XI. ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ
День был ясный и чистый. Издалека на аэродром доносился гул самолетов и звонкие очереди автоматических пушек. Это летчики майора Толчина стреляли по конусам.
Майор Комов считал, что информация экипажей о ходе выполнения заданий — один из самых важных участков его работы. Замполит рассуждал так: если ты выполнил задание и тут же получил оценку — есть время для того, чтобы исправить ошибку или закрепить достигнутые успехи. Кроме того, когда поставленная перед летчиком задача и ход ее выполнения хорошо известны техническому составу, это сплачивает экипажи самолетов и исключает всякую задержку по техническим причинам повторного вылета. Для того, чтобы информация была оперативной, выпускалась «Стартовка». Комов сам редактировал ее и следил за своевременным выпуском.
Сегодня «Стартовка» вышла на двухстороннем стенде. На одной его стороне были крупно написаны задачи летного дня, а на другой — результаты воздушных стрельб. Итоги были хорошие: каждый летчик имел прямое попадание в конус, но успех лейтенанта Зернова превзошел все ожидания — четыре синие пробоины!
По поводу результатов стрельб Евсюков попытался сострить:
— Мой командир еще зеленый, а два попадания! — у Николаева был боезапас зеленого цвета.
Техники и механики, стоявшие подле «Стартовки», на остроту не ответили. Евсюков презрительно улыбнулся и, бросив: «В молчанку играете?!» — пошел своей вихляющей походкой к санитарной машине, на ступеньках которой сидела медсестра Ярцева.
Приложив картинно руку к козырьку, улыбаясь, Евсюков сказал:
— Екатерине Поликарповне привет!
Ярцева, не ответив, поднялась в машину и захлопнула дверку, но защемила полу белого халата. Когда она приоткрыла дверь, чтобы вытащить полу, Евсюков спросил:
— За что такая немилость? Разрешите зайти, Екатерина. Поликарповна, есть серьезный разговор…
— Хватит! Идите туда, Марк Савельевич, где вы были всю эту неделю, а я за вас хлебнула сраму…
— Что же это вы, сами вызывали, а теперь обижаетесь?
Ярцева распахнула дверцу машины и с обидой спросила:
— Когда это я вас вызывала?
— Когда я томился, как граф Монте-Кристо, на гарнизонной гауптвахте.
— Да чтобы у меня глаза лопнули, если я вас когда-нибудь вызывала! Очень вы мне нужны!
— Извиняюсь, Екатерина Поликарповна, но у нас есть доказательство…
— Это какое же такое «доказательство»?
— Записочка…
— Записочка? — искренне удивившись, переспросила Ярцева.
— Вашей рукой писана.
— Никогда я никаких записок вам не писала! Вы эти глупости бросьте! На одинокую женщину всегда можно пятно положить. Довольно стыдно, товарищ лейтенант! — заключила Ярцева.
Расстегнув комбинезон, Евсюков пошарил по карманам тужурки и извлек записку, написанную на узком прямоугольнике бумаги желтого цвета.
— Скажите, это не вы писали?
— Не имею такой привычки, чтобы мужчинам записки писать.
Упорство Ярцевой начинало его злить.
— Вы же в нее камешек завернули и бросили в окно. Здесь ясно написано: «Если скучаете, приходите в санчасть. Я в полном одиночестве. Катя», — прочел Евсюков.
— Ну-ка покажите, — все больше удивляясь, потребовала Ярцева.
— Смотрите, только из моих рук, — сказал Евсюков и, разгладив на колене записку, показал ее Ярцевой.
Она прочла записку, ушла в машину и вернулась с книгой дежурства.
— Вот поглядите мой почерк! Хоть бы руку ловчее изобразили! — с негодованием сказала Ярцева.
Записка была написана другой рукой, казалось, знакомой, но чей был этот острый, с левым наклоном почерк, Евсюков вспомнить не мог. А искренность Ярцевой не вызывала сомнений.
Она вырвала из его рук книгу дежурства и ушла, резко хлопнув дверкой «санитарки». Евсюков присел на ступеньку машины и, сдвинув на нос фуражку, почесал затылок. «Кто же написал записку? — думал он. — Кому и зачем понадобилось вызвать меня в санчасть?»
Размышления Евсюкова были прерваны — шел на посадку самолет командира. Сунув запаску в карман комбинезона, Евсюков вслед за механиком бросился встречать самолет Николаева.
Перед самым концом летного дня секретарь партийного бюро майор Юдин разыскал Комова, поздоровался, отвел его в сторону и по привычке стал крутить пуговицу на его тужурке. Комов понимал, что Юдин пришел с дурной вестью и мысленно ищет, чем бы подсластить горечь приготовленной им «пилюли».
