Книга: Конь с розовой гривой (сборник)
Назад: Гуси в полынье
Дальше: Конь с розовой гривой

Запах сена

По сено собираются с вечера. Дедушка и дядя Коля, или Кольча-младший, как его зовут в семье, проверяют сбрую, стучат топорами по саням, что-то там подвязывают, подтёсывают, прикручивают. Алёшка и я крутимся во дворе. Мы чего-нибудь подаём, поддерживаем, а больше находимся не у дел – глазеем. На нас цыкают, прогоняют с холода домой, но мы не уходим, потому что уходить никак нельзя.
У нас одна лошадь, саней же подготавливается трое. Старые сани вытащили из-под навеса. К ним пристыла серая летняя пыль. Скоробились сыромятные завёртки, порыжели полозья. Вот эти-то сани и колотят обухом, проверяют и подлаживают. Всё ясно – ещё две лошади будут. Их возьмут у соседей или у родственников.
Мы ждём. Вот Кольча-младший взял две оброти – так у нас называют узды, – закинул их на плечо, высморкался, вытер пальцы о загнутые катанки и пошёл со двора.
Мы за ним. Кольча-младший нас не прогоняет, но и не приглашает. Он идёт по улице, насвистывает. Концы холщовой опояски, выпущенные для форса, болтаются у него по бокам, шапка на левом ухе, чуб на правом. Хороший человек Кольча-младший, он не прогонит нас домой. Кольчей-младшим его зовут оттого, что у бабушки и дедушки было столько детей, что всем, видно, разных имён не хватило, потому и есть у нас Кольча-старший, а этот вот Кольча-младший.
Сейчас в семье остался только он да мы с Алёшкой. Мы оба сироты. У меня нет матери. У Алёшки – отца. Алёшка в нашей семье особый человек – он глухонемой.
Говорят, он чего-то испугался, что ли, и онемел, хотя бабушка точно помнила, как он уже лопотал «мама, папа». Алёшку все жалеют, а я его люблю, и мы с ним дерёмся. Сильный он и злой. Мы то играем, то дерёмся. Бабушка разнимает нас, и мне даёт затрещину, а Алёшке только пальцем грозит. Никто не трогает Алёшку, кроме меня, потому что он и без того «Богом обиженный». Но мне на это наплевать.
Поддаст мне Алёшка, и я ему поддам, потому что никакой разницы между собой и им я не вижу. Мы спим вместе, едим вместе, играем вместе и вот за конями идём вместе.
Коней этих, Лысуху и Гнедого, младший Кольча выводит со двора старшего Кольчи. Мы ждём у ворот. Кольча-младший даёт мне Лысуху. Я подвожу её к заплоту, взбираюсь на него и уж оттуда, сверху, ныряю брюхом на выгнутую широкую спину Лысухи. Она поводит левым ухом, недовольно косит на меня глазом и норовит поймать зубами за подшитый катанок. Я отдёргиваю ногу: шалишь, кобыла, не тут-то было.

 

 

Алёшка трусит впереди меня на Гнедке и хохочет-заливается – весело дурачку! Мы спускаемся по крутояру на Енисей. Кони скользят на облитой, заледенелой дороге, скрежещут подковами. Алёшка перестаёт повизгивать и хохотать. Кольча-младший показывает ему, чтоб он схватился за гриву Гнедка.
Лошади сами идут к длинной проруби, огороженной ёлками и пихтами. Енисей в огромных, сверкающих от мороза торосах. Самые высокие торосы на середине Енисея. Там лёд мчит так уж мчит, когда встаёт река. Забереги гладкие, ровно зализанные снежной позёмкой. Прорубь на широкой заторошенной реке – как живой островок, и к ней весело идут кони.
