Глава тринадцатая
МАТРОССКАЯ ПЕСНЯ
Мачты, паруса. Черные от копоти и белые — свежепокрашенные — трубы рядом с блеском зеркальных витрин, среди подстриженных, низкорослых деревьев, склонившихся над неподвижной темной водой.
Океанские корабли высились в самом центре Гетеборга. Они пришли сюда большим портовым каналом, разрезающим город на две равные части. Множество других каналов, обнесенных парапетами из серого тесаного камня, пересекают во всех направлениях Гетеборг.
Металлические арки высоко поднявшихся в воздух мостов встают над зеркальной, то темной, то лаковосерой, покрытой радужными пятнами нефти водой этих каналов.
В центре города шумят два больших рынка. Среди зелени бульваров темнеет позеленевший от времени бронзовый памятник основателю Гетеборга — королю Густаву Адольфу, грузному мужчине, закованному в рыцарские доспехи.
Советские моряки проходили мимо старинных, острокрыших готических зданий, мимо современных построек, сереющих железобетоном, блистающих бесконечностью витрин.
Над головами, раскачиваясь у дверей магазинов, пестрели длинные флаги — звезды и полосы — рядом с желтыми крестами на синих полотнищах шведских национальных знамен. Полосатые, многозвездные флажки стояли среди товаров, за стеклами витрин.
— У нас только над посольствами висят иностранные флаги, а тут, смотри ты, везде, — сказал Гладышев, останавливаясь у витрины.
— К чему бы здесь американские флаги? — спросил Уточкин, рассматривая витрину с флажками.
— А это значит — здесь фирмы Соединенных Штатов торгуют, — авторитетно разъяснил Фролов.
— Америка — единственная держава, у которой морской торговый флаг ничем не отличается от военноморского, — сказал штурман Игнатьев.
Они шли дальше — мимо бензиновых ярких колонок и велосипедных стоянок. Сотни велосипедов стояли один возле другого в ожидании ушедших по делам владельцев.
«Своеобразное ощущение переживаешь, сходя здесь на берег», — подумал штурман Игнатьев. С того момента, как легкое дерево сходней, сброшенных с борта «Топаза», коснулось каменной набережной Гетеборга, казалось — эти сходни не просто соединили палубу корабля с сушей, а протянулись между двумя планетами, а вернее — между вчерашним и завтрашним днем земного шара.
Наступил вечер, и широкобортный «Топаз» возвращался на внешний рейд по пепельно-серой воде морского канала. Серебристые нефтяные цистерны, доки с военными и торговыми кораблями, сидящими в них, как куры на яйцах, норвежские, шведские, английские, американские транспорты, советский теплоход «Фельдмаршал Кутузов» — медленно уплывали назад на фоне бесконечных каменных пристаней…
Еще издали при выходе из порта вновь увидели советские моряки высокий, прямой обелиск и на его вершине бронзовую женщину, в тщетном ожидании протянувшую руки в сторону моря. Прекрасная скульптура даровитого Ивара Ионсона — памятник шведским матросам, погибшим в первую мировую войну,
— Да, немало морячков, о возвращении которых так трогательно молится бронзовая шведка, погибли во время войн, добывая прибыли хозяевам гетеборгских фирм, — сказал, любуясь памятником, Андросов.
«Топаз» вышел на рейд, подходил к доку. Шторм утих давно, еле заметно зыбилась морская вода.
Дощатые, слегка накрененные сходни соединяли док с бортом «Прончищева».
Агеев сидел на деревянных брусьях киль-блока, покуривал, держа в жестких губах рубчатый мундштук своей многоцветной трубки. Вокруг отдыхали матросы. Щербаков мечтательно смотрел вдаль, туда, где за горизонтом, за просторами моря и суши лежала родная земля.
— Я, товарищ мичман, как подойдет время в бессрочный, на Алтай думаю податься, на новые урожаи.
— Что ж, на флоте заживаться не хотите? Не понравилось? — добродушно усмехнулся Агеев.
— Я свое отслужу честно, — улыбался в ответ Щербаков. — А только знаете, какие у нас в колхозе хлеба! Опыт передавать нужно другим колхозам. Вот мы и поедем…
— С девушкой своей, видно, договорился об этом?
Щербаков застенчиво молчал.
— А я обратно на Урал, на мой металлургический, — откликнулся рядом сидящий.
— А мне и ехать никуда не надо! — подхватил никогда не унывающий Мосин. Он поиграл мускулами, провел рукой по стриженой, обильно смазанной йодом у темени голове. Он получил здоровую ссадину, барахтаясь в тащившей его за борт волне, но это не лишило его пристрастия к шуткам.
— Вернемся в нашу базу, послужу сколько положено, а потом на автобус — и через час прибыл в Электрогорск!
— Огромный, говорят, город? — взглянул на него Щербаков.
— Спрашиваешь! Не меньше этого самого Гетеборга будет… Со временем, правда, когда кончим строить его… Там одна гидростанция мощностью чуть послабее Днепрогэса.
— Это которая на днях в строй войдет?
— Пока только первую очередь вводим. Снимки в газете небось видел? У меня там невеста.
— Служит?
Мосин покосился на Щербакова озорным взглядом.
— Работает. Директором комбината.
— Травишь! — сказал пораженный Щербаков.
— Зачем травить… Она пока, конечно, только монтажница, главный корпус помогала достраивать. Сейчас вот учиться в техникум поступила. Когда мне срок демобилизоваться выйдет — ее уже директором назначат.
— Шутишь все…
— А что мне — плакать? Моряк всегда веселый.
Он сидел с баяном на коленях, растянул баян, раздался пронзительный звук.
— Эх, жалко, не умею на гармони… Сыграть бы что-нибудь наше, матросское, чтобы на берегу подпевали…
Жуков стоял в стороне, смотрел неподвижно в пространство. К нему подошел спрыгнувший с палубы «Топаза». Фролов.
— А ты что же, не просил увольнения в город? Стоит там побродить.
— Нет, не просил… — Жуков явно не желал поддерживать разговор.
— Да брось ты думать о ней после такого дела! — Фролов во что бы то ни стало хотел развлечь загрустившего друга. — Я вот лучше тебе расскажу, как нас в Гетеборге встречали. Городок, нужно сказать, ничего, чистенький, весь каналами прорезан. И народ к нам относится хорошо.
Дима Фролов говорил подчеркнуто бодро — у него болело сердце при виде исхудавшего за последние дни, потемневшего лица друга.
— Гуляли, знаешь, мы со штурманом нашим, который сочиняет стихи. Подходит какой-то пожилой человек, из интеллигентных. Приподнял шляпу, пожал по очереди всем нам руки, что-то говорит по-английски. Штурман нам перевел: «Спасибо героическим русским, уничтожившим дьявола Гитлера!»
— А с нами другое было, — вступил в разговор Ромашкин. — Подошли к нам на бульваре четыре шведа. По-русски говорят. Мы, объясняют, из армии спасения, во всех странах мира бываем, все языки знаем. Сигаретами стали угощать.
— А что это за «армия спасения» такая, товарищ старшина? — спросил Щербаков.
— Армия спасения? — боцман Ромашкин значительно потер нос. — Это, как бы тебе сказать, ну попы, служители культа. На площадях молитвы поют, на скрипках играют.
— Вроде наших цыган? — с сомнением протянул Щербаков.
— Говорю, попы, а не цыгане. Ромашкин медленно затянулся.
— А мы что, мелочные, на чужой табак кидаться? Вынимаю пачку «Казбека», дескать, закуривай наши, ленинградские — и проходи. А они за нами увязались, не отстают. Стали расспрашивать, как в Советской России живем. Превосходно живем, отвечаю. «А как моряки у вас время проводят?» В море, говорю, проводим время, в труде. А как срок увольнения подходит: чистимся, одеколонимся и идем с любимой девушкой в театр. Помолчали они, будто поскучнели. Потом один спрашивает: «А трудности у вас от войны остались?» Тут я им и подпустил. Трудностей, говорю, только у того нет, кто с фашистами не воевал, нейтралитет соблюдал в этом деле. А про их нейтралитет — помните, что мичман рассказывал?
Это что они через свою страну гитлеровские войска пропускали, за валюту шарикоподшипники Гитлеру гнали? — сказал кто-то из матросов.
Вот-вот…
Жуков не вслушивался в разговор, стоял в стороне убитый горем. У Фролова заныло сердце сильней. Он шагнул к Леониду.
Не горюй ты — море все раны лечит! Еще найдешь в жизни настоящую подругу.
Отплавался я, — тихо сказал Жуков.
Что так? Разве твой рапорт задробили?
— Не задробили еще, а думаю, будет «аз». — Да ты поговорил бы с замполитом… Жуков, глядя в сторону, молчал.
— Вот что! — Фролов взял у Мосина баян. — Давай споем. Песней печаль разгоним.
— Не могу я петь! — взглянул с упреком Жуков.
— Песня усталость уносит, тоску разгоняет. А эту будто для тебя специально штурман наш сочинил.
Прислонился к брусьям киль-блока — гибкий, темноглазый, взял вступительные аккорды, запел:
Бывают дни такие — повеет ветер грусти,
Туманом застилает маячные огни.
Моряк не любит грусти и руки не опустит,
Но выпали на долю и мне такие дни.
Фролов тряхнул головой, сдвинулась на затылок шляпа, голос зазвучал сдержанной страстью, грустным призывом:
О чем грущу, матросы, о чем, друзья, тоскую?
Какие злые мысли прогнать не в силах прочь?
Дорогу выбрал в жизни просторную, морскую,
А девушка-подруга не хочет мне помочь.
Грусть Фролова исчезла, сменилась веселым вызовом. Матросы подхватили припев:
Нелегкая дорога, но в ней и честь и слава!
Далеко флаг Отчизны проносят моряки.
И где бы ни ходил я, и где бы я ни плавал —
Повсюду мне сияют родные маяки!
Пели уже несколько матросов, в хор вступали все новые голоса.
Глаза разъело солью, усталость ломит руки, Бушует даль волнами, и берег скрылся с глаз… Далекие подруги, любимые подруги, Как думаем, мечтаем, как помним мы о вас! А вот моя подруга не любит, не жалеет… Иль ты не понимаешь, не знаешь ты сама, Что другу в океане работать тяжелее Без теплого привета, без милого письма… Нелегкая дорога, но в ней и честь и слава, Далеко флаг Отчизны проносят моряки. И где бы ни ходил я, и где бы я ни плавал — Повсюду мне сияют родные маяки!
— Вот уж точно, — растроганно сказал Агеев. — Чем дальше в чужие края — тем роднее советская земля.
Он спрыгнул с киль-блока, неторопливо пошел в сторону «Прончищева». Сергей Никитич заметил давно, что из палубной надстройки ледокола вышла, остановилась у поручней Таня Ракитина. И походка могучего, прославленного боцмана, по мере того как он приближался к Тане, становилась все более неуверенной, почти робкой.
— Татьяна Петровна! — негромко окликнул мичман. Она медленно обернулась.
— Погодка-то какая стоит после шторма. Глядите — чайки на воду садятся. Недаром старики говорят: «Если чайка села в воду — жди, моряк, хорошую погоду».
Он остановился с ней рядом… Нет — совсем не такими незначительными словами хотелось начать этот разговор. Ракитина молчала.
— Правильную поют матросы песню… — Еще звучал баян, хор голосов ширился над закатным рейдом, и в душе мичмана каждое слово находило все более волнующий отклик. — В походе волна бьет, солью глаза разъедает, а любимые у нас на сердце всегда. Куда глаз глядит, туда сердце летит.
Он искоса взглянул на нее — не навязывает ли опять Татьяне Петровне слишком явно свои чувства?
А бывает — любовь эта самая и до плохого доводит, — продолжал рассудительно мичман. — Вот хоть бы сигнальщик наш Жуков. До головотяпства дошел, нож забыл в комнате у вертихвостки, а тем ножом человека убили.
Разве он ножом был убит?
Мичман от неожиданности вздрогнул. Таня повернулась к нему. Ее губы были приоткрыты, какой-то настойчивый вопрос жил в ее взгляде.
— Точно — ножом…
Он молчал выжидательно, но она не прибавила ничего, опять смотрела вдаль, положив на поручни свои тонкие пальцы. И боцман упрекнул сам себя — вместо задушевного разговора напугал девушку рассказом об убийстве!
— Сергей Никитич, — тихо сказала Таня, — бывало с вами так, что долго мечтаешь о чем-то, ждешь чего-то большого-большого, кажется — самого главного в жизни, а дождешься — совсем все не то и вместо радости одно беспокойство и горе?
Ее голос становился все тише, не оборвался, а словно иссяк с последними, почти шепотом произнесенными словами.
— Какое у вас горе? Скажите?
Но она тряхнула волосами, смущенно закраснелась, благодарным движением коснулась его руки.
— Нет, это я так…
Она поежилась в своем легком пальто.
— Ветер какой холодный. Я в каюту пойду…
Действительно, ветер усиливался. Вода рейда подернулась легкой рябью, хотя чайки по-прежнему покачивались на волнах и горизонт на весте был чист. Но когда Ракитина скрылась за тяжелой дверью надстройки, Агееву показалось, что погода испортилась непоправимо.