Глава седьмая. Трубка разведчика
Далеко на весте, за сизым барьером скал, видна была полоска бегущей в неизвестность дороги. Дорога выбегала из крутого ущелья и вновь терялась в горах, отделяющих океан от болотистой тундры. И бескрайняя океанская рябь представлялась неподвижной студенистой массой, отгороженной от берега снеговой каймой. Но это был не снег, а пена неустанно ревущего внизу океана.
А над Чайкиным Клювом вечно свистели ураганы, будто Роза ветров расцвела именно здесь, на неприступной вершине. И нужно было старательно придерживать карту руками, со всех сторон прижимать ее осколками скал, чтобы один из налетающих вихрей не подхватил и не унес ее прямо в море.
С раннего утра, закутавшись поверх ватника плащ-палаткой, Фролов подползал к пахнущему морем и горной сыростью краю скалы и, осторожно выглянув, устраивался поудобней.
Нужно было отстоять — «вернее отлежать», — шутил Фролов, — четырехчасовую вахту, обследуя в бинокль каждый метр береговых просторов. Первое открытие Фролов сделал утром на следующий день.
— Товарищ командир, смотрите!
Медведев лежал рядом, ветер бил в лицо, свистел вокруг линз морского бинокля.
— Видите, у высоты шестьдесят, слева, курсовой угол сорок!
Медведев смотрел неотрывно. Как выросла в полукружиях бинокля эта рябая плоская скала! Скала как скала. Ничего необычного не замечалось в ней…
— Глядите, товарищ командир, глядите!
И Медведев увидел. Скала медленно двинулась. Стала вращаться вокруг собственной оси.
— Орудие береговой батареи! — крикнул сквозь ветер Фролов.
Да Медведев и сам видел: это не береговой гранит, это — орудие, замаскированное вращающимся щитом, покрашенным под цвет камня. Медведев сделал отметку на карте берега, полученной в штабе.
Только на первый взгляд берег казался необитаемым и безлюдным. Он жил тайной неустанной жизнью. Укреплена была каждая высота.
— Значит, не зря заставили нас сюда такой путь прошагать, — сказал Фролову Кульбин. — Попробовали бы мы высадиться прямо здесь — задали бы нам жару!..
Это было после вахты Фролова, когда сигнальщик отогревался в кубрике, пил горячий, припасенный Кульбиным чай. Радист не договорил. Стремительный гул самолетных моторов надвигался снаружи. Сигнальщик выглянул осторожно из-под скалы.
Мелькнули темные очертания крыльев, замерцали пропеллеры. Самолет прошел над скалой так низко, что Фролову показалось: увидел очки летчика под прозрачным колпаком кабины.
Фролов ударил кулаком по колену:
— Жалость какая, Вася, что в секрете сидим. Я бы его из автомата угадал — он бы как миленький в скалы врезался. Знаю, как их бить, — взял бы на три фигуры вперед.
С необычайной суровостью Кульбин глядел на него:
— С тебя станется — ты и из секрета выстрелишь. Эх, Димка, еще, может быть, вспомним мы ту твою спичку! Не зря с самого рассвета сопки, как улей, гудят. Ведь это они нас ищут.
И впрямь, — немецкие разведчики с утра шныряли низко над сопками. Весь день Агеев пропадал где-то в горах, вернулся лишь к вечеру. Весь день Медведев пролежал над картой у среза скал, а когда стемнело, устроил в кубрике совещание.
— Кое-чего сегодня добились.
Он смотрел на свежие отметки, покрывавшие карту.
— Но наша задача — не только обследовать берег. Мы должны найти важный военный объект, скрытый в этих горах. Видите, как подступы к нему защищены с моря. Но координаты самого объекта? Их нужно установить как можно скорей!
— Разрешите, товарищ командир? — Присев на корточки, Агеев посасывал незажженную трубку.
— Слушаю, старшина.
— Товарищ командир, понаблюдайте дорогу на весте. Я нынче, от нечего делать, туда все утро глазел. Когда в разведку ходил, к этой дороге подобрался. Не заметили: по ней будто мураши ползут? Это люди, вернее, фашисты. А точки побольше — это, понятно, грузовики.
Агеев нагнулся над картой, провел по ней загорелой рукой:
— Заметил я: когда машина идет на норд-вест, никого не подбирает, не останавливается. А когда на обедник, то бишь на зюйд-ост, — останавливается, прихватывает пешеходов. Вопрос — почему?
— Объект на зюйд-осте, ясно! — не удержался Фролов. — Ловко подмечено!
— Быстро и неверно, — хмуро взглянул Агеев. — В норд-вестовом направлении нужно искать. Почему туда машина никого не берет? Потому что идет с грузом. А возвращается порожняком, подбирает попутчиков! В норд-вестовом направлении загвоздка.
— Прав старшина… — задумчиво сказал Медведев. — Что ж, надо на практике догадку проверить. Завтра с утра, товарищ Агеев, снова идите в разведку — посмотрите, что за район, можно ли туда проникнуть.
Его голос дрогнул. Может быть, так близко разрешение всех сомнений и страхов? Если добыть точные координаты…
Он старался не мечтать напрасно, не тешить себя несбыточными, быть может, надеждами. Резко свернул карту, встал с койки:
— Ну, товарищи, отдыхать. Сейчас сам встану на вахту, за мной Кульбин. Ложитесь, Василий Степанович, отдыхайте. И остальным советую, пока есть возможность.
Он вышел наружу. Кульбин лег на нары, укрылся плащ-палаткой. Густая темнота заполняла кубрик.
— Сергей, может, прилег бы тоже? Нары широкие, места хватит…
Агеев не откликнулся: его не было в кубрике.
— А ты, Дима?
Фролов молчал.
— Ну, не хотите, как знаете… Мое дело — предложить…
И Кульбин быстро заснул, спокойное дыхание слышалось из темноты.
— Спишь? Ну спи! — пробормотал досадливо присевший на банку сигнальщик. Он вышел из кубрика.
Ложиться не хотелось. Было беспокойно на сердце, все больше чувствовал себя виноватым перед товарищами. Эта проклятая спичка! Не зря лучший друг — Вася Кульбин — тоже бросил ему упрек. И не зря так сурово ведет себя с ним старшина Агеев. Конечно, Агеев презирает его, Димку Фролова, балтийского матроса, компанейского парня. Почему бы иначе дважды отказался от перекура? Впрочем, странно: старшина, похоже, не курит совсем, только сосет свою неизменную трубку.
Фролов вышел из кубрика, присел на обломок скалы. Ветер переменил румб, из-за серого кружева облаков сверкали, переливались огромные беспокойные звезды, далеко на осте вспыхивали тусклые отсветы артиллерийского боя…
— На заре, похоже, падет туман, — раздался сзади негромкий, задумчивый голос. — Шалоник подул, и звезды дюже мерцают…
Фролов сидел, не поворачивая головы. На его плечо легла широкая ладонь Агеева.
— Ты, матрос, не сердись, что я тебя в работу взял. Парень ты лихой, только иногда раньше шагнешь, а потом уже подумаешь. А у меня такая боцманская привычка… Ну, давай лапу.
Фролов встал. Высокая фигура Агеева недвижно стояла в темноте, покачивалась протянутая рука. Фролов вспыхнул от радости: столько душевности, дружеской теплоты было в этих простых словах. Сама собой левая рука опустилась в карман за кисетом.
— Только перекурку не предлагай, — быстро, почти испуганно сказал Агеев, — наверняка поссоримся снова.
— Да почему же, товарищ старшина?
— Во-первых, ночью — никаких огней, а во-вторых, всю душу ты мне переворачиваешь этим. Я курильщик заядлый, мне твое угощение — соль на открытую рану. Как думаешь, зарок дал, так выполнять его нужно?
— Зарок? — Фролов был очень заинтересован. Вот когда наконец откроется секрет старшины!
— Зарок! — повторил Агеев. — Да ведь это целая история. Давай посидим, расскажу. Очень уж накипело на сердце…
Он расстелил под скалой плащ-палатку. Звезды сверкали вверху, внизу ворочался океан. Старший лейтенант Медведев сидел у гребня огромной высоты, погруженный в невеселые мысли, в то время как боцман Агеев стал рассказывать историю своего родного корабля прилегшему рядом с ним на плащ-палатке Фролову.
— Ну, как начать? — сказал, помолчав, Агеев. — Чудно мне, что ты о «Тумане» ничего не слыхал. Правда, ты на Севере не с начала войны, других геройских дел насмотрелся… Так вот, плавал у нас в Заполярье сторожевой корабль «Туман», тральщик номер двенадцать. И я на нем с начала финской кампании боцманом служил.
Экипаж у нас дружный подобрался, хорошие ребята. А война еще больше сдружила. С тех пор как первый немец на нас бомбой капнул, как мы матросский десант у горной реки Западной Лицы высадили, а потом в ледяной воде под минометным огнем раненых на борт таскали, стали мы все как один человек. А больше всех подружился я с котельным машинистом Петей Никоновым.
Главное, человек он был безобидный. И, как я, не военный моряк — с торгового флота. Такой безобидный человек! И больше всего любил всякое рукоделье мастерить. В свободное время засядет в уголок и вытачивает какую-нибудь зажигалку-люкс. Особые крышечки выточит, цепочки… А в последнее время, как началась война, стал с какой-то особой яростью работать.
Корабль наш день и ночь по заданиям ходил: то мины тралит, то десант поддерживает, то дозорную службу несет у острова Кильдина. Днем и ночью на боевых постах, а спать никому не хотелось. Очень тоскливо и муторно было, мысли одолевали: немец по России пошел, города жжет, народ угоняет, режет, будто татарское иго вернулось. Здесь-то знали: выстоим, нам пути назад нет, матрос в скалу упрется — и сам как скала, а как там, в России, на равнинах?
И тоска грызла. На фронт бы, под огонь, в самое пекло, чтоб в бою душу облегчить! А тут тяпаешь малым ходом, в дозоре, у, голых скал, и кажется, твоя вина в том, что враг вперед прется… И вот ночью, часов около трех, ходим как-то в дозоре на выходе в океан, и гложут меня эти самые мысли.
Знаешь нашу летнюю ночь — светло что днем, только свет будто помягче и облака на небе как разноцветные перья. Нес я вахту на верхней палубе. На корабле порядок, палуба скачена, трапы начищены. В другое время боцману жить бы и радоваться, а в те дни и чистота была не в чистоту.
И вот выходит на палубу Никонов, как сейчас вижу, голубоглазый, из-под бескозырки мягкие волосы вьются, над тельняшкой жиденькая бородка торчит, — мы его за эту бородку козлом дразнили. Выходит и держит в руке нарядную новую трубку — только что собрал, даже не успел табаком набить. И видно, очень своей работой доволен. «Смотри, Сережа, ювелирную вещь смастерил!»
А трубка правда любительская: эбонитовый мундштук с прозрачной прокладкой, чашечка красноватого цвета, отполирована.
И вдруг злоба меня прямо в сердце укусила. «Эх ты, трубочник! — говорю. — В России народ гибнет, Гитлер по крови шагает, а ты вот чем занят!»
И так бывает: скажешь что-нибудь сгоряча — и сразу готов свои слова проглотить обратно. Вижу, пальцы его затряслись, худые пальцы, машинным маслом запачканные, а в глазах тоска так и плеснула.
«Как ты можешь так говорить, Сергей! Душа неспокойна, руки дела просят. Два месяца из дому писем нет, и немец в нашем районе. В этой трубке кровь моего сердца горит».
Так чудно сказал. И тихо, без задора. Лучше бы он прямо меня обругал… И как раз в это время боевая тревога — колокол громкого боя по кораблю загремел.
Петя в машину бросился, а я на свой боевой пост — к пулемету, на мостик.
Навстречу мне дублер рулевого, что по боевому расписанию у орудия стоял:
«Три корабля противника! Идут курсом на нас!» — И скатился вниз по трапу.
Взбежал я на мостик. А на корабле будто никто и не спал. Стоят с биноклями командир «Тумана», помощник, комиссар. Морскую гладь серая дымка подернула. С зюйда сопки нашего берега сизой гранью встают.
А со стороны океана, кабельтовых в пятидесяти от нас, три длинных силуэта боевых кораблей показались. Взглянул я в дальномер — немецкие эсминцы.
Низкотрубные, чуть темнее морской волны, раскинули широкие буруны, полным ходом идут. И длинные стволы орудий поворачиваются прямо на нас. А что можно против них с нашими двумя пушчонками-мухобойками сделать?
Но слышу: командир говорит — разве чуть громче, чем всегда: «Орудия к бою изготовить! Поставить дымовую завесу!»
Какой-то восторг меня охватил. Взглянул я наверх — длинный наш бело-голубой, краснозвездный флаг широко развернулся по ветру, шлет вызов врагам. Как будто и впрямь мы не тихоходная посудина, а крейсер — гроза морей.
Однако еще не стреляем. При такой дистанции наши пушки ни к чему. Думаю, укроемся дымовой завесой, подпустим их ближе, тогда и ударим. Полным ходом идем к береговым батареям. И нужно же быть такому делу: только распустился дым от кормы — ветер переменился, завесу отнесло в сторону, гитлеровцам нас как на ладони видно.
И стали они «Туман» изо всех своих орудий громить.
И наша кормовая пушчонка в ответ ударила. Но конечно, снаряды ее почти на полпути к эсминцам ложились. А фашисты, хоть моряки они никакие, наконец пристрелялись к нам. Один снаряд у самого нашего борта лопнул. Я прямо оглох. А командир опустил бинокль, прислонился к рубке. Из-под козырька — струйка крови.
«Ранены, товарищ командир?»
Отмахнулся досадливо: «Ничего, боцман…»
И снова корабль тряхнуло. Рулевой Семенов, вижу, не может штурвал держать. «Туман» наш зарыскал.
«Товарищ командир, рулевое управление выведено из строя…» — докладывает вахтенный офицер. — «Перейти на ручное управление!» — приказывает командир.
Вижу: кровь ему глаза заливает. Он ее вытирает платком, а платок весь алым набух — хоть отжимай. Нужно бы, смекаю, перевязать командира, за индивидуальным пакетом сбегать, да будто прирос к палубе. В ушах свистит, палуба в желтом дыму, дым этот с кормы встает все гуще. А сквозь него огонь нашей пушчонки сверкает.
Но германец затих, не стреляет, хотя подходит все ближе.
И тут крикнул кто-то: «Командир убит!» — И другой голос тут же: «Флаг! Флаг!»
Взглянул я на гафель и обомлел.
Осколком перебило фал, флаг наш больше по ветру не вьется. Потому, стало быть, и не стреляли фашисты, что думали: «Туман» пощады запросил!!
— И что же? — не удержался Фролов. Его захватил рассказ. Он плотно придвинулся к Агееву, всматривался в смутно белеющее из мрака лицо.
— Что? — строго переспросил боцман. — А вот что! Не успел лейтенант команду подать: «Поднять флаг!», как уже несколько матросов у гафеля были.
Рулевого Семенова в руку ранило. «Помоги, Агеев! — говорит он сквозь зубы и тянет оборванный фал. — Видишь ты, фал травить двумя руками нужно, а у меня одна сплоховала…»
И радист Блинов тут же у гафеля помогает сращивать фал.
Мигом подняли мы флаг — вновь он забился под ветром. И тотчас опять снаряды вокруг засвистели.
— А как наши комендоры стреляли? — вновь не удержался Фролов.
— Этого не скажу, — бросил нетерпеливо Агеев. — В тот час все передо мной, как при шторме, ходило. Первый ведь мой бой был… Потом сказывали ребята: у кормовой пушки прямым попаданием оторвало ствол, из носовой стрелять трудно было: сектор видимости не позволял. Так что немец нас бил как хотел: и бронебойными и шрапнелью. И комиссар погиб. Вижу: лежит он на палубе, у боевой рубки, шинель стала лохматой, что твоя бурка, — так ее осколками порвало.
И заслужил в этом бою наш корабль себе вечную славу. Трудно сказать, кто из экипажа больше отличился, — все героями были. В трюме, в угольном бункере, пробоина была — так старшина второй статьи Годунов ее собственной спиной зажал, пока пластырь не завели. И флаг все-таки над кораблем развевался!
Перед смертью командир дал приказ: секретные документы уничтожить.
Вбежали мы в штурманскую рубку, а из трещины в переборке высокое пламя бьет. Рвем карты, в пламя бросаем.
И очень запомнилось, что тогда рулевой Семенов сказал: «Пелевин Сашка помер… Шибко ранен был, я ему фланелевку разрезал, перевязал его. А он весь побелел, обескровел. Шепчет: „Костя, попить дай…“ Я в камбуз, за водой, а там все разбито… Бросился в кают-компанию… От графина одни осколки блестят… Возвратился к другу. „Нет нигде воды, Саша…“ Отвернулся он и помер… Такое дело — на воде находимся, а дружку стакана воды не достал…»
И, как сказал это Семенов, вспомнил я, что нигде Никонова не видно.
Уже давал крен «Туман», трудно было на палубе стоять. Смотрю, матросы шлюпки спускают… Бегу в машинное отделение.
Здесь электричества уже нет, под ногами море плещется. Машинисты, по колено в воде, еще борются за жизнь корабля. Никонова меж них нет… Смотрю, он, прислонясь к трубопроводу, лежит, и вода ему под горло подходит.
«Петя!» — кричу. Открыл он глаза… Жив! Подхватил его, еле взобрался по трапу. «Туман» уж совсем на бок лег.
«Ты, дружба, со мной не возись. Спасайся сам…» — шепчет Петя. «Мы еще, Петр Иванович, поживем, повоюем», — говорю ему и несу к шлюпкам.
Но только хотел друга в шестерку спустить, лопнул рядом снаряд — меня вконец оглушило, Никонов у меня на руках обвис. Раздробило ему голову осколком. Так я его на палубе и оставил…
И лишь отошли шлюпки от корабля, длинный темный нос «Тумана» стал из воды подниматься. Никак он потонуть не хотел. Уже корма целиком в воду ушла, в пробоины волны рвутся, кто в шлюпки сесть не успел, прямо в воду бросается, а корабль наш все форштевнем в небо смотрит, полукруг им описывает. И потом вскипел водоворот — исчез наш «Туман». Я даже глаза зажмурил — такая грусть охватила!
А когда открыл глаза, вижу: по морю только наши шлюпки плывут, матросы за них цепляются, а кругом опять снарядные всплески — эсминцы и по шлюпкам стреляют. И поклялись мы друг другу: лучше всем в воду попрыгать и потонуть, а в плен не сдаваться…
Но загудели тут от берега наши самолеты, немцы, понятно, наутек. Пришли мы в базу живыми… И осталась мне только вот эта память о друге…
Агеев шевельнулся, и на ладонь Фролова легла маленькая, легкая трубка. Она была теплой на ощупь: боцман только что вынул ее из кармана или, может быть, все время держал в руке. Как живое спящее существо, лежала она на ладони сигнальщика.
— Эту трубку, — прозвучал тихий голос боцмана, — и выточил перед смертью Петя Никонов. Не помню, как она у меня очутилась. Верно, когда заиграли тревогу, я сам ее в карман сунул. Пришли в базу, гляжу — она.
И дал я в тот день великую клятву. Поклялся перед матросами в полуэкипаже не курить, покамест не убью шестьдесят врагов! Втрое больше, чем погибло на «Тумане» друзей-моряков. Проведи-ка пальцем по черенку.
Фролов пощупал мундштук. Он был покрыт двусторонней насечкой, множеством глубоких зазубрин.
— Пятьдесят девять зазубрин! — с силой сказал Агеев. — Пятьдесят девять врагов уже полегло от моей руки. Еще одного кончу — и тогда накурюсь из Петиной трубки. А сейчас, видишь ты, какое положение: нельзя бить врага, чтобы себя не обнаружить. Даже того часового в фиорде я не прикончил, в штаб как «языка» отослал. Может быть, потому и хожу такой злой.
Он бережно взял трубку у Фролова.
— Только один спасательный круг, что ты в кубрике видел, да эта трубка остались мне от «Тумана». Круг к этому берегу океанским прибоем принесло. И все, что у меня в кубрике видишь, это мне наше море подарило. И койку, и всякую снасть, и даже одежу с потопленных немецких кораблей на берег выносило, как будто для того, чтобы мог я свой кубрик построить — в тылу врага, как в собственном доме, жить.
И когда смотрю на красную чашечку, на эбонит, на эту трубку с нашего «Тумана», — снова видятся мне и корабль, и Петя Никонов, и родная земля, кровью залитая, города и села в горьком дыму. И каким бы усталым ни был, сызнова ведет в бой матросская ярость…