Книга: Тень парфюмера
Назад: Часть II Ужасы массы и тайны сообществ
Дальше: Элиас Канетти. Превращение

Элиас Канетти. Масса и власть

1. МАССА

 

Боязнь прикосновения и ее метаморфозы

 

Ничего так не боится человек, как непонятного прикосновения. Когда случайно дотрагиваешься до чего-то, хочется увидеть, хочется узнать или по крайней мере догадаться, что это. Человек всегда старается избегать чужеродного прикосновения. Внезапное касание ночью или вообще в темноте может сделать этот страх паническим. Даже одежда не обеспечивает достаточной безопасности: ее так легко разорвать, так легко добраться до твоей голой, гладкой, беззащитной плоти.
Эта боязнь прикосновения побуждает людей всячески отгораживаться от окружающих. Они запираются в домах, куда никто не имеет нрава ступить, и лишь IBM чувствуют себя в относительной безопасности. Взломщика боятся не только потому, что он может ограбить, страшно, что кто-то внезапно, неожиданно схватит тебя из темноты. Рука с огромными когтями обычный символ этого страха. Отсюда во многом двойственный смысл немецкого слова angreifen. Оно может означать и безобидное прикосновение, и опасное нападение, причем в первом значении всегда присутствует оттенок второго. Основное же значение существительного Angriff уже исключительно отрицательное: нападение, атака.
Нежелание с кем-либо соприкоснуться сказывается и на нашем поведении среди других. Характер наших движений на улице, в толпе, в ресторанах, в поездах и автобусах во многом определяется этим страхом. Даже когда мы оказываемся совсем рядом с другими людьми, ясно их видим и прекрасно знаем, кто это, мы по возможности избегаем соприкосновений. Коли же, напротив, мы рады коснуться кого-то, значит, этот человек оказался нам просто приятен, и сближение происходит по нашей инициативе.
Быстрота, с какой мы извиняемся, нечаянно кого-то задев, напряженность, с какой обычно ждешь извинения, резкая и подчас не только словесная реакция, если его не последует, неприязнь и враждебность, которую испытываешь к «злоумышленнику», даже когда не думаешь, что у него и впрямь были дурные намерения, весь этот сложный клубок чувств вокруг чужеродного прикосновения, вся эта крайняя раздражительность, возбудимость свидетельствуют о том, что здесь оказывается задето что-то затаенное в самой глубине души, что-то вечно недремлющее и коварное, что-то никогда не покидающее человека, однажды установившего границы своей личности. Такого рода страх может лишить и сна, во время которого ты еще беззащитней.
Освободить человека от этого страха перед прикосновением способна лишь масса. Только в ней страх переходит в свою противоположность. Для этого нужна плотная масса, когда тела прижаты друг к другу, плотная и по своему внутреннему состоянию, то есть когда даже не обращаешь внимания, что тебя кто-то «теснит». Стоит однажды ощутить себя частицей массы, как перестаешь бояться ее прикосновения. Здесь в идеальном случае все равны. Теряют значение все различия, в том числе и различие пола. Здесь, сдавливая другого, сдавливаешь сам себя, чувствуя его, чувствуешь себя самого. Все вдруг начинает происходить как бы внутри одного тела. Видимо, это одна из причин, почему массе присуще стремление сплачиваться тесней: в основе его желание как можно в большей степени освободить каждого в отдельности от страха прикосновения. Чем плотней люди прижаты друг к другу, тем сильней в них чувство, что они не боятся друг друга. Это свойство массы. Облегчение, которое в ней начинаешь испытывать и о котором еще пойдет речь в другой связи, становится наиболее ощутимо при самой большой ее плотности.

 

Открытая и закрытая масса

 

Масса, вдруг возникающая там, где только что ничего не было, явление столь же загадочное, сколь и универсальное. Стояли, допустим, вместе несколько человек, пять, десять, от силы двенадцать, не больше. Не было никаких объявлений, никто ничего не ждал. И вдруг все уже черно от людей. Они стекаются сюда отовсюду, как будто движение по улицам стало односторонним. Многие понятия не имеют, что случилось, спроси их об этом, они не смогут ответить; и все-таки они спешат присоединиться к толпе. Их движению присуща решительность, свидетельствующая отнюдь не о простом любопытстве. Можно сказать, что движение одного оказывается заразительным для другою, но дело не только в этом: у них есть цель. Она появилась прежде, чем они это осознали; цель самое черное место, место, где собралось больше всего людей.
Об этой ярко выраженной форме спонтанной массы следует кое-что сказать. В месте своего возникновения, то есть собственно в своем ядре, она не так уж спонтанна, как кажется. Но в остальном, если не считать пяти, десяти или двенадцати человек, с которых она началась, масса действительно характеризуется этим свойством. Возникнув однажды, она стремится возрастать. Стремление к росту первое и главнейшее свойство массы. Она готова захватить каждого, кого только можно. Всякий, имеющий облик человеческого существа, может к ней примкнуть. Естественная масса есть открытая масса: для ее роста вообще не существует никаких границ. Она не признает домов, дверей и замков; ей подозрительны те, кто от нее запирается. Слово «открытая» здесь следует понимать во всех смыслах, она такова всюду и во всех направлениях. Открытая масса существует, покуда она растет. Как только рост прекращается, начинается ее распад.
Ибо распадается масса так же внезапно, как возникает. В этой своей спонтанной форме она образование чувствительное. Открытость, позволяющая ей расти, одновременно опасна для нее. Предчувствие грозящего распада всегда присутствует в ней. Она пытается избежать его, стараясь быстрее расти. Она вбирает в себя всех, кого только можно, но, когда никого больше не остается, распад становится неизбежным.
Противоположностью открытой массе, которая может расти до бесконечности, которая есть повсюду и именно потому претендует на универсальность, является закрытая масса.
Эта отказывается от роста, для нее самое главное устойчивость. Ее примечательная черта наличие границы. Закрытая масса держится стойко. Она создает для себя место, где обособляется; есть как бы предназначенное ей пространство, которое она должна заполнить! Ее можно сравнить с сосудом, куда наливается жидкость: известно, сколько жидкости войдет в этот сосуд. Доступ на ее территорию ограничен, туда не попадешь так просто. Границы уважаются. Эти границы могут быть каменными, в виде крепких стен. Может быть установлен особый акт приема, может существовать определенный взнос для входа. Когда пространство оказывается заполнено достаточно плотно, туда никто больше не допускается. Если какая-то часть желающих осталась за его пределами, в расчет всегда берется лишь плотная масса внутри закрытого пространства, остальные не считаются принадлежащими к ней всерьез.
Граница препятствует нерегулируемому приросту, но она затрудняет и замедляет также возможность распада. Теряя в росте, масса соответственно приобретает в устойчивости. Она защищена от внешних воздействий, которые могут быть для нее враждебны и опасны. Но особенно много значит для нее возможность повторения. Перспектива собираться вновь и вновь всякий раз позволяет массе избежать распада. Ее ждет какое-то здание, оно существует специально ради нее, и, покуда оно существует, масса будет собираться здесь и впредь. Это пространство принадлежит ей даже во время отлива, и в своей пустоте оно предвещает время прилива.

 

Разрядка

 