Прорубь, к которой мы подъехали, кругом занесена снегом. За ёлками и сугробами тёмная широкая щель. В ней клубится, бурлит тёмная вода. Что-то ворочается там, подо льдом. Лошади широко расставляют передние ноги, осторожно подходят к проруби. Я не дышу. А ну как Лысуха ухнет туда, в эту тёмную воду?! Конечно, Лысуха не пролезет в такую щель, но я-то запросто…
Лысуха пьёт, и Гнедко пьёт. У Алёшки испуганное лицо, и он уже, как видно, не рад, что пошёл за конями. И я не рад. А Кольча-младший держит обеих лошадей за оброти и протяжно, медленно посвистывает, и под этот свист Лысуха и Гнедко тянут, тянут воду. Вот они подняли головы, дышат, осматриваются. На тёмной морде Гнедка сейчас же белым светом загораются тонкие волоски. И у Лысухи тоже стекленеют от мороза волоски, торчат иголками.
Лошади ещё раз ткнулись мордами в прорубь и ровно бы с сожалением отвернулись.
Вот теперь-то наступило самое главное! Страшная прорубь осталась позади, и Кольча-младший, отломив ветку от ёлки, хлещет по заду Лысуху и Гнедка. Лошади берут в рысь. Нас с Алёшкой закидывает, и мы с трудом удерживаемся на конях. Мы скачем, испуганно ухватившись за гривы и оброти, а потом уж гарцуем смело, как будто балуясь. Ребятишки катаются на Енисее и завидуют нам. Некоторые даже бегут следом и кричат разные слова. А мы скачем, а мы скачем! Ещё до дому далеко, ещё только в переулок въехали, а я уж кричу что есть мочи:
– Деда, открывай ворота!
Алёшка тоже что-то кричит по-своему.
Дед распахивает ворота и машет, чтобы мы пригнулись, иначе сшибёт матицей ворот. К великому нашему удовольствию, лошади на рыси вбегают во двор, и тут мы получаем полную плату за все радости. Гнедко останавливается, за ним Лысуха, и сначала я, а потом и Алёшка летим через головы лошадей в снег и барахтаемся там, ослеплённые, задохнувшиеся. И пока выбираемся из сугроба, дед с ухмылкой уводит лошадей в тёплый двор. Кольча-младший запирает ворота и хохочет. Бабушка, глядя в чуть оттаявшее кухонное окно, тоже беззвучно трясёт головой. И мы начинаем похохатывать, будто и нам весело.
В конюшне раздаётся визг, стук – это Лысуха устраивается, лягает нашего смирного коня с грозным именем Ястреб.
Кольча-младший кричит:
– Я те, волчица ободранная!
И Лысуха усмиряется.
Дед ещё раз обходит сани, у которых связанные перетягой оглобли целятся в небо, пинает по завёрткам, бросает в одни сани вилы деревянные и железные, грабли, привязывает бастриги и в передок других саней вставляет звонкий топор, который я недавно лизнул и оставил на нем лафтак языка. Теперь уж лизать не буду.
Всё. Надо идти в избу. Кольча-младший обметает голиком катанки, ещё раз сморкается на сторону, и дед делает то же, а мы уже следом всё повторяем.
Ужинают сегодня рано и спать ложатся тоже рано. Нам спать ещё не хочется, но мы послушно лезем на печь. Я в который раз напоминаю:
– Не забудешь, дедушка?
– Не-е, – гудит он снизу.
Дед самый надёжный человек в этом доме. Он-то уж не обманет. Раз обещал взять по сено, значит, возьмёт.
Тихо в доме, только слышно, как ворочается на скрипучей деревянной кровати бабушка, которую донимают болезни. В горнице покуривает да покашливает Кольча-младший, не привыкший так рано ложиться, потому что по вечёркам бегает и домой приходит с петухами.
– Баб! – зову я.
Бабушка не откликается, но я-то слышу, что она не спит.
– Баб!
– Ну какого тебе дьявола?
– Ты катанки сушить положила в печку?
– Положила, положила, спи!
– И Алёшкины тоже?
– И Алёшкины. Спи!
Опять тишина. Окна закрыты ставнями, темнота в избе, как в подполье. Шуршат тараканы на печи, щекочут ноги.
