Книга: Приключения майора Пронина (сборник)
Назад: От автора
Дальше: Зимние каникулы

Рассказы майора Пронина

Синие мечи

1
Тяжелое лето выдалось в 1919 году. Колчак разорял Сибирь, Деникин приближался к Харькову, Юденич угрожал Петрограду. Не дремали враги и в тылу: близ Петрограда началось контрреволюционное восстание…
В конце июня, незадолго до занятия деникинцами Харькова, был я в бою тяжело ранен. Признаться, не рассчитывал больше гулять по белу свету, но меня отправили в Москву, выходили, и в августе я уже смог явиться для получения нового назначения.
– Так и так, – говорю, – считаю себя вполне здоровым и прошу откомандировать обратно на фронт.
– Отлично, товарищ Пронин, – говорят мне, – только поедете вы не на фронт, а в Петроград, поступите в распоряжение Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
Не сразу понял я характер порученной мне работы. Товарищи мои, думаю, кровь на фронтах проливают, а меня в тылу оставляют. Решил, что меня после ранения щадят и хотят мне дать время окрепнуть.
– Очень хорошо, – говорю. – Разрешите идти?
– Получите путевку, – говорят, – и можете отправляться.
Приехал в Петроград, явился в Чрезвычайную Комиссию, послали меня к товарищу Коврову.
Расспросил Ковров меня – кто я и что я… Ну а что я тогда был? Мастеровой, солдат – вот и все мои звания. Исполнилось мне двадцать семь лет, царскую войну провел в окопах, на фронте вступил в партию большевиков, добровольцем пошел в Красную Армию, знаний никаких, человек не совсем грамотный, одним словом – не клад. Все, что умел делать, – винтовку в руках держать и стрелять без промаху.
Значит, расспросил Ковров меня и говорит:
– Отлично, товарищ Пронин, пошлем мы вас на разведывательную работу.
Обрадовался я, думаю – на фронт пошлют, на передовые линии: в разведку я всегда охотно ходил.
– Терпение у вас есть? – спрашивает Ковров.
– Найдется, – отвечаю.
– Вот и отлично, – повторяет Ковров. – Нате вам ордер от жилищного отдела, идите на Фонтанку, номер дома тут указан, и занимайте комнату.
– Это зачем же? – спрашиваю.
– А все за тем же, – усмехается Ковров. – Вселяйтесь и живите.
– Ну а делать что? – спрашиваю.
– А ничего, – смеется Ковров. – Живите, вот и вся ваша забота.
Тут я рассердился.
– Что вы, – говорю, – смеетесь надо мной, что ли? Меня к вам работать послали, а не отдыхать. Я и так два месяца в лазарете пробыл, хватит.
– Нет, так не годится, товарищ Пронин, – отвечает Ковров, и даже переходит со мной в разговоре на «ты». – А еще военный! Разная бывает работа. Иногда посидеть да помолчать бывает полезнее, чем стрелять и сражаться. Особняк, в который мы тебя посылаем, принадлежал Борецкой, важной петербургской барыне. Живет она в нем и сейчас. Были у нее и поместья, и деньги в банках, и я даже понять не могу, как она за границу не убежала. Или не успела, или понадеялась, что большевики долго не продержатся. Особняк ее национализирован, но дело в том, что в особняке Борецкой хранится замечательная коллекция фарфора. После войны устроим мы в ее особняке музей, будем для рабочих и крестьян посуду по этим образцам делать, а пока имеется у нее охранная грамота от Музейного управления, и числится Борецкая, так сказать, надзирательницей над фарфором.
Слушаю я Коврова и ничего не понимаю.
– Ну а я тут при чем?
– Ты, – продолжает Ковров, – поселишься у нее. Квартира большая, авось найдется для тебя комната. Подозрителен нам ее дом, понимаешь? Давно за ним наблюдаем. Ни в чем она не замечена, не уличена, но… Надо, чтобы там свой человек поселился. Объясни ей, что, мол, ранен был, демобилизован, вышел в отставку, поправляюсь, живу на пенсию, вас беспокоить не буду…
– А дальше?
– Дальше ничего. Живи и живи. Из дому выходи пореже, со старухой не ссорься, а покажется что–нибудь подозрительным – приходи. Понятно?
Понимать, конечно, особенно нечего было, но не понравилась мне такая работа.
– А нельзя ли, – говорю, – все–таки на фронт?
Ковров только головой покачал.
– Дисциплина, брат, – подчиняйся и не огорчайся.
2
Пришлось подчиниться. Взял ордер, пошел на Фонтанку. Дом как
дом, поместительный, красивый – подходящий дом. Дверь высокая, резная. Позвонил. Открывает дверь старушка, глядит на меня через цепочку. Седенькая такая, в черном платье и, несмотря на голодное время, довольно–таки полная. Волосы назад зачесаны и на затылке пучком закручены. По моим тогдашним понятиям, она мне больше на купчиху похожей показалась, чем на важную барыню.
– Мне, – говорю, – гражданку Борецкую надо.
– Я и есть Борецкая, – отвечает она. – Что вам от меня, матросик?
А в матросики я попал за свой бушлат. Уезжая из Москвы, получил я ордер на обмундирование, а на складе ничего, кроме бушлатов, не оказалось. Так и пришлось мне вырядиться матросом, хоть и не был я никогда моряком.
Подаю ордер.
– Вот, – говорю, – послали до вашего дома…
– А известно ли вам, матросик, – говорит мне эта бывшая владелица дома, – что у меня охранная грамота на всю жилищную площадь имеется?
– Известно, бабушка, – говорю, – только куда же мне сейчас вечером деваться, жилищный отдел закрыт, а знакомых в городе не имеется…
– Где же вы, матросик, служите? – спрашивает она меня.
– Нигде не служу, – объясняю я ей, – я по инвалидности на пенсию переведен и прибыл сюда на поправку.
– А дрова вы колоть можете? – спрашивает она.
– Почему же, – отвечаю, – не поколоть…
– Так заходите, – говорит она, – все равно ко мне кого–нибудь вселят, такие уж теперь времена, а вы, кажется, симпатичный.
Впустила она меня в особняк, заперла дверь на засовы и цепочки, велела хорошенько вытереть ноги и повела по комнатам… Не приходилось мне видеть такой богатой обстановки в домах! На окнах шелковые занавеси, стены тоже обтянуты шелком, отделаны деревом, мебель полированная, украшена бронзой и позолотой, хрустальные горки, и всюду – на полках, на столах, на этажерках – стояла нарядная посуда: вазы, блюда, чашки и всякие разнообразные фигурки.
Провела она меня через эти роскошные комнаты, ввела в комнату попроще и поменьше, но тоже хорошо обставленную и, пожалуй, слишком нарядную для такого молодого человека, каким я в то время был.
– Вот, устраивайтесь, – говорит. – В этой комнате у меня племянник помещался. Он теперь под Псковом живет, в деревне. В учителя поступил. – Она помолчала, вздохнула. – Теперь я совсем одна…
Устроиться мне было недолго. Все мои вещи находились в небольшом фанерном чемодане, да и вещей было не густо.
Вечером старуха заглянула ко мне.
– Ну как, устроились? – спрашивает.
Осмотрела комнату, поглядела на мой жалкий скарб и только руками всплеснула.
– Белья–то у вас нет?
Принесла простыни, подушку, помогла устроить постель, чаю предложила.
– Давайте познакомимся как следует, матросик, – говорит. – Зовут меня Александрой Евгеньевной, живу я одна, скучно, может, нам и в самом деле будет вдвоем веселей.
3
Зажил я со старушкой в особняке. Тоска – хуже не выдумаешь. Стоит сентябрь, на улице сухо, солнышко светит по–летнему, дождей нет, а я инструкцию выполняю: сижу у себя на диване, брожу по комнатам, рассматриваю от скуки всякие тарелки да чашки и день ото дня все больше от безделья дурею. Выскочу на минутку на улицу, куплю в киоске газету, и обратно. Время тревожное… Колчака, правда, Красная Армия громит, зато Деникин Харьков занял, к Курску подбирается, в Петрограде о новом выступлении Юденича поговаривают… Сердце от беспокойства замирает, так бы и убежал на фронт!
Пошел получать паек, зашел к Коврову, говорю:
– Нет мочи. Если думаете, что я после ранения еще не поправился, так это глубокое заблуждение.
А он одно:
– Терпи.
Ну, я терплю… На всякий случай, в предвидении зимы, поставил у себя в комнате «буржуйку» – так тогда в Петрограде в шутку самодельные печки окрестили: люди жили в холоде, дров не хватало, это, мол, буржуи привыкли в тепле, с печками жить; связал из проволоки железный каркас, обложил кирпичами, сделал дымоход, словом, хозяйничаю честь честью… У старухи в комнате «буржуйку» тоже исправил, реконструировал, так сказать.
Зажили мы с Александрой Евгеньевной прямо как старосветские помещики. По вечерам я ее селедкой и картошкой угощаю, а она меня пшенной кашей. Чай пьем из самой что ни на есть редкой посуды. Она мне объясняет, рассказывает: севр, сакс… Я тогда, конечно, ни в чем этом не разбирался, но сижу, поддакиваю: посуда, правильно, красивая была. Никаких подозрений у меня в отношении старухи не было. Я тогда твердо решил: просто дали мне еще два месяца для поправки, и старуха только предлог. Да и какие могли быть у меня подозрения? Она тоже все дни дома сидит, никто к ней не ходит, читает книжки, со мной разговоры разговаривает да еще богу молится… Ну опять же подозрительного в этом ничего нет. Откуда она средства к жизни берет, тоже мне было ясно. Даже в те голодные времена в Петрограде водились скупщики всяких ценных вещей – картин, ковров, посуды. Вот старушка моя нет–нет да и продаст какую–нибудь чашку с блюдцем. К ней изредка заходили эти скупщики, и она мне объясняла, что продает не из коллекции, а из предметов, которые у нее в личном пользовании находятся. Хотя, признаться, если бы она даже из коллекции продала какую–нибудь тарелку, я бы на это дело сквозь пальцы посмотрел: чашкой меньше, чашкой больше, а за эти чашки платили пшеном, рисом, горохом…
Зайдет, бывало, скупщик, спрашивает:
– Нет ли старинного севра или сакса у вас?
Ну а старуха понятно что отвечает:
– Если заплатите пшеном или рисом, найдется…
Сколько раз я эти разговоры слышал и вниманье на них совсем перестал обращать.
У меня даже сон от тоски да от безделья испортился. Прежде я, бывало, спал как убитый. А теперь не то. Поужинаю со старухой, напьюсь чаю, лягу, и точно меня какой–то холод сковывает. Сплю беспокойно, сквозь сон какие–то голоса слышатся, шаги, шорохи. Утром просыпаюсь каким–то слабым, неуверенным…
В предвидении зимы занялся я заготовкой дров. Кто знает, думаю, сколько времени еще здесь проживу, а зимой мерзнуть неохота. Уеду – топливо старухе останется, она тоже не кошка, своей шерсти нет. Нашел я неподалеку, в одном из переулков, сад. С улицы не подумаешь, что за домом такой сад может быть. Деревья в нем всякие, кусты, скамейки и, главное, очень подходящий забор.
А вместо сарая дрова мы складывали в подвал под особняком, ход в него из дома шел, прямо из коридора.
– В нем винный погреб раньше помещался, – рассказывала хозяйка.
Бывало, схожу, выломаю две доски, нарублю их на плашки перед крыльцом и снесу в подвал.
Старуха и посоветовала подвал для дров приспособить.
– И под рукой, – говорит, – и не украдут.
Однажды прихожу в сад, а туда по дрова, разумеется, не один я ходил, и вижу: какой–то курносый паренек у забора пыхтит, тоже доски выламывает.
– Помочь? – спрашиваю.
– Отстань, – говорит, – сам справлюсь.
– А как тебя зовут?
– Витька.
– А сколько тебе лет?
– Тринадцать.
– Давай помогу.
– А ну!
Самолюбие не позволяет помощь принять. Рванул мой Витька доску на себя, – доска, правда, затрещала, но парень не удержался, бац на спину, доска его по лбу, на лбу – синяк, губы дрожат, вот–вот заплачет.
Думаю: надо его разозлить, а то заплачет, застыдится, убежит, и конец нашему знакомству.
– А доску эту, – говорю, – я у тебя возьму.
Вскочил мальчишка, ощерился, сразу о синяке забыл.
– А я тебя камнями забью, – говорит.
Поговорили мы с ним… Ничего, сошлись. Выломал я себе три доски, ему две, пошли обратно вместе.
– Ты где живешь? – спрашиваю.
– Здесь, на Фонтанке.
– А отец у тебя чем занимается?
– Отец на Путиловском заводе работает.
– А как же вы сюда, на Фонтанку, попали?
– А нас сюда из подвала переселили…
Вышли мы на Фонтанку.
– А где же ты здесь живешь? – спрашиваю.
– А вон, – говорит, – в большом доме, на втором этаже, там еще на двери вывеска: «Барон фон Мердер».
– Эх ты, барон! – говорю. – Идем ко мне, наколю я тебе твои доски.
Ну поломался он для приличия и согласился.
На другой день мы уже вместе по дрова пошли, потом зазвал я его к себе, и началась наша дружба. Я ему про войну рассказываю, о Красной Армии, о деникинцах, о Колчаке, вместе с ним револьвер свой чищу, целиться его научил, азбуке Морзе выучил, короче говоря: бери парнишку на фронт, он и там без дела не окажется. Виктор тоже в долгу не остался: начал меня арифметике обучать. Придет ко мне вечером уроки готовить, ну и сидим мы с ним вместе, решаем задачки всякие.
Александра Евгеньевна во мне души не чает. После того как я с Виктором подружился и начал с ним задачки решать, она, кажется, совсем убедилась в том, что я нахожусь в отставке и не знаю, как свое время убить.
4
Довелось однажды днем остаться мне в доме одному. Старуха ушла не то карточки какие–то получать, не то платок какой–то понесла на рынок на сахар выменивать. Сижу у себя в комнате и книжку читаю. Слышу – звонок. Пошел к двери, открываю.
Стоит на парадном мужчина. Бородка клинышком, серенькое пальтецо… Ничего особенного.
Взглянул на меня, хмыкнул почему–то и спрашивает:
– У вас для продажи саксонского фарфора не найдется?
Вижу – скупщик. За последние дни они что–то редко стали к моей хозяйке захаживать. Не захотел я упускать покупателя, дай, думаю, услужу хозяйке.
– Отчего же, – говорю, точь–в–точь как всегда отвечала Александра Евгеньевна, – найдется, если заплатите пшеном или рисом.
Незнакомец ухмыльнулся, сунул мне в руку какую–то записку и, не говоря больше ни слова, повернулся и скрылся за углом. Что–то непонятно!
Вернулся в комнату – размышляю и думаю, что не вредно мне эту записку прочесть. Разворачиваю. Написано не по–русски, а в углу будто бы два скрещенных меча синим карандашом нарисованы. Вижу – не моего ума дело.
Дождался старушку, у нас между собой условлено было – квартиру пустой не оставлять, и, ни слова ей не говоря, натянул бушлат, вышел на улицу и прямым ходом к Коврову.
– Так и так, товарищ Ковров, – говорю, докладываю все по порядку и подаю записку.
– Придется тебе, товарищ Пронин, – говорит он, – обождать здесь с полчасика.
Ушел он. Возвращается минут через двадцать и отдает записку обратно.
– Видишь ли, к моменту наступления Юденича на Петроград белогвардейцы подготавливают вооруженное выступление, – объясняет Ковров. – В городе много всяких контрреволюционных групп и группочек, хоть нити от них все тянутся в один штаб. Среди них есть организация, именующаяся «Синие мечи». А где собираются эти заговорщики, мы не знали. Понятно? Иди домой, отдай своей хозяйке записку, как будто ты здесь и не был, а сам следи там во все глаза…
Вернулся я домой, поговорил для видимости со старушкой о том о сем, тут Виктор ко мне пришел, я с ним о географии, о картах потолковал и только потом будто вспомнил и спохватился.
– Вы уж извините меня, Александра Евгеньевна, вам тут днем записку принесли, а я и забыл.
Она берет записку, тут же при мне ее читает и спрашивает:
– Разворачивали вы ее?
– Как же, – говорю, – извиняюсь, полюбопытствовал, думал, может, срочное что–нибудь…
– А кто же вам ее дал? – спрашивает она.
Я рассказываю все, как было. Спросил человек про фарфор, а я ему и ответил: ежели за пшено или за рис, то можно.
– Правильно ответили, – одобряет она. – А он что?
– А он ушел, – говорю. – Это на каком же языке написано?
– На английском, – объясняет она. – В записке он просит меня отобрать чашки с такой маркой, как здесь указано, а зайдет он за фарфором позже.
Тут она идет к себе в комнату, приносит оттуда чашки, и действительно на донышках чашек изображены такие же точно мечи, какие нарисованы на записке. Признаться, тут я даже подумал – не переборщил ли Ковров в своей подозрительности: мечи и впрямь оказались фабричной маркой.
Ну напились мы втроем чаю из этих самых чашек, Виктор пошел домой, а я лег спать.
5
Дня через три заходит ко мне вечером Александра Евгеньевна, такая довольная, веселая, приветливая.
– А у меня, Иван Николаевич, радость, – говорит она. – Ко мне племянник в гости приехал. Помните, я вам рассказывала, который в деревне под Псковом учительствует. Приехал в командировку.
– Что ж, – отвечаю, – очень приятно будет познакомиться.
– И я рада, – говорит она, – что вы с ним познакомитесь, человек он славный, хороший, вы с ним сойдетесь.
Зовет она меня к себе в комнату.
– Вот, – говорит, – знакомься, Володя.
Здоровается со мной этот Володя… Парень высокий, статный, русый, глаза голубые, лицо бритое, голова под машинку острижена, одет в солдатскую гимнастерку, в ватные штаны, в яловых сапогах… По облику – помор, на севере часто встречаются такие рослые парни, по одежде – солдат.
– Вы почему же не на фронте? – спрашиваю.
– А у меня туберкулез, – говорит он. – В пятнадцатом году на германском фронте правое легкое навылет мне прострелили.
– Значит, вроде меня, – усмехаюсь, – на инвалидном положении?
– Да, – говорит, – вроде вас, только я не люблю без дела сидеть, в деревню отправился. Вот приехал сейчас за книжками.
– Долго думаете пробыть в Питере?
– Да дней пять, – отвечает.
Сидим, разговариваем, Александра Евгеньевна чай вскипятила, по случаю приезда племянника даже баночка с вареньем у нее нашлась, племянник сало привез, я селедку почистил… Пиршество по тем временам!
Напились мы чаю, наговорились.
– Вы уж извините меня, Иван Николаевич, – обращается ко мне старуха, – разрешите Володе у вас в комнате переночевать. Всегда он жил в этой комнате, да и прохладно в других, а я все–таки как–никак дама.
– О чем разговаривать, – говорю. – Места много, и мне веселее. Хоть на диване, хоть на постели его устраивайте.
Пошли ко мне. Старуха меня благодарит, о том, чтобы я кровать уступил, даже заикаться не позволяет, устроила племяннику постель на диване, попрощалась с нами, ушла.
Меня в сон клонит – мочи нет, разморило после еды. Поговорили мы еще о чем–то, лег я и точно в яму провалился. Ночью мне сквозь сон какие–то голоса мерещились, какой–то шум, грохот, но проснуться я был не в силах. Открываю утром глаза – племянника нет, руки и ноги у меня тяжелые, точно свинцом налиты. Заспался, думаю. Поднялся, умылся, пошел в подвал за дровами.
Старуха в коридоре шмыгает.
– Доброе утро, Александра Евгеньевна, – говорю. – Племянник–то ваш встал уже?
– Да, – говорит, – ушел по делам.
Натаскал я дров, сварил кашу, прибрал комнату, сижу, опять думаю, как бы убить время…
Тут приходит почтальон, вручает мне письмо, вызывают меня в военкомат в связи с переучетом. Думаю, быстро что–то, я и встал–то на учет без году неделя. Однако пошел… Ковров, оказывается, вызывает!
Являюсь к нему, а он глядит на меня и головой качает.
– Нехорошо, товарищ Пронин, – говорит. – Где это ты по ночам шатаешься?
– Как «где»? – говорю. – Как велено, безвыходно сижу у себя дома и абсолютно нигде не шатаюсь.
– А врать еще хуже, – говорит Ковров. – Были мы у вас сегодня ночью в гостях, замок у тебя на двери висел.
– Ничего не понимаю, – говорю я. – Всю ночь дома спал.
– И я тогда ничего не понимаю, – говорит Ковров. – Ночью произвели мы у твоей хозяйки обыск…
– То–то мне ночью голоса слышались, – перебиваю я его.
– Хотел я и твою комнату для видимости осмотреть, – продолжает Ковров, – подхожу к двери – на двери замок. Где, спрашиваю, гражданка Борецкая, ваш квартирант? Ушел куда–то, отвечает она, он часто по ночам отлучается. Замок, смотрю, у тебя на двери купеческий, таким только амбары запирать, не доверяешь, видно, старушке. Ну, твоя квартира есть твоя квартира, в глазах Борецкой особенно следовало подчеркнуть неприкосновенность твоего жилища. Осмотрели мы дом, за исключением одной твоей комнаты, и ушли…
– Позволь, – говорю я Коврову, – никуда я из дому не уходил. У меня еще племянник ночевал.
Ковров так и подскочил на месте.
– Какой племянник? Рассказываю…
– Э–эх! – говорит Ковров. – Провели нас с тобой, опростоволосились! По всем подозрительным домам искали мы в ту ночь крупного агента иностранной разведки… Понял?
– Вот сволочь, – говорю. – Племянник–то, значит…
– Ругаться нечего, – говорит Ковров. – В другой раз умнее будем. Спрятали они в твоей комнате человека. Одного только не понимаю, ведь мы и шумели, и ходили, и разговаривали… Как ты не услышал?
– И я не понимаю, – говорю. – Слышались мне сквозь сон голоса, только я так и не проснулся.
– Может, опоили они тебя чем–нибудь? – спрашивает Ковров.
– Не думаю, – говорю. – Ничего мы, кроме чая, не пили, а чай все трое пили одинаковый.
– Кто там разберет, – говорит Ковров. – Ты все–таки чай пей там поаккуратнее. Постарайся как–нибудь незаметно отлить малость этого чая и принести к нам… Сумеешь?
– Сумею, – говорю. – Теперь им меня провести не удастся.
– Только, смотри, вида не подавай, будто ты что–нибудь подозреваешь, – продолжает Ковров. – Не заметил, племянник никаких бумаг или оружия не привез?
Пожал я плечами, покачал головой…
– Привез, – говорю. – Лепешки да сало.
– Не говори так, – объясняет Ковров. – Они военное выступление в Петрограде готовят. Дело не шуточное! Иностранные разведчики не зря через фронт перебираются. У заговорщиков и план есть, и с белогвардейцами они в переписке! Это, брат, война…
Выдвигает он из стола ящик, достает булку, подает мне.
– Мать честная! – восклицаю я. – Булка!
– Да, – подтверждает Ковров усмехаясь. – Нашлись филантропы! Вчера из одного консульства целую сотню прислали в детский дом…
– Ну и что же? – спрашиваю я.
– А как ты думаешь, что может быть в такой булке? – в свою очередь спрашивает меня Ковров.
– А мы посмотрим, – говорю я, угадывая намек Коврова, и разламываю булку пополам, предполагая что–нибудь в ней найти. Но увы, это оказывается самая обыкновенная булка! На всякий случай выковырял я из одной половинки мякиш, но, кроме мякиша, так ничего и не нашел.
– Ничего, – разочарованно произношу я и вопросительно взглядываю на Коврова. – Ты как думаешь?
Ковров берет в руки выпотрошенную половинку, осторожно отгибает поджаристую корочку, и я вижу несколько небольших продолговатых предметов, лежащих под корочкой, точно бобы в стручке.
– Что это? – спрашиваю.
– А капсюли для гранат, – объясняет Ковров. – С пустыми руками телеграф или вокзал не захватишь…
– И как же вы поступили? – интересуюсь я.
– Доставили булки по адресу, – говорит Ковров. – Ребята были очень довольны. Только воспитательницу, у которой нашлись эти капсюли, пришлось разлучить с детишками…
Ну, тут я догадался, что это – мне наглядный урок и предупреждение.
Прихожу домой, и в сердце у меня теплилась маленькая надежда на то, что племянник этот придет еще разок к нам в дом переночевать.
– Понравился мне ваш племянник, Александра Евгеньевна, – говорю я своей хозяйке.
– И вы ему очень понравились, – отвечает она. – Просил вам привет передать. Заходил он тут без вас, из Пскова телеграмма пришла, вызвали его обратно.
6
Опять потянулись обычные мои тоскливые дни. Живем мы с Александрой Евгеньевной, будто ничего не произошло. Она об обыске не заикается, а я делаю вид, будто и понятия о нем не имею. Сентябрь подходил к концу. Начались дожди, на улице стало пасмурнее. В газетах пишут, что деникинцы к Курску приближаются, настроение у меня паршивое… Но я не подаю вида, креплюсь, о фронте стараюсь не вспоминать. После истории с племянником убедился: прав Ковров, что послал меня сюда. Конечно, вместе с товарищами на позициях и легче, и веселее, но ведь надо кому–нибудь и здесь находиться.
Одно у меня утешение – Виктор. Придет вечером, натопим мы с ним печку, он мне книжки вслух читает, я ему всякие истории рассказываю; крепко мы с ним подружились, даром что между нами пятнадцать лет разницы.
Совет Коврова я не забывал, нашел где–то в доме пустой флакон из–под одеколона, припрятал под шкафом и жду подходящего случая.
А случай никак не подвертывается! Решил я тогда Виктора на помощь мобилизовать.
Пришел он, я и говорю ему.
– Если придет к нам сегодня Александра Евгеньевна чай пить, дается тебе следующее боевое задание: выйди за чем–нибудь из комнаты и свали в какой–нибудь гостиной горку или этажерку. Словом, разбей что–нибудь. Погромче, с шумом, с криком… Я на тебя тоже напущусь. А ты винись, оправдывайся… И смотри: держи язык за зубами, будто сам напроказил…
Виктор чудо–парень был: все поймет и лишнего не спрашивает.
Попозже заходит к нам Александра Евгеньевна.
– Я к вам в гости, – говорит. – Не прогоните?
– Милости прошу к нашему шалашу, – говорю. – Чайник вот–вот закипит.
Берется она, по обыкновению, хозяйничать, заваривает чай из брусничного листа, разливает по чашкам, я из угольев печеную картошку выгребаю, все идет честь честью.
– Хорошо бы немножко дровишек подбросить, – говорю. – Слетай–ка, Виктор, в коридор, там щепки в углу лежат, принеси.
Виктор стремглав убегает, и дальше все разыгрывается как по нотам. В комнату доносится шум, грохот и крик Виктора, что–то звенит и бьется, и я вижу, как Александра Евгеньевна даже в лице меняется…
– Что такое там случилось? – восклицает она и выбегает из комнаты.
А я тем временем свой чай быстро выливаю в пузырек, ставлю пузырек под кровать, выполаскиваю чашку, наливаю себе свежего чаю и затем бегу следом за старухой.
Вижу – постарался Виктор. Валяется на полу этажерка, а вокруг нее черепков видимо–невидимо. Старуха стоит бледная, в лице ни кровинки, губы трясутся.
– Боже мой! – бормочет она. – Что он наделал? Ведь это наполеоновский фарфор. Вы посмотрите…
Поднимает она черепки, показывает мне вензель, я ее утешаю, и, надо отдать ей справедливость, старуха быстро берет себя в руки и, уж не знаю, как там внутри, но внешне успокаивается.
– Что ж, – говорит, – потерянного не вернешь, попробую завтра склеить, что можно, а пока идемте чай пить, остынет.
Вернулись мы в комнату.
– Чай–то остыл, – говорю, – не переменить ли?
– Когда чай не очень горячий – полезнее, – говорит старуха. – И потом я вам сахару, Иван Николаевич, положила, жалко выбрасывать.
– Ну, если сахар положили, жалко, – говорю я, и пью свой несладкий чай и закусываю его печеной картошкой.
– Слышали? – спрашиваю я старуху. – На днях диверсанты пытались охтинские заводы взорвать.
– Какой ужас! – говорит Борецкая. – Могли ведь люди погибнуть…
– Ну, они людей не жалеют, – говорю я. – На то они и белогвардейцы. – И оборачиваюсь к Виктору. – Верно?
Но Виктор, хоть и не по своей вине посуду побил, однако, вижу, смущается, собрался раньше времени уходить, а я его не задерживаю: уйдет, думаю, легче мне без него комедию играть.
– Что–то ко сну меня клонит, – говорю я Александре Евгеньевне. – Глаза слипаются.
– А вы ложитесь, – говорит она, – я вам мешать не буду.
Пожелала мне спокойной ночи, я ей взаимно, ушла она, я дверь на ключ, потушил лампу, с шумом снял сапоги, лег на кровать и даже похрапывать начал.
Лежать лежу, но заснуть себе не позволяю. Да и не хотелось спать. Час так прошел, а может, и больше…
Слышу, будто дверь хлопнула: негромко, точно кто–то закрывал дверь и не удержал. Чудятся мне какие–то шаги и голоса… Вслушиваюсь. Очень даже явственно чудятся голоса. Поднялся я как нельзя осторожнее, достал из кармана револьвер, подошел к двери и притаился. Стою, молчу и слушаю. Не шелохнусь, будто все во мне замерло.
Время идет. Снова тишина наступила. Шаги стихли, голоса смолкли. Я прямо физически ощущаю, как идет время: секунда, еще секунда, еще секунда… Слух мой до того обострился, что мне казалось, будто я даже тиканье часов у старухи в комнате улавливаю, хотя, может быть, это просто сердце во мне так билось… Значит, стихло все. Открываю дверь еле–еле. Везде темно. Иду босиком по полу, сжимаю в руке револьвер, вслушиваюсь в темноту… Как будто журчат голоса. Иду через гостиные, через залу, как кошка иду, нервы напряжены, и не то чтобы я хорошо видел, прямо при помощи какого–то чутья ориентировался в темноте.
Дошел до угловой комнаты, там у старухи самый ценный фарфор хранился. Дверь закрыта, но внизу пробивается сквозь щель слабый свет. Теперь уж сомнений никаких: разговаривают за дверью, и не один человек, а несколько.
Подкрался я к двери… Все мужские голоса. Говорят о нападении, говорят негромко, о захвате какого–то здания толкуют, Юденича раза два помянули…
Похолодел я. Вчера только в газетах прочел о том, что деникинцы Курск взяли. Вот, думаю, и в Питере закопошились, гады. Нет, думаю, не бывать тому, чтобы вам отсюда целыми выбраться. Недаром, оказывается, послали меня сюда. А угловая комната, надо сказать, вроде мышеловки: три окна на улицу заделаны решетками и дверь из нее всего одна, в залу.
«Ну, Ваня, – говорю мысленно сам себе, – действуй решительно, захвати этих врагов народа в собственном их гнезде…»
Тут я, надо признаться, погорячился, не подумал как следует, дал чувствам волю…
Пошарил рукой: ключ в двери.
Эх, думаю, была не была! Раз, раз, повернул ключ, тут еще в простенке комод какой–то золоченый стоял, тяжелый такой, плотный… С трудом, правда, но придвинул я его к двери, сам к окну, рванул раму, распахнул, встал на подоконник…
Слышу, поднялся в угловой комнате переполох, кто–то в дверь торкнулся, стучит кто–то, кричит из–за двери:
– Открой, мерзавец, тебе же хуже будет!
– А ну, гады, – кричу, – суньтесь только к окну или к двери – всех перестреляю!
Понимаю, конечно: всех их мне одному не забрать, людей вызывать надо… Дуло вверх – и бац, бац… Услышат, думаю, прибегут… А как же еще, думаю, вызвать к себе подмогу? А в дверь стучат, кричат что–то. Попались, голубчики, думаю, не вырветесь…
Выстрелил я еще раз… Стихло все за дверью. Слышу – бегут по улице… Патруль!
– В чем дело? – спрашивают.
– Так и так, – говорю, – товарищи, предстоит нам захватить и обезоружить одну белую банду…
Тут часть товарищей становится возле дверей и окон, другие бегут звонить куда следует, и в скором времени приезжают на грузовике чекисты. Входим мы в залу, отодвигаем в сторону комод, открываем дверь и… Надо только представить себе мое дурацкое положение!.. В комнате, оказывается, нет никого, и нет даже никакого следа, свидетельствующего о том, что там кто–то находился.
В это время входит в залу Борецкая, в капоте, со свечкой в руке, и я вижу, что она нисколько не смущена тем, что в ее квартире находится столько неприятного ей народа.
– В чем дело, граждане? – говорит она. – У меня охранная грамота. И, кроме того, пожалуйста, поосторожнее. Здесь много дорогой посуды, и вся она в скором времени станет народным достоянием.
– А в том, – отвечают ей, – что сейчас у вас здесь кто–то находился!
– Кто же мог у меня находиться, – возражает Борецкая, – когда у меня живет этот больной матросик… – И она без всякого смущения указывает на меня. – Получил он тяжелое ранение на фронте, числится теперь инвалидом, вселен ко мне по ордеру, и я сама не знаю, как от него уберечься, потому что чудятся ему всюду контрреволюционеры, бегает он с револьвером по комнатам, и вообще, кажется мне, что он не вполне в своем уме.
И мне действительно крыть эти слова нечем, все правильно: числюсь я инвалидом, вселен по ордеру, и, главное, кроме этой вредной старухи, меня и мышей, никого в доме нет.
А тут еще она всхлипывает и говорит:
– Очень я прошу оградить меня от такого опасного соседства, я женщина старая, что я с ним буду делать…
Все с сожалением смотрят на меня, и я слышу за своей спиной не очень–то лестные слова по своему адресу, и все кончилось тем, что составили протокол о моем буйном поведении, проверили мои документы и велели утром явиться на освидетельствование в психиатрическую больницу.
7
Дождался утра, прихожу к Коврову, подаю ему пузырек с чаем.
– Чай–то ты оставь, – говорит Ковров, – а вот поведение твое мне, брат, не нравится. Серьезную оплошность допустил. Поднял ночью пальбу, всю улицу перебудил, а что толку? Кому нужна такая работа? Нельзя на одного себя рассчитывать. Ты вроде как бы в разведке находишься и должен был, не поднимая шума, немедленно поставить нас обо всем в известность…
Ну, я объясняю, как было дело, оправдываюсь…
– А может, ты и в самом деле был пьян? – спрашивает Ковров.
Верно, обстоятельства против меня говорили, и я не обиделся, не было резонов обижаться.
– Что ж, – говорю, – революционер я или шантрапа какая–нибудь?
– Ну ладно, – говорит Ковров. – Погоди немного, узнаем сейчас, каким чайком потчует тебя твоя хозяйка.
Вызывает он своего помощника, передает ему пузырек, поручает съездить в химическую лабораторию и привезти оттуда анализ этого самого чая.
– А ты, – обращается он ко мне, – погуляй пока, сходи на часок в музей куда–нибудь, что ли.
Возвращаюсь я через некоторое время, зовут меня к Коврову, он сидит, усмехается.
– Говоришь, не померещились тебе голоса? – спрашивает он. – Пожалуй, что и так. А то с какой бы стати угощать тебя морфием? Слышал: лекарство такое есть, снотворное средство?
– В чаю–то? – спрашиваю.
– В нем самом.
– Значит, у меня от этого самого лекарства такой тяжелый сон?
– Пожалуй что так.
– А я думал, – говорю, – что это со мной от скуки…
– А вот ночью сегодня ты сглупил все–таки, – говорит Ковров. – Шуму много, а толку мало. Спугнул волков. Пусть думают, что в дураках нас оставили, но, смотри, – не проворонь еще чего–нибудь.
Пришел я домой, признаться, очень удрученный. Обидно было, что все мои старания пропали впустую. А тут еще старуха новый удар мне подготовила.
Пришел я к себе в комнату, сел. Думаю: приходится все начинать сызнова… Тут стук в дверь – Борецкая. Садится на стул как ни в чем не бывало и даже улыбается.
– У меня к вам, Иван Николаевич, – говорит она, – просьба…
– А что за гости все–таки были у вас ночью? – не выдержал, перебил я ее.
Глазом не моргнула!
– Это вам показалось, – говорит.
– Да какой там «показалось»! – говорю. – Мне вчера чего–то нездоровилось, не спалось, я голоса ясно слышал…
– Нет, это вам показалось, – повторяет она.
– Жалко, – отвечаю, – что другие думают, будто это мне показалось. Ну да ладно. Говорите, какая просьба.
– А просьба у меня, – говорит она, – такая. Больше вашего мальчика, который к нам ходит, я через свои комнаты пускать не буду. Очень неприятный ребенок, шаловливый и грубый. Вы сами знаете, везде стоит редкая посуда. Ответственность за ее сохранность лежит не на вас – на мне.
– Ходить ко мне мои знакомые могут, – возражаю я. – Я ведь здесь не в одиночном заключении.
– Ходить к вам, конечно, могут, не спорю, – говорит она, – но если этот ребенок, который уже разбил столько ценной посуды, будет продолжать здесь бывать, я вынуждена буду обратиться в советские учреждения. Принимайте кого хотите, но пусть вам дадут комнату в другом доме, а сюда вселят более безопасного человека.
Нет, думаю, бесстыжие твои глаза, не бывать этому, не уеду я отсюда, пока не сочтусь с тобой…
– И, поверьте мне, я настою на своем, – добавляет она. – Мои коллекции важнее ваших подозрений.
Не желая обострять с ней отношения, я сделал вид, будто растерялся и даже побаиваюсь ее угроз.
– Ладно, – говорю, – не будет больше ко мне этот мальчик ходить, извольте.
Вечером звонят. Иду отворять. В коридоре старуха мне уж навстречу бежит.
– Там ваш мальчик приходил.
Выхожу в переднюю – никого. Открываю дверь – на крыльце тоже никого. Оглядываюсь. Смотрю – Виктор мой идет по улице прочь от особняка.
– Виктор! – кричу. – Витька, постой!
А он идет, не оборачивается, только рукой махнул… Догнал я его.
– Ты что? – спрашиваю. – Загордился, разговаривать не хочешь?
– Александра Евгеньевна сказала, чтобы я больше к тебе не ходил, – бурчит он.
Обидела старуха мальчишку!
– Эх ты, баранья твоя голова, – говорю. – Меня бы спросил. Я тебе по–прежнему товарищ, только положение сейчас изменилось.
Подумал–подумал я, да и поделился с Виктором своими подозрениями… Не все, конечно, сказал, но сказал о том, что не спится мне и кажется, будто собираются в особняке по ночам вредные для советской власти люди…
Глаза у мальчишки заблестели, слушает, слова не проронил.
– Лучше мне из дому теперь пореже выходить, – говорю. – Ты ко мне под окно наведывайся. Подойди незаметно и постучи тихонько по стеклу… Азбуку–то, которой я тебя учил, не забыл?
– Нет, не забыл, – отвечает. – Ты не сомневайся, Иван Николаевич, я к тебе и днем и вечером буду подкрадываться под окно.
– Вот и хорошо, – говорю. – Может статься, понадобится мне от тебя помощь…
Пожал я ему руку, и обратно к себе домой.
Часа через два слышу – постукивает в окно: «Я тут, Иван Николаевич».
Ну, думаю, отлично, связь налажена, и тоже стучу по стеклу, будто от скуки: «Все в порядке, иди спать».
С этого дня жизнь моя, надо прямо сказать, стала еще скучнее. Лишился я единственного приятеля, сижу один в доме вместе со старухой и делать мне решительно нечего. Старуха все дни напролет книжки читает, и я почитываю. Никто к ней не ходит, и чувствую я, что так никого мне и не дождаться. Понятно: и старуха, и ее «племянники» настороже – зверя в одну и ту же ловушку два раза подряд не заманишь.
Наступил октябрь. Начались дожди, стало холодновато. Откроешь форточку – с улицы дует сырой промозглый ветер. Небо серое, в тучах. В газетах тоже всякие невеселые сообщения… В общем – пасмурно.
Внешне отношения у меня со старухой вполне приличные. Она женщина умная, и себя я тоже не считаю совсем глупым человеком. Оба понимаем: зря цапаться нечего… Худой мир лучше доброй ссоры, как говорится.
Правда, оба мы начеку, оба, фигурально выражаясь, друг с друга глаз не сводим.
Как–то хлопнула парадная дверь, я к выходу, старуха у двери. Услышала, что я иду, – хлоп дверью перед самым моим носом. Показалось мне, что с кем–то она разговаривала, открыл я дверь – на крыльце никого.
– Погодой интересуетесь? – спрашивает она меня.
– Да, – говорю, – погодой. Погулять хотел, да вот дождик…
Однако по вечерам по–прежнему она захаживала ко мне. Придет, сядет на диван, кружевцо какое–нибудь вяжет, расспрашивает меня о моей жизни, сама рассказывает, как в молодости на балах танцевала… Очень мило беседуем, как самые закадычные друзья,
Как–то вечером сидела она у меня, а Виктор в окно стучит. «Эх, – думаю, – не вовремя…»
Старушка сразу встрепенулась.
– Кажется, стучат? – спрашивает.
Но я не растерялся, – чтобы лишних подозрений не было, всегда лучше поменьше от правды уклоняться.
– Это Виктор, – говорю. – Меня проведать пришел. Я с ним теперь через форточку объясняюсь. Вот он и стучит.
Открываю форточку, кричу:
– Это ты, Виктор?
А он мне в ответ:
– Я, Иван Николаевич!
– У меня тут Александра Евгеньевна!.. – кричу ему. – Завтра поговорим!
Паренек догадливый, сообразил.
– Ладно! – кричит. – Завтра так завтра! Вижу – успокоилась старушка.
– Вы бы пошли, погуляли с ним, – говорит.
– Я бы пошел, – отвечаю, – да простудиться боюсь.
– А все–таки неприятный ребенок этот Виктор, – говорит она. – Грубый какой–то…
– Ничего не поделаешь, – отвечаю, – без гувернантки воспитывается.
– И не мешает он вам? – спрашивает она.
– А если мешает, – отвечаю, – я постучу ему: мол, занят, не мешай, он и уйдет. – И даже набрался нахальства, думаю – не может же эта старуха азбуку Морзе знать, – и выстукал Виктору: «Приходи попозже».
Пожелала она мне приятного сна, ушла к себе.
Слышу: Виктор снова стучит, тихо–тихо: «Пришел я».
«Приходил сегодня кто–то к старухе, – выстукиваю я, – не могу к тебе выйти».
«Понимаю», – отвечает Виктор.
«Пока все», – стучу я и опять остаюсь в одиночестве.
Спать нельзя, мало ли что может случиться, читать надоело, делать нечего. Когда, думаю, эта мука кончится… За окном дождь, а в доме тишина такая, что в пору удавиться.
8
Когда же это случилось, дай бог памяти… Десятого октября, вот когда это случилось.
Хоть и похвалился я, что не спал в ту пору, все–таки случалось иногда вздремнуть, – вполглаза, как говорится, но случалось. Проснулся я утром, в комнате прохладно. Взглянул в окно – стекла запотели. Выглянул наружу – на улице серенький туман. Совсем погода испортилась, настоящая осень на дворе, грязь, слякотно, а люди по улице все идут, идут…
В те дни чувствовалось необычное оживление. Решалась судьба Петрограда. Город готовился к обороне. На случай вторжения белогвардейцев отряды рабочих рыли окопы и складывали баррикады из дров, на перекрестках устанавливали артиллерийские орудия, в окнах домов делали из мешков с землей бойницы… Белогвардейцы грозили разграбить город и перерезать рабочих и работниц, красноармейцев и матросов, и все население Петрограда готовилось дать врагу жестокий отпор.
Встал я, самому хочется на улицу, поближе к товарищам, а уйти не могу, вдруг здесь враги закопошатся…
Шаркает, слышу, старуха в коридорчике, туда и сюда, туда и сюда… Думаю: чего это она разбегалась?
– Иван Николаевич, вы спите? – спрашивает она меня из–за двери.
– Проснулся, Александра Евгеньевна, – отвечаю.
– Что–то холодно, – говорит она из коридорчика.
Ага, думаю, пробрало, то–то она разбегалась, согревается…
– Неужто холодно? – говорю. – А я и не замечаю.
– У вас кровь молодая, – говорит она. – Не принесете ли дров, Иван Николаевич?
А надо сказать, что дрова находились на моем попечении. Я их заготовлял, я их берег, и даже ключ от подвала держал у себя в кармане.
– Зачем запирать? – говорит мне как–то старуха. – Мы с вами в доме одни.
– А для порядка, – объяснил я, – чтобы крысы туда не забежали.
Спокойнее как–то мне было, что подвал заперт и ключ у меня находится. А то заберется туда кто–нибудь, – была у меня такая мысль, – да еще пристукнет, когда пойдешь за дровами.
Сунул револьвер в карман, – я никогда оружия без себя в комнате не оставляю, – затянул ремень, обдернул гимнастерку, выхожу.
– Отчего не принести дровишек, – говорю, – благо они у нас не по ордеру выдаются.
Иду к парадной двери, старуха около меня семенит.
– Вы охапочки две дайте мне, Иван Николаевич, – просит она.
– Что ж, – говорю, – можно.
Спускаюсь вниз по лесенке, отпираю дверь, захожу в подвал, набираю охапку дров, и вдруг дверь хлоп – и закрылась. Я к двери, надавил, а там, снаружи, слышу – задвижка щелкает.
– Попался, Ваня, к ведьме в лапы, – говорю я сам себе.
В подвале темно, ничего не видно. Нашел ощупью дрова, присел на них около стенки, думаю – что делать? Стрелять в дверь? Замок такой, что никакими пулями не пробьешь, да и пули поберечь надо. Вступить в переговоры? Черта с два договоришься с этими гадами, да и переговариваться не с кем… Аховое твое положение, Ваня, думаю. Но волноваться себе не позволяю. Хватит, думаю, погорячился уже раз, толку от этого мало.
Немного прошло времени, по–моему, слышу – шаги над головой, голоса смутно доносятся и будто двигают вверху что–то тяжелое, грузное. Вдруг сразу стихло все, еле–еле какие–то звуки доносятся. Сообразил я: ход в подвал сверху задвинули или заставили чем–то. Вступишь тут в переговоры…
Темно и невесело. Задохнешься еще, думаю. Но дышать легко. Вспомнил я тут, как старуха рассказывала мне, что в погребах для хранения вин обязательно вентиляция устраивается, да и раньше об этом слышал… И точно – будто откуда–то свежим воздухом потянуло. Значит, есть здесь какие–то отверстия. Куда же они выходят? На улицу, конечно. Но старуха рассказывала, что в подвале всегда должна быть ровная температура и поэтому затейливо и хитро эти ходы для воздуха устроены. Однако раз отдушины на улицу выходят, думаю, поищем их…
Ясно, что отдушины в подвалах всегда под потолком делаются, а мне до потолка рукой не дотянуться. Сложил я дрова вдоль одной стены ступенькой, встал на них, ощупываю стену… На словах–то это просто получается… Правильно говорится: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Ползаю я по стене, мгла кромешная, руками пыль обтираю… Нашел одну отдушину. Отлично, думаю, поползем дальше. Сложил я на полу два полешка крест–накрест в том месте, где наверху отдушина, и дальше руками шарю. Обследовал одну стену – нет больше в ней отдушин. Переложил дрова вдоль другой стены. Еще нашел отдушину. Устал, присел ненадолго, передохнул и вдоль третьей стены заползал… Короче говоря, нашел три отдушины: в той стене, где дверь, никакого отверстия не оказалось.
Присел я у двери, вспоминаю расположение дома… Дверь, вспоминаю, стоит прямо к улице, стена напротив – обращена ко двору, левая – в сторону парадного крыльца, правая… Правая–то и есть та сторона, куда окно из моей комнаты выходит, – палисадник, значит, направо. Ну, думаю, была не была, ничего другого делать не остается…
Пошел я от двери до правого угла, оттуда ощупью вдоль стены до сложенных накрест полешек, сложил в этом месте дрова поплотнее, взобрался на них, беру в руки полено и начинаю выстукивать по краю отдушины:
«Виктор… Виктор…»
Рука затекает… Будь ты проклято все на свете, думаю. Досада сердце щемит: а что если вся эта работа впустую? Время идет… Медленно ли, быстро – я этого понять не могу. Рука немеет… Но ведь вся моя надежда только в том случае и может осуществиться, если я ни на секунду не прерву свое постукиванье… Над головой какие–то звуки, чудятся мне какие–то голоса… «Терпи, Ваня», – говорю я себе и постукиваю:
«Виктор… Виктор…»
И вдруг откуда–то издалека еле–еле доносится до меня какое–то постукивание… Замер я, прильнул к стене…
«Я тут… Я тут…»
Как же это он, думаю, догадался?
«Жди и слушай», – выстукал я, опустил руку, передохнул и опять стучу: «Слышишь ты меня?»
Потом снова слушаю.
«Слышу», – доносится до меня.
Стучу: «Меня заперли в подвале».
«Сейчас соберу народ», – отвечает Виктор.
«Не смей, – стучу. – Беги в ЧК, вызови Коврова, расскажи все как есть».
«Сначала тебя освобожу», – отвечает Виктор.
«Подчиняйся приказу, – выстукиваю. – Подчиняйся приказу».
«Иду», – отвечает Виктор.
«Иди, иди», – выстукиваю я.
Стихло все, ушел.
Ну, тут приходится признаться, сам я произвел нарушение дисциплины. Может быть, устал, может быть, переволновался, но прилег на дровах и заснул. Может быть, это и чудно и невероятно покажется, но – заснул. Спал я, вероятно, недолго, минут пять – десять, не больше, но после сна как–то сразу посвежел, отдохнул и обратно встал на свой пост. Стою и теперь уже только слушаю: не спросит ли чего Виктор… Довольно долго простоял, но так ничего и не услышал. Зато вдруг вверху, над головой, снова раздался шум и стук, и показалось мне, будто наверху даже стреляют.
Потом снова что–то отодвигают, кто–то спускается по лестнице, щелкает задвижка, я на всякий случай достаю револьвер, открывается дверь, и в подвал входит Ковров.
– Наконец–то ты, товарищ Пронин, – говорит он, – оказался на высоте.
– Это в подвале–то? – говорю я.
– Вот именно в подвале, – говорит Ковров и смеется. – Не сразу тебя нашли, каким–то шкафом заставили они сюда вход.
– Кто «они» - то? – спрашиваю.
– «Синие мечи», – говорит Ковров. – Давно мы за этими заговорщиками охотимся. Существовала такая организация белых офицеров у нас в Питере…
– Существовала? – спрашиваю.
– Да, – отвечает Ковров. – И всего лишь полчаса назад прекратила существование. Собирались мы ее на этих днях захватить, а ты нас поторопил. Всех взяли. Часть отстреливались, а часть через потайную дверь из угловой комнаты на двор пыталась выбраться, но мы их и на дворе ждали.
– А мальчишка цел? – спрашиваю.
– В машине сидит, – отвечает Ковров. – Все сюда рвется, о тебе беспокоится, только шоферу не велено его отпускать.
– Это ведь благодаря ему заговорщики пойманы, – говорю. – Без него бы мне несдобровать. Не понимаю только, как он отдушину сумел отыскать.
– Догадливый парень, – говорит Ковров. – Чекист из него выйдет. Пришел он к тебе в сумерки под окно, постучал, и ему тоже что–то пробарабанили. Он опять постучал, а ему опять в ответ стучат что–то бессвязное, и старуха в форточку кричит, что ты, мол, ушел из дому и пусть он завтра приходит. Встревожился Виктор, от окна отошел, а от дома не отходит, слоняется вдоль стены и все надеется, не позовешь ли ты его. Ну, ты его и позвал…
Вышли мы с Ковровым на крыльцо. На улице дождь, слякоть, ветер.
– Вот и кончилась моя работа здесь, – говорю я Коврову.
– Эти офицеры, – отвечает Ковров, – собирались телеграф захватить и другие правительственные учреждения…
Вижу – хмурится он, застегивает кожаную куртку, а сам сердито вглядывается в темноту. – Юденич опять в наступление против нас пошел, – говорит. – Вот они и пытались ему изнутри помочь. – Протягивает мне руку, пожимает. – До свиданья, – говорит, – товарищ Пронин, надеюсь, еще увидимся.
Попрощался я с ним, иду к машине, зову Виктора.
– Пойдем, – говорю, – приятель, отведу тебя домой, заступлюсь перед матерью.
Дохожу с ним до его дома, поднимаюсь на второй этаж, останавливаюсь против двери, на которой блестит медная дощечка с надписью «Барон фон Мердер», звоню.
Открывает нам дверь женщина, простая такая, молодая еще.
– Где ты, – кричит она на Виктора, – пропадаешь? Отец на фронт собирается, а он под дождем по улицам слоняется…
Тут выходит отец.
– Вы, – спрашивает он меня, – Пронин?
– Пронин, – говорю. – Только как это вы признали?
– Рассказывал о вас Виктор. Познакомились мы.
– На фронт? – спрашиваю.
– Да, – говорит, – против Юденича.
– И я завтра на фронт думаю, – говорю.
– А пока что, – приглашает он меня, – поужинаем чем бог послал?
Ну, я не отказался – люди свои. Так вот и началось наше знакомство.
Назад: От автора
Дальше: Зимние каникулы