— Тебя, Анатолий Сергеевич, у нас в полку любят, ценят и уважают, — начал он, как и думал Комов, с «бочки меда». — Ты хороший работник и честный человек, но… — Нитки, на которых держалась «подопытная» пуговица, достигли предельного напряжения. — Ты, конечно, волен поступать так, как подскажет тебе твоя партийная совесть…
— Слушай, Денис Григорьевич, не тяни за душу, выкладывай твою «ложку дегтя», — не выдержав, сказал Комов.
— У меня, конечно, нет никакого официального заявления, пока это только слухи, но… дыма без огня не бывает…
Так старательно начищенная Комовым пуговица оторвалась. Юдин выругался, нагнулся и, близоруко сощурившись, стал разыскивать пуговицу в траве. Очевидно, для того, чтобы сказать то главное, во имя чего он и затеял весь этот разговор, положение «с колена» больше устраивало Юдина, и он невнятно пробормотал:
— Я насчет твоих отношений с Леной Устиновой…
Комов так растерялся, что даже не нашел, что сказать. А Юдин, поднявшись и вручая ему пуговицу, продолжал:
— Вас видели в лесу, гм… в таком положении… Мать ее, Софья Петровна, говорит, что Леночка переживает, плачет по ночам…
— Кто это сказал? — сдерживая себя, спросил Комов.
— Наши женщины. Они уже были у Софьи Петровны, разговаривали с ней, просили меня побеседовать с тобой, как с человеком и коммунистом, — закончил Юдин и, надев очки, посмотрел на Комова. — Ты же знаешь, женщины у нас народ активный, — после паузы добавил он.
— Это мы с тобой, Юдин, виноваты в том, что «активность» наших женщин ограничивается нездоровым интересом к чужой жизни. По каким-то неписанным законам в течение всего лета до глубокой осени мы не ведем воспитательной работы среди жен офицерского и сержантского состава. Даже курсы кройки и шитья у нас работают через пень колоду…
— Подожди, Анатолий Сергеевич, — перебил его Юдин. — Если ты хочешь поставить на бюро вопрос о работе среди женщин — не возражаю, обсудим и примем решение. Но при чем здесь Лена Устинова?
— Между мной и Леной Устиновой ничего не было, — невольно повысив голос, сказал Комов. — Я отношусь с глубоким уважением к семье Устиновых и люблю…
— Любишь? — переспросил Юдин и с нескрываемым интересом посмотрел на замполита.
— Да, люблю! — резко повторил Комов. — Не понимаю, Юдин, откуда у тебя это ханжество?! Да, люблю, черт возьми! Я живой человек, и мне свойственно все живое. Боятся жизни только ограниченные тупицы, ханжи и лицемеры! Не беспокойся, Юдин, нормы общественного поведения для меня не менее обязательны, чем для других. Я об этом хорошо помню.
Вспыхнула красная ракета — это был сигнал к окончанию летного дня.
Комов стремился к тому, чтобы летчики не отрывались от своих экипажей. Техники смотрят на уходящий со старта автобус с понятным чувством обиды: они приходят на аэродром зачастую глубокой ночью, а уходят тогда, когда их командиры уже давно отдыхают дома. Зная об этом, Комов проследил за тем, чтобы командиры дали замечания техсоставу. И в то время как техники заканчивали послеполетный осмотр, их командиры в штабе заполнили документацию, провели разбор и получили оценки, затем вместе с техниками поехали на речку купаться.
Астахов на аэродроме избегал Комова и на речке держался в стороне, стараясь не попадаться на глаза замполиту.
Возвращаясь с купанья, первую остановку машины сделали подле городка.
Евсюков перелез через кузов, спрыгнул на землю, и, увидев прошедшую мимо санитарную машину, вспомнил свой разговор с Ярцевой на аэродроме. Он сунул руку в карман комбинезона, но… записки в кармане не оказалось. Техник обшарил все карманы тужурки и брюк, но записки нигде не было, хотя он хорошо помнил, что положил ее в правый карман комбинезона. Все еще оглядываясь, словно он мог уронить ее, эту записку, здесь, на дороге, и фальшиво насвистывая «Одинокую гармонь», Евсюков медленно пошел в городок. Закуривая на дороге, он уронил пачку «Астры», нагнулся, чтобы собрать рассыпавшиеся сигареты, и вдруг вспомнил, даже присев от неожиданности: десять дней назад, возвращаясь из города поздно ночью, он обнаружил на своем столе большой пакет, завернутый в газету. Поверх пакета лежала записка, написанная на таком же желтом листке бумаги, тем же косым и острым почерком: «В день рождения от друга».
Евсюков развернул пакет и обнаружил сто пачек сигарет «Астра». Его не удивило то, что этот пакет оказался в закрытой на ключ комнате: дверные замки во всех домах гарнизонного городка были одинаковы. Но день его рождения знали немногие, и такое внимание тронуло его.
«Если записка, брошенная в окно гауптвахты, написана не Ярцевой, — думал он, — то кто же и зачем вызвал его в санчасть и сделал этот щедрый подарок?» Теперь он уже не сомневался, обе записки были написаны одной рукой. «Надо посоветоваться с Павлом», — решил Евсюков, поднялся и пошел в столовую: было время обеда.
Между Евсюковым и Павлом Левыкиным установились не то чтобы дружеские, но, во всяком случае, добрые отношения. Левыкин был одинок, не пил, вел скромный образ жизни, разумеется, у него водились деньги. Евсюков жил не по средствам. В полку не было офицера, которому бы он не задолжал. Левыкин был единственным человеком, к помощи которого еще мог прибегнуть Евсюков.
В столовой Евсюков встретил Левыкина и, пользуясь тем, что народу было мало, подсел и нему. Он был еще под впечатлением своего открытия и рассказал историю двух анонимных записок. Это заинтересовало Левыкина. После обеда они вышли в садик, сели на лавочку, закурили. Подумав, Левыкин сказал:
— Ты, Марк, обратил внимание на то, как усилили охрану техники на стоянке? У склада горючего поставлено дополнительно четыре поста охраны и даже у входа в гарнизонный городок установлен пост.
— Нет, не заметил, — удивился Евсюков.
— Можешь мни поверить, это все неспроста. Когда в полку создается такая тревожная обстановка, твои записки тоже кажутся не случайными. Сколько стоит пачка сигарет «Астра»?
— Два шестьдесят… — приходя во все большее недоумение, ответил Евсюков.
— Вот и подумай, Марк. Ты — не девушка. Кто тебе преподнес такой подарок в двести шестьдесят рублей?
— Что же делать? — растерявшись, спросил Евсюков.
— Я бы на твоем месте взял эти записки…
— Одной уже нет, где-то затерялась.
— Вот шляпа! — обозлился Левыкин. — Возьми хоть ту, что еще уцелела, и отправляйся сейчас же к замполиту и все расскажи.
— К майору я не пойду.
— Почему?
— Да после этой истории с бустером… Вот веришь, Паша, говорю тебе, как товарищу, — рабочую смесь я залил полностью и бустер опробовал! — Помолчав, Евсюков с надеждой спросил: — Паша, а? Может быть, ты сам сходишь к майору? Я с начальством говорить не мастер…
— С девушками языки чесать ты мастак! Ну хорошо, — решил Левыкин. — Давай эту записку, пойду я к майору Комову.
Комов вышел из кабины грузовика у штаба и увидел Авдотью Ивановну, которая давно его дожидалась. Он поздоровался с женщиной и пригласил ее в штаб.
Авдотья Ивановна вошла за Комовым в кабинет, держа в обеих руках хозяйственную сумку, присела на кончик стула и, поджав губы, посмотрела на замполита жестким, недобрым взглядом.
— Опять, Авдотья Ивановна, что-нибудь случилось в общежитии холостяков? — спросил ее Комов.
— У нас в общежитии, товарищ майор, как я приняла хозяйство, никаких происшествиев не случается. И с Мишей Родиным, царствие ему небесное, — она шумно втянула в себя воздух, отчего ее лицо приняло плаксивое выражение, — чепе случилось не в общежитии, а в лесу.
— Что же произошло у вас?
— Товарищ майор, нехорошо это получается. Сегодня девятый день, как похоронили Родина. На кладбище надо сходить, помянуть покойного.
— Что же, Авдотья Ивановна, по-вашему, выходит, панихиду заказывать?
— Зачем панихиду?! — обиделась она. — По русскому обычаю на кладбище надо сходить, цветы положить на могилу, добрым словом помянуть человека.
— Хорошо, Авдотья Ивановна, спасибо, что напомнили, я сейчас вызову машину, и мы с вами съездим…
— Я-то уже была, цветы возле могилки посадила.
— Сегодня обязательно схожу. Надо плиту надгробную заказать, я поговорю с командиром.
Авдотья Ивановна встала, поклонилась от порога и вышла из кабинета.
Только под вечер Комову удалось освободиться; он наскоро пообедал в столовой технического состава, вышел из городка и полем по узкой, едва заметной тропе направился к кладбищу. Тропа вилась по ложбинам и взгоркам, поросшим диким пыреем, сурепкой и красноватыми метелками чернобыльника. Майор шел и думал о Мише Родине, о первой с ним встрече под Липецком и ясно, точно это случилось только вчера, вспомнил один из эпизодов войны: ночью он, Комов, вылетал на Су-2 бомбить в Кочетках штаб гитлеровской дивизии. Вернулся, едва дотянув машину до аэродрома: осколком выбило два цилиндра. Сержант Родин принял у него самолет и спросил: «Ну как, товарищ командир, Кочетки?» Он ответил: «Больше нет Кочетков на карте!» И Родин, с трудом сдерживая волнение, сказал: «Это хорошо, стало быть, нет и штаба, — и, помолчав, добавил: — Был в Кочетках у меня, однако, домик и жена… ребенок…»
«Да, никого не осталось, — подумал Комов, — только мы, друзья его, а похоронили — и забыли человека».
Комов легко разыскал могилу Родина под большой развесистой липой. Заботливой рукой Авдотьи Ивановны здесь были посажены астры и анютины глазки, а на могильном холмике лежал большой букет васильков. Цветы еще не успели завять. Кто-то совсем недавно был здесь и принес васильки.
Майор договорился с кладбищенским сторожем об уходе за могилой и, сам не зная как, очутился подле боковой калитки: его неудержимо тянуло на лесную дорожку, где их с Леной застала гроза.
Комов шел чернолесьем. По мере того как он приближался к ручью, волнение его росло. Он несколько раз останавливался, прислушиваясь к своему сильно бьющемуся сердцу.
Когда расступился лес, Комов увидел на противоположном высоком берегу ручья Лену. Она сидела так же, как и тогда, устремив пристальный взгляд в заводь, только платье на ней было красное, а позади нее, видное сквозь просеку, садилось ярко-багровое солнце.
Некоторое время он стоял, прислонясь к дереву, и смотрел на Лену, затем перешел по камням ручей, поднялся на пологий берег и сел рядом с девушкой.
Лена не удивилась приходу Комова, точно ждала его, хотя все это время они не виделись и со времени их встречи здесь, у ручья, прошло много дней.
Теперь Комов увидел, что к волосам девушки были прикреплены несколько голубых васильков.
— Вот странно, Анатолий Сергеевич, — словно продолжая давно начатый разговор, сказала она, — я только подумала: «Как было бы хорошо, если бы вы были здесь, рядом со мной!», и вот вы пришли. Мне с вами удивительно хорошо и спокойно. Когда я вас долго не вижу, жизнь представляется мне дорогой на ветру: я иду, и встречный ветер сбивает с ног, но приходите вы, и становится тихо, безветренно и спокойно.
То, что говорила Лена, отдавало литературой, и Комов это понимал, но в то же время в словах ее было много тепла и искренности.
— Скажите, Лена, к вам, в Нижние Липки, приходили женщины из гарнизонного городка? — спросил Комов.
— Приходили к маме, о чем-то шептались. После их ухода мама смотрела на меня так, словно я в ученическом табеле переправила единицу на четверку. Смотрела и вздыхала. Я сказала ей, что сил у меня много и с сердцем моим я справлюсь сама.
— Знаете, Леночка, нас кто-то видел в лесу, помните, когда мы с вами прятались в стоге сена, и пошла по городку нехорошая, грязная сплетня…
— Вам может это повредить? Хотите, я пойду к начальнику политотдела и скажу ему…
— Не надо, я волновался не за себя, за вас. Мне не хотелось, чтобы на вас легло пятно, вы девушка и…
— Ой, какой вы, Анатолий Сергеевич, — перебила она. — Что я, кисейная барышня?! Я ничего…
— Знаю.
— Что знаете?
— «Я ничего не боюсь». И я ничего не боюсь, только… вас я, Леночка, боюсь.
— Меня? Почему?
— Помните, вы сказали: «Любовь моя, точно синяк: не трогаешь — не болит». Вот когда совсем пройдет эта боль, я отвечу на ваш вопрос. Стало темно. Пойдемте, я провожу вас домой, — сказал Комов и протянул ей руку.
Опершись на его ладонь, Леночка поднялась, сорвала травинку и, покусывая ее, пошла вперед, затем обернулась, внимательно, словно увидев впервые, посмотрела на Комова и взяла его под руку.