Книга: Подводный разведчик
Назад: ГАРМОШКА
Дальше: Примечания

БЫЛИ ДАВНИЕ И НЕДАВНИЕ

Часто бывает так, что к ночи на море стихает ветер и оно как бы отдыхает. Тогда морская волна делается сонной и медленной, поверхность моря лоснится и уставшие. за день чайки спокойно спят на воде, спрятав свои носы в теплом пуху. Но лишь дрогнет ночная синь, лишь упадут на восточный край неба первые брызги рассвета, встрепенется и полетит над морем свежий ветер и опять забурлит волна, проснувшиеся чайки окунутся в ней, расправят крылья и, приветствуя криками встающий день, поднимутся навстречу солнцу.
Подводная лодка капитан-лейтенанта Головлева тихо покачивалась на сонных волнах. В синей ночной дымке потонул берег, и нигде ни звука, ни огонька. Лишь редкие голубые звезды издалека смотрели на море сквозь темные разводья между облаками.
Командир лодки, смуглый, черноглазый, горбоносый моряк, в затянутой ремнем шинели и в нахлобученной фуражке, скорее по привычке, чем по необходимости прикрепленной ремешком за подбородок, стоял на мостике, неторопливо оглядывал шевелящееся в предрассветной темени море и, слушая, как убаюкивающе-ласково хлюпала за бортами вода, говорил находившемуся с ним рядом, завидного роста и сложения, своему помощнику лейтенанту Широкову, у которого время уже успело посеребрить виски:
— Не будь этой войны, Николай Антоныч, как бы теперь жил народ! Великолепно жил бы!
Широков задумчиво вздохнул, как бы припоминая что-то.
— Да-а. Так вот, видите, — негромко и глуховато отозвался он. — Мне эти немцы, Владимир Сергеич, испортили жизнь в самом начале, когда мне еще и десяти годов не было. Я из-за них даже сельской школы не закончил. Пришлось уже взрослому садиться за парту.
— Это что же, в ту войну?
— В ту. В восемнадцатом году весной они к нам пришли. Жили мы тогда в деревне, на западном берегу Псковского озера. Удирали ночью. Помню, несколько семей погрузились в ладью, подняли паруса и айда… Ветер дул боковой. Началась качка, и у меня чуть селезенки не выскочили от тошноты…
— Погоди-ка! — остановил Головлев, тронув. Широкова за рукав. Его глаза напряженно смотрели левее носа лодки. Широков тоже насторожился. А вдруг немцы! Моряки вглядываются в темень, и теперь уже оба видят, как недалеко от носа лодки на поверхности моря показалось что-то черное и тут же пропало, потом еще и еще…
— Дельфины черти! — как бы извиняясь за ложную тревогу, чертыхнулся Головлев и полез в карман за папиросами. Протянув Широкову раскрытый портсигар, он сказал, возвращаясь к прерванному разговору — Так говоришь, чуть селезенки не вытравил? Это штука скверная, по себе знаю. Ну и куда же вас вынесло?
— Сперва на Урал, потом в Сибирь.
Головлев протяжно свистнул.
— Здорово махнули! Значит, пришлось повидать, как люди живут?
— Пришлось. Конечно, мал я был, что к чему понимал плохо, но все же кое-что запомнилось. В Питере, например, мне запомнился голод. Мимо наших теплушек, на которых мелом было написано «беженцы», все время проходили люди и подбирали кости, рыбьи хвосты и головы или кусочки выброшенного кем-нибудь заплесневелого хлеба. Видел, как женщины, в модных костюмах и в шляпах копались в мусорных кучах. А одна барыня отдала за буханку хлеба хорошую шубу.
— Отдашь, брат, есть захочешь, все отдашь, — сказал Головлев и, наклонившись, зажег папиросу. Закурил и Широков, пряча огонек в руке. А за бортами по-прежнему дремотно хлюпала вода. Моряки помолчали, думая о далеких днях, пережитых каждым по-своему. Над их головами, лениво махая крыльями, тихо, почти неслышно, пролетела чайка. Ночью, на фоне неба, она казалась темной. Головлев проводил ее глазами, проронил:
— Тоже не спит.
— Дельфины, должно быть, вспугнули, — все так же глуховато сказал Широков и, продолжая начатый рассказ, добавил: — А на Урале мне запомнился матрос.
— Матрос? — заинтересованно спросил Головлев.
— Да. Это уже зимой было. Жили мы тогда в деревне Осиновая Гора. Где эта деревня, сейчас я и сам точно не могу сказать, только помню, что до Перьми ехали в теплушках. Дальше нас не повезли, сказали, что нельзя. Перегрузились мы из теплушек на пароход. По воде доехали до Уфы. А потом до этой Осиновой Горы долго везли нас на подводах через башкирские села, и башкирки выносили нам, беженцам, то хлеб, то молоко, совали в руки и что-то говорили по-своему, а на груди у них позванивали висевшие цепочками гривенники и двугривенные.
— А почему вы ехали именно в эту Осиновую Гору? Что там у вас знакомые или родные-были? — спросил Головлев.
— Да нет, ни у кого из нас там ни знакомых, ни родных не было, просто кто-то сказал нашим, что в этом районе можно спокойно жить, вот и ехали, пока не надоело трястись на подводах.
— А подводы кто вам давал?
— Сами крестьяне. От села до села везли. На ночь брали нас по домам, а утром везли дальше.
— Молодцы. Ну, а что с матросом-то?
— С матросом я познакомился в Осиновой Горе. Деревня эта расположилась вдоль небольшой речки, между гор. И вот зимой там образовался фронт.
— Это что же, когда Колчак шел?
— Ну да. В этой Осиновой Горе долго стояла красногвардейская часть. И в доме молодой одинокой солдатки, у которой мы жили, тоже квартировали человек пять красногвардейцев. Среди них был и этот матрос, звали его Кузьмой. И волосы и брови у него были белые, как манильский трос. Лоб большой, нос высокий, тонкий, с горбинкой, а кожа на лице нежно-розовая, как у барышни. В доме было две комнаты. В большой, где стояла русская печка и от порога до середины под потолком были устроены полати, жили мы и эти красногвардейцы, а в маленькой, с одним окошком, жила хозяйка. Муж у нее пропал без вести на войне с немцами, и она почти никогда о нем не говорила. Была доброй, веселой, любила пошутить с красногвардейцами и особенно с Кузьмой. Его она и чай приглашала к себе пить с горячими шаньгами, и сено помочь ей с сеновала достать. Любил и я Кузьму больше всех. Он умел играть на гитаре и пел хорошие морские песни: «Варяга», «Раскинулось море широко» или про девичьи пепельные косы, «в честь которых бравые матросы выпивали не один бокал…»
— Морская душа, Николай Антоныч, где бы она ни была, везде даст себя знать, — вставил Головлев, потирая от удовольствия руки и, видимо, предчувствуя что-то интересное. — Да и парень, видно, был не промах, этот Кузьма, недаром ваша хозяйка шаньгами его подкармливала. Ну, ну, что же дальше?
Широков докурил папиросу, погасил ее и бросил за борт. Белая черточка описала в сумраке дугу и упала на темную воду. Набежавшая волна подхватила окурок и унесла.
— Мне почему-то очень хотелось, чтобы Кузьма женился на хозяйке, и я с удовольствием делал все, что они мне говорили, — продолжал он. — Как-то вечером хозяйка топила для красногвардейцев баню, стоявшую за огородами у самой речки, а я неподалеку катался на одном коньке. Слышу, зовет. Тогда меня все кудряшом звали. Волосы у меня были белые и так курчавились, что без моего визга и крика мать ни разу не могла расчесать их. Я подъехал. Хозяйка стояла на берегу речки в полушубке, в теплом платке и в валенках. Щеки красные, глаза, как зрелые вишни, а кончик длинного носа в саже. «Ой, тетя Катя, — засмеялся я, — нос-то замазан!» Она взяла конец платка, плюнула в него и старательно вытерла. «Нету теперь?» — спрашивает.
