МОНИКА ЕДЕТ В БОНВИЛЬ
Заподозрить мадам Тарваль в стремлениях к высоким идеалам, а тем более к таким, которые требовали от нее каких-либо материальных жертв, было трудно. Еще так недавно круг ее интересов ограничивался желанием уж если не расширять, то во всяком случае удерживать на достигнутом уровне гостиницу и ресторан при ней, доставшиеся ей от покойного мужа. И надо сказать, что она проявила себя как достойная наследница и распорядительница воли покойного. Правда, расцвету этого дела благоприятствовали не только ее хозяйственные способности, а и некоторые специфические условия Сен-Реми, славившийся как курортный городишко, весь год, за исключением поздней осени, был наполнен множеством приезжих. Они охотно пользовались гостиницей и кухней мадам Тарвалль, так как хозяйка умела создать тот уют, который закрепил за ее домом славу порядочного, семейного пансиона. Это впечатление, возможно, усиливало и то, что двое детей мадам Тарваль, сын Жан и дочка Моника, не болтались под ногами отдыхающих, а в меру своих сил помогали матери. Мадам Тарваль считала: дети с малолетства должны приучаться к мысли, что ничто в жизни не дается даром.
Жан и Моника стали взрослыми. Все, казалось, шло хорошо, и мадам заранее распланировала, как она обеспечит будущее своих детей. Дочке она завещает ресторан, а гостиницу — сыну.
Война разбила все планы. Правда, гостиница не пустовала. Большая часть номеров была занята постоянными обитателями, беженцами из Парижа и вообще с севера. Беженцы не спешили возвращаться обратно, туда, где был установлен более суровый оккупационный режим. В Сен-Реми он был все-таки прикрыт хоть фиговым листком договором между немецким командованием и правительством Виши об «охране района». Беженцы пользовались и рестораном, но прежней прибыли не было. Дела мадам Тарваль пошатнулись. Одно дело курортники, которые приезжают развлекаться, заранее отложив для этого деньги, и совсем другое — постоянные обитатели, дрожащие над каждым су, ибо они и сами не знают, насколько им хватит их средств, и даже не представляют себе, когда можно будет вернуться домой. К тому же мадам Тарваль должна была систематически помогать матери, которая жила с младшей дочерью в деревне Травельса. До войны младшая сестра мадам Тарваль Луиза жила в Париже — там работал ее муж, Андре Ренар, по профессии авиационный инженер. Но Андре Ренар в 1939 году был призван в армию, служил в авиации и, вероятно, погиб, так как Луиза за все время не получила от него ни одного письма. Вскоре гитлеровцы конфисковали все имущество Андре Ренара, и Луизе пришлось покинуть Париж и переехать к матери, в небольшую деревеньку километрах в тридцати от Сен-Реми.
Конечно, было бы лучше жить всем вместе. Сестра помогала бы в ресторане. Но мадам Тарваль не могла пойти на это. Не потому, что она не любила сестру, а из простейшей осторожности. Если б гестаповцы узнали о том, что жена Ренара живет у сестры, то ресторан, да и сама его владелица считались бы неблагонадежными. Немецким офицерам запретили бы посещать ресторан, а это еще больше подорвало бы дело. Как-никак, а самая большая часть доходов поступала именно от этих постоянных клиентов. Нет, о том, чтобы взять к себе сестру, нечего было и думать. Мадам Тарваль даже переписку с ней тщательно скрывала, особенно после того, как Жан пошел в маки.
Да, ее маленький Жан, ее единственный сын должен был пойти в партизаны. С того дня, как это произошло, мадам Тарваль не знала ни минуты покоя. Хорошо еще, что об этом не дознались гестаповцы. Для них Жан не вернулся с фронта, погиб в бою или попал в плен. А что, если дознаются? Ведь один раз его уже задержали в горах. К счастью, он наскочил на этого барона, верно, ее материнские молитвы сделали так, что барон отпустил его. Иначе чем можно объяснить его странный поступок? А может, барон узнал в Жане брата Моники? Нет, этою не может быть. А Жан каким был, таким и остался, беззаботный, глупый мальчишка. Хоть он и старше Моники, а ведет себя хуже легкомысленной девушки.
Вот на Монику она может положиться. Та не такая. Правда, она ненавидит немцев и по временам ведет себя чересчур резко, но в то же время не переступает границ. Даже барона фон Гольдринга согласилась обучать французскому языку. Конечно, барон совсем не похож на немца. Вежлив, как настоящий француз, и очень сердечен. С того времени как он отпустил Жана, мадам Тарваль ежедневно открывает в нем новые достоинства. Только настоящий рыцарь способен на такой поступок. Жан передал через Монику, что он просто остолбенел от удивления, когда все это произошло. Кстати, откуда Моника узнала о Жане? Мадам Тарваль припоминает частые поездки дочери на велосипеде, и ее бросает в жар. А что, если и Моника тоже связана с партизанами?
Мадам Тарваль начинает сопоставлять и анализировать то, что раньше проходило мимо внимания.
Да, часто в середине дня, когда столько работы, Моника бросает все и, сославшись на головную боль, куда-то уезжает… Потом приветы от Жана… Что-то очень часто передает их Моника. Или такое заявление: «Если тебя спросят, мама, скажешь, что Франсуа мой жених». Тогда она восприняла это как шутку и улыбнулась. Длинноносый Франсуа и ее красавица Моника! Теперь мадам Тарваль не до смеха. Постепенно она начинает понимать, что ее дочь что-то скрывает от нее. Боже, что, если кто-либо узнает об этом! Ведь Жан в горах, в относительной безопасности, и Монику каждую минуту могут схватить. Прочь эти мысли, от них можно сойти с ума. И мадам Тарваль лукавила сама с собой, отгоняла страшные подозрения, издевалась над собой, называла себя трусихой, но совсем избавиться от беспокойства не могла.
Мадам Тарваль ни разу не намекнула Монике о своих подозрениях. О, она хорошо знала характер дочери. Горячий и упрямый одновременно. Предостеречь ее — значило вызвать взрыв гнева и укоров. Моника никак не могла примириться с мыслью, что им приходится жить с доходов ресторана, который посещают и немцы. Еще захочет доказать свою самостоятельность и что-нибудь выкинет. Нет, лучше уж закрыть глаза, спрятать голову, словно страус перед опасностью, и ждать, ждать конца войны, который должен же в конце концов наступить.
И лишь после того, как Моника, получив какую-то телеграмму, заявила, что едет в Бонвиль, мадам Тарваль поняла, какую фатальную ошибку она допустила. Заперев дверь и спрятав ключ в карман, мать решительно заявила:
— Ты никуда не поедешь!
— Я обязана поехать, мама!
— Пусть посылают кого-нибудь другого. — Впервые за все время мадам Тарваль дала понять дочери, что она немного в курсе ее дел. — Это не девичье дело ездить бог знает куда, с какими-то таинственными поручениями.
— Именно девичье, мама! Только я могу узнать у Гольдринга… — Моника оборвала фразу.
— Что ты должна узнать у Гольдринга? Что? Я тебя спрашиваю? Если ты мне не скажешь, я немедленно побегу к его генералу…
— Ну что ж, беги, и не забудь сказать, что наш Жан у маки. И тогда их всех перестреляют, словно цыплят, ведь у них нет оружия, а ты лишаешь их возможности получить его. Ну, что ж ты стоишь? Беги! Ты поступишь, как настоящая француженка, как этот Левек. Только знай, что тогда у тебя не будет ни дочери, ни сына.
Услышав об оружии, мадам Тарваль опустилась на стул и так побледнела, что девушке стало жаль мать
— Мамочка! — нежно охватила ее шею Моника. — Даю тебе слово, что никакая опасность мне не угрожает. Клянусь! Это будет просто веселая прогулка. Ну, заодно я шепну несколько слов кому следует, только и всего.
Впрочем, мадам Тарваль не так легко было успокоить. Она плакала, умоляла, угрожала и снова плакала. Моника ухаживала за матерью, как за больной, но твердо стояла на своем — поеду! И в этом поединке матери, которая старалась спасти дочь от смертельной опасности, и дочери, готовой пожертвовать жизнью ради своего народа, победительницей вышла дочь. Мать покорилась судьбе.
Моника не послала Генриху телеграммы о своем приезде. Она не хотела, чтобы ее видели с ним на вокзале, где всегда было много полицейских и гестаповцев. Уже по приезде от своей родственницы она телеграфировала прямо в гостиницу, назначив время и место встречи.
Генрих сдержал слово. Он появился в штатской одежде, и девушка подумала, что она ему куда больше к лицу, чем ненавистная форма немецкого офицера. На миг Монике показалось, что преграда, лежащая между нею и Генрихом, исчезла. Так приятно было идти с ним рядом, опираясь на его крепкую, теплую руку. Даже разговаривать не хотелось. И Генрих, верно, понял ее настроение. Он тоже молчал. Моника представила себе, что войны не было, нет и никогда не будет. Ей не надо скрывать своих чувств, у них с Генрихом нормальные человеческие отношения. Но чуть ли не на каждом шагу встречались патрули, и тяжелый грохот их сапог почему-то напоминал сейчас девушке глухие удары первых комьев земли о гроб. Нет, забвения не было. Действительность напоминала об оккупации, о том, что она приехала не на свидание с любимым, а за тем, чтобы добыть очень важные для маки сведения.
«Именно сейчас нам особенно необходимо оружие». Настойчиво звучала в ушах фраза, сказанная ей Франсуа накануне отъезда. Разве она не знает об этом сама? Да, оружие нужно. И Моника сделает все, чтобы оно попало к партизанам. «Но из-за этого у Генриха могут быть неприятности, и даже большие», — внезапно подумала девушка. Вот он идет рядом с нею, молчит, но она чувствует, что он тоже счастлив. Как тепло засияли его глаза, когда он увидел ее там, на углу, на перекрестке трех улиц. Интересно, что бы он сделал, если бы догадался, о чем она сейчас думает? Остановил бы патруль, подозвал и отправил ее в гестапо. Не может быть! Даже если бы он мог прочитать ее мысли — он бы не сделал этого. И если бы его арестовали за то, что оружие не доставлено по назначению, он бы тоже не выдал ее. Моника ощущает это всем своим существом. И несмотря на это, она не может быть откровенной. Потому что, если есть полпроцента, даже сотая доля процента сомнений, она не имеет права рисковать всем из-за своего чувства. Даже если Генриху прикажут поехать с этим поездом?
Моника вздрогнула, представив, что Генрих действительно может получить такой приказ.
— Вам холодно, Моника? — заботливо спросил Генрих.
— Да, немного, — машинально ответила девушка, хотя поздняя осень была на диво теплая.
— В двух шагах отсюда гостиница, где я живу. Может, зайдем погреться и отдохнуть? Моника протестующе покачала головой.
— О, что вы!
— Но ведь мы не раз оставались с вами наедине? И я, кажется, не давал ни малейшего повода бояться меня. Кстати, мне нужно быть в это время дома, я ожидаю очень важное для меня сообщение…
— Вы покончили с делами?
— Абсолютно со всеми! Остался двухминутный разговор по телефону о времени отправки поезда, и я совершенно свободен. Обещаю, скучать будете не больше двух минут…
— Но… — заколебалась Моника.
— Вы не хотите, чтобы кто-нибудь увидел вас в этой гостинице? — догадался Генрих.
— Да. Ведь меня тут никто не знает и могут подумать, что я одна из тех девушек… Ведь гостиница офицерская.
— Эта улица достаточно безлюдна. А если будут встречные — мы подождем.
Моника молча кивнула головой и ускорила шаг. Словно хотела поскорее избавиться от ожидавшей ее неприятности. Курт был в номере.
— Кто бы ни пришел, меня нет! — на ходу приказал Генрих, пропуская Монику в свою комнату.
Теперь, как в первые минуты встречи, неудобно было молчать. И девушка начала рассказывать о своем путешествии, тщетно стараясь найти в нем хоть что-нибудь интересное, смущенная собственной беспомощностью. Да и Генрих был не менее взволнован, чем она. Помог завязать оживленный разговор взрыв в ресторане «Савойя». Моника слушала рассказ, опустив ресницы. Она боялась, что Генрих прочитает в ее глазах нечто большее, чем обычное любопытство. Но когда Генрих, между прочим, рассказал, что он чуть не погиб, девушка вздрогнула.
— Мне все время холодно, — объяснила она.
— Я сейчас дам вам что-нибудь накинуть на плечи, предложил Генрих и хотел сбросить пиджак, но в этот момент в дверь комнаты, где был Курт, громко постучали. Генрих приложил палец к губам, показывая гостье, что надо молчать.
— Обер-лейтенант фон Гольдринг у себя? — послышался хриплый голос.
— Нет, куда-то вышел.
— А ты как тут очутился, Шмидт? Ведь тебя должны были отправить на Восточный фронт? — снова прохрипел тот же голос.
— Обер-лейтенант фон Гольдринг попросил оставить меня при штабе как его денщика, герр обер-лейтенант.
— Верно, не знал, что ты за птица! Но я ему расскажу… А теперь слушай, да, смотри, не спутай. Передай обер-лейтенанту, что поезд номер семьсот восемьдесят семь отправляется завтра в восемь часов вечера. Если он захочет ехать с нами, пусть предупредит, мы приготовим ему купе. Понял? Утром я ему позвоню, болван, а то ты обязательно все перепутаешь.
— Так точно. Не перепутаю! Немедленно передам, как только обер-лейтенант придет или позвонит. Дверь комнаты, в которой происходил разговор, хлопнула.
— Так вы тоже собираетесь ехать этим поездом? — девушка хотела, но не могла скрыть волнение. Оно слышалось в ее голосе, отражалось в глазах, сквозило во всей ее напряженной от ожидания фигурке.
«Милый ты мой конспиратор, как же ты еще не опытна!» — чуть не сказал Генрих, но сдержал себя и небрежно бросил.
— Фельднер с двумя десятками солдат справится и сам. На шесть вагонов это даже многовато. А мы поедем на машине, так ведь? Как условились. Завтра погуляем по городу, а после обеда можно выехать.
— Нет, мне необходимо вернуться сегодня, я обещала маме, она очень плохо себя чувствует.
— А как кузина, вы же с ней почти не виделись?
— Я ей передала посылку от мамы, а разговаривать нам особенно не о чем. Она ведь только недавно уехала от нас.
— Тогда я предупрежу Фельднера, что выеду машиной, а вы пока собирайтесь. Куда за вами заехать?
— Ровно через два часа я буду ждать вас на углу тех трех улиц, где мы встретились сегодня. Вас это устраивает?
— Вполне. У меня даже хватит времени проводить вас к кузине.
— Нет, нет! Это лишнее! — заволновалась Моника. Она может увидеть в окно и бог знает что подумать! Генрих с улыбкой взглянул на Монику. Девушка опустила глаза.
После ухода Моники Генрих предупредил Фельднера, что выезжает сегодня машиной, и дал ему последние указания, касающиеся охраны поезда. Оставалось немного времени, чтобы зайти к Лемке. Тот встретил его очень почтительно и приветливо. Но похвастаться, что напал хотя бы ни след организаторов покушения в «Савойя», не мог.
Генрих высказал сожаление, что должен уехать и это лишает его возможности помочь гестапо в поисках преступника.
Когда через два часа Генрих подъехал к условленному месту, шел густой осенний дождь.
Моники еще не было, и Генрих решил проехать немного дальше, чтобы не останавливать машину на углу — это могло привлечь внимание.
Проехав квартала два, он увидел знакомую фигурку, а рядом с нею женщину, высокую блондинку в плаще. Женщина прощалась с Моникой и пыталась насильно накинуть ей на плечи плащ. Генрих хотел остановить машину, но, вспомнив, что он в форме, — проехал дальше, сделал круг и снова вернулся на условленное место. Моника уже ждала его.
— Напрасно вы не согласились взять плащ. Он бы пригодился нам обоим.
— Разве… разве…— девушка сердито сверкнула глазами. — Вам никто не дал права подглядывать за мною!
— Это вышло случайно. Но я благословляю этот случай, он убедил меня, что это была действительно кузина, а не кузен, и к тому же красивая кузина.
— А вы и это успели заметить?
— У меня вообще зоркий глаз. Я замечаю многое такое, о чем вы даже не догадываетесь, милая моя учительница!
Вскоре машина уже мчалась по дороге на Сен-Реми. Дождь не стихал. Им обоим пришлось закутаться в плащ Генриха. Холодные капли проникали сквозь неплотно прикрытые окошки.
Из Бонвиля Генрих с Моникой выехали во второй половине дня, и теперь Курт гнал изо всех сил, чтобы засветло вернуться в Сен-Реми. Ночью по этим местам ездить было опасно.
Но пассажиры Курта не замечали ни быстрой езды, ни дождя. Они молча сидели, прижавшись друг к другу, им не нужно было ничего на свете, кроме этого ощущения близости и теплоты, пронизывающего их обоих. Хотелось так мчаться и мчаться вперед, в вечность, где можно стать самим собою, где вместо игры, двусмысленных фраз, намеков можно откровенно и прямо сказать то единственное слово, готовое сорваться с губ, которое каждый боялся произнести:
— Люблю!