– Баб!
Никакого ответа.
– Ба-аб!
– Я вот встану, я вот подымуся!..
– А ты варежки-то зашила?
– Утресь зашью, спите!
Алёшка не дышит, вникает в разговор и, хоть ничего услышать не может, всё же понимает, что я беспокоюсь о завтрашней поездке по сено. Он обнимает меня и давит мою шею крепко-крепко. Это он благодарит меня за все тревоги и хлопоты. И я не отталкиваю его. Если бы у него был язык, он сказал бы, а так – обнимает, жмёт, и всё тоже понятно. Но вот Алёшка глубоко вздохнул, и руки его разнялись, ослабели. Уснул Алёшка. Намаялся, набегался и уснул. А я ещё ворочаюсь, шуршу лучиной, подкладываю под подушку старые дедовы катанки, чтобы выше было, удобнее, и бабушка снова приглушённым шёпотом грозится:
– Ты будешь спать, окаянный!
Я затихаю. Думаю о Лысухе, о тёмной проруби. В глазах начинают мелькать ёлки, пихты – это дорога меж торосов по Енисею, это мы уже едем по сено, и кони трусят, пофыркивают, и сани скрипят мёрзлыми завёртками, и полозья повизгивают, и напевает что-то Кольча-младший. И всё бежит, бежит зимник по Енисею, потом по лесу, с горы на гору, с горы на гору.
По сено у нас ездят далеко. Покосов возле села нет. Наше село на самом берегу Енисея, среди увалов и скал. Покосы на Фокинской речке, на Малой и Большой Слизнёвке. А наш покос на Манской речке. Манская речка впадает в реку Ману, Мана в Енисей. Мы летом были с Алёшкой на покосе, ловили хариусов в речке, гребли сено, купались. Зимой мы на покосе никогда не были. Далеко и морозно. Какой он, покос, зимою? Кто там живёт? Зайцы живут. Лисы живут. И медведи живут. Они караулят наше сено и не пускают к нему диких коз. Если козы съедят зарод, что тогда останется корове? Но медведь их не пускает к зароду. Да и увезём мы сено. Сложим на сани в большой-большой воз, до неба, и увезём. Я буду сидеть на самом высоком возу, и Алёшка тоже. А дедушка и Кольча-младший будут идти сзади, курить, на лошадей покрикивать.
Мы едем по сено. Едем, едем, едем…
Бр-р-рам! – повалился я с воза, подскочил и головой об потолок – аж искры из глаз сыпанули.
Никакого воза нет.
Я на печке. Алёшка спит. Бабушка на кухне – по-деревенски в кутье – уронила пустую подойницу и ругает кошку. Всегда кошка во всём виновата.
Я с печи долой. Заглянул в горницу – кровать Кольчи-младшего накинута одеялом. Я на полати – деда нету. Глянул на вешалку – дох нету. И понял всё. И запел…
Бабушка занимается своими делами, гремит кринками и не слышит. Я прибавляю голосу. Никакого толку. Я лезу на печку и сердито толкаю Алёшку. Он с минуту бестолково смотрит на меня.
– Ме-ме-ме! – дразню я его, будто он виноват в том, что мы проспали.
И тогда Алёшка тоже ударяется в голос. А ревёт он протяжно, как бык: «Бу-бу-бу-у!»
– И-и, я вот вам поору! – наконец не выдерживает бабушка. – Ишь чего удумали! По сено ехать! Сопли-то к полозьям приморозите, кто отдирать будет?
– А зачем тогда сулили-и-и-и?
Алёшка тянет: «Бу-у-у-у!» – разговаривать-то он не умеет, поддерживает меня только рёвом. Бабушка снова не обращает на нас внимания. А у нас уж слёзы кончаются. Алёшкино «бу-у-у» звучит уже еле-еле.
Я высовываюсь из-за косяка середней:
– Зачем тогда сулили-и-и-и?…
– Ты это что же, на бабушку родную зубы выставляешь, а?
– Ничего-о-о-о!..
– Ступай стайку чистить и ори там.
– Не пойду-у-у!
– Как это не пойдёшь?
– Не пойду-у-у!
– Я вот тебе не пойду! – Бабушка хватает полотенце и вытягивает меня по спине.
Вконец обиженный и несчастный, я лезу обратно на печку и заворачиваюсь в старый полушубок.
– Трескать идите, обозники! – через некоторое время зовёт нас бабушка.
Я не отзываюсь. Алёшка трясёт меня за плечо. Я отбрасываю его руку. Пропадите все вы пропадом вместе со своей едой! Не стану есть, тогда узнаете!
– Я кому сказала – исть ступайте! – повышает голос бабушка. – У меня делов по завязку. А ну слазьте с печки! – И она бесцеремонно стаскивает с печки Алёшку, а потом и меня, мне ещё и тычка даёт вдобавок.
Мы нехотя усаживаемся за длинный, как нары, кухонный стол. Сегодня мужиков дома нет, и потому в середней не накрывают.
– А умываться кто будет? – спрашивает бабушка. – Ну вы у меня достукаетесь, вы у меня достукаетесь! – обещает она. – Эк ведь они, кровопивцы, урос развели! Шагом марш к рукомойнику!
Согнали сонную вялость ледяной водою, и веселее стало. Едим картошку в мундирах, парным молоком запиваем, и нас ещё нет-нет да и встряхивают угасающие всхлипы.
Бабушка, пригорюнившись, смотрит на нас:
– Дурачки вы, дурачки! Ещё наробитесь, ещё наездитесь. Какие ваши годы? Вот подрастёте – и по сено вас возьмут.
– На будущий год, да? – примирительно спрашиваю я у бабушки.
– На будущий год уж обязательно. На будущий год вы уж во какие большие будете!
Я показываю Алёшке палец и толкую, что в будущем году нас уж точно возьмут по сено, и он кивает головой.
Рад Алёшка, и я тоже рад. И мы весело бежим на улицу, убираем навоз из стайки, пехалом выталкиваем снег со двора, разметаем дорогу перед воротами. Мы готовимся встречать деда и Кольчу-младшего с сеном. Мы станем карабкаться на воз, таскать и утаптывать сено.
То-то потеха будет!
Бабушка отстряпалась, сунула нам по пирогу с капустой, загнала нас на печку и вымыла пол, вытрясла половики. И в доме стало свежо и светло.
Целый день бабушка была в хлопотах, будто перед праздником. И только после того как второй раз подоила корову, процедила молоко и на минуту присела возле окна, буднично сказала:
– Господи батюшко, умаялась-то как! – Тут же она поглядела в окно, озабоченно вскочила: – Ой, чего же мужиков-то долго нету? Уж ладно ли у них?
Она выбежала на улицу, поглядела-поглядела и вернулась:
– Нету! Ох, чует моё сердце нехорошее. Может, конь ногу повредил? Эта Лысуха, эта язва с гривой! Говорила, не брать её, уроса, так не послушались, взяли. Вот теперь и надсаживаются небось…
Так бабушка ворчала, строила догадки и то и дело выбегала на улицу. Потом у неё возникли новые дела, и она заставила нас сторожить на улице. Когда уже совсем завечерело, бабушка сделала окончательный вывод:
– Так я и знала! Так я и знала – эта Лысуха им очки вставит. Сколько я говорила старшему-то Кольче: «Не покупай эту кобылу, не покупай! У неё глаз-от как у ведьмы…» Так разве мать послушают? Ой, тошно мне, тошнёхонько!.. Ладно, если на Усть-Мане заночуют, а что как в лесу, в этакую-то стужу!.. Ребятишки! Вы какого дьявола спины на печи жарите? А ну ступайте на Енисей, поглядите… И сидят, и сидят! То домой не загонишь, а тут сидят…
Мы побежали на Енисей. Увидели обоз – тихий, мирный, усталый. Он поднимался по взвозу, к дому заезжих. А наших нет. Спросили обозников: не видели ли дедушку и Кольчу-младшего? Но обозники верховские, они ехали по другой стороне Енисея, по городской дороге, и не обратили внимания на деревенский зимник.
Бабушка встретила нас ещё в сенках:
– Ну?
– Нету. Не видать.
– Ой, тошно мне! Да что же это такое?
Она всплеснула руками, посеменила в горницу и у образов пала на колени:
– Мать Пресвятая Богородица! Пособи им сено довезти, не изувечь, не изурочь. И Лысуху, Лысуху усмири!..
В доме наступило отчаяние. Полное. Бабушка всплакнула в фартук. Мы было взялись поддержать её, но она прикрикнула на нас:
– А вы-то чего запели? Может, ещё и ничего такого нет! Может, просто задержались, воз завалился либо что. И нечего накаркивать беду!..
И когда мы уже устали ждать и зажгли лампу и утешались только тем, что наши заночевали на Усть-Мане, бабушка глянула в окно и порхнула оттуда к вешалке:
– Ребятишки, вы какого лешака смотрели? Мужики-то уж выпрягают!..
Нас как ветром сдуло с печки. Надёрнули валенки на босую ногу, шапчонки на головы, что под руки попало на себя и выкатились во двор. А во дворе теснотища! Три воза сена загромоздили его, и ворота настежь. Я с ходу к дедушке, ткнулся носом в его холодную мохнатую собачью доху с одной стороны, Алёшка – с другой. Бабушка ворота запирала и как ни в чём не бывало спрашивала:
– Чего долго-то?
– Дорога в замётах. В Манской речке версты две целик протаптывали, – ответил Кольча-младший тоже буднично. Он выпрягал Лысуху и покрикивал на неё.
Дедушка молча потрепал нас по шапкам и отстранил.
– Деда, а деда, а сено сегодня будем метать или завтра?
– Сегодня, сегодня, – ответил за него Кольча-младший, и мы от восторга завизжали и скорее, скорее унесли под навес дуги, сбрую.
Мы лезли везде и всюду, и на нас ворчали мужики и даже легонько хлопали связанными вожжами. Кольча-младший вилами один раз замахнулся. Но мы не боимся вил – это острая орудья и ею ребят не бьют, а только замахиваются. И мы дурели, не слушались, карабкались на возы, скатывались кубарем в снег.
– Вы дождётесь, вы дождётесь! – обещали нам то бабушка, то Кольча-младший.
Дед помалкивал.
Коней закинули попонами и увели в конюшню. Оглобли саней связали. Сыромятные завёртки, растянутые возами, отходили, потрескивали. А на санях белый-белый лесной снег. Всё видно хорошо, потому что в небе студёная, оцепенелая луна и множество звёзд и снег всюду мигает искрами.
Пришли Кольча-старший, два его сына и тётка Апроня. И началась шумная работа. Отвязали бастриг на первом возу. Он спружинил, подскочил и уцепился в луну, как пушка. Воз тёмным потоком хлынул на снег и занял половину двора. Второй воз свален, третий свален. Сена – гора! Откуда-то взялась корова. Ест напропалую. Отгонят с одного места, она из другого хватает – у неё тоже праздник. Собака забралась на сено. Её вилами огрели. Нельзя собаке на сене лежать – корова сено есть не станет. Собака горестно взлаяла и убралась под навес.
А мы уже на сеновале, и бабушка с нами. Нам дали самую главную работу – утаптывать сено. Мы топтали, падали, барахтались. Мужики бросали огромные навильники в тёмный сеновал и ровно бы ненароком заваливали нас.
Жутко, глухо станет, когда ухнет на тебя навильник. Рванёшься, как из воды, наверх и поплывёшь, и поплывёшь… И ещё не успеешь отплеваться от сенного крошева, забившего рот, снова ух на тебя шумный навильник! Держись, ребята, не тони!
– Ребятишки, вы живые там? – весело спрашивает бабушка.
– Живы!
– Упрели небось?
– Не-ет!
Но я уже весь мокрый, и Алёшка тоже. Мы топчем, топчем сено, плаваем в нём, барахтаемся и дуреем от густого угарного запаха.
Перекур.
В изнеможении упали на сено, провалились в нём по маковку. Мужики курят во дворе, тихо говорят о чём-то. А бабушка стряхивает платок.
– Баб! – окликнул я её. – Ты можешь сей час траву узнать или цветок?
Бабушка у нас все травы и цветки знает наперечёт. И знает их не только по названиям, но и по запахам, и по цвету, и какая трава от какой болезни, тоже знает. И все деревенские ходят к ней лечиться от живота, от простуды и ещё от чего-то. Вот только самой ей некогда болезни свои вылечить.
– Ну где же я в потёмках-то различу? – ответила бабушка, но таким тоном, что нам совершенно ясно – это она так от скромности.
Она пошарила подле себя рукой, подозвала нас и показала при лунном свете, падающем в проём дверей:
– Вот это осока. Её легко отличить, она жёсткая, с шипом и почти не теряет цвету. В Манской речке её много. А вот эта, – отделяет она от горсти несколько былинок, – метличка. Ну, её тоже хорошо различить. Метёлочки на концах. А это вот, видите, ровно спичка сгорелая на кончике. Это купальница-цветок.
– Жарок, да?
– По-нашему, жарок. Завял он, засох, и краса вся его наземь обсыпалась. И люди вот так же: пока цветут, красивые, а потом усыхают, морщинятся и в бабушек превращаются. Недолог век у цветка, да ярок, а человечья жизнь навроде бы и долгая, да цвету в ней не лишка…
Любим мы нашу бабушку, когда она такая вот добрая, умная и всё говорит, рассуждает. Мне кажется, даже Алёшка понимает всё, что она говорит.
Девятишар, орляк, купырь, кошачья лапка, ромашка и много-много пырея переселилось из леса на наш сеновал. А я вот ещё и земляничку нащупал, потом другую, третью…
Свою я съел вместе со стебельком – ничего не случится. Ту, что бабушке отдал, она лишь понюхала и протянула Алёшке. Алёшка съел две ягодки, заулыбался.
Я хотел ещё в сене пошарить, но в это время проём дверей заткнули навильником, сделалось темно, и снова пошла работа.
Тесней и тесней становилось на сеновале. Утрамбованное, затиснутое в углы и к задней стене сено набухало ввысь и уже задевало веники, развешанные попарно на слеги и жерди. Крыша чем дальше, тем уже делалась, и мы сшибали не раз шапки о поперечины и шарили в темноте, в сене, отыскивая их.
На самом верху, там, где тёс крыши сходился торцами, по стропилам лепились гнёзда ласточек и по соседству с ними осиные пузыри. Я залез горячей рукой в луночку ласточкиного гнезда и почувствовал в ней снежок, а под ним мокрые пёрышки. Где они сейчас, говоруньи-ласточки? Наверно, тоскуют по своему дому, по этому вот сараю, по нашему селу…
Забылся на минуту и услышал, как внизу, под нами, хрупают сено вымотавшиеся за дорогу кони. Хрупают, отфыркиваются, переступают тяжёлыми копытами.
А внизу во дворе разговор начался:
– Сена лесные едкие, хватило бы до весны. А ну как прикупать придётся?
– Купило притупило! – вмешивается в разговор бабушка. – Соломы с заимки подвезём и обойдёмся. Сено стравить – дело не мудровое…
– На соломе да на пойле не лишка надоишь молока, – подаёт голос тётка Апроня.
– Нет, пойло не бракуй, девка. Пойло – всему голова. Токо руками его ладить надо, тёплое чтобы, с отрубями. А если ополосками поить, тогда конечно…
Пошли разговоры – значит, работа к концу. Да и полон сеновал уже. Мы у самой створки топчемся. Под ноги нам швыряют клоки сена, из которых торчат вилы – подскребают с саней. И хорошо это, славно, а то уж у нас дух вон.
И вот всё. Сани заведены под навес, корова водворена на место. Бабушка граблями подобрала раскрошенное по двору сено, кинула его лошади. Мужики составили вилы, грабли, забрали дохи и, постукивая о ступеньки катанками, вошли в избу. Катанки мёрзло повизгивали, скользили на крашеном крыльце.
Вместе с мужиками в дом ввалилось много холода и чужого запаха от собачьих дох. Но все эти запахи забивал сквозной, всюду проникающий запах сена. Дедушка обламывал сосульки с усов и бороды и кидал их под рукомойник. Бабушка сбросила с печи старые, пыльные катанки.
Тётка Апроня хлопотала у стола. И пока переодевались и переобувались дедушка и Кольча-младший, на столе уже всё готово. Кольча-младший полез было за кисетом, да бабушка заворчала на него:
– Хватит табачище-то жрать натощак. За стол ступайте, а потом уж жгите зелье клятое сколь влезет!
Мы уже за столом. В переднем углу оставили место только деду. Это место свято, и никто не имеет права его занимать. Кольча-младший глянул на нас, рассмеялся:
– Видали? Работнички-то уж начеку!
Все со смехом усаживались, гремели табуретками и скамьями. Исчез только дед. Он возился на кухне, и нетерпение наше возрастало с минуты на минуту. Ох уж медлительный у нас дед! И говорит он пять или десять слов за день. Всё остальное за него обязана говорить бабушка. Так уж у них повелось издавна.

 

 

Вот и дедушка. В руках у него холщовый мешочек. Он медленно запустил в него руку, а мы с Алёшкой напряжённо подались вперёд и не дышим. Наконец дедушка достал обломок белого калача и с улыбкой положил перед нами:
– Это вам от зайца.
Мы схватили калач. Он мёрзлый, как камень. Мы по очереди пытались откусить от него хоть маленько. Я показал Алёшке пальцами уши над головой, и он расплылся в улыбке: он понял – это от зайца.
– А это от лисы! – подал нам дедушка наливную, зарыжевшую от печной жары шаньгу.
Кажется, наступила вершина наших чувств и восторгов, но это ещё не всё. Дедушка снова пошарил рукою в мешочке и долго-долго не вынимал подарок. Он тихо улыбался в бороду и хитровато поглядывал на нас.
А мы уж и без того готовы. У меня сердчишко остановилось было, а потом затрепыхалось, затрепыхалось и в глазах уже рябило от напряжения. А дед томит. Ох томит! «Ну, дедушка! – хотелось крикнуть мне. – Чего ж у тебя там ещё, чего?» И тут дед вынул из мешочка кусок варёного стылого мяса, облепленного крошками, и торжественно протянул его нам.
– А это уж от самого Мишки! Он там сено наше караулил.
От медведя! – вскочил я. – Алёшка, это от медведя! Бу-бу-бу! – показал я ему и надул щёки, насупил брови. Алёшка понял меня, захлопал в ладоши. У нас одинаковое представление о медведе.
Ломаем зубы, грызём мёрзлый калач, шаньгу, мясо, оттаиваем лесные подарки языком, ртом, дыханием. Все дружелюбно поглядывают на нас, подшучивают и вспоминают своё детство. И только бабушка не сердито выговаривает деду:
– Потеху отдал бы потом… Останутся ребятишки без ужина.
Да, конечно, мы так и не поели. С замусоленным огрызком калача и плиточкой шаньги залезли на полати. На печке сегодня спит дедушка – он с холода. Я держал в руке холодный, постепенно раскисающий кусочек калача, Алёшка – кружок шаньги.
Нам снились в эту ночь диво-дивные сны.
Назад: Гуси в полынье
Дальше: Конь с розовой гривой

Оаовов
Внвгвгвг
Овгвгв
Вгугугуг
аноним
мне не понравилось чистое г