Важнейший процесс, происходящий внутри массы, разрядка. До нее массы в coбcтвенном смысле слова еще не существует, по-настоящему ее создает разрядка. Это миг, когда все, принадлежащие к ней, отбрасывают различия и чувствуют себя равными.
Имеются в виду прежде всего обусловленные внешне должностные, социальные, имущественные различия. Каждый по отдельности человек обычно очень хорошо их чувствует. Они тяжело его гнетут, поневоле и неизбежно разъединяют людей. Человек, занимающий определенное, надежное место, чувствует себя вправе никого к себе близко не подпускать. Он стоит, выразительный, полный уважения к себе, словно ветряная мельница среди просторной равнины; до следующей мельницы далеко, между ними пустое пространство. Вся известная ему жизнь основана на чувстве дистанции; дом, которым он владеет и в котором запирается, должность, которую он занимает, положение, к которому он стремится, все служит тому, чтобы укрепить и увеличить расстояние между ним и другим. Свобода какого-либо более глубокого движения от человека к человеку ограниченна. Все порывы, все ответные попытки иссякают, как в пустыне. Никому не дано приблизиться к другому, никому не дано сравняться с другим. Прочно утвердившиеся иерархии в любой области жизни не позволяют никому дотянуться до более высокого уровня или опуститься на более низкий, разве что чисто внешне. В разных обществах соотношения этих дистанций между людьми бывают различными. В некоторых решающую роль играет происхождение, в других – род занятий или имущественное положение.
Здесь не место подробно характеризовать эти субординации. Важно отметить, что они существуют повсюду, повсюду осознаются и решающим образом определяют отношения между людьми. Удовольствие занимать в иерархии более высокое положение не компенсирует утраты в свободе движения. Застывший и мрачный, человек стоит на отдалении от других. На его плечах тяжкий груз, и он не может сдвинуться с места. Он забывает, что сам взвалил эту тяжесть на себя, и мечтает от нее освободиться. Но как ему это сделать? Что бы он ни решил, как бы ни старался, он живет среди других, которые сведут все его усилия на нет. Пока они сами продолжают соблюдать дистанцию, ему не приблизиться к ним ни на шаг.
Освободиться oт этого сознания дистанции можно лишь сообща. Именно это и происходит в массе. Разрядка позволяет отбросить все различия и почувствовать себя равными. В тесноте, когда между людьми уже нет расстояния, когда тело прижато к телу, каждый ощущает другого как самого себя. Облегчение от этого огромно. Ради этого счастливого мгновения, когда никто не чувствует себя больше, лучше другого, люди соединяются в массу.
Но миг разрядки, столь желанный и столь счастливый, таит в себе и свои опасности. Уязвима главная иллюзия, которую он порождает: ведь люди, вдруг ощутившие себя равными, не стали равными взаправду и навсегда. Они возвращаются каждый в свой дом, ложатся спать каждый в свою постель. Каждый сохраняет свое имущество. Никто не отказывается от своего имени. Никто не прогоняет своих родственников. Никто не убегает от своей семьи. Лишь когда дело доходит до действительно серьезных перемен, люди порывают старые связи и вступают в новые. Такого рода союзы, которые по своей природе могут охватить лишь ограниченное число участников и, чтобы обеспечить свою устойчивость, должны устанавливать жесткие правила, я называю кристаллами масс. О них еще будет сказано подробней.
Но сама масса распадается. Она чувствует, что распадется. Она боится распада. Она может сохраниться лишь в том случае, если процесс разрядки продолжится, если он вовлечет в себя людей, примкнувших к ней. Лишь рост массы дает возможность принадлежащим к ней не возвращаться к грузу своих частных тягот.

 

Жажда разрушения

 

О страсти массы к разрушению говорится часто, это первое, что в ней бросается в глаза, и нельзя отрицать, что эту страсть действительно можно наблюдать всюду, в самых разных странах и культурах. Все это констатируют и осуждают, но никто по-настоящему не объясняет.
Больше всего масса любит разрушать дома и предметы. Поскольку имеются в виду чаще всего предметы хрупкие, такие, как оконные стекла, зеркала, горшки, картины, посуда, принято считать, что именно хрупкость предметов побуждает массы их разрушать. Несомненно, шум разрушения, звук разбиваемой посуды, звон оконных стекол немало добавляет к удовольствию от процесса: это мощные звуки новой жизни, крик новорожденного. То, что их легко вызвать, делает их еще более желанными, все кричит на разные голоса, и вещи рукоплещут, звеня. Особенно бывает нужен, очевидно, такого рода шум в самом начале, когда собралось еще не слишком много народа и событий еще мало или вовсе не произошло. Шум сулит приход подкрепления, на него надеются, в нем видят счастливое предвестие грядущих дел. Но неверно было бы полагать, что решающую роль здесь играет легкость разрушения. Набрасывались и на скульптуры из твердого камня и не успокаивались, покуда не уродовали их до неузнаваемости!
Христиане отбивали головы и руки греческим богам. Реформаторы и революционеры порой низвергали изображения святынь с таких высот, что это бывало небезопасно для жизни, а камень, который пытались разрушить, нередко оказывался таким твердым, что цели удавалось добиться лишь отчасти.
Разрушение произведений искусства, которые что-то изображают, есть разрушение иерархии, которую больше не признают. Атаке подвергаются установленные дистанции, для всех очевидные и общепризнанные. Их прочность соответствует их незыблемости, они существовали издавна, как полагают, испокон веков, стояли прямо и непоколебимо; и невозможно было приблизиться к ним с враждебными намерениями. Теперь они низвергнуты и разбиты на куски. В этом акте осуществилась разрядка.
Но она не всегда заходит так далеко. Обычное разрушение, о котором шла речь вначале, есть не что иное, как атака на всяческие границы. Окна и двери – принадлежность домов, они самая уязвимая их часть, ограничивающая внутреннее пространство от внешнею мира. Если разбить двери и окна, дом потеряет свою индивидуальность. Кто угодно и когда угодно может туда войти, ничто и никто внутри не защищены. Но в этих домах обычно прячутся, как считают, люди, пытавшиеся обособиться от массы, ее враги. Теперь то, что их отделяло, разрушено. Между ними и массой нет ничего. Они могут выйти и присоединиться к ней. Можно их заставить сделать это.
Но и это еще не все. Каждый в отдельности человек испытывает чувство, что в массе он выходит за пределы своей личности. Он ощущает облегчение от того, что утратили силу все дистанции, заставлявшие его замыкаться в самом себе, отбрасывавшие его назад. Освободившись от этого груза, он чувствует себя свободным, а значит, может преступить собственные границы. То, что произошло с ним, должно произойти также с другими, он ждет подобного от них. Какой-нибудь глиняный горшок раздражает его тем, что это, в сущности, тоже граница. В доме его раздражают закрытые двери. Ритуалы и церемонии, все, что способствует сохранению дистанции, он ощущает как угрозу, и это для него невыносимо. Повсюду массу пытаются расчленить, вернуть в заранее навязанные пределы. Она ненавидит свои будущие тюрьмы, которые были для нее тюрьмами и прежде. Ничем не прикрытой массе все кажется Бастилией.
Самое впечатляющее из всех разрушительных средств – огонь. Он виден издалека и привлекает других. Он разрушает необратимо. После огня ничто не вернется в прежнее состояние. Масса, разжигающая огонь, чувствует, что перед ней не устоит ничто. Пока он распространяется, ее сила растет. Он уничтожает все враждебное ей. Огонь, как еще будет показано, самый мощный символ массы. Как и она, он после всех причиненных им разрушений должен утихнуть.

 

Прорыв

 

Открытая масса это масса в собственном смысле слова, которая свободно отдается своему естественному стремлению к росту. Открытая масса не имеет ясного чувства или представления, насколько большой она могла бы стать. Она не привязана ни к какому заранее известному помещению, которое ей требовалось бы заполнить. Ее размер не определен; она склонна расти до бесконечности, а для этого ей нужно лишь одно: больше и больше людей. В этом голом состоянии масса особенно приметна. При этом она воспринимается как что-то необычное, а поскольку она рано или поздно распадается, ее трудно сполна оценить. Наверно, к ней и дальше не относились бы с достаточной серьезностью, если бы чудовищный прирост населения и быстрое разрастание городов, характерное для нашей современной эпохи, не способствовали все более частому ее возникновению.
Закрытые массы прошлого, о которых еще будет идти речь, превратились в организации для посвященных. Своеобразное состояние, характерное для их участников, кажется чем-то естественным; ведь собирались всегда ради какой-то определенной цели: религиозной, торжественной или военной, и состояние, казалось бы, определялось этой целью. Пришедший на проповедь наверняка пребывал в искреннем убеждении, что его интересует проповедь, и он бы удивился, а может быть и возмутился, скажи ему кто-то, что больше самой проповеди ему приятно множество присутствующих. Смысл всех церемоний и правил, характерных для таких организаций, в сущности, yдержание массы: лучше надежная церковь, полная верующих, чем весь ненадежный мир. Равномерность посещения церкви, привычное и неизменное повторение определенных ритуалов обеспечивали массе своего рода массовые переживания, только введенные в какое-то русло, рамки. Исполнение этих обрядов в строго определенное время заменяет потребность в чем-то более суровом и сильном.
Возможно, таких учреждений было бы достаточно, оставайся число людей примерно одинаковым. Но в города прибывает все больше жителей, рост народонаселения в последние сто лет происходит нарастающими темпами. Тем самым создавались и предпосылки для образования новых, более крупных масс, и ничто, в том числе самое опытное и умелое руководство, не способно было при таких условиях остановить этот процесс.
Выступления против традиционного церемониала, о которых рассказывает история религии, всегда были направлены против ограничения массы, которая в конечном счете хотела вновь ощутить свой рост. Вспомним Нагорную проповедь Нового завета: она звучала под открытыми небесами, ее могли слушать тысячи, и она была направлена, в этом нет никакого сомнения, против ограничительного церемониала официального храма. Вспомним стремление христианства во времена апостола Павла вырваться из национальных, племенных границ еврейства и стать универсальной религией для всех людей. Вспомним о презрении буддизма к кастовой системе тогдашней Индии.
Событиями подобного рода богата и внутренняя история отдельных мировых религий. Храм, каста, церковь всегда оказываются слишком тесными. Крестовые походы порождают массы таких размеров, что их не могло бы вместить ни одно церковное здание тогдашнего мира. Позднее флагелланты устраивают свои действа на глазах у целых городов, причем они еще путешествуют из города в город. Проповедник Весли еще в XVIII веке организует свое движение методистов, устраивая проповеди под открытым небом. Он прекрасно сознает, как важно привлечь к себе большие массы, и не раз отмечает в своем дневнике, сколько людей слушало его на этот раз. Прорыв из закрытых помещений, где принято собираться, всегда означает желание массы вернуть себе прежнюю способность к внезапному, быстрому и неограниченному росту.
Итак, прорывом я называю внезапный переход закрытой массы в открытую. Такое случается часто, однако не следует понимать этот процесс как чисто пространственный. Порой впечатление такое, как будто масса вытекает из помещения, где она была надежно укрыта, на площадь и на улицы города, где она, все в себя вбирая и всему открытая, получает полную свободу действий. Но важней этого внешнего процесса соответствующий ему процесс внутренний: неудовлетворенность ограниченным числом участников, внезапное желание привлечь к себе других, страстная решимость вобрать всех.
Со времен Французской революции такие прорывы приняли форму, которую можно назвать современной. Очевидно, потому, что масса в значительной мере отказалась от связи с традиционными религиями, нам стало с тех пор легче наблюдать ее, так сказать, в голом, биологическом виде, вне трансцендентных толкований и целей, которые она позволяла себе внушать прежде. История последних 150 лет отмечена быстрым возрастанием числа подобных прорывов; это относится даже к войнам, которые стали массовыми. Массе уже не достаточно благочестивых правил и обетов, ей хочется самой ощутить в себе великое чувство животной силы, способность к страстным переживаниям. Единственный перспективный путь тут – образование двойной массы, когда одна масса может сопоставлять себя с другой. Чем ближе обе по силе и интенсивности, тем дольше, меряясь друг с дружкой, смогут они продлить свое существование.

 

Чувство преследования

 

К наиболее бросающимся в глаза чертам жизни массы принадлежит нечто, что можно назвать чувством преследования. Имеется в виду особая возбудимость, гневная раздражительность по отношению к тем, кто раз и навсегда объявлен врагом. Эти люди могут вести себя как угодно, быть грубыми или предупредительными, участливыми или холодными, жесткими или мягкими, – все воспринимается как проявление безусловно дурных намерений, недобрых замыслов против массы, заведомым стремлением откровенно или исподтишка ее разрушить.
Чтобы объяснить это чувство враждебности и преследования, нужно опять же исходить из того основного факта, что масса, однажды возникнув, желает как можно быстрее расти. Трудно переоценить силу и настойчивость, с какой она распространяется. Она чувствует, что растет например, в революционных процессах, которые зарождаются в маленьких, однако полных напряжения массах, она воспринимает как помеху всякое противодействие своему росту. Еe можно рассеять или разогнать с помощью полиции, однако это оказывает воздействие чисто временное как будто рукой согнали рой мух. Но она может быть атакована и изнутри, если требования, которые привели к ее образованию, оказались удовлетворены. Тогда слабые от нее отпадают; другие, собравшиеся к ней примкнуть, поворачивают на полпути.
Нападение на массу извне может лишь ее укрепить. Физический разгон лишь сильнее сплачивает людей. Гораздо опасней для нее нападение изнутри. Забастовка, добившаяся каких-то выгод, начинает распадаться. Нападение изнутри апеллирует к индивидуальным прихотям. Масса воспринимает его как подкуп, как нечто «аморальное», поскольку оно подрывает чистоту и ясность первоначальных настроений. В каждом члене такой массы таится маленький предатель, который хочет есть, пить, любить, который желает покоя. Покуда это для него не так важно, покуда он не придаст этому слишком большого значения, его никто не трогает. Но едва он заявит об этом вслух, его начинают ненавидеть и бояться. Становится ясно, что он поддался на вражескую приманку.
Масса всегда представляет собой нечто вроде осажденной крепости, но осажденной вдвойне: есть враг, стоящий перед ее стенами, и есть враг в собственном подвале. В ходе борьбы она привлекает все больше приверженцев. Перед всеми воротами собираются прибывающие друзья и бурно стучатся, чтобы их впустили. В благоприятные моменты эту просьбу удовлетворяют; иногда они перелезают и через стены. Город все больше и больше наполняется борцами; но каждый из них приносит с собой и маленького невидимого предателя, который поскорее ныряет в подвал. Осада состоит в попытках не допустить в город перебежчиков. Для врагов внешних стены важнее, чем для осажденных внутри. Это осаждающие все время их надстраивают и делают выше. Они пытаются подкупить перебежчиков и, если их нельзя удержать, заботятся о том, чтобы маленькие предатели, уходящие вместе с ними, прихватили с собой в город достаточный запас враждебности.
Чувство преследования, которому подвержена масса, есть не что иное, как чувство двойной угрозы. Кольцо внешних стен сжимается все сильней и сильней, подвал внутри становится все больше и больше. Что делает перед стенами враг, всем хорошо видно; но в подвалах все совершается тайно.
Впрочем, образы такого рода обычно раскрывают лишь часть истины. Прибывающие извне, желающие проникнуть в город для массы не только новые приверженцы, подкрепление, опора, это и ее питание. Масса, переставшая расти, пребывает как бы в состоянии поста. Существуют средства, позволяющие выдержать такой пост; религии достигли по этой части немалою мастерства. Дальше еще будет показано, как мировым религиям удастся сохранять массы своих приверженцев, даже если не происходит их большого и быстрого роста.

 

Укрощение масс в мировых религиях

 

Религии, претендующие на универсальность, добившиеся признания, очень скоро изменяют акцент в своей борьбе за души людей. Первоначально речь для них идет о том, чтобы охватить и привлечь к себе всех, кого только возможно. Они мечтают о массе универсальной; для них важна каждая отдельная душа, и каждую они желают заполучить. Но борьба, которую им приходится вести, постепенно порождает нечто вроде скрытого уважения к противнику с его уже существующими институтами. Они видят, как непросто им держаться. Поэтому институты, обеспечивающие единство и устойчивость, кажутся им все более важными. Побуждаемые примером противников, они прилагают все усилия, чтобы самим создать нечто подобное, и, если им это удастся, со временем такие институты становятся для них главным. Они начинают жить уже сами по себе, обретают самоценность и постепенно укрощают размах первоначальной борьбы за души. Церкви строятся таких размеров, чтобы вместить тех верующих, которые уже есть. Увеличивают их число осторожно и с оглядкой, когда это действительно оказывается необходимо. Заметно сильное стремление собирать верующих по группам. Именно потому, что их теперь стало много, увеличивается склонность к распаду, а значит, опасность, которой надо все время противодействовать.
Чувство коварства массы, можно сказать, в крови у исторических мировых религий. Их собственные традиции, на которых они учатся, напоминают им, как неожиданно, вдруг это коварство может проявиться. Истории массовых обращений в их же веру кажутся им чудесными, и они таковы на самом деле. В движениях отхода от веры, которых церкви боятся и потому преследуют, такого рода чудо обращается против них, и раны, которые они ощущают на своей шкуре, болезненны и незабываемы. Оба процесса, бурный первоначальный рост и не менее бурный отток, потом питают их постоянное недоверие к массе.
Они хотели бы видеть нечто противоположное ей – послушную паству. Недаром принято говорить о верующих как об овцах и хвалить их за послушание. Пастве совершенно чуждо то, что так важно для массы, а именно стремление к быстрому росту. Церковь довольствуется временной иллюзией равенства между верующими, на которой, однако, не слишком строго настаивает, определенной, причем умеренной плотностью и выдержанностью курса. Цель она предпочитает указывать очень отдаленную, где-то в потусторонней жизни, куда вовсе не нужно тотчас спешить, пока еще жив, ее еще нужно заслужить трудом и послушанием. Направление постепенно становится самым главным. Чем дальше цель, тем больше шансов на устойчивость. Как будто бы непременный принцип роста заменяется другим, весьма от него отличным: повторением.
Верующие собираются в определенных помещениях, в определенное время и при помощи одних и тех же действий приводятся в состояние, присущее массе, но состояние смягченное; оно производит на них впечатление, не становясь опасным, и они к нему привыкают. Чувство единства отпускается им дозированно. От правильности этой дозировки зависит устойчивость церкви.
В каких бы церквах или храмах ни приучились люди к этому точно повторяемому и точно отмеренному переживанию, им уже от него никуда не уйти. Оно уже становится для них таким же непременным, как еда и все, что обычно составляет их существование. Внезапный запрет их культа, подавление их религии государственной властью не может остаться без последствий. Нарушение тщательного баланса в их массовом хозяйстве может спустя время привести к вспышке открытой массы. И уже эта масса проявляет тогда все свои известные основные свойства. Она бурно распространяется. Она осуществляет подлинное равенство взамен фиктивного. Она обретает новую и гораздо более интенсивную плотность. Она отказывается на время от той далекой и труднодостижимой цели, для которой воспитывалась, и ставит перед собой цель здесь, в этой конкретной жизни с ее непосредственными заботами.
Все религии, подвергавшиеся внезапному запрету, мстили за себя чем-то вроде секуляризации. Сильная, неожиданно дикая вспышка совершенно меняет характер их веры, хотя сами они не понимают природы этой перемены. Они считают эту веру еще прежней и полагают, что лишь стараются сохранить свои глубочайшие убеждения. На самом деле они вдруг совершенно меняются, обретая острое и своеобразное чувство, присущее открытой массе, которую они теперь образуют и которой во что бы то ни стало хотят оставаться.

 

Паника

 

Паника в театре, как уже часто бывало замечено, это распад массы. Чем сильнее объединяло людей представление, чем более замкнута форма театра, который держит их вместе внешне, тем более бурно происходит распад.
Впрочем, может быть и так, что само по себе представление еще не создает настоящей массы. Часто оно вовсе не захватывает публику, которая не расходится просто потому, что уже пришла. То, чего не удалось вызвать пьесе, тотчас делает огонь. Он не менее опасен для людей, чем звери, самый сильный и самый древний символ массы. Весть об огне внезапно обостряет всегда присутствовавшее в публике чувство массы. Общая, несомненная опасность порождает общий для всех страх. На какое-то время публика становится подлинной массой. Будь это не в театре, можно было бы вместе бежать, как бежит стадо зверей от опасности, черпая дополнительную энергию в единой направленности движения. Такого рода активный массовый страх великое коллективное переживание всех животных, которые живут стадом, быстро бегают и вместе спасаются.
В театре, напротив, распад массы носит насильственный характер. Двери могут пропустить одновременно лишь одного или нескольких человек. Энергия бегства сама собой становится энергией, отбрасывающей назад. Между рядами стульев может протиснуться лишь один человек, здесь каждый тщательно отделен от другого, каждый сидит сам по себе, на своем месте. Расстояние до ближайшей двери для каждого разное. Нормальный театр рассчитан на то, чтобы закрепить людей на месте, оставив свободу лишь их рукам и голосам. Движение ног по возможности ограничивается.
Таким образом, внезапный приказ бежать, который происходит от огня, вступает в противоречие с невозможностью совместного движения. Дверь, через которую каждый должен протиснуться, которую он видит, в которой он видит себя, резко отделена от всех прочих, это рама картины, которая очень скоро овладевает его мыслями. Так что масса подвергается насильственному распаду как раз на вершине своего самоощущения. Резкость перемены проявляется в самых сильных, индивидуальных действиях: люди толкаются, бьются, бешено колотят вокруг.
Чем больше человек борется «за свою жизнь», тем яснее становится, что борется он против других, которые мешают ему со всех сторон. Они выступают здесь в той же роли, что и стулья, балюстрады, закрытые двери, с той только разницей, что эти другие еще движутся против тебя. Они теснят тебя отовсюду, откуда только хотят, вернее, откуда теснят их самих. Женщин, детей, стариков щадят не больше чем мужчин, здесь просто никого не различают. Это характерно для массы, где все равны; и хотя каждый уже не ощущает себя частицей массы, он все еще ею окружен. Паника это распад массы внутри массы. Отдельный человек отпадает от нее в момент, когда ей как целому грозит опасность, он хочет от нее отделиться. Но так как он физически еще принадлежит ей, он вынужден против нее бороться. Довериться ей теперь означало бы для него гибель, поскольку гибель грозит ей самой. В такой момент он делает все, чтобы как угодно выделиться. Ударами и пинками он навлекает на себя ответные удары и пинки. Чем больше он их раздает, чем больше получает в ответ, тем яснее он ощущает себя, тем отчетливей начинает вновь осознавать границы собственной личности.
Интересно наблюдать, как много общего оказывается между массой и пламенем для вовлеченных в эту борьбу. Масса возникает благодаря неожиданному виду огня или возгласу «Пожар!»; подобно пламени она играет с тем, кто пытается из нее вырваться. Люди, которых этот человек расталкивает, для него словно горящие предметы, их прикосновение к любому месту тела враждебно ему, оно его пугает. Это общее чувство враждебности, напоминающее об огне, захватывает каждого, кто попадается на пути; то, как он постепенно подступает к каждому предмету отдельно и наконец полностью его охватывает, весьма напоминает поведение массы, грозящей человеку со всех сторон. Движения в ней непредсказуемы, вдруг вырывается из нее рука, кулак, нога, точно языки пламени, которые могут взвиться внезапно и где угодно. Огонь, приобретший вид лесного или степного пожара, есть враждебная масса, каждый человек может это ярко почувствовать. Огонь вошел в его душу как символ массы и таким остается в его сознании. А когда приходится видеть, как в панике старательно и как будто бессмысленно топчут ногами человека, это есть не что иное, как растаптывание огня.
Панику как распад можно предотвратить лишь в том случае, если продлить первоначальное состояние общего массового страха. Это возможно в церкви, которой что-то грозит: тогда в общем страхе начинают молиться общему Богу, ибо ему одному дано совершить чудо потушить огонь.

 

Масса в виде кольца

 

Двояко замкнутую массу можно наблюдать на арене. Не лишено интереса исследовать ее в этом своеобразном качестве.
Арена хорошо отделена от внешнего мира. Обычно ее видно издалека. Ее местоположение в городе, здание, которое она занимает, известны всем. Даже когда о ней не думаешь, всегда чувствуешь, где она. Крики оттуда разносятся далеко. Если она открыта сверху, многое из того, что на ней происходит, становится известно в городе.
Но как бы ни возбуждали эти известия, беспрепятственный доступ внутрь арены невозможен. Число мест здесь ограничено. Ее плотности положен предел. Сиденья расположены так, чтобы люди не слишком теснились. Им всем должно быть удобно. Надо, чтобы все могли хорошо видеть, каждый со своего места, и чтобы никто никому не мешал.
С внешней, обращенной к городу стороны, арена представляет собой безжизненную стену. Изнутри же здесь выстраивается стена из людей. Все присутствующие обращают к городу свои спины. Они отделены от структуры города, его стен, его улиц. Пока они находятся внутри арены, их не заботит ничто происходящее в городе. Жизнь с ее обычными заботами, обычными правилами и привычками отодвинута в сторону. На какое-то время люди получают возможность собраться в большом количестве, им обещаны положенные эмоции, но при одном важнейшем условии: масса должна разряжаться вовнутрь.
Ряды расположены один над другим, чтобы все видели, что происходит внизу. Но в результате выходит так, что масса располагается сама против себя. Каждый видит перед собой тысячу людей, тысячу голов. Пока он тут, они тут все. Все, что волнует его, волнует и их, и он это видит. Они сидят от него на некотором отдалении; отдельные подробности, обычно различающие людей, делающие их индивидуальностями, смазаны. Все становятся друг на друга очень похожи, все сходно ведут себя. Каждый замечает в других только то, что переполняет его самого. Возбуждение, которое он видит в них, подогревает его собственное возбуждение.
Масса, которая таким образом оказывается выставлена сама себе на обозрение, нигде не прерывается. Кольцо, образуемое ею, замкнуто. Ничто из него не вырвется. Кольцо, составленное из рядов очарованных лиц, представляет собой нечто на удивление однородное. Оно охватывает и вбирает в себя все, происходящее внизу. Никто его не покидает, никто не хочет уйти.
Каждое пустое место в этом кольце могло бы напомнить о предстоящем, когда все должны будут разойтись. Но пустот здесь нет: эта масса замкнута двояко по отношению к внешнему миру и внутри себя.

 

Свойства массы

 

Прежде чем предпринять попытку классификации массы, уместно вкратце обобщить ее главные свойства. Можно выделить следующие четыре черты:
1. Масса хочет постоянно расти. Природных границ для ее роста не существует. Там, где такие границы искусственно созданы, то есть в институтах, служащих сохранению замкнутой массы, всегда возможен и время от времени происходит прорыв массы. Безусловно надежных учреждений, которые могли бы раз и навсегда помешать приросту массы, не существует.
2. Внутри массы господствует равенство. Оно абсолютно, бесспорно и никогда не ставится под вопрос самой массой. Оно имеет такое фундаментальное значение, что можно определить состояние массы именно как состояние абсолютного равенства. У всех есть головы, у всех есть руки, а чем там они отличаются, не так уж важно. Ради этого равенства и становятся массой. Все, что могло бы от этого отвлечь, не стоит принимать во внимание. Все лозунги справедливости, все теории равенства вдохновлены в конечном счете этим опытом равенства, который каждый по-своему пережил в массе.
3. Масса любит плотность. Никакая плотность для нее не чрезмерна. Не должно быть никаких перегородок, ничего чужеродного внутри, все должно по возможности ей принадлежать. Чувство наибольшей плотности она получает в момент разрядки. Возможно, еще удастся подробней определить и измерить эту плотность.
4. Массе нужно направление. Она находится в движении и движется к чему-то. Общность направления для всех, кто к ней принадлежит, усиливает чувство равенства. Цель, лежащая вне каждого в отдельности и относящаяся ко всем, вытесняет частные, неравные цели, которые были бы для массы смертельны. Для того чтобы она существовала, ей необходимо направление. Поскольку масса всегда боится распада, ее можно направить к какой-то цели.
Но тут существует еще и темная инерция движения, зовущая к новым, более важным связям. Часто нет возможности предсказать, какого рода будут эти связи.
Каждое из четырех обозначенных здесь свойств может играть большую или меньшую роль. В зависимости от того, какое из них превалирует, можно по-разному классифицировать массы.
Когда речь шла об открытых и закрытых массах, было подчеркнуто, что эта классификация устанавливается по признаку роста. Покуда этому росту ничто не препятствует, масса открыта; она закрыта, когда ее рост ограничен.
Другое разделение, о нем речь впереди, между ритмической и замершей массами. Оно основано на двух следующих главных свойствах: равенстве и плотности, причем на обоих вместе.
Замершая масса живет ожиданием разрядки. Она не сомневается в ней, однако оттягивает ее. Она хочет относительно долго оставаться плотной, чтобы подготовиться к мгновению разрядки. Позволительно сказать, что она в этом плотном состоянии разогревается, а разрядку откладывает как можно дольше. Масса начинается здесь не с равенства, а с плотности. Равенство же становится главной целью массы, которого она наконец достигает; всякий совместный крик, всякое совместное проявление оказывается тогда выражением этого равенства.
В массе же ритмической плотность и равенство, наоборот, с самого начала присутствуют одновременно. Здесь все связано с движением. Всякое возбуждение тел, которое можно наблюдать, заранее известно и выражается в танце. Расходясь и вновь сближаясь, участники как бы умело расчленяют плотность. Равенство же демонстрируется само собой. Демонстрация плотности и равенства искусно создает чувство массы. Быстро возникают ритмические образы, и положить им конец может лишь физическая усталость.
Следующая пара понятий, медленной и быстрой массы, связана исключительно с характером цели. Самые приметные массы, о которых обычно идет речь и которые составляют столь важную часть нашей современной жизни, политические, спортивные, военные массы; они ежедневно у нас перед глазами, все это – быстрые массы. Весьма отличны от них религиозные массы потустороннего мира или паломников; их цель вдали, путь их долог, подлинное образование массы отодвигается в отдаленную страну или в царство небесное. В сущности, мы можем наблюдать лишь стечение этих медленных масс, потому что конечные состояния, к которым они стремятся, невидимы и недостижимы для неверующих. Медленная масса медленно собирается и видит собственное осуществление лишь в дальней дали.
Все эти формы, суть которых здесь лишь обозначена, требуют более детального рассмотрения.

 

Ритм

 

Ритм первоначально это ритм ног. Каждый человек ходит, а поскольку он ходит на двух ногах и попеременно касается земли ступнями, поскольку он передвигается, покуда происходит это касание, независимо от его желания возникает ритмический звук. Шаг правой и левой ноги никогда не бывает совершенно одинаков. Разница между ними может быть больше или меньше, это зависит от личных свойств или настроения. Можно также идти быстрее или медленнее, можно бежать, внезапно остановиться или прыгнуть.
Человек всегда прислушивался к шагам других людей, они наверняка интересовали его больше, чем свои собственные. Хорошо известна и походка разных животных. Многие из их ритмов богаче и выразительней, чем у людей. Когда бегут стада копытных, словно движутся полки барабанщиков. Древнейшим знанием человека было знание животных, которые его окружали, которые ему угрожали и на которых он охотился. Он учился распознавать их по ритму движения. Древнейшим шрифтом, который человек учился читать, был шрифт следов. Это была своего рода ритмическая нотопись, существовавшая испокон веков; она сама собой запечатлевалась на мягкой земле, и человек, читавший следы, связывал с ними шум, при котором они возникали.
Следы зачастую бывали многочисленные, густые. Люди, первоначально жившие мелкими ордами, молча разглядывали их и проникались сознанием, как велика разница между их малым числом и громадностью этих стад. Они были голодны и все время искали добычу; чем больше добычи, тем лучше для них. Но они так же хотели, чтобы их самих было больше. Стремление людей умножаться всегда было сильным. Не стоит, однако, понимать под этим словом простое желание плодиться. Люди хотели, чтоб их было больше теперь, в данном конкретном месте, в этот самый момент. Многочисленность стад, на которых они охотились, и желание множить собственное число своеобразно переплетались в их душе. Свое чувство они выражали в определенном состоянии общего возбуждения, которое я называю ритмической или конвульсивной массой.
Средством для этого был прежде всего ритм их ног. Вслед за одними идут другие. Шаги, быстро вторя шагам, создают впечатление множества людей. Они не сдвигаются с небольшою пятачка, танцуют все время на одном месте. Шаги их не становятся тише, они повторяются и повторяются с неизменной громкостью и живостью. Их интенсивность компенсирует недостаток численности. Когда топот становится сильней, впечатление такое, будто людей больше. Для всех людей вокруг танец обладает притягательной силой, которая не ослабевает, покуда он не кончится. Все, кто только может его слышать, присоединяются к нему, включаются в него. Самым естественным было бы, если бы этот приток людей продолжался. Но поскольку вскоре не остается уже никого, кто мог бы к ним присоединиться, танцующие, сознавая свое ограниченное число, должны изображать нарастание сил. Они двигаются так, как будто их становится все больше. Их возбуждение растет и доходит до неистовства.
Но каким образом они компенсируют недостаток численности? Тут особенно важно, что каждый из них делает то же, что и другие, каждый топает так же, как и другой, каждый машет руками, каждый совершает одни и те же движения головой. Эта равноценность участников как бы разветвляется на равноценность членов каждого. Все, что только в человеке подвижно, обретает особую жизнь, каждая нога, каждая рука живет сама по себе. Отдельные члены сводятся к общему знаменателю. Они совсем сближаются, часто покоясь друг на друге. Их равноценность подкрепляется плотностью и совмещается с равенством. И вот перед тобой пляшет единое существо с пятьюдесятью головами, сотней ног и сотней рук, все движутся единообразно и с единой целью. На вершине возбуждения эти люди действительно чувствуют себя одним целым, и лишь физическое изнеможение валит их с ног.
У всех конвульсивных масс, именно благодаря ритму, который ими овладевает, есть что-то сходное. Это наглядно может продемонстрировать рассказ об одном таком танце, относящийся к первой трети XIX века. Речь идет о танце хака новозеландского племени маори, танце первоначально воинском.
«Маори стали в длинный ряд по четыре человека. Танец, называемый «хака», должен был внушить страх и ужас каждому, кто видел его впервые. Все племя, мужчины и женщины, свободные и рабы, стояли вперемешку, независимо от занимаемого ими положения. Мужчины были совершенно нагие, если не считать патронташей, опоясывавших их. Все были вооружены ружьями и штыками, прикрепленными к концам копий и к палкам. Молодые женщины с обнаженной грудью, включая жен вождя, также принимали участие в танце.
Такт пения, сопровождавшего танец, выдерживался весьма строго. Подвижность этих людей была поразительна. Вдруг все они высоко подпрыгивали, отрываясь от земли одновременно, как будто ими двигала одна воля. В тот же миг они взмахивали своим оружием и изображали на лице гримасу. Со своими длинными волосами, которые у них обычны как для мужчин, так и для женщин, они были подобны войску горгон. Опускаясь, все издавали громкий стук о землю двумя ногами одновременно. Этот прыжок в воздух повторялся часто и во все более быстром темпе.
Черты их были искажены так, как только возможно для мускулов человеческого лица, и всякую новую гримасу в точности повторяли все участники. Стоило одному сурово, как будто винтом, стянуть лицо, все тотчас ему подражали. Они так вращали глазами, что порой виден был только белок и казалось, что в следующий миг они выскочат из орбит. Все одновременно высовывали длинные-предлинные языки, как этого никогда не смог бы сделать ни один европеец; для этого нужно долго, чуть ли не с детства, упражняться. Их лица представляли собой зрелище ужасающее, и облегчением было отвести от них взгляд.
Каждая часть их тела жила отдельной жизнью: пальцы рук и ног, глаза, языки, равно как сами руки и ноги. Они громко били себя ладонями то по левой части груди, то по бедрам. Шум их пения был оглушителен, в танце участвовало более 350 человек. Можно себе представить, какое воздействие производил этот танец в военные времена, как он возбуждал храбрость и как усиливал враждебность обеих сторон друг к другу».
Вращение глазами и высовывание языка знаки вызова и противостояния. И хотя война, вообще-то, дело мужчин, причем свободных мужчин, возбуждение хакой охватывает всех. Масса здесь не знает ни пола, ни возраста, ни общественного положения: все действуют как равные. Однако что отличает этот танец от других подобного же рода, это особенно ярко выраженное разветвление равенства. Получается, будто каждое тело оказывается разложенным на отдельные части, не только на руки и ноги, это как раз бывает часто, но также и на пальцы рук и ног, языки и глаза, причем все эти языки действуют синхронно, делают одно и то же в один и тот же миг. Равными в одном и том же действии оказываются то все пальцы, то все глаза. Самые мелкие частицы тел объединяются этим равенством, которое проявляется в непрерывно нарастающем действии. Вид 350 человек, которые одновременно подпрыгивают вверх, одновременно высовывают языки, одновременно вращают глазами, должен произвести впечатление неодолимого единства. Плотность здесь это не только плотность людей, но также плотность отдельных частей их тела. Кажется, что, даже если бы эти пальцы и языки не принадлежали людям, они могли бы действовать и сражаться сами по себе. Ритм хаки делает самоценным каждое из этих равенств в отдельности. Все вместе и на таком подъеме они неодолимы.
Ведь происходит все так, как будто предполагается, что это увидят: как будто враг на них смотрит. Интенсивность совместной угрозы – вот что такое хака. Но, возникнув ради этой цели, танец стал чем-то большим. Выучиваемый с малых лет, он имеет разные формы и исполняется по всяким возможным поводам. Многих путешественников приветствовали, исполняя перед ними хаку. Из их рассказов мы и получили эти сведения. Две дружественные группы, встретившись, также приветствуют друг друга исполнением хаки; и это делается так серьезно, что неосведомленный наблюдатель каждый миг опасается начала битвы. При торжественном погребении большого вождя, после всех горьких стенаний и актов самоистязания, принятых у маори, после торжественного и весьма обильного пиршества все вдруг вскакивают, хватают свои ружья и начинают хаку.
В этом танце, в котором могут участвовать все, племя ощущает себя массой. Они исполняют его всякий раз, когда испытывают потребность в том, чтобы быть массой и предстать в этом качестве перед другими. Добившись ритмического совершенства, племя обретает необходимую уверенность в своей цели. Благодаря хаке его единство не подвергается серьезной внутренней угрозе.

 

Неподвижность

 

Замершая масса плотно стиснута, действительно свободное движение было бы для нее невозможно. В ее состоянии есть нечто пассивное, замершая масса ждет. Она ждет, пока ей покажут обещанную голову, или что-то скажут, или она следит за борьбой. Плотность значит здесь особенно много: давление, которое отдельный человек ощущает со всех сторон, дает ему представление о мощи целого, лишь частицу которого он собой представляет. Чем больше стекается людей, тем это давление сильней. Ноги никуда не могут двинуться, руки стиснуты, свободными остаются лишь головы, они могут видеть и слышать; всякое возбуждение передастся непосредственно от тела к телу. Чувствуешь себя телесно связанным одновременно со многими вокруг. Знаешь, что это разные люди, но, поскольку они здесь так плотно объединены, ощущаешь их как единство. Этот вид плотности существует определенное время, действуя какой-то срок как постоянная величина; она аморфна, не подчинена никакому известному или выученному ритму. Долго ничего не происходит, однако потребность в действии нагнетается, возрастает и тем сильней в конце концов прорывается.
Терпение замершей массы, возможно, не покажется таким удивительным, если как следует уяснить, что значит для нее это чувство плотности. Чем масса плотнее, тем больше она притягивает к себе новых людей. Плотность для нее – мера собственной величины, и она же побуждает ее к новому росту. Самая плотная масса растет быстрее всего. Неподвижность перед разрядкой есть выражение этой плотности. Чем дольше масса остается неподвижной, тем дольше чувствует и проявляет свою плотность.
Для каждого в отдельности из составляющих массу длительность неподвижного состояния есть длительность накопления; можно отложить в сторону оружие, убрать многочисленные шипы, обычно направленные друг против друга; можно стоять тесно и не чувствовать тесноты, не испытывать страха перед прикосновением, не бояться друг друга. Прежде чем тронешься с места, все равно куда, хочется проникнуться уверенностью, что ты останешься вместе со всеми. Нужно, чтобы ничто не мешало этому процессу срастания. Замершая масса еще не вполне уверена в своем единстве и потому как можно дольше держится тихо.
Но у этого терпения есть свои границы. Разрядка в конце концов необходима, без нее вообще нельзя сказать, действительно ли масса существовала. Крик, звучавший обычно при публичных казнях, когда палач поднимал голову преступника, или возгласы, знакомые по нынешним спортивным соревнованиям, это голоса массы. Важнее всего их спонтанность. Возгласы, выученные заранее и регулярно повторяемые время от времени, еще не означают, что масса обрела собственную жизнь. Они, видимо, должны способствовать этому, но они могут быть чисто внешними, как отрепетированные движения воинской части. Напротив, спонтанный, заранее не подготовленный массой крик – это без обмана, и его воздействие огромно. Он может выражать эмоции любого рода; порой не так важен их характер, как сила, разнообразие и непредсказуемость последствий. Именно они формируют душу массы.
Впрочем, порой они бывают столь сильными и концентрированными, что в следующий момент взрывают массу. Таков эффект публичных казней, – ведь одну и ту же жертву можно убить лишь однажды. Если казнят кого-то, кто считался неуязвимым, в возможности его смерти можно сомневаться до последнего момента. Такое сомнение еще усиливает неподвижность массы. Тем острее и резче действует затем вид отрубленной головы. Крик, следующий за этим, будет ужасен, но это уже последний крик данной определенной массы. Таким образом, можно сказать, что в этом случае она расплачивается мгновенной смертью за избыток напряженного ожидания, которое переживает с особенной интенсивностью.
Гораздо целесообразнее наши нынешние спортивные мероприятия. Зрители могут сидеть; это наглядно подчеркивает общее терпение. Свобода ног им дана, чтобы топать, но они не двигаются с места. Рукам обеспечена свобода хлопать. Для состязания предусмотрено определенное время; обычно не предполагается, что оно может быть сокращено; по меньшей мере какое-то время все остаются вместе. За это время может произойти что угодно. Нельзя знать заранее, когда, в какие ворота и будет ли вообще забит гол; а наряду с этим вожделенным главным событием существует много других, порождающих бурные вспышки. Возгласы звучат здесь часто и по разным поводам. Однако необходимость распада, когда все в конце концов должны разойтись, заранее предусмотрена по истечении срока и потому не имеет такого болезненного характера. Кроме того, проигравший может взять реванш, а значит, здесь нет ничего совсем уж окончательного. Итак, масса получает возможность по-настоящему удобно расположиться; скопиться сначала у входа, затем замереть на сидениях, при подходящем случае как угодно кричать, и, даже когда все кончится, в будущем у нее есть надежда на повторение.
Замершие массы гораздо более пассивного рода образуются в театрах. Идеальный случай, когда играют при полном зале. Желательное число зрителей известно с самого начала. Они собираются сами по себе, находя дорогу в зал каждый по отдельности, если не считать некоторых скоплений перед кассами. Их места указаны. Все установлено заранее: исполняемая пьеса, занятые артисты, время начала и само наличие зрителей на местах. Опоздавших встречают с легкой враждебностью. Как упорядоченное стадо, люди сидят тихо и бесконечно терпеливо. Но каждый хорошо сознает свое отдельное существование; он сосчитал и отметил, кто сидит рядом. Перед началом представления он спокойно наблюдает ряды собравшихся голов: они вызывают у него приятное, но ненавязчивое чувство плотности. Равенство зрителей состоит, собственно, лишь в том, что все получают со сцены одно и то же. Но возможность спонтанных реакций на происходящее здесь ограничена. Даже для аплодисментов есть свое определенное время, и аплодируют действительно тогда, когда положено аплодировать. Лишь по силе аплодисментов можно судить, насколько сформировалась масса; это единственный для нее масштаб; так относятся к аплодисментам и артисты.
Неподвижность в театре стала уже настолько ритуальной, что ее воспринимают лишь внешне, как мягкое давление извне, которое не оказывает на людей более глубокого воздействия и, во всяком случае, вряд ли может породить в них чувство внутреннего единства и общности. Не следует, однако, забывать, какой степени достигает совместное ожидание, с которым связано их присутствие здесь, причем это ожидание длится все время, пока идет представление. Редко покидают театр прежде, чем оно окончится; даже если зрители разочарованы, они держатся; но ведь это значит, что они все это время держатся вместе.
Противоположность между тихим поведением зрителей и громкой деятельностью аппарата, на них воздействующего, еще сильней проявляется на концертах. Здесь все рассчитано на полное отсутствие помех. Любое движение нежелательно, любой звук предосудителен. В то время как для музыки, звучащей со сцены, много значит ритм, никак нельзя не чувствовать, чтоб этот ритм сказывался на зрителях. Непрерывно меняющаяся музыка вызывает самые разнообразные и бурные чувства. Не может быть, чтобы большая часть присутствующих их не испытывала, не может также быть, чтобы они испытывали их не одновременно. Но никаких внешних реакций на это не заметно. Люди сидят не шелохнувшись, как будто им удается ничего не слышать. Ясно, что такое умение замирать нужно долго и искусно воспитывать, к результатам этого воспитания мы уже привыкли. Ведь если взглянуть непредвзято, немногие явления в нашей культурной жизни столь достойны удивления, как концертная публика. Люди, позволяющие музыке действовать на себя естественно, ведут себя совершенно иначе; если они прежде вообще не слышали музыки, первое соприкосновение с ней может вызвать у них безудержное возбуждение. Когда матросы, высадившиеся на берег Тасмании, сыграли туземцам «Марсельезу», те выражали свое удовольствие такими странными телодвижениями и удивленными жестами, что матросы тряслись от смеха. Один восторженный юноша дергал себя за волосы, скреб себе голову обеими руками и время от времени что-то восклицал.
На наших концертах сохранился лишь жалкий рудимент физической разрядки. Рукоплескания звучат как благодарность за исполнение, хаотичный короткий шум за хорошо организованный долгий. Когда аплодисменты кончаются, все так же тихо, как сидели, расходятся, уже вполне охваченные чем-то вроде религиозного благоговения.
Из религиозной сферы первоначально и пришла тишина концертов. Совместное стояние перед Богом – упражнение, распространенное во многих религиях. Ему присущи те же черты неподвижности, что наблюдаются и у светских масс, и оно может вести к таким же внезапным и сильным разрядкам.
Пожалуй, самый впечатляющий пример знаменитое «Стояние на Арафате», кульминация паломничества в Мекку. На равнине Арафат в нескольких часах ходьбы от Мекки в определенные, установленные ритуалом дни собираются 600–700 тысяч паломников. Они располагаются большим кольцом вокруг «Горы благодати», голого холма, возвышающегося посреди этой равнины. В два часа пополудни, самое жаркое время, паломники занимают свои места и стоят так до захода солнца. Головы у всех обнажены, все одеты в одинаковые белые паломнические одежды. Со страстным напряжением слушают они слова проповедника, который обращается к ним с холма. Его проповедь это беспрерывная хвала Господу. Все произносят в ответ формулу, повторяемую тысячекратно: «Мы ждем твоих повелений. Господи, мы ждем твоих повелений!» Многие плачут от восторга, многие бьют себя в грудь. Многие падают в обморок от чудовищной жары. Но существенно, что все эти раскаленные долгие часы они терпеливо ждут на священной равнине. Лишь с закатом солнца дается знак отправляться в путь.
О том, что нам известно относительно сути других религиозных обычаев, относящихся к числу самых загадочных, будет сказано позднее и в другой связи. Здесь нас интересует лишь многочасовой момент неподвижности. Сотни тысяч людей в нарастающем возбуждении будут стоять на равнине Арафат и, что бы ни случилось, не позволят себе покинуть это свое место перед лицом Аллаха. Вместе они собираются здесь и вместе получают знак выступать. Проповедь их воспламеняет, и они сами воспламеняют себя возгласами. В формуле, употребляемой ими, упоминается «ожидание», это ожидание напоминает о себе вновь и вновь. Солнце, продвигаясь по небу, заливает всех пылающим светом, медленно и незаметно погружает все в тот же зной; его можно назвать воплощением неподвижности.
Существуют разные степени оцепенения и молчания религиозных масс, но в состояние высшей пассивности масса приводится насильно, извне. В битве две массы устремляются друг на друга, и каждая хочет оказаться сильнее другой. Боевым кличем они пытаются доказать как врагу, так и себе, что они действительно сильней. Цель битвы заставить замолкнуть другую партию. Когда все противники повержены, их громкий, единый голос, полный действительно серьезной угрозы, смолкает навсегда. Самая тихая масса – это масса вражеских трупов. Чем опаснее она была, тем приятней видеть ее неподвижным скоплением. Ведь так хотелось, чтобы она стала именно такой беззащитной грудой мертвецов. Ибо грудой они только что на тебя нападали, грудой кричали на тебя. Эту утихомиренную массу мертвецов раньше отнюдь не считали безжизненной. Предполагалось, что они где-то еще будут на свой лад жить дальше, также все вместе, и эта жизнь, по сути, должна не так уж отличаться от прежней. Враги, лежащие в виде трупов, представляют, таким образом, для наблюдателя крайний случай замершей массы.
Но и это еще не предел. Вместо павших врагов можно представить себе вообще всех мертвецов, лежащих в общей земле и ждущих своего воскресения. Каждый умерший и похороненный умножает их число; все, кто когда-либо жил, принадлежат к их числу, а таких бесконечно много. Земля, их связывающая, обеспечивает плотность этой массе, и, даже если они лежат раздельно, есть чувство, будто они рядом друг с другом. Они останутся лежать так бесконечно долго, до самого дня Страшного суда. Их жизнь замирает до момента воскресения, и это тот самый момент, когда они соберутся перед Господом, который их будет судить. Между ними ничего нет, они лежат как масса, и как масса восстанут вновь. Ничто так великолепно не подтверждает реальности и значения замершей массы, как развитие этой концепции воскресения и Страшного суда.

 

Медленность, или Отдаленность цели

 

Понятие медленной массы связано с отдаленностью цели. Цель незыблема, люди настойчиво движутся к ней и все время пути, что бы ни случилось, держатся вместе. Путь далек, препятствия неведомы, опасности грозят со всех сторон. Разрядки не дано, пока не будет достигнута цель.
Медленная масса имеет форму процессии. Поначалу она может включать в себя всех, кто к ней принадлежит, как при исходе сынов Израилевых из Египта. Их цель – земля обетованная, и они составляют массу, покуда веруют в эту цель. История их странствия есть история этой веры. Часто трудности столь велики, что людей начинают терзать сомнения. Они голодают или томятся жаждой, и, если возникает ропот, им грозит распад. Человек, который ими предводительствует, каждый раз старается возродить в них веру. Каждый раз это удается – если не ему, то врагам, чью угрозу они чувствуют. За время странствий, которые длятся более сорока лет, не раз в силу той или иной необходимости возникают отдельные кратковременные массы, и о них при случае еще будет кое-что сказано. Однако это образования внутри одной всеобъемлющей медленной массы, которая движется к заветной цели – земле, им обещанной. Взрослые участники странствия стареют и умирают, рождаются и вырастают юные, но, хотя меняются личности, шествие в целом остается тем же самым. В него не вливаются никакие новые группы. С самого начала определено, кто к нему принадлежит и кто имеет право на землю обетованную. Поскольку эта масса не может скачкообразно расти, кардинальным во все время странствия остается один вопрос: что сделать, чтобы не распасться.
Другую форму медленной массы можно скорее сравнить с водной системой. Она начинается с маленьких ручейков, которые постепенно стекаются вместе; в возникшую реку отовсюду вливаются другие реки, и, если впереди оказывается достаточно пространства, все вместе становится потоком, цель которого море. Наверное, самый впечатляющий пример для этой формы медленной массы ежегодное паломничество в Мекку. Из самых отдаленных частей мусульманского мира отправляются караваны паломников, все в направлении Мекки. Одни могут быть поначалу совсем незначительными, другие снаряжаются властителями сразу с таким блеском, чтобы ими могла гордиться страна, из которой они выходят. Но и те и другие во время своего путешествия встречаются с новыми караванами, у которых та же цель, так что все они растут, ширятся и вблизи своей цели становятся могучими потоками. Мекка – море, в которое они впадают.
Для таких паломничеств весьма характерно то, что их участникам остается много места для переживаний обычных, не имеющих ничего общего со смыслом затеянного. Каждый день люди преодолевают многочисленные опасности, по большей части бедствуют и должны заботиться о еде и питье. Жизнь их, протекающая на чужбине, причем на чужбине все время новой, подвержена опасности гораздо больше, чем дома. И это вовсе не опасности, связанные с характером их предприятия. Словом, эти паломники в значительной мере остаются индивидуумами, живущими каждый сам по себе, как люди повсюду. Но поскольку они помнят о своей цели (а так обстоит дело с большинством из них), они все время остаются также частью медленной массы, которая в каких бы отношениях они с ней ни находились продолжает существовать и существует, покуда они не достигнут цели.
Третья форма медленной массы представлена всеми случаями, где люди обращены к невидимой и в этой жизни недостижимой цели. Потусторонний мир, где почившие праведники ждут всех, кто заслужил здесь место, вот хорошо обозначенная цель, доступная лишь верующим. Они видят ее перед собой ясно и отчетливо, им нет нужды довольствоваться лишь каким-либо смутным ее символом. Жизнь подобна паломничеству в мир иной, который отделяет от мира реального только смерть. Путь туда в подробностях не обозначен и труднообозрим. Многие блуждают и пропадают на этом пути. Жизнь верующих так сильно окрашена неугасающей надеждой попасть в потусторонний мир, что можно с полным правом говорить о медленной массе, включающей всех приверженцев данной религии. Поскольку друг друга они не знают и рассеяны по разным городам и странам, анонимность этой массы особенно ярко выражена.
Но что происходит внутри ее и чем этот вид массы отличается в основном от быстрых ее форм?
Для медленной массы невозможна разрядка. Можно сказать, что это ее важнейший признак, так что медленную массу позволительно также назвать массой без разрядки. И все же первое определение предпочтительней, поскольку дело не в том, что разрядка здесь вовсе не предполагается. Идея ее все время присутствует в представлении о конечном состоянии. Она отодвинута в дальнюю даль. Где цель, там и разрядка. О ней все время грезят, она обещана в конце.
Медленная масса ориентирована на то, чтобы как можно дольше растягивать процесс, ведущий к разрядке. Великие религии достигли по части этого растягивания особенного мастерства. Заполучив приверженцев, они заботятся о том, как бы их удержать. Чтобы их сохранить и завоевать новых, необходимо время от времени собираться. Добившись однажды на таких собраниях сильной разрядки, нужно ее повторить, а то и превзойти по силе; во всяком случае, регулярное повторение разрядок необходимо, чтобы объединение верующих не распалось. Происходящее во время такого рода богослужений, которые разыгрываются ритмическими массами, нельзя контролировать издалека. Центральная проблема универсальных религий – сохранение власти над верующими в дальних уголках земли. Это сохранение власти возможно лишь при условии сознательного замедления процессов, происходящих в массах. Отдаленная цель должна стать более значительной, близкая цель становится менее важной и наконец вовсе теряет цену. Земная разрядка никогда не бывает длительной, постоянно то, что отодвинуто в мир потусторонний.
Итак, разрядка перемещена вдаль, но цель недостижима. Ибо земля обетованная здесь, на земле, может быть занята врагами и опустошена, народ, которому она обещана, может быть из нее изгнан. Мекка была покорена карматами и разграблена, священный камень Кааба был ими похищен. Много лет никакое паломничество туда не было возможно.
Но потусторонний мир, обитель праведников, недоступен никаким подобным опустошениям. Он живет лишь одной верой и лишь для верующих существует. Распад медленной массы христианства начался в тот самый миг, когда начала рушиться вера в потусторонний мир.

 

Переживший других

 

Миг, когда ты пережил других, – это миг власти. Ужас перед лицом смерти переходит в удовлетворение от того, что сам ты не мертвец. Мертвец лежит, переживший его стоит. Как будто прошла битва и ты сам победил тех, кто мертв. Когда речь идет о выживании, каждый враг другого, по сравнению с этим изначальным торжеством всякая боль ничтожна. При этом важно, что выживший один противостоит одному или многим мертвым. Он видит себя одного, он чувствует себя одного, и если говорить о власти, которую даст ему этот миг, то нельзя забывать, что она порождается его единственностью, и только ею.
Все мечты человека о бессмертии содержат в себе что-то от желания пережить других. Хочется не только быть всегда, хочется быть тогда, когда других больше не будет. Каждый хочет стать старше других и знать это, а когда его самого не будет, – пусть скажет об этом его имя.
Самая низшая форма выживания – это умерщвление. Как умерщвляют животное, чтобы употребить его в пищу, когда оно беззащитно лежит перед тобой и можно разрезать его на куски, разделить, как добычу, которую проглотишь ты и твои близкие, так хочется убить и человека, который оказался у тебя на пути, который тебе противодействует, стоит перед тобой прямо, как враг. Хочется повергнуть его, чтобы почувствовать, что ты еще тут, а его уже нет. Но он не должен исчезнуть совсем, его телесное присутствие в виде трупа необходимо для этого чувства триумфа. Теперь можно делать с ним что угодно, а он тебе совсем ничего не сделает. Он лежит, он навсегда останется лежать, он никогда уже не поднимется. Можно забрать у него оружие; можно вырезать части его тела и сохранить навсегда, как трофей. Этот миг конфронтации с убитым наполняет оставшегося в живых силой особого рода, которую не сравнить ни с каким другим видом силы. Нет другого мгновения, которое так хотелось бы повторить.
Ибо переживший других знает о многих мертвецах. Если он участвовал в битве, он видел, как падали вокруг него другие. Он отправлялся на битву специально, чтобы утвердить себя, увидев поверженных врагов. Он заранее поставил себе целью убить их как можно больше, и победить он может, лишь если это ему удастся. Победа и выживание для него совпадают. Но и победители должны платить свою цену. Среди мертвых много и их людей. На поле битвы вперемешку лежат друг и враг общая груда мертвецов. Нередко в битвах бывает так, что враждовавших покойников нельзя разделить: одной массовой могиле суждено объединить их останки.
Оставшийся в живых противостоит этой груде павших как счастливчик и привилегированный. Тот факт, что он все еще жив, а такое множество других, только что бывших рядом, нет, сам но себе потрясает. Беспомощно лежат мертвецы, среди них стоит он, живой, и впечатление такое, будто битва происходила именно для того, чтобы он их пережил. Смерть обошла его стороной и настигла других. Не то чтобы он избегал опасности. Он, как и его друзья, готов был встретить смерть. Они пали. Он стоит и торжествует.
Это чувство превосходства над мертвыми знакомо каждому, кто участвовал в войнах. Оно может быть скрыто скорбью о товарищах; но товарищей немного, мертвых же всегда много. Чувство силы от того, что ты стоишь перед ними живой, в сущности, сильнее всякой скорби, это чувство избранности среди многих, кого так сравняла судьба. Каким-то образом чувствуешь себя лучшим потому, что ты еще тут. Ты утвердил себя, поскольку ты жив. Ты утвердил себя среди многих, поскольку все, кто лежит, уже не живут. Кому пережить таким образом других удается часто, тот герой. Он сильнее. В нем больше жизни. Высшие силы благосклонны к нему.

 

Выживание и неуязвимость

 

Человеческое тело голо и уязвимо; в своей мягкости оно открыто любому нападению. То, чего человек с трудом и всяческими ухищрениями не допускает до себя на близком расстоянии, может легко настичь его издали. В него могут вонзиться копье и стрела. Он изобрел щит и доспехи, построил вокруг себя стены и целые крепости. Но главная цель всех его предохранительных мер – чувство неуязвимости.
Достичь его он пытался двумя различными путями. Они прямо противоположны друг другу, а потому и весьма различны их результаты. С одной стороны, он старался отдалить от себя опасность, отделиться от нее пространствами большими, но обозримыми, которые можно было бы охранять. Он, так сказать, прятался от опасности, и он отгонял опасность.
Но больше всего отвечал его гордости другой путь. Во всех древних текстах полно хвастовства и самовосхвалений такого рода: человек сообщает, что он искал опасности и подвергал себя ей. Он подпускал ее к себе как можно ближе и рисковал всем. Из всех возможных ситуаций он выбирал ту, где был больше всего уязвим, и обострял ее до крайности. Он кого-то сделал своим врагом и вызвал его на бой. Возможно, это уже и прежде был его враг, возможно, он только сейчас его объявил врагом. Как бы там ни было, он сознательно выбирал путь высшей опасности и не старался оттягивать решение.
Это путь героя. Чего хочет герой? На что он в действительности нацелен? Слава, которой все народы окружают своих героев, стойкая, непреходящая слава, если их деяния разнообразны или достаточно часто повторяются, может обмануть относительно более глубоких мотивов этих деяний. Предполагается, что лишь слава их и интересует, но я думаю, в основе здесь лежит нечто совсем другое: возможность быстрее всего обеспечить себе таким образом чувