Глава третья
Сейчас, когда все наши поиски давно позади, когда я сижу за столом и по поручению исторического кружка Дворца пионеров, по поручению всего отряда нашего шестого «А» 14-й средней школы вспоминаю и описываю наши с Женькой похождения, — эта тетрадка опять лежит передо мной. Но теперь-то я знаю все, о чем в ней написано. А там, в архиве, Иван Николаевич сам отыскал страницу, откуда надо было начать. Я все-таки успел заметить, что под новенькой картонной обложкой есть другая — потертая, клеенчатая, с оторванным уголком. На первой страничке, сильно засаленной, стояли фамилия и имя: «Альберт Вержинский» — и цифра: «1918».
— Этому человеку принадлежала тетрадка, — объяснил Иван Николаевич. — Он был белогвардейским офицером, служил в войсках Колчака. — Потом Иван Николаевич быстро перелистал пожелтевшие странички и сказал, осторожно разгладив листки: — Читайте вот отсюда.
«5-е мая 1919 г.» — потускневшими от времени чернилами было выведено в верхнем углу страницы.
Конечно, потом, позже, мы с Женькой прочитали и начало, где этот Альберт описывал, как он удирал со своим братом, поручиком Георгием Вержинским, из революционного Екатеринбурга — так раньше назывался город Свердловск.
«Кажется мне сейчас, — писал он, — будто все на земле сошли с ума. Сотни тысяч людей бросили все: дома, уютные уголки, обжитые в продолжение многих, многих лет, — и мчатся, мчатся подальше от хаоса, в котором исчезла, словно в кошмарном водовороте, вся наша прежняя жизнь с ее надеждами, привычками, милыми сердцу людьми… Надя! Надя! Что же будет теперь со всеми нами? Ах, ты не слышишь меня, не можешь мне ответить!.. Но всегда с тобою моя бессмертная любовь, и всегда со мною моя ненависть к бандитам и кровопийцам, разлучившим нас!..»
«Бандиты и кровопийцы» — это он так называл большевиков.
В начале ноября Вержинские добрались до Омска. В Сибири, за Уралом, в то время иностранные империалисты собирали армию, чтобы двинулась она смертельным походом на запад, на Москву. Альберт в своем дневнике почти ничего об этом не писал — просто я это сам знаю. А он больше горевал о своей разбитой юности, ругал Красную Армию да сочинял скучные стишки про луну, про туман и любовь. Четыре строчки я помню до сих пор:
Луна плывет в сиреневом тумане,
Качается, как лодка на волне,
И снова я с сердечной раной
В разлуке вспомнил о тебе…
Над каждым стишком стояли одинаковые буквы «N. R.».
Потом стихи стали попадаться все реже. И большевиков Альберт больше не ругал. Видно, разглядел, наконец, какие на самом деле звери его дружки — колчаковцы. Вот что он написал в своей тетрадке:
«Нет, никогда я не привыкну к тем порядкам, которые заведены у нас в армии! Может быть, это малодушие, трусость, никому не нужная гуманность?.. Подполковник Белецкий, начальник контрразведки нашей дивизии, смеется надо мной, называет сопляком. Это за то, что я весь побелел от гнева, увидев, как два здоровенных унтера истязали седую старуху. По слухам, два ее сына служили у красных. Она кричала… О, как она кричала! До сих пор этот нечеловеческий крик боли и страданий звучит у меня в ушах… Я подумал о моей матери, оставшейся там, далеко, в Екатеринбурге. Недавно у нас появился мой товарищ по училищу, тоже бывший юнкер, а теперь подпоручик, Валечка Косовицын. Он рассказывал, что большевики не тронули ни одной семьи, из которой мужчины ушли в армию Сибирского правителя. Почему же мы режем, вешаем, убиваем, пытаем?.. Говорят, что большевики офицеров и тех-то не всегда расстреливают, а солдат, захваченных в плен, как правило, оставляют в живых. Наши же ставят к стенке всех без разбора: и командиров и рядовых солдат большевистской армии… Что же происходит? Боже, вразуми меня! Наверное, я чего-нибудь не понимаю…»
Потом в тетрадке все чаще и чаще стали попадаться такие размышления. Стихов и букв «N. R.» больше не было. Зато мелькали названия деревень, от которых после того, как там побывали белые, остался один пепел, появлялись фамилии офицеров, покончивших с собой.
Но все это мы прочитали в дневнике уже после, а тогда, в архиве, Иван Николаевич дал нам прочесть всего несколько страниц, начиная с той, где стояло число 5 мая 1919 года.
«С юга приходят неутешительные вести. Красные заняли Бугуруслан, Сергиевск и Чистополь. Многие наши офицеры успокаивают себя тем, что это временные поражения. Но мне кажется, что планы нового командующего красными войсками на юге, некоего Фрунзе, гораздо глубже и серьезнее, чем мы это себе представляем.
Все чаще задумываюсь я над навязчивой в последнее время мыслью: для чего все это? Для чего мы сожгли, разграбили и разрушили столько деревень? Для чего наши каратели расстреляли, повесили, замучили, перепороли столько людей? Иногда мне кажется, что весь мир сошел с ума и катится куда-то вниз, в бездонную пропасть, все быстрее, быстрее и не в силах уже остановиться.
Когда я оглядываюсь на пройденный нами путь — от Явгельдина, Верхнеуральска, Оренбурга почти до самой Волги, — в мое сердце закрадывается ужас. Еще три месяца назад, в Омске, когда я и бедный, ныне павший бесславной смертью брат мой Георгий были зачислены во второй уфимский корпус Западной армии генерала Ханжина, мне казалось, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальной России. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, на шайку мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения России от „красной заразы“. Многие офицеры спились окончательно, у многих нервы истощены до предела — эти на грани сумасшествия. За последние две недели только в одной нашей дивизии двадцать шесть офицеров покончили с собой.
Часто я спрашиваю себя, боюсь ли я смерти. Пожалуй, нет. Но глупо гибнуть, не зная, за что умираешь.
7 мая. После перегруппировки чаще стали поговаривать о предстоящем наступлении. Сегодня на рассвете наш батальон, наконец, занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы. Всю ночь шли по непролазной грязи, все офицеры охрипли от крика, хотя кричать поблизости от неприятеля, который бродит по степи, по меньшей мере глупо. Но как не орать, если вязнут в рытвинах упряжки, падают лошади, орудия застревают в ямах и канавах?
Наступление как будто назначено на послезавтра. Точно еще никто не знает. Из штаба пришел приказ Белецкому ни в коем случае не расстреливать пленных командиров. Командующему группой генералу Войцеховскому, очевидно, надо знать, какие контрмеры готовятся красными на нашем участке.
2 часа дня. Большевики начали наступление на левом фланге 6-го полка. Туда было брошено несколько эскадронов. Красные отступили. Удалось захватить пленных. Я видел их, направляясь в расположение III батальона из штаба полка. Двоих мужчин и одну женщину конвойные вели в штаб, на допрос к Белецкому. Как раз в тот момент, когда они показались за поворотом дороги, я стал искать по карманам спички. Очевидно, забыл коробку на столе у адъютанта. Я остановился и стал ждать, надеясь прикурить у солдат.
Пленные поравнялись со мной. До чего же измученный у них вид! Все трое ранены, еле передвигают ноги. Лицо женщины невольно приковало мой взгляд. Ее ясные глаза, обведенные синими кругами, взглянули на меня с ненавистью. Конвоир толкнул ее прикладом. Она качнулась вперед и пошла дальше. Бородатый дядька, из казаков, конвойный, дал мне прикурить и сказал, указывая на нее концом штыка:
— Важная птица. Большевичка. Комиссарша, что ли…
Все время меня неотступно преследует взгляд этой женщины. И сейчас, когда я сижу и пишу при мигающем свете керосиновой лампы, ее ненавидящие глаза горят передо мною. Сколько ей лет? Двадцать три, как и мне? Тридцать? Больше? Какая сила заставила ее, молодую, прекрасную, идти на смерть, не преклоняя головы, гордо, с презрением глядя в лицо палачу? Наверно, так же шли на казнь бесстрашные дочери Французской революции. Помню, как еще в гимназии мы с Георгием увлекались этими страницами истории…
Когда я вечером по какому-то делу пришел в штаб, то сразу же наткнулся на помощника подполковника Белецкого, капитана Астахова. Он сказал, что пленные молчат. За три часа пыток Белецкому, который сам устал как собака, не удалось вырвать у них ни слова. Кажется, Астахов злорадствует. Он, конечно, так же как и я, ненавидит Белецкого. А тот, вероятно, задыхается от злости. И ведь не хватит его удар, мерзавца!
8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, не раздумывая.
За полночь я вышел на улицу. Ночь тихая. Сияли большие майские звезды. Я остановился, глядя на них, и снова передо мной вспыхнули глаза этой женщины. Они не молили о помощи, нет, они грозно и безмолвно твердили: „Смотри, запоминай, ты — соучастник!“
Мне показалось, что сейчас, еще минута, и я сойду с ума. Что-то неведомое подталкивало меня, какая-то невероятная сила влекла на край села, к амбару, где были заперты те трое.
Часовой у амбара окликнул меня. Я вытащил из кармана первую попавшуюся под руку бумажку. Кажется, это был рецепт, который вчера мне прописал в лазарете доктор Иволгин. Часовой, очевидно, решил, что у меня пропуск от Белецкого. Но на всякий случай он сказал:
— Пускать не велено, ваше благородие.
Я намекнул, что у меня есть задание подслушать, о чем говорят пленные большевики. Он отошел в сторону. Я велел ему оставаться возле двери, а сам обошел постройку и приник ухом к сырым от росы доскам. Сердце билось так, что я не слышал ничего, кроме этих частых ударов… Потом я стал различать приглушенные голоса.
Первым заговорил мужчина.
— Мурыжат, гады… — И еще, спустя несколько минут: — Лучше бы уж сразу — в расход.
Потом раздался другой мужской голос, низкий и хриплый:
— Петро, ноги-то у тебя как?
— Плохо, — раздалось в ответ. — Тот черный, с молотком, как ударит… Ни одной живой косточки нет…
Опять наступило молчание. Затем женский голос прозвучал чисто и твердо:
— Первое условие — не падать духом. Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек. Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат.
Ответил тот, кто говорил вначале. Голос его прерывался. Очевидно, Белецкий („черный, с молотком“ — это, конечно, он) истязал его больше других.
— Знаем, Оля, — проговорил он. — Несколько часов осталось. Только как бы нас… за эти часы… как бы не кокнули…
— Боишься? — прозвучал опять ее голос, и на этот раз в нем слышался гнев.
— Нет, не боюсь, — тихо отозвался раненый. — Жалко только — перед смертью своих не повидаю… Может, и могилы-то не найдут…
— Рано говорить о смерти, — сказала она. — Еще повоюем. Еще увидишь своих. Побываешь у себя в Сосновке. И я к себе домой, на Овражную, попаду. И жизнь будет тогда, Петро!.. Такая жизнь, что и присниться не может!.. Превратится твоя Сосновка в золотой сад… Кулаков-мироедов прогоните. Хозяйство будет общее…
— А я учиться пойду, — вставил хриплый голос. — Ты ведь, Оля, до войны, я слыхал, учительшей была. Запиши с ребятишками в свою школу…
Послышался смех. Да, эти люди, стоящие на краю могилы, были так сильны, так несгибаемо сильны, что могли смеяться!.. Дрожь охватила меня при мысли, что, может быть, сегодня на рассвете выведут их к обрыву у реки, как выводили уже многих, и тупые равнодушные пули, просвистев, оборвут биение этих мужественных сердец. Мне нестерпимо захотелось сейчас же, немедленно ободрить их, уверить, что судьба их может измениться к лучшему. Невероятная мысль мелькнула, как вспышка молнии: спасти, помочь им бежать!..
От неловкого движения под моей ногою хрустнула ветка. Голоса в амбаре тотчас же умолкли. Я представил, как настороженно прислушиваются сейчас эти трое за стеной. И, почти не владея собой, прижавшись губами к доскам, я зашептал:
— Товарищи! Вы слышите меня, товарищи?..
Это непривычное, когда-то ненавистное слово сейчас прозвучало для меня неожиданной музыкой.
— Ты кто? — осторожно спросили из-за стены.
Раздался предостерегающий голос женщины:
— Спокойнее, товарищи, это может быть провокация.
— Нет, нет, не провокация, — торопливо принялся уверять я. — Ведь я услышал, что завтра на рассвете вы ждете своих. Не выдам. Только говорите вперед потише, могут услышать…
— Ты наш? — спросил хриплый мужской голос. — Партизан?
— Нет, я служу в армии генерала Войцеховского. Но, верьте мне, я вас спасу…
Послышались шаги часового. Вероятно, прошло много времени. Последний раз приникнув губами к шершавой доске, я поспешил шепнуть, обращаясь только к ней, к ней одной:
— Оля! Оля! Вы слышите меня? Я вас спасу! Убью Белецкого! Перегрызу зубами горло каждому, кто причинит вам боль!..
— Я слышу, — негромко ответила она. — Но если вы действительно хотите нам помочь, постарайтесь сразу же, как только появятся первые красноармейцы, послать их сюда, покажите им, где нас держат. Поняли?
Я не успел ответить. Из-за угла показался часовой, за ним неясными тенями шли еще двое. Я отступил за угол амбара и замер, нащупывая в кармане теплую ручку браунинга. Если это пришли за пленными, чтобы вести их на казнь, — будь что будет. Я перебью конвойных, и, может быть, мне вместе с пленными, вместе с нею, удастся бежать…
— Хорошо тебе, Захарыч, — раздался неторопливый голос, явно принадлежащий кому-то из солдат. — Стой, покуривай, солнышка дожидайся. А нам, может, команда будет реку переходить… Эх, жисть служивая!.. Ну, бывай.
Солдаты прошли. Часовой потоптался, наверно удивляясь, куда я мог запропаститься, и шаги его стали приближаться. Я быстро свернул за другой угол амбара и, ступая неслышно, скрылся за деревьями.
Вернувшись домой, я почувствовал себя совершенно разбитым. Что делать? Что делать? Провести подкоп под амбар? Рассказать все капитану Астахову и вместе с ним устроить пленным побег? Успею ли я предупредить красных, если они появятся в селе сегодня ночью? Не упаду ли, сраженный первой шальной пулей?..»
На этом месте строчки в тетради обрывались. Что произошло дальше с пленными и с Альбертом Вержинским, было неизвестно. Мы с Женькой принялись торопливо листать странички. Но они были чистые. Потом одновременно взглянули на Ивана Николаевича.
— Это все, — отрывисто ответил он на наши вопросительные взгляды.
— А дальше нету?
— Нет. Дальше только по истории тех лет известно. Девятого мая войска белого генерала Войцеховского — вы о нем тут читали — перешли в наступление южнее Бугульмы. Две дивизии красных — двадцать пятая и двадцать шестая — ответили на это наступление контрударами. Одиннадцатого мая части белых отступили за реку Ик. Вот что произошло тогда. А подпоручик Вержинский, видимо, погиб в одном из этих боев.
Иван Николаевич закрыл тетрадь и постучал пальцем по ее картонному переплету.
— Но пока нас это интересовать не должно. Важно, что второй раз встречается нам имя нашей неизвестной землячки.
— Учительницы этой, Ольги! — негромко воскликнул Женька.
— Да, Ольги. Она жила в нашем городе, на Овражной улице, работала учительницей, была участницей восстания в тысяча девятьсот пятом году, сражалась на фронте в районе Бугульмы в тысяча девятьсот девятнадцатом.
Конечно же, я самый бестолковый человек на свете! Женька уже обо всем догадался, а я сидел и пялил глаза то на него, то на Ивана Николаевича, не понимая, для чего показывал он нам судебную бумагу и дневник подпоручика Вержинского.
Пока я размышлял в недоумении, Женька вскочил и закричал так, что Татьяна Федоровна, склонившаяся за своим столом над какими-то бумагами, вздрогнула и подняла голову.
— Ее найти надо, Иван Николаевич! — орал Женька. — Надо найти эту учительницу… Ольгу!..
— Ну, — усмехнулся Иван Николаевич, — ее-то, пожалуй, вы не найдете. Может быть, думаете, тут, в архиве, никаких справок не наводили? Два месяца разыскивали, да так и не нашли. Но если мы узнаем ее фамилию, отчество, если отыщем дом, где она жила, то выяснить все остальное будет уже нетрудно. Вот и дается вам особое боевое задание — попытаться все это разузнать. Для этого придется, вероятно, друзья, пройти вам всю Овражную улицу, из дома в дом, порасспросить жильцов, особенно старых, кто жил на Овражной еще до революции, не слыхали ли они, не помнят ли такой соседки, которая была учительницей и которую звали Ольга. Работникам архива такой поход был бы, конечно, не под силу. А вы можете попробовать.
— Мы пройдем, — не задумываясь, ответил Женька. — Верно, Серега? Пройдем всю улицу и узнаем!..
Щеки у Женьки пылали. Он взъерошил волосы, и они поднялись дыбом. Галстук съехал набок.
— Что ж, — кивнул головой Иван Николаевич, — узнавайте. Но только с одним условием! — Он поднял палец. — О докладе не забывайте. Подготовьте его обязательно, что бы там ни случилось. А теперь Татьяна Федоровна даст вам бумаги, и вы перепишите себе в точности и вот этот листок, — он указал на первую папку, — и последние странички дневника. Они вам еще могут пригодиться, а из архива их выносить нельзя.