«Все, говорю, нету». — «Ты вот что, сбегай-ка, скажи Кузьме, чтобы он дров охапку принес, а то мало. Сбегаешь?» — «Сбегаю, тетя Катя», — ответил я и стал отвинчивать сделанные из палочек закрутки, которыми был притянут к валенку конек. «Только скажи ему тихонько. Ладно?» — попросила она. Я кивнул головой, скинул конек и побежал… Кузьма и красногвардейцы сидели за столом, играли в карты. Я подошел и шепнул ему на ухо, а он загремел на весь дом: «Дров? Есть принести дров! Это мы в момент. Играйте, корешки, пока без меня. Хозяйка подкрепления просит». Красногвардейцы засмеялись, заговорили наперебой: «Иди, иди, флотский!..» «Только топите там пожарче!..» «Везет тебе, матрос!..» Потом я опять катался на своем коньке. Раза два они вместе выходили на речку за водой, и хозяйка все что-то говорила Кузьме и смеялась. Начинало темнеть. Случайно взглянув кверху, я увидел на горе несколько всадников и опрометью кинулся к бане, подбежал и опешил: Кузьма и хозяйка в предбаннике целовались. Услышав мои шаги, они повернулись ко мне, и Кузьма хотел было пугнуть меня как следует, но, увидев на моем лице испуг и растерянность, тихо опросил: «Ты чего, кудряш?» — «Какие-то кавалеристы на горе!» — выпалил я. Кузьму как ветром вынесло из предбанника. Всадники поворачивали коней и торопливо скрывались за горой. «Разведка, — сказал он, глядя на них. — Что же часовые-то наши, заснули? Надо сообщить командиру». Он ушел, a хозяйка позвала меня в предбанник, посадила рядом и сказала: «Ты любишь Кузьму?» — «Люблю». — «Вот они прогонят белых, он приедет сюда, и мы будем жить вместе. Только ты пока никому об этом не говори».
Я с жаром пообещал: «Ладно, тетя Катя, я ни-кому-никому не скажу! А скоро они белых прогонят?»— «Скоро, кудряшок, скоро, милый!» — радостно ответила она и крепко поцеловала меня в щеку.
— Значит, любила она Кузьму, — задумчиво, со вздохом, сказал Головлев, глядя куда-то в темную даль, и вдруг снова тронул Широкова за рукав: — Смотри-ка прямо на носу!
Широков стал вглядываться, но сначала, кроме шевелящихся за носом лодки свинцово-темных волн, над которыми чем дальше, тем гуще висела темень, ничего не видел. Но потом в этой темени он различил едва заметный силуэт судна, двигавшегося курсом на восток.
— Вижу. Надо перехватить.
— Поздновато. заметили, черт возьми, — с сожалением сказал Головлев, глядя на транспорт, который уже не приближался, а уходил от лодки. — 3аговорились малость. Придется идти поверху, в подводном состоянии нам его не догнать.
— Ничего. Он, кажется, без охраны. Давайте поверху.
По лодке понеслись сигналы и звонки. За кормой вскинулись белые буруны, и она, дернувшись, пошла в погоню, разрывая носом волны и с пеной отбрасывая их в стороны…
Транспорт, действительно, шел без охраны, надеясь, видимо, на прикрытие ночи, и Головлев решил захватить его и доставить в базу. Силуэт немца вырисовывался все яснее и яснее. Это был небольшой однотрубный пароход и вез он, видимо, не очень ценный груз. Но врагу нельзя оставлять ничего.
— Какой-то допотопный пароходишко, румынский, наверно, — сказал Широков, глядя на высокую трубу, стоявшую посередине и дымившую, как ёамовар. — Может быть, остановим да посмотрим? Если на нем ничего нет, так на что он нам нужен, эта старая калоша. А?
А «калоша» в это время круто изменила курс и пошла к берегу.
— Нас заметили, — вместо ответа оказал Головлев, — и раз начали нервничать, значит что-то есть.
Лодка тоже изменила курс и пошла наперерез. Пароход становился все ближе и ближе, даже стали видны бегавшие по палубе темные фигурки людей. Головлев приказал просигналить пароходу, чтобы он остановился. На палубу вышел старшина второй статьи Скворцов, стал перед рубкой и электрическим фонарем начал давать световые сигналы. Но в ответ с парохода ударила пушка, и снаряд, чуть не задев рубку, с воем пролетел над присевшими командиром и Широковым.
— Вот сволочь! — выругался Головлев. — А вы говорите отпустить. Топить их, гадов, надо!
Скворцов с палубы исчез, а с парохода снова ударила пушка, и снаряд поднял столб воды перед самой лодкой. Медлить больше нельзя было ни секунды. Третий снаряд наверняка угодит в лодку. И Головлев, взяв пачкуна на прицел, дал команду «пли». Широков видел, как за носом лодки, блеснув сталью, выскочила торпеда и, оставляя чуть заметный на темной воде белый след, понеслась на врага. На пароходе закричали, должно быть, заметили несущуюся на них смерть, и тут же у темного борта пачкуна взметнулось яркое пламя огня и грохнул оглушительный взрыв.
— Молодец Верба! — похвалил Головлев торпедиста, и лодка, развернувшись, пошла прочь… С парохода долетали ругань, крики… Силуэт его перекосился, задрав нос и потонув кормой. Потом раздался еще один взрыв, должно быть взорвался котел, и силуэта не стало…
Лодка вернулась на свою позицию. Подкрепившись горячим кофе, Головлев и Широков снова непринужденно беседовали на мостике. И опять «Малютка» спокойно покачивалась на волнах, будто ничего и не произошло. Только волны чуть-чуть тронул рассвет, и они стали не такими свинцово-темными, да просыпался ветерок, стихший за ночь. Головлев опять достал папиросы и, угощая Широкова, спросил, возвращаясь к прерванной беседе:
— Ну так что же, приехал тог матрос к вашей хозяйке или нет?
Широков помял пальцами папиросу, наклонился, прикурил от зажженной Головлевым спички, выпрямился и, выпустив струю дыма, ответил:
— Ему самому пришлось удирать утром.
— Удирать?
— Да. Белые на рассвете ворвались. Поднялась стрельба, с гиком понеслись по улице конники. На горе затрещал пулемет, а потом так ударила пушка, что где-то из окон стекла посыпались. «Одевайся скорее да лезь в подвал, а то убьют», — оказала мне мать. Я вскочил. Красногвардейцев уже не было. Натянув штаны, я побежал к хозяйке. Она стояла за косяком, возле окна, в одной рубахе, сжимала на груди темные волосы и плакала. Мне показалось, что на пальцах у нее кровь. Я подбежал к ней, схватил за локоть и крикнул: «Тетя Катя, вас ранило?» Она словно очнулась, опустила руки мне на плечи, покачала головой: «Нет не ранило». — «А где Кузьма?» — спросил я. «Убили, наверно, Кузьму, — тихо ответила она. — Я видела, как за ним гнались белые кавалеристы». Она поправила волосы, вытерла ладонью глаза и добавила: «А ты иди, кудряшок, в подвал, тут опасно». — «А вы что же не идете?» — «Иди, иди. Я сейчас тоже пойду, только оденусь».
Весь день на той и на другой горе трещали пулеметы и били пушки. Слышно было, как через деревню летели снаряды, и каждый раз этот жуткий вой нагонял страх, а мать крестилась и скулила: «Пропали, пропали, сейчас убьют… Господи, царица небесная…» И от этого становилось еще страшнее. До вечера меня не выпускали из подвала, а мне очень хотелось поглядеть, как идет война.
Вечером стрельба стихла, и я выбежал во двор. Напротив стоял большой дом под тесовой крышей. В нем жил местный богач. На резном крыльце этого дома я увидел высокого офицера в начищенных сапогах, в серой каракулевой шапке, но без шинели. На боку у него висела шашка. «Эй, мальчуган!» — позвал он меня. Я робко подошел к крыльцу. «Скажи своей матери, чтобы она истопила баню и чтобы чисто вымыла. Понял?» — «А какую баню?» — спросил я, потому что баня была и у хозяйки, и у этого богача. — «Свою баню. Наши солдаты мыться будут». — «А у нас нет бани, — сказал я. — Это хозяйкина. Мы беженцы». — «Хозяйкина? — повторил он и потрогал маленькие белесые усы. — А она дома?» — «Дома». «Ну-ка, позови мне ее». Но хозяйка, выслушав меня, выругалась и наотрез отказалась идти к офицеру. Мать стала ее уговаривать, чтобы она отвязалась от них — истопила им баню. «Иди, касатка, истопи, бог с ними. Не слиняешь. А то как бы беды не было. Ведь теперь ихняя власть, что захотят, то и сделают». Но хозяйка стояла на своем. «Не дождутся они, чтобы я им баню топила, — отвечала она. — Пускай сами топят, белопогонники проклятые!..» Она ругалась, а в это время открылась дверь, и на пороге появился тот самый офицер. Хозяйка испуганно замолкла. Испугались и мы с матерью. Офицер посмотрел на сердитую и красивую хозяйку, стоявшую возле двери в свою комнату, вежливо поздоровался, прошел и остановился перед ней.
«За что же вы нас так ругаете? — мягко и добродушно сказал он, не сводя с нее глаз. — Мы вас освободили от этой красной нечисти, вернули вам свободу и порядок, а вы… Или у вас муж большевик?» Хозяйка обожгла его блеснувшим взглядом, хмуро ответила: «Мой муж в земле лежит. За веру да за царя где-то голову сложил». Офицер вскинул брови: «О-о? Тогда мы с вами не должны ссориться. Я ваш друг и готов во воем вам помочь». — «Мне ничего не надо», — ответила хозяйка, но голос у нее становился уже не таким злым. И мне почему-то стало жаль, что она не может говорить с офицером так же, как говорила только что с матерью. «Как угодно, — сказал офицер, — но, повторяю, ссориться нам не следует. Ведь я же ничего плохого вам не сделал. Что же вы прячете от меня свои глаза?» — «А на что они вам?» — спросила хозяйка и открыто посмотрела на гостя. Мне хотелось сказать: «Уходите от него, тетя Катя, а то он еще уведет вас с собой». Но сказать я, конечно, боялся и только смотрел то на него, то на нее. «Вы не подумайте ничего дурного, — сказал офицер. — Но может быть, именно на войне мы по-настоящему понимаем, как много значит для нас ласковый женский взгляд».
— Да-а. Это верно, — задумчиво вставил Головлев. — Ну, ну?
— Хозяйка снова посмотрела на офицера, и я увидел, что глаза у нее стали какие-то испуганно-грустные. «Что же вы стоите, садитесь», — пригласила она. «Спасибо, я ненадолго, — ответил офицер. — У меня есть к вам маленькая просьба. Сегодня ко мне соберутся мои друзья, а хозяйка дома у меня стара и больна. Я приглашаю вас быть хозяйкой нашего скромного ужина. Надеюсь, вы не откажете мне в этой просьбе?» — «Я обращению с господами не обучена», — сказала хозяйка. «Пустяки! — весело отвечал офицер. — Мы люди военные, и одно ваше присутствие будет для нас наградой. Как вас зовут?» — «Катерина. Только к вам я боюсь идти»-.— «Напрасно, — продолжал офицер. — Вам тут, видимо, наговорили про нас кучу всяких страстей. Не верьте, приходите и вы сами увидите, что мы такие же люди, как и все». Я смотрел на хозяйку и видел, что лицо ее делается добрее и добрее. Видно, слова офицера и его спокойное вежливое обращение начинали вызывать в ней доверие. «Вы просили баню истопить, — сказала она, с покорностью взглянув на него. — Это ладно, я истоплю, а к вам не пойду. Уж вы, пожалуйста, попросите кого-нибудь другого. Не могу я». — «Жаль, — сказал офицер грустным голосом, — но раз не можете, так неволить нельзя. У вас, вероятно, хорошая душа, если вы в такое трудное время взяли к себе беженцев. Завтра здесь на соседнем дворе будут бить скот для армии. Приходите, я скажу, чтобы вам отдавали ливер. А баню истопите, я тоже с удовольствием помоюсь». Он козырнул и вышел. Мать встала с кровати и, не скрывая своей радости, вызванной обещанием офицера, заговорила горячо и приглушенно, словно боялась, что ее кто-то подслушает. «Ну вот, — замахала она перед хозяйкой руками, — видишь, какой хороший человек! Такому человеку и услужить не грех. Красные-то, они только все сулят, да ведь посулами сыт не будешь. А этот вон, гляди-ка, ливер нам отдадут, а можа, и ноги, да и бить будут, верно, не одну корову. Ты будь поласковее с ним, Катерина. И тебе и нам жить надо. А человек он, видать, хороший», — повторила она. Хозяйка молчала, и я подумал, что мать уговорит сейчас ее идти к офицеру на ужин. А мне почему-то не хотелось, чтобы она шла, и я сказал: «А зачем они Кузьму убили?» — «Война, — ответила мать, повернувшись ко мне. — На войне кого хошь убить могут. А ты сиди да молчи, не твоего ума это дело». Я рассердился на мать, взял шапку и убежал на улицу.
— Вообще-то и среди белого офицерства тоже были хорошие люди, не все собаки, — вставил Головлев. — Ну, ну, значит, баню она согласилась истопить, а на ужин все-таки не пошла?
Широков бросил докуренную папиросу и шумно сплюнул.
— Да нет, пошла, — разочарованно сказал он.
— Пошла?
— Да. Не знаю, мать ее уговорила или, может быть, подумала, что если не пойдет, так офицер отменит свое обещание. А ей, должно быть, очень хотелось, не так для себя, как для нас, получить этот ливер. Нас она жалела. Утром она угостила меня конфетами, а в полдень принесла целую кошовку ливера и две коровьих головы. Помню, нажарили этой печенки, свежей, душистой, огромную сковороду, и я так наелся, что три дня страдал животом.
— Пожадничал, — усмехнулся Головлев.
— Так ведь до этого на одной картошке сидели. А на четвертый день ночью нас снова разбудила стрельба, и утром вместе со своими дружками к нам в дом вернулся Кузьма.
— Ну? Значит, он не погиб? — оживленно оказал Головлев.
— Нет, не погиб. Он потом рассказывал, что когда за ним гнались кавалеристы, он свернул в переулок. А там стояла пожарная с небольшой вышкой. По деревянной лесенке он взбежал на вышку и лег, притаился, потому что ни патронов, ни гранат у него уже не было. Двое кавалеристов пролетели мимо и понеслись по переулку, а третий заметил его, подскочил к пожарной, спешился и с обнаженной шашкой кинулся по лестнице к матросу. А тот спрыгнул с вышки, махнул на коня и ускакал за угол раньше, чем конник успел снять винтовку.
— Молоде-ец! — с удовольствием засмеялся Головлев и вдруг прислушался. Где-то в сером, еще не совсем развидневшем небе послышалось рыкающее гуденье самолетов.
— Слышите? — сказал он Широкову.
— Да. Это звук немецкий. Надо скрываться, могут заметить.
Головлев посмотрел в небо, но там ничего нельзя было разглядеть. Самолеты шли высоко за облаками. Море сделалось серо-свинцовым. Утренние сумерки рассеивались, редели. Обозначился берег. Гул самолетов стал удаляться, и моряки было успокоились. Но тут Широков заметил на горизонте дымок, и Головлев, выпрямившись, поднес бинокль к глазам…
А в лодке, в кругу своих товарищей, сидел на рундуке скуластый голубоглазый торпедист Верба в синем берете, который делал его лицо круглым, как луна, и, почесывая висок, с наивной задумчивостью говорил:
— Интересно, що зараз гитлеровцы думають, чи думають воны, що о туто мы их пиджидаемо?
— А ты как думал? — отозвался маленький плотный моторист Толстухин, с пухлого лица которого никогда не сходила добродушная улыбка. — Они, брат, тоже не лыком шиты.
— Знаете, хлопцы, — снова заговорил Верба. — Хочется мени крейсер або хоть миноносец до горы ногами перекинуть, так хочется, аж пид ложечкою щекотно.
— Гм! — усмехнулся рыжий и веснушчатый старшина второй статьи Скворцов. — А больше ничего не хочется?
— Хочется, товарищ старшина, — ухмыляясь, отвечал Верба, — хоть який небудь невелычкий орден заробыть. А то ж просто соромно. В он а у кожном письми про орден пытае, а я не знаю що и говорить.
— Кто, жена?
— Та ни, дивчина. Але дуже гарна дивчина! Глаза як полумя, а спивае — забудешь усе на свити.
— И ты не знаешь, что написать? От чудотворец! Да напиши, что орден Ленина получил — и все дела, — весело посоветовал Толстухин.
— Як же ж я напишу? Вона усй газеты читае.
— Пиши. Пока письмо твое дойдет, и орден получишь.
— Точно! — смеясь, подхватили матросы. — Вот гитлеровцев перекинешь кверху ногами — и дадут…
— А промахнешься — медаль «За хлопоты».
— И нагрудный значок «Мазила».
Веселый беззаботный смех оборвал раздавшийся сигнал на погружение. Матросы вскочили и, мелькая синими беретами, быстро разбежались по своим местам… Заработали насосы. В цистерны с шумом пошла вода, и через несколько минут на поверхности моря, то обнажаемый, то скрываемый волной, медленно двигался только одинокий глазок перископа…
Замеченный Широковым на горизонте дымок рассеялся, но скоро показалась цепочка кораблей. Большой черный транспорт шел в сопровождении надежной охраны: два миноносца спереди и сзади, четыре катера с боков.
— Многовато, — сказал Головлев, наблюдая в перископ. — Но, как говорил Суворов, воюют не числом, а умением. У них преимущество в силе, у нас в невидимости. Только бы подойти на нужную дистанцию. Только бы акустики не обнаружили нас раньше времени.
— Я думаю, нам надо атаковать задний миноносец, — сказал Широков, тоже наблюдавший за врагом. — Это наиболее уязвимое место, „да и урон для врага не малый. Тут мы наверняка угробим его и сами можем уйти невредимыми.
— Не в том дело, лейтенант, чтобы уйти невредимыми, — возразил Головлев, — а в том, чтобы этот транспорт пустить на дно. Вот главная наша задача.
— Да, но…
— Что но? Катера нападут? Так они так и так нападут.
— Я не спорю. Но если мы атакуем задний миноносец, так катера будут далеко, и пока они сбегутся к месту атаки, мы уйдем, и поймать нас будет уже трудно.
— Я вижу, лейтенант, вы боитесь смерти, — заметил Головлев, продолжая наблюдение.
Широков отошел в сторону, присел на ступеньку трапа.
— Да, я хочу еще пожить, — согласился он. — И не только сам, но хочу, чтоб и другие еще пожили и чтобы лодка наша тоже еще пожила. Как хотите это называйте, трусостью или боязнью смерти, но я лихость за геройство не признаю. Если можно нанести врагу чувствительный удар и остаться самому невредимым, зачем же идти на такую операцию, где наверняка погибнешь и сам?
— Почему это наверняка?
— Безусловно. Вы хотите атаковать транспорт. Допустим, что нам удастся перехитрить немцев, а это еще неизвестно, они тоже не дураки. Но допустим, что нам удастся подойти к транспорту на нужную дистанцию и торпедировать его. Но ведь рядом будут катера. Они немедленно закидают нас десятками бомб, если не разрежут тараном миноносцы.
— Так что же, по-твоему, пускай идут? — раздраженно сказал Головлев, оторвавшись от пери-, скопа. — Плохой из вас вояка, лейтенант. Здесь драться надо, а не философствовать!..
Широков замолчал. Ему подумалось, что и на самом деле не место и не время сейчас спорить, когда нужны единая воля и единое желание уничтожить врага. Поняв, что он заставил Головлева нервничать и это может плохо сказаться на предстоящем деле, Широков чистосердечно извинился:
— Сознаю, товарищ капитан-лейтенант, философствовать сейчас действительно не время. Вы лучше меня знаете, что надо делать, и ваш приказ для меня закон.
— Вот это другой разговор! — сразу отмякнув, сказал Головлев. — Ты, брат, извини, если я вспылил. Сейчас нам с тобой надо действовать и как можно решительнее. — Он подошел к Широкову, присел рядом. — Я думаю вот как: глубина тут позволяет. Мы сейчас ляжем на грунт и будем слушать. Высунемся, когда шум винтов будет рядом. Атакуем головной миноносец. Это собьет немцев с толку. Строй их изломается, поднимется паника, и пока они очухаются, мы разнесем транспорт вдребезги и до свиданья! Потом пускай ищут-свищут.
В голосе Головлева была такая уверенность, что Широков не стал возражать, хотя план и удивил его. «Да и разве не может получиться все именно так, как задумано? Может. И это будет действительно здорово!» Загораясь азартом командира, он потер ладонь о ладонь, одобрительно сказал:
— Дерзко! У меня даже ладони зачесались, честное слово!..
И лодка, затаившись в глубине моря, стала ждать, когда послышится шум винтов головного миноносца. Замысел командира дошел до команды, и матросы, коротая время, продолжали разговор.
— Ну, Верба, теперь тебе предстоит держать главный экзамен, не подкачай смотри.
— Получишь орден, после войны к нам в Грузию поедем, дорогим гостем будешь, — с живостью и забавным акцентом сказал электрик Дадиани. — Знаешь, какой у нас место? Замечательный место! Волна так тихо, так нежно идет на берег. А тут пляж, песок мелкий, горячий, сядешь, все забудешь. А дальше долина счастья, как море, туда смотришь, сюда смотришь — нет края, вся долина — абрикосовый сад. Идешь с девушкой, поднял руку, бери абрикос, желтый, нежный, вкусный!..
— Да-а. От это действительно Грузия! — мечтательно отзывается Верба. — А грузинки, интересно, балакають по-нашему чини?
Лица матросов трогает улыбка, и они вступают в разговор.
— Видал, чем интересуется!..
— А как же, вопрос законный!
— Не горюй, Верба, — насмешливо говорит Толстухин, — не поймет на украинском, так ты ей на английском объясни. Английскому ж тебя чистокровная англичанка учила.
— Зачем смеяться, нехорошо, — вступается Дадиани.
— Та ни, — с добродушной ухмылкой говорит Верба, — вин правду каже. Колы я учився в школе, то у нас була учителька англичанка. 3#а, як черт. Часто вона до нас приходыла, бо я по английскому був першим от заду, и батько наняв ии, щоб вона со мною занималась. А мени и говорить с нею муторно. Высока, тоща, зубы, як у того мерина. От один раз приходыть и каже: «Ты що, одын дома?» — «Одын, кажу. Батько кобыли хвиста пидстригае, а маты пишла шукать, десь курка с яйцом потерялась». — «Ну, каже, меня это не интересуе. Урок выучив?» — «Выучив, кажу, а вас побачив и знову все забув». — «Як это забув? Ты що смиешься?» — «Який же, кажу, тут смих. Просто як вы приходыте, то у мене все из головы уходыть». Вон а пидскочила до мене, пидняла за чуб мою голову и кричить: «Як ты смеешь со мною так говорить? Звиняйся сейчас же!» Тут вийшов мий батько, подывивеь, як мене учителька английскому языку уче, и каже: «Микола, ты жив?» — «Жив, кажу, батько». — «Так чего ж тебе як цуцыка за чуба тягають?..»
Матросы громко смеются, но, заметив появившегося командира, сразу виновато притихают.
— Вижу, настроение бодрое. Это хорошо. О чем беседуете?
— Не застали маленько, товарищ капитан-лейтенант, — отозвался Толстухин. — Тут Верба нам про свою невесту рассказывал, как она его уму-разуму учила.
— Что за невеста?
— Бреше вин, товарищ капитан-лейтенант, — ухмыляясь, говорит Верба. — Хиба ж вы Толстухина не знаете? Як не сбрехне, так и не дыхне… Друга думка зараз в голови у менэ.
— Какая ж именно?
— А що як нимцы знають, що о туто мы их пиджидаемо? Самолеты ж летилы, могли заметить и сообщить.
— Ну нет, самолеты нас не видели.
— А що ж тоди ничего не чуть? Вже ж время богато прошло, як мы тут сыдим.
— Ничего, товарищи, терпение и выдержка. Главное, это не терять присутствия боевого духа.
Вернувшись в центральный пост, Головлев спросил дежурного акустика, что слышно. Из переговорной трубы хрипловатый голос снова доложил, что пока не слышно ничего. Головлев задумался. Высказанное Вербой сомнение начинало тревожить и его. Вопросительно поглядывал на командира и Широков. По их расчету, транспорт должен был быть уже близко, а ожидаемого шума винтов не было и не было.
— Может быть, они изменили курс? — сказал Широков.
— Почему? Минного поля здесь нет. Если бы они напоролись на блуждающую мину, так мы бы услышали. Нет, курса менять у них причин нет. Вот если у транспорта испортилось что-нибудь, это другое дело, тогда они могли задержаться. Давай-ка, Николай Антоныч, поднимемся да глянем, а то что-то становится не по себе.
Заработали насосы, и стрелка глубомера медленно поползла справа налево. Когда до поверхности оставалось не больше пяти метров, акустик доложил, что слышит шум винтов. Головлев дал команду остановить продувание, и лодка медленно пошла, шевеля релями. Волнующаяся поверхность моря была так близко, Что лодку заметно качало. Но перископа Головлев не поднимал. Враг не так далеко, и можно обнаружить себя раньше времени. А тогда все дело пропало. Надо подождать, когда головной миноносец подойдет на нужную дистанцию. Приказав рулевому держать лодку на противника, Головлев сказал Широкову, наблюдавшему за приборами:
— Кажется, Николай Антоныч, все идет нормально. Должно быть, мы просто немного ошиблись в расстоянии. Ну ничего. Как говорят, что ни делается — все к лучшему.
— А может быть, нам опуститься поглубже, — отозвался Широков, глядя на глубомер. — А то мы как на ладони.
— Что, думаешь — эсминец наскочит? Ни черта. Мы сами дадим ему прикурить, пусть только поближе подойдет.
И вдруг справа, почти рядом, один за другим грохнули два взрыва. Лодку так качнуло, что Широков чуть не разбил лбом прибора, а Головлев, ухватившись за поручень, словно остолбенел. В его широко раскрытых глазах застыли испуг и недоумение. Откуда, это? Ведь корабли противника еще не подошли? Секунду недоуменно смотрел и Широков. А затем мелькнувшая в уме догадка вырвалась приглушенным вздохом:
— Самолет!
— Ну?! — Головлев даже побледнел, а глаза его сделались еще больше.
Да, их обнаружил самолет и сбросил бомбы. Теперь это было ясно. Какая досада! Головлев понимал, что сейчас налетят катера и, если он не успеет скрыться, растерзают его глубинными бомбами. Но уйти, отказаться от боя и пропустить врага для Головлева было равносильно бегству. «Нет, этого не будет никогда!» — мысленно сказал он сам себе, и тут же его осветила новая, еще более дерзкая, но вполне осуществимая мысль: «Самолет, конечно, сообщил катерам наше местонахождение, и они, вероятно, уже идут на нас в атаку. Значит, транспорт сейчас оголен. Нырну вниз, и немцы подумают, что я скрылся, спасаясь от них, а я пройду под катерами и атакую транспорт. Только надо взглянуть, не изменил ли он курса».
— Николай Антоныч, поднимайте перископ.
Широков испуганно посмотрел на командира.
«Что он, в своем уме? Надо немедленно уходить, а он… Ведь сейчас нападут катера, да и самолет, может быть, еще здесь…»
— Товарищ капитан-лейтенант, — начал было Широков, но Головлев решительно оборвал его:
— Знаю. Поднять перископ!
— Есть поднять перископ, — ответил Широков и со всей силой рванулся выполнять приказание.
Припав к окуляру перископа, Головлев увидел, что предположения его были правильными. Четыре катера, поднимая перед собою тучи искрящихся брызг, неслись прямо на лодку, а транспорт, охраняемый миноносцами, изменив курс, уходил к берегу.
— А-а черти немые! — выругался он, не отрываясь от перископа. — Хитрите? Ну, посмотрим, кто кого перехитрит. — И, видимо, желая отдать какое-то приказание, оторвался от перископа, взглянул на помощника и сказал: — Николай Антоныч…
Но договорить не успел. Над головой так ахнул двойной взрыв, что Головлеву показалось, будто лодка перевернулась, а сам он, размозжив о перископ голову, отлетел в сторону. Треск дерева, звон разбившихся плафонов и лопанье электролампочек слились в один леденящий душу хруст, а на голову тоже упавшего Широкова в темноте посыпалась изоляционная пробка и где-то рядом, брызгаясь, захлестала вода. От ушиба у Широкова ныло плечо, но думать об этом было некогда. Нащупав в темноте трап, он поднялся на ноги, позвал:
— Товарищ капитан-лейтенант?
Головлев не отозвался. «Что с ним?» — подумал Широков, но тут же мысль его переключилась на другое: «С минуты на минуту наскочат катера и тогда верная гибель всем. Надо немедленно уходить». На ощупь он добрался до переговорной трубы и, не обращая внимания на колючие и холодные брызги воды, летевшие в лицо, крикнул в электромоторное отделение:
— Скворцов, живы там?
— Живы, товарищ командир, только побились немного да свету нет, — ответил голос из трубы.
— Давайте полный вперед!
— Есть полный вперед.
Потом Широков повернулся и крикнул в другую сторону:
— На румбе?
— Есть на румбе! — ответил тонкий знакомый голос рулевого.
— Лево, руля!.. Уходить на глубину!.. Включить аварийное освещение!..
Он выпалил сразу все команды, и лодка, развернувшись, пошла, зарываясь в глубь моря…
Когда электрический фонарь скупо осветил центральный пост, Широков увидел Головлева… Он лежал, откинувшись головой к борту, и лицо его было в крови, а бившая слева из пробоины, как из пожарного шланга, водяная струя растекалась по палубе, и в ней мокли его китель и брюки.
— Семенов, лекпома сюда! Быстро! — крикнул Широков радисту и, подняв кверху голову, посмотрел на подволок. Изоляционная пробка местами оголила корпус, а разбившиеся плафоны и лампочки осели в сетках, как раскрошившийся лед.
— Осмотреться по отсекам! — приказал Широков, когда Головлева унесли на перевязку, а мичман Брагин и радист Семенов уже забивали колотушкой принесенные клинья, закрывая пробоину и останавливая хлеставшую воду.
— Товарищ лейтенант, за нами катер гонится, — прозвучал из переговорной трубы хрипловатый голос акустика.
— Хорошо. Продолжайте слушать.
Широков снова изменил курс, прошел немного и лег на грунт. Теперь это казалось самым надежным способом спасти лодку. Заглохли электромоторы. Стало тихо, и вот уже все услышали приближающееся болтливое урчание винтов немецкого охотника.
— Неужели нащупают? — сказал мичман, глядя на Широкова.
— Не должны бы, — ответил Широков, ожидая, что враг вот-вот начнет бомбить.
В центральном посту (да и в других отсеках) все притихли. Стало слышно пчелиное жужжание ротора гирокомпаса да предательское потрескивание эхолота.
— Может быть, выключить? — спросил мичман, кивнув головой на приборы.
— Да, пожалуй. Могут услышать, — ответил Широков и насторожился. Шум винтов вражеского катера словно захлебнулся и смолк.
— Прослушивают, — тихо сказал радист Семенов и виновато съежился. Широков предупреждающе погрозил пальцем — «молчи». И все в лодке молчали, понимая, что над ними прислушивается враг. Медленно текли минута за минутой. Молчание врага усиливало напряжение и пугало своей зловещей неизвестностью. Что они делают там над головой? Ищут или уже нашли и готовятся прощупать? Слух и нервы людей так напряглись, что каждый шорох за бортом лодки казался смертельной опасностью. Нет, даже близкие разрывы глубинных бомб не действуют на психику людей так, как это дьявольское молчание. Ну что они висят над головой, как над душой? Чего дожидаются? А может быть, потому и молчат, что ничего не слышат? Ведь лодка что мертвая. Значит, скоро им надоест слушать и они уйдут догонять транспорт…
То обнадеживающие, то пугающие мысли пробегали одна за другой, и глаза людей то вспыхивали, то гасли. А враг не уходил и не уходил. Видно, нашла коса на камень. Кто кого перемолчит. И вдруг снаружи по корпусу лодки раздался короткий отрывистый удар. Люди так и похолодели. «Нащупали», — молнией пронеслось у каждого в голове и, онемев как рыбы, они смотрели друг на друга испуганными, округлившимися глазами. «Нащупали. Теперь все. Сейчас на лодку посыплются глубинные бомбы и навсегда похоронят ее здесь на дне моря». Теперь каждый почти физически чувствовал неизбежность готовящегося удара, но ничего уже не мог поделать. Лодке не уйти, если бы командир и решил это сделать. Нет времени. И, покорившись судьбе, надеясь лишь на то, что, может быть, бомбы не попадут прямо в лодку, люди с секунды на секунду ждали удара. Вот над головой загудел мотор, с клекотом зашумели винты, и люди инстинктивно пригнули головы. Сейчас. Напряженное воображение уже рисовало, как с кормы катера скатываются одна за другой бомбы и стремительно падают вниз, неся смерть. Сейчас… сейчас… И у каждого сжималось сердце, а секунда казалась вечностью.
— Ну что же вы, дьяволы! — не выдержав напряжения, вдруг крикнул мичман и, испугавшись собственного крика, вытаращил на Широкова глаза.
— Ты в своем уме? — тихо сказал Широков, сверля мичмана глазами.
— Товарищ лейтенант…
— Молчи! Уходят.
И мичман замолк. Да, катер действительно уходил, не сбросив ни одной бомбы. Это было настолько неожиданно, что даже не верилось. Пораженные таким поворотом дела, мичман и радист Семенов сидели, раскрыв рты, как оглушенные, и смотрели на Широкова. А катер уходил дальше и дальше, и шум винтов его замирал в толще воды.
— Ну, братцы, не думал я, что мы уцелеем, — облегченно вздохнув, сказал Широков, когда опасность миновала. — Никак не думал. Просто нам повезло.
— Да кто ж тут думал, товарищ лейтенант! — вскочил мичман и начал растирать ладонью шею, как будто она у него отнялась. — У меня и душа застыла, когда стукнули по корпусу. — Он снял фуражку и потрогал волосы рукой. — Ей богу, наверно, поседел за эти минуты!
— Вот интересно! — наконец придя в себя, удивленно сказал радист Семенов.:— Нащупали и ушли. А?
Широков молча покачал головой.
— Вряд ли они бы так ушли, если бы нащупали, — ответил он. — Здесь, видимо, что-то другое.
— А что?
— Не знаю, товарищ Семенов. Знаю только, что если бы немцы нас действительно нащупали, так бомб они бы для нас не пожалели.
— Но ведь стук же был?
— Был.
— Вот интересно! А?..
Долго еще в лодке не могли успокоиться. Высказывались самые фантастические предположения. Но никто и не подумал, что о лодку, спасаясь от акулы, просто ударилась рыба.
Закрытые наспех пробоины и в центральном посту, и в соседнем отсеке пропускали воду, и за это время ее набралось порядочно. Кроме того, вода шла и через сальники перископа, который почему-то не опускался. Включили помпы, и они зачмокали, отсасывая воду. Электрики начали восстанавливать основное освещение. А Верба, Толстухин и Семенов под руководством мичмана принялись как следует заделывать пробоины и останавливать течь. Широков прошел по отсекам, проверил состояние людей и лодки и, убедившись, что все приводится в порядок, отправился к командиру. В маленькой кают-компании, похожей на купе железнодорожного вагона, Головлев почти сидел на диване, положив забинтованную голову на высокие белые подушки. При свете фонаря лицо его было бледным, но глаза уже обрели прежнюю живость. На столе стоял стакан с недопитым чаем и лежала походная аптечка.
— Ну как себя чувствуете, Владимир Сергеич?
— Ничего. Ожил. Садитесь, — ответил Головлев, указывая на стул. — От нашатырного спирта очухался. Черт, как угодил, а? Все живы?
— Побились, но живы, — ответил Широков, присаживаясь на стул, и доложил командиру обо всем, что произошло, о состоянии лодки и о принятых и принимаемых мерах.
— Спасибо, Николай Антоныч! — с душевной теплотой в голосе сказал Головлев, радуясь проявленной выдержке и умению своего помощника, спасшего лодку и людей. — Теперь я вижу, что на вас можно положиться. Да, да. Я это говорю потому, что, признаюсь, иногда сомневался, думал: человек из запаса, плавал давно, столько лет жил на гражданке, привык философствовать, какой из него помощник…
Широков весело рассмеялся.
— Не доверяли, стало быть?
— Не доверял, — искренне и просто ответил Головлев и дружески улыбнулся. — И вот наказан.
Откровенность Головлева вызвала в душе Широкова такое же ответное чувство, и он, пододвинувшись поближе, сказал:
— Это ничего. Бывает хуже.
— Да-а. Действительно, бывает хуже… Ну и мне досталось на орехи. Нас они не караулят? — спросил Головлев.
— Нет, ушли.
— Вы думаете, они совсем ушли?
— По-моему, да. Им же надо сопровождать транспорт.
— Вряд ли. Во всяком случае, нам до темна трогаться не следует, тем более, что и перископ испорчен, — сказал Головлев и прислушался. Словно в подтверждение его слов до слуха опять донесся болтливый шум винтов.
— Слышите?
Широков молча кивнул головой и признался самому себе, что на этот раз он ошибся.
Возникший шум винтов услышали и матросы и сразу притихли, выключили помпы. Гуденье и бормотанье становилось все громче и все угрожающе. И когда первый катер с грохотом проходил над лодкой, некоторые матросы, подняв головы, с опаской смотрели на тускло освещенный подволок, словно боялись, что этот гудящий над головой катер не провалился б в лодку.
За первым прошел второй, и почему-то больше не было. Некоторое время матросы молчали, недоуменно поглядывая друг на друга, потом Верба сказал, потрогав синюю шишку на лбу:
— Караулять гады. Два пишлы, а два остались караулить.
И матросы не громко, но оживленно начали высказывать каждый свое мнение:
— А может, они стороной прошли. Верно?
— Черт их знает.
— Все равно нам здесь лежать до ночи.
— Как решит командование.
— А что командование… — голосисто отозвался Семенов и, заметив показавшегося из двери Широкова, замолк. А в лодке, словно приветствуя командира, ярко вспыхнул свет.
— Ну как, мичман?
— Все в порядке, товарищ лейтенант. Пробоины заделаны. Воды в отсеках нет. Ну а свет — сами видите.
— Хорошо. Спасибо за службу.
— Служим Советскому Союзу! — негромко, но дружно ответили матросы.
— А теперь нам всем надо отдохнуть. Пообедаем и спать. Шуму в лодке не делать, возможно, что нас караулят. Всплывем, когда стемнеет…
После обеда Широков снова сидел в кают-компании возле Головлева, и на столе стояли уже два стакана с недопитым чаем. Было слышно тихое жужжание вентиляторов, уравнивавших в лодке воздух, да тиканье круглых часов, что висели на переборке, поблескивая никелем. Матовые плафоны спокойно рассеивали мягкий электрический свет.
— Так что, Николай Антоныч, тот матрос Кузьма не пустил в расход вашу хозяйку, что пошла к белому офицеру? — спросил Головлев, вспомнив прерванный рассказ Широкова.
— Нет. Испугаться-то она испугалась. Как увидела на пороге Кузьму, бледной сделалась и будто онемела. Потом кинулась в свою комнату и заперлась. Кузьма, должно быть, понял, что она в чем-то виновата перед ним, разделся и, потирая озябшие руки, сказал: «Чайком бы горячим погреться, да что-то, вижу, встречают нас не больно ласково». Потом подошел ко мне. Я сидел на кровати, завернувшись в рваное одеяло. Он поворошил рукой мои волосы, весело сказал: «Ты что сидишь, как сыч? Тоже не рад нашему приходу?» Я заморгал глазами, поднял голову и несмело, как будто и я был виноват перед ним, ответил: «Нет, я рад. Только у меня еще живот болит от ихней печенки». — «Какой печенки?» — «Что тетя Катя от офицера принесла». Кузьма сразу стал хмурым. «А-а. Вот оно что! — выронил он. — Тогда все понятно». И пошел к столу, где красногвардейцы уже выкладывали из вещевых мешков свой скудный паек. Но мать, должно быть, опасаясь, как бы чего не случилось, остановила его и, часто моргая больными слезившимися глазами, просительно заговорила: «Сынок, уж ты на Катерину-то не серчай. Чайку я вам сейчас согрею. Не для себя она, для нас мыкалась тут да угождала. Есть-то нечего. Да и худого она ничего не сделала/ Поухаживала за ними во время ужина, так что за беда? Такая ж стала. Отказаться ей никак нельзя было. Бог знает, что могло получиться. Ведь власть-то ихняя, что захотят, то и сделают. А так она и себя сберегла, и нас накормила. Этакого-то человека редко а встретишь!..» Кузьма слушал, слушал, потом отмахнулся от матери, как от назойливой мухи, и сел есть. Покушав, красногвардейцы снова стали куда-то одеваться, и Кузьма сказал мне: «Пойдем, кудряш, трофеи собирать». Мать зашумела: «Еще убьют, куда он пойдет!..» А мне очень хотелось пойти с ними, и я вскочил с кровати, обулся, оделся и выбежал из дома.
Утро было тихое, морозное. Красногвардейцы разделились по двое. Я пошел с Кузьмой вниз к бане, и за речкой мы увидели убитого, подошли, и я почему-то испугался. Офицер лежал на спине, открыв рот, и смотрел в небо остекленевшими глазами. Лоб и щеки покрылись инеем, волосы в снегу, шапка в стороне. Одна пола, шинели завернулась. Из-под бедра выглядывал темляк шашки. Неподалеку торчала из снега рукоятка нагана с зеленым шнуром, и правая рука офицера словно тянулась к нему.
«Это он», — сказал я, глядя на убитого «Кто он?» — спросил Кузьма. «Тот офицер, что приходил и звал тетю Катю на ужин». — «Да? Ну туда ему и дорога», — ответил Кузьма, и лицо его сделалось каким-то грустным. Он поднял наган, отряхнул его, покрутил барабан, вынул патроны и, протягивая мне, сказал: «На, неси. Потом я тебя из него стрелять научу». Я взял и стал разглядывать, а Кузьма принялся снимать с офицера шашку и планшет. В планшете была карта и неотправленное письмо. Кузьма развернул его и прочитал:
«Дорогой Николай Павлович, все больше убеждаюсь, что народ не хочет ни старых порядков, ни старых генералов. Мы ошибаемся, думая, что нас ждет русский народ.
Никто не ждет нас, кроме смерти. Офицерство-пьянствует и своим развратным поведением и насилиями все-больше озлобляет против себя народ. Солдаты служить в нашей армии не хотят, бегут в леса, женщины боятся показываться на глаза, a дети прячутся от нас, как or чумы. Вот до чего мы довоевались. Стыдно-и больно видеть все это русскому офицеру»…
«Да-а», — задумчиво сказал он, спрятал письмо, и мы пошли дальше. Кузьма шел молча, и по его-лицу видно было, что он все о чем-то думал, a я подбирал патроны и гильзы, и карманы мои становились все тяжелее и тяжелее. Потом Кузьма вдруг остановился и сказал мне: «Кудряш, сбегай домой и скажи матери и тете Кате, что я разрешаю им похоронить этого офицера, где они хотят». Я кивнул головой и побежал, гремя гильзами. Перебегая речку, я увидел на ней окно. Должно быть, кто-то вырубил и увез большой прямоугольник льда. Окно это замерзло и было гладкое, как стекло. Я разбежался прокатиться, лед обломился, и я ухнул в воду.
— Ну? — испуганно отозвался Головлев.
— Да. Холодная вода, как железом, сковала мое тело, а патроны и гильзы сразу потянули меня на дно.
— Эх ты, мать честная!.. И как же выбрался?
— Шарф помог. Был у меня длинный вязаный шарф. Еще дома тетка связала. Я им, бывало, два раза вокруг шеи оберну, и концы еще чуть не до земли болтаются. Сперва я, хватаясь за кромку льда, пытался сам вылезти, но руки сползали, а груз тянул вниз все сильнее, и я, обломав ногти и выбившись из сил, успел только раза два крикнуть, как вода залила мне рот и свет в глазах моих потух… Очнулся я уже на кровати. А потом Кузьма рассказывал, что когда он, услышав крик, прибежал, то увидел только пристывший на кромке льда кончик шарфа, потянул за него и вытянул меня. Откачали, оттерли, дали спирту — и ничего, вот до сих пор живу, только поболел дня два.
— Стало быть, не успели застудить внутренности. Да, да. Ну, а что же хозяйка-то ваша так все время запершись и сидела?
— Не-ет. Когда меня притащили домой, она вместе с Кузьмой растирала мне руки, ноги, грудь. Потом откуда-то принесла меду и медом с горячим молоком поила. А на другой день уже весело рассказывала красногвардейцам, как, подавая офицерам на стол еду, она несла из кухни две тарелки горячего бульона. У стола один из сидевших офицеров, захмелевший и лысый, захотел обнять ее, подтолкнул, и она, притворно охнув, плеснула бульоном прямо ему на плешь. Сразу, говорит, всю прыть с него как рукой сняло.
— Ловко! — засмеялся Головлев. — Видно, молодец была эта самая Катя.
— Хорошая женщина, — с уважением произнес Широков. — И я был рад больше всех, что Кузьма перестал на нее сердиться. Да только жизнь и на этот раз обошла ее счастьем.
— Да?
— Да. Дня через три Кузьма приехал откуда-то-верхом на сивом коне. Я возле крыльца делал ледянку — с горы кататься. Он соскочил с коня, дал мне повод, сказал: «Подержи, я на минутку забегу». И ушел в дом. Конь стал нюхать мое пальто, и я все пятился от него, не понимая, что он хочет. А он корку хлебную в моем кармане учуял. Был он сухой, и хребтина у него торчала острым горбылем. Но все же мне хотелось хоть немножко проехать на нем. Вышел Кузьма, поправляя на голове черную ушанку, а за ним и тетя Катя, покрывшись теплым платком. Посмотрела она на меня и, должно быть, угадав па моим глазам горевшую во мне жажду посидеть на коне, попросила Кузьму: «Ты бы прокатил его маленько». — «Кудряша-то? — отозвался Кузьма, взглянув на меня, — обязательно! Мы с ним сейчас махнем до самой лысой горы. Махнем, кудряш?» И хозяйка вдруг испугалась: «Ну что ты! Далеко. Ему оттудова и не дойти. Да и неспокойно кругом». А я, радуясь тому, что Кузьма хочет прокатить меня до лысой горы, которая находилась версты за три от деревни, лихо воскликнул: «Ну да, не дойти! Я на лысую гору сколько-раз бегал!» Кузьма сел в седло и посадил меня за свою спину. Винтовку он повесил на грудь, а мне велел держаться за полушубок. «Засветло-то вернешься?» — спросила тетя Катя. «А как же, — отвечал Кузьма. — Далеко ли здесь до станции. К твоим пельменям как раз поспею». — «Ну храни- тебя господь». Она протянула к нему белую руку. Кузьма стиснул ее, тронул коня, и мы поехали. Я оглянулся. Тетя Катя стояла возле крыльца и махала нам рукой. «Не свалишься?» — спросил меня Кузьма. «Нет!». — отвечал я, сияя от счастья и поглядывая на окна домов. Мне хотелось, чтобы все видели, как я с Кузьмой на коне еду. Выбравшись на дорогу, Кузьма хлестнул коня плеткой, и он побежал по улице, екая селезенкой… Меня начало трясти и кидать с боку на бок. Я обеими руками крепко держался за Кузьму и только морщился, когда, подскакивая, попадал своей костью на острую хребтинную кость коня. Уже за деревней мне захотелось спросить у Кузьмы, зачем он едет на станцию, но, открыв рот, я стукнул верхними зубами о нижние и, прикусив язык, чуть не заплакал от боли. В глазах у меня рябила и желтела маячившая спина Кузьмы, а трястись на острой спине коня становилось все больнее и больнее. Мне уже хотелось, чтобы Кузьма ехал шагом или остановил бы коня и сказал «хватит». Но он не останавливал, а самому сказать мне было стыдно, и я терпел, хотя уже чувствовал, что скоро свалюсь. И вдруг Кузьма остановил коня. Я обрадовался. Но он тут же рывком снял с груди винтовку, и я увидел, что с горы, нам наперерез, катятся на лыжах несколько человек в белых халатах. Еще с десяток белых фигур маячили на верху горы. «Кто это?» — спросил я. «Беляки сволочи, разведка», — ответил Кузьма и, приложившись, выстрелил. Конь дернулся в сторону, и я свалился. «Эх ты!.. Давай садись скорее! — зашумел на меня Кузьма, но тут в ответ щелкнули два или три выстрела, и он, выронив винтовку, схватился руками за грудь и повалился на бок. Я растерялся и, не зная, что делать, со слезами на глазах стал просить, чтобы он как-нибудь опять сел на коня… «Гони назад, кудряш, скорее гони», — хрипло сказал он и, опираясь на- меня, поднялся, ухватился руками за седло. Напрягаясь до хруста в спине, я подсадил его, но он не сел, а лег животом на холку коня и снова прохрипел: «Гони скорее, кудряш». Трое белых лыжников уже бежали к нам по дороге. Не помню, как я вскарабкался на седло, но, очутившись в нем, повернул коня и погнал домой. За спиной треснули выстрелы, и от свиста пуль я сжался в комок, боясь поднять или повернуть голову. Дорога, огибая гору, уходила вправо, и вся надежда моя была на коня, успеет он скрыться за поворотом или нет. Но конь вдруг споткнулся и, останавливаясь, захромал. Я понял, что пуля повредила ему ногу, и от обиды, от сознания своей беспомощности горько завыл. А белые, видя, должно быть, что нам никуда не деться, перестали стрелять. От этого на душе еще горше стало. «Сейчас схватят», — подумал я и, замирая от страха, оглянулся. Оглянулся и долго не мог ничего понять. Беляки, сгорбившись, убегали назад.
— Назад? — удивился Головлев. — Почему?
На колено к Широкову забрался большой рыжий таракан и, словно разведчик, остановился, разглядывая обстановку и ощупывая воздух длинными расходящимися в стороны усами. Широков щелчком сшиб нахального прусака и уже спокойнее ответил:
— Вообще-то ничего странного не произошло. Случилось то, что и должно было случиться. В деревне услышали стрельбу, и взвод конников вылетел за околицу. Стоявшие на вершине горы беляки заметили эту опасность и дали своим сигнал к срочному отходу.
— Да-а. Ничего себе прокатились, — сказал Головлев. — Ну хорошо, хоть в руки к белым не попали, а то вам — не знаю, а Кузьме капут был бы. Куда ж его, в госпиталь отправили?
— Да нет. Умер он в этот же вечер.
— Ну?
— Да. До сих пор помню, как плакала тетя Катя над ним. В голос плакала. Ревел и я, конечно, и все грозился отомстить белякам за Кузьму.
— Значит, не судьба! — вздохнув, сказал Головлев, взглянул на часы и сел. — А воздух становится неважным, Николай Антоныч, чувствуете? — заговорил он, переключившись из прошлого в настоящее. — Пожалуй, надо всплывать, хотя по времени еще и рановато. А?
— Да, надо всплывать, — согласился Широков, тоже чувствовавший, что дышать становилось труднее. — Но вы лежите, Владимир Сергеич, все будет сделано, как надо. Артиллерийский расчет сейчас вызовем в центральный пост, и как только всплывем, они немедленно станут к пушкам. Да, может быть, никого и нет, ушли. Времени много прошло. Отдыхайте, у вас еще бледность с лица не сошла.
— Нет, пойдем вместе. Дохну свежим воздухом, и бледность пройдет. Да и голове будет легче. Полежал, хватит., Пошли.
И через несколько минут началось продувание цистерн. В центральном посту было людно. Кроме Головлева и Широкова, здесь находились и кок, и Верба, и Семенов, и мичман Брагин. На лицах матросов начинала появляться испарина, и Головлев спросил, обращаясь к торпедисту:
— Что, товарищ Верба, трудновато дышать становится?
— Да есть трошки, товарищ командир. Ну ще ничего. Теперь скоро на свежий воздух выйдем.
— А вы спали?
— Ни, не спав. Думки не дають.
— Вот это зря. Теперь до базы спать не придется.
— Так то не беда, — ответил Верба, и скуластое лицо его тронула хитроватая ухмылка. — Ось кок каже, що вин уже целый месяц не спит и ничего.
— Это что, после того, как женился, что ли?
— Точно. То вин нас обслужуе, то жинку. Так спать и нема колы.
Головлев весело засмеялся, но Широков, взглянув на глубомер, перебил:
— Что-то мы не двигаемся с места, товарищ капитан-лейтенант.
— Как не двигаемся? — Он спросил, как идет продувание. Из переговорной трубки ответили, что продувание идет нормально. — Ну, значит, прилипли немного, — заключил Головлев. — Выжмут главный балласт — и оторвемся.
А удушье в лодке, и особенно в центральном посту, заметно нарастало. От большого количества углекислоты в ушах звенело и шумело, будто по корпусу лодки скатывалась вода, и даже казалось иногда, что лодку кто-то трогает и она тихонько шевелится. Но потом все это проходило и опять становилось тихо и неподвижно.
Продули все цистерны, а стрелка глубомера с места не двигалась. «Неужели заклинились?» — тревожно подумал Головлев и медленным взглядом обвел всех присутствовавших. И хотя он ничего не сказал, матросы поняли все по взгляду.
Они знали, что иногда лодка, ложась на грунт, попадает между скал и заклинивается. От этой мысли сразу всем стало не по себе. Ведь из каменных клещей редко кому удается вырваться без посторонней помощи. А кто им тут может помочь? Все смотрели на командира, надеясь, что он, как опытный подводник, знает, что в таких случаях надо делать. Но он знал еще только одно средство — выстрелить торпедой. От выстрела получается сильный толчок, и если лодка просто прилипла к вязкому грунту, то она должна оторваться, а если заклинилась, то может и выскользнуть, а может и сильнее заклиниться. Все зависит от того, как ее держат скалы» Поэтому командир пока не решался применять это последнее средство. Выпустить в маске человека, чтобы он посмотрел, глубина не позволяла.
— Николай Антоныч, как вы думаете, прилипли мы или заклинились? — спросил он после продолжительного молчания.
Теперь все перевели свои взгляды на Широкова.
— Судя по тому, что не было резкого удара, когда ложились, и каменного скрежета за бортами, так мы лежим не на скалах, — ответил Широков, вытирая платком со лба испарину. — Да и лежим ровно. Между скал так трудно заклиниться.
Это соображение ободрило Головлева, хотя он и чувствовал себя довольно плохо. В висках у него стучало, словно он тяжело угорел. А сердцу становилось так тесно в груди, что оно, казалось, вот-вот остановится.
— Я тоже так думаю, что мы все-таки прилипли, а не заклинились, — сказал он и, решившись, приказал: — Верба, выпусти торпеду.
— Есть выпустить торпеду, — ответил тот и скрылся за дверью.
Наступила томительная тишина. Все думали об одном: оторвется лодка или нет. С надеждой и нетерпением ждали выстрела, как приговора, а его все не было и не было. Но вот лодка дернулась всем корпусом назад и закачалась с боку на бок. Из-за бортов донеслось знакомое хлюпанье воды. Все недоуменно посмотрели друг на друга, и мичман первым крикнул:
— Братцы, да мы же наверху!
Испуг и радость, как электрический ток, встряхнули каждого. Они наверху. Значит, сейчас вырвутся на свежий воздух, и дыши сколько хочешь! Скорей бы!.. Но где немцы? А вдруг они рядом и только того и ждут, когда откроется крышка люка?.. Первыми бросились по трапу артиллеристы, и откинутая крышка рубочного люка грохнула так, что зазвенел корпус лодки. И сразу струи свежего морского воздуха хлынули в потные лица и полились за воротники рубах. А люди из тесноты и удушья выскакивали и выскакивали на мостик, открытыми ртами жадно хватали чистый прохладный воздух, и казалось, что пьянели от него, как от вина…
Вместе с матросами вырос на мостике и Широков и, помня о возможной опасности, посмотрел по сторонам. Кругом было тихо. Ветер, должно быть, давно замер, и лодка неподвижно плавала на сонной воде. Синие сумерки сгустились, перешли в ночь, и Широков был рад этому. Может быть, именно эти сумерки спасли их от беды, укрыли от вражеского глаза. Всплыви они таким образом днем, все могло быть иначе.
— Что, Николай Антоныч? — спросил Головлев, выбравшись на мостик и становясь рядом с помощником. Повязка на его голове в сумраке белела, как чалма.
— Кажется, никого нет, Владимир Сергеич.
— Ну и хорошо. Значит, ушли.
— Мы хоть трошки очухаемось, — вставил тоже вылезший на мостик Верба. — А то вже и свет в глазах пожелтив.
— Это верно, — согласился Головлев. — А я думал, только у меня. Вот черт возьми, какая полундра может получиться, а? Самим смешно!
— И от що интересно, товарищ командир, чи мы вси разумом тоди стали як дити, чи нам по-закладувало. Сидим, мучаемось, а проверить, не испортился ли глубомер, никому и в голову не пришло.
— Не знаю, товарищ Верба. Вероятно, от удушья соображение притупилось. Но хорошо, что немцев нет, а то б…
— Тоди капут. Это точно… — согласился торпедист.
— Кому капут? — неожиданно спросил Головлев.
Верба осекся, кинул на командира блеснувший в сумраке взгляд, но, увидев на лице Головлева сдерживаемую усмешку, заухмылялся и хитровато ответил:
— Так звесно ж кому, гитлеровцам.
На мостике дружно грохнул смех.
— Хите-ер парень! — засмеялся и Головлев, — А вообще-то верно, товарищ Верба, им будет капут, а не нам. Сегодня они ушли от нас, но завтра не уйдут. Кто к нам с мечом войдет, jot от меча и погибнет.
— Точно!
А ночь тихая, звездная. Спит море, опят чайки на нем. И нигде ни звука, ни огонька. Напились свежим воздухом и люди и лодка. Исправили и опустили заклинившийся перископ. Восстановили сорванную бомбами антенну. А потом ночную тишину вспугнули запущенные дизели, и лодка пошла по гладкому темному морю, готовая к новым встречам и к новым боям.

notes

Назад: ГАРМОШКА
Дальше: Примечания