваться взглядами, пока снова не пожали друг другу руки.
— Катриона! — сказал я. Но на этом все мое красноречие иссякло.
— Вы рады меня видеть? — спросила она.
— Об этом незачем и спрашивать, — ответил я. — Мы слишком большие друзья, чтобы попусту тратить слова.
— Правда, лучше этой девушки нет никого на свете? — воскликнула она.
— В жизни не встречала такой красавицы, такой чистой души.
— И все же Эпин интересует ее не больше, чем прошлогодний снег, — заметил я.
— Ах, она и в самом деле так сказала! — воскликнула Катриона. — А все-таки она взяла меня к себе и обласкала ради моего честного имени и благородной крови, которая течет в моих жилах.
— Сейчас я вам все объясню, — сказал я. — Каких только лиц не бывает на свете. Вот у Барбары такое лицо, что стоит только взглянуть на него, и всякий придет в восхищение и поймет, что она чудесная, смелая, веселая девушка. А ваше лицо совсем другое, я и сам до сегодняшнего дня не знал по-настоящему, какое оно. Вы не можете себя видеть и оттого меня не понимаете, но именно ради вашего лица она взяла вас к себе и обласкала. И всякий на ее месте сделал бы то же самое.
— Всякий? — переспросила она.
— Всякий на всем божьем свете! — отвечал я.
— Так вот почему меня взяли солдаты из замка! — воскликнула она.
— Это Барбара научила вас расставлять мне ловушки, — заметил я.
— Ну уж, что ни говорите, а она научила меня еще кое-чему. Она мне многое объяснила насчет мистера Дэвида, рассказала обо всех его дурных чертах и о том, что есть в нем кое-что и хорошее, — сказала Катриона с улыбкой. — Она рассказала мне про мистера Дэвида все, умолчала только, что он поплывет со мной на одном корабле. Кстати, куда вы плывете?
Я рассказал.
— Что ж, — проговорила она, — несколько дней мы проведем вместе, а потом, наверное, простимся навек! Я еду к своему отцу в город, который называется Гелвоэт, а оттуда во Францию, мы будем там жить в изгнании вместе с вождями нашего клана.
В ответ я лишь что-то промычал, потому что при упоминании о Джемсе Море у меня всегда пресекался голос.
Она сразу это заметила и угадала мои мысли.
— Скажу вам одно, мистер Дэвид, — заявила она. — Конечно, двое из моих родичей обошлись с вами не совсем хорошо. Один из них — мой отец Джемс Мор, а второй — лорд Престонгрэндж. Престонгрэндж оправдался сам или с помощью своей дочери. А мой отец Джемс Мор… Вот что я вам скажу: он сидел в тюрьме, закованный в кандалы. Он честный, простой солдат и простой, благородный шотландец. Ему вовек не понять, чего они добиваются. Но если б он понял, что это грозит несправедливостью молодому человеку вроде вас, он бы лучше умер. И ради ваших дружеских чувств ко мне я прошу вас: простите моего отца и мой клан за ошибку.
— Катриона, — сказал я, — мне незачем знать, что это была за ошибка. Я знаю только одно: вы пошли к Престонгрэнджу и на коленях умоляли его сохранить мне жизнь. Конечно, я понимаю, вы пошли к нему ради своего отца, но ведь вы просили и за меня. Я просто не могу об этом говорить. О двух вещах я не могу даже думать: о том, как вы меня осчастливили, когда назвали себя моим другом, и как просили сохранить мне жизнь. Не будем же больше никогда говорить о прощении и обидах.
После этого мы постояли немного молча — Катриона потупила глаза, а я смотрел на нее, — и прежде чем мы заговорили снова, с северо-запада потянул ветерок, и матросы принялись ставить паруса и поднимать якорь.
Кроме нас с Катрионой, на борту было еще шесть пассажиров, так что места в каютах едва хватало. Трое были степенные торговцы из Лита, Керколди и Дандн, плывшие по какому-то делу в Верхнюю Германию. Четвертый — голландец, возвращавшийся домой, остальные — почтенные жены торговцев; попечению одной из них была вверена Катриона. Миссис Джебби (так ее звали), на наше счастье, плохо переносила морское путешествие и целыми сутками лежала пластом. К тому же все пассажиры на борту «Розы» были люди пожилые, кроме нас да еще бледного мальчугана, который, как сам я некогда, прислуживал за едой; и получилось так, что мы с Катрионой были всецело предоставлены самим себе. Мы сидели рядом за столом, и я с наслаждением подавал ей блюда. На палубе я подстилал для нее свой плащ; и поскольку для этого времени года погода стояла на редкость хорошая, с ясными, морозными днями и ночами, с ровным легким ветерком, так что, пока судно шло через все Северное море, команде не пришлось даже прикасаться к парусам, мы сидели на палубе (лишь изредка прохаживаясь, чтобы согреться) от утренней зари до восьми или девяти вечера, когда на небе загорались яркие звезды. Торговцы или капитан Сэнг иногда с улыбкой поглядывали на нас, перебрасывались шуткою и снова предоставляли нас самим себе; большую же часть времени они были поглощены, рыбой, ситцем и холстом или подсчитывали, скоро ли доедут, нимало не интересуясь заботами, которыми были поглощены мы.
Поначалу нам было о чем поговорить и мы казались себе необычайно остроумными; я немножко строил из себя светского франта, а она (мне кажется) играла роль молодой дамы, кое-что повидавшей на своем веку. Но вскоре мы стали держаться проще. Я отбросил высокопарный, отрывистый английский язык (которым владел не слишком хорошо) и забывал о поклонах и расшаркиваниях, которым меня обучили в Эдинбурге; она, со своей стороны, усвоила со мной дружеский тон; и мы жили бок о бок, как близкие родичи, только я испытывал к ней чувства более глубокие, чем она ко мне. К этому времени мы чаще стали молчать, чему оба были очень рады. Иногда она рассказывала мне сказки, которых знала великое множество, наслушавшись их от моего рыжего знакомца Нийла. Рассказывала она очень мило, и сами сказки были милые, детские; но мне всего приятней было слышать ее голос и думать, что вот она рассказывает мне, а я слушаю. Иногда же мы сидели молча, не обмениваясь даже взглядами, и наслаждались одной лишь близостью друг к другу. Конечно, я могу говорить только о себе. Не уверен даже, что я спрашивал себя, о чем думает девушка, а в собственных мыслях боялся признаться даже самому себе. Теперь уже незачем это скрывать ни от себя, ни от читателя: я был влюблен без памяти. Она затмила в моих глазах солнце. Я, уже говорил, что в последнее время она стала выше ростом, тянулась вверх, как всякое юное, здоровое существо, была полна сил, легкости и бодрости; мне казалось, что она двигалась, как юная лань, и стояла, как молодая березка в горах. Только бы сидеть с ней рядом на палубе, большего я не желал; право, я ни на минуту не задумывался о будущем и был до того счастлив настоящим, что не хотел ломать голову над тем, как быть дальше; лишь изредка я, не устояв перед искушением, задерживал ее руку в своей. Но при этом я, как скряга, оберегал свое счастье и не хотел рискнуть ничем.
Обычно мы говорили каждый о себе или друг о друге, так что если бы кто-нибудь вздумал нас подслушивать, он счел бы нас самыми большими себялюбцами на свете. Однажды во время такого разговора речь зашла о друзьях и дружбе, и мы, как вскоре оказалось, вступили на опасный путь. Мы говорили о том, какое чудесное это чувство — дружба и как мало мы о ней знали раньше, о том, как благодаря ей жизнь словно обновляется, и делали тысячи подобных же открытий, которые с сотворения мира делают молодые люди в нашем положении. Затем речь зашла о том, что, как это ни странно, когда друзья встречаются впервые, им кажется, будто жизнь только начинается, а ведь до этого каждый прожил на свете; столько лет, попусту теряя время среди других людей.
— Я сделала совсем немного, — говорила она, — и могла бы рассказать всю свою жизнь в нескольких словах. Я ведь всего только девушка, а, что ни говорите, много ли событий может произойти в жизни девушки? Но в сорок пятом я отправилась в поход вместе со своим кланом. Люди шли с саблями и кремневыми ружьями, некоторые большими отрядами, в одинаковых пледах, и они не теряли времени зря, скажу я вам. Среди них были и шотландцы с равнины, рядом скакали их арендаторы и трубачи верхом на конях, и торжественно звучали боевые волынки. Я ехала на горской лошадке по правую руку от своего отца Джемса Мора и от самого Гленгайла. Никогда не забуду, как Гленгайл поцеловал меня в щеку и сказал: «Моя родственница, вы единственная женщина из всего клана, которая отправилась с нами», — а мне всего-то было двенадцать лет. Видела я и принца Чарли, ах, до чего ж он был красив, глаза голубые-голубые! Он пожаловал меня к руке перед всей армией. Да, это были прекрасные дни, но все походило на сон, а потом я вдруг проснулась. И вы сами знаете, что было дальше; пришли ужасные времена, нагрянули красные мундиры, и мой отец с дядьями засел в горах, а я носила им еду поздней ночью или на рассвете, с первыми петухами. Да, я много раз ходила ночью, и в темноте сердце у меня так сильно стучало от страха. Просто чудо, как это я ни разу не встретилась с привидением; но, говорят, девушке их нечего бояться. Потом мой дядя женился, и это было совсем ужасно. Ту женщину звали Джин Кэй, и я все время была с ней в ту ночь в Инверснейде, когда мы похитили ее у подруг по старинному обычаю. Она сама не знала, чего хотела: то она была готова выйти за Роба, то через минуту и слышать о нем не желала. В жизни не видала такой полоумной, не может же человек говорить то да, то нет. Что ж, она была вдова, а вдовы все плохие.
— Катриона! — сказал я. — С чего вы это взяли?
— Сама не знаю, — ответила она. — Так мне подсказывает сердце. Выйти замуж во второй раз! Фу! Но такая уж она была — вышла вторым браком за моего дядю Робина, некоторое время ходила с ним в церковь и на рынок, а потом ей это надоело или подруги отговорили ее, а может, ей стало стыдно. Ну и она сбежала обратно к своим, сказала, будто мы держали ее силой, и еще много всего, я вам и повторить не решусь. С тех пор я стала плохо думать о женщинах. Ну, а потом моего отца Джемса Мора посадили в тюрьму, и остальное вы знаете не хуже меня.
— И у вас никогда не было друзей? — спросил я.
— Нет, — ответила она. — В горах я водила компанию с несколькими девушками, но дружбой это не назовешь.
— Ну, а мне и вовсе рассказывать не о чем, — сказал я. — У меня никогда не было друга, пока я не встретил вас.
— А как же храбрый мистер Стюарт? — спросила она.
— Ах да, я о нем позабыл, — сказал я. — Но ведь он мужчина, а это — совсем другое дело.
— Да, пожалуй, — согласилась она. — Ну конечно же, это — совсем другое дело.
— И был еще один человек, — сказал я. — Сперва я считал его своим другом, но потом разочаровался.
Катриона спросила, кто же она такая.
— Это он, а не она, — ответил я. — Мы с ним были лучшими учениками в школе у моего отца и думали, что горячо любим друг друга. А потом он уехал в Глазго, поступил служить в торговый дом, который принадлежал сыну его троюродного брата, и прислал мне оттуда с оказией несколько писем, но скоро нашел себе новых друзей, и, сколько я ему ни писал, он и не думал отвечать. Ох, Катриона, я долго сердился на весь род людской. Нет ничего горше, чем потерять мнимого друга.
Она принялась подробно расспрашивать меня о его наружности и характере, потому что каждого из нас очень интересовало все, что касалось другого; наконец в недобрый час я вспомнил, что у меня хранятся его письма, и принес всю пачку из каюты.
— Вот его письма, — сказал я, — и вообще все письма, какие я получал в жизни. Это — последнее, что я могу открыть вам о себе. Остальное вы знаете не хуже меня.
— Значит, мне можно их прочесть? — спросила она.
Я ответил, что, конечно, можно, если только ей не лень; тогда она отослала меня и сказала, что прочтет их от первого до последнего. А в пачке, которую я ей дал, были не только письма от моего неверного друга, но и несколько писем от мистера Кемпбелла, когда он ездил в город по делам, и, поскольку я держал всю свою корреспонденцию в одном месте, коротенькая записка Катрионы, а также две записки от мисс Грант: одна, присланная на скалу Басе, а другая — сюда, на борт судна. Но об этих двух записках я в ту минуту и не вспомнил.
Я мог думать только о Катрионе и сам не знал, что делаю; мне было даже все равно, рядом она или нет; я заболел ею, и какой-то чудесный жар пылал в моей груди днем и ночью, во сне и наяву. Поэтому я ушел на тупой нос корабля, пенивший волны, и не так уж спешил вернуться к ней, как могло бы показаться, — я словно бы растягивал удовольствие. По натуре своей я, пожалуй, не эпикуреец, но до тех пор на мою долю выпало так мало радостей в жизни, что, надеюсь, вы мне простите, если я рассказываю об этом слишком подробно.
Когда я снова подошел к ней, она вернула мне письма с такой холодностью, что сердце у меня сжалось, — мне почудилось, что внезапно порвалась связующая нас нить.
— Ну как, прочли? — спросил я, и мне показалось, что голос мой прозвучал неестественно, потому что я пытался понять, что ее огорчило.
— Вы хотели, чтобы я прочла все? — спросила Катриона.
— Да, — ответил я упавшим голосом.
— И последнее письмо тоже? — допытывалась она.
Теперь я понял, в чем дело; но все равно я не мог ей лгать.
— Я дал их вам все, не раздумывая, для того, чтобы вы их прочли, — сказал я. — Мне кажется, там нигде нет ничего плохого.
— А я иного мнения, — сказала она. — Слава богу, я не такая, как вы. Это письмо незачем было мне показывать. Его не следовало и писать.
— Кажется, вы говорите о вашем же друге Барбаре Грант? — спросил я.
— Нет ничего горше, чем потерять мнимого друга, — сказала она, повторяя мои слова.
— По-моему, иногда и сама дружба бывает мнимой! — воскликнул я. — Разве это справедливо, что вы вините меня в словах, которые капризная и взбалмошная девушка написала на клочке бумаги? Вы сами знаете, с каким уважением я к вам относился и буду относиться всегда.
— И все же вы показали мне это письмо! — сказала Катриона. — Мне не нужны такие друзья. Я вполне могу, мистер Бэлфур, обойтись без нее… и без вас!
— Так вот она, ваша благодарность! — воскликнул я.
— Я вам очень обязана, — сказала она. — Но прошу вас, возьмите ваши… письма.
Она чуть не задохнулась, произнося последнее слово, и оно прозвучало, как бранное.
— Что ж, вам не придется меня упрашивать, — сказал я, взял пачку, отошел на несколько шагов и швырнул ее далеко в море. Я готов был и сам броситься следом.
До самого вечера я вне себя расхаживал взад-вперед по палубе. Какими только обидными прозвищами не наградил я ее в своих мыслях, прежде чем село солнце. Все, что я слышал о высокомерии жителей гор, бледнело перед ее поведением: чтобы молодую девушку, почти еще ребенка, рассердил такой пустячный намек, да еще сделанный ее ближайшей подругой, которую она так расхваливала передо мной! Меня одолевали горькие, злые, жестокие мысли, какие могут прийти в голову раздосадованному мальчишке. Если бы я действительно поцеловал ее, думал я, она, пожалуй, приняла бы это вполне благосклонно; и лишь потому, что это написано на бумаге, да еще шутливо, она так нелепо вспылила. Мне казалось, что прекрасному полу не хватает проницательности, а достается из-за этого бедным мужчинам.
За ужином мы, как всегда, сидели рядом, но как все сразу переменилось! Она стала холодна, даже не смотрела в мою сторону, лицо у нее было каменное; я готов был избить ее и в то же время ползать у ее ног, но она не подала мне ни малейшего повода ни для того, ни для другого. Встав из-за стола, она тотчас окружила самыми нежными заботами миссис Джебби, о которой до сего дня почти не вспоминала. Теперь она, видно, решила наверстать упущенное и до конца плавания необычайно заботилась об этой старухе, а выходя на палубу, уделяла капитану Сэнгу гораздо больше внимания, чем мне казалось приличным. Конечно, капитан был вполне достойный человек и относился к ней, как к дочери, но я не мог вытерпеть, когда она бывала ласкова с кем-нибудь, кроме меня.
В общем, она ловко избегала меня и всегда была окружена людьми, так что мне долго пришлось ждать случая поговорить с ней; а когда случай наконец представился, я немногого достиг, в чем вы сейчас убедитесь сами.
— Не могу понять, чем я вас обидел, — сказал я. — Неужто это так серьезно, что вы не можете меня простить? Простите, умоляю вас!
— Мне не за что вас прощать, — сказала Катриона, роняя слова, как холодные мраморные шарики. — Я вам очень признательна за вашу дружбу.
И она чуть заметно присела.
Но я высказал не все, что приготовил, и не хотел отказываться от своего намерения.
— В таком случае вот что, — продолжал я. — Если я оскорбил вашу скромность тем, что показал вам письмо, это не может касаться мисс Грант. Ведь она написала его не вам, а бедному, простому, скромному юноше, у которого могло бы хватить ума его не показывать. И если вы вините меня…
— Прошу вас больше не упоминать при мне об этой девушке, — сказала Катриона. — Я никогда не протяну ей руку, пускай хоть умрет. — Она отвернулась, потом снова посмотрела на меня. — Клянетесь вы навсегда порвать с ней? — воскликнула она.
— Уверяю вас, я никогда не смогу быть так несправедлив, — сказал я. — И так неблагодарен.
Теперь уже я сам отвернулся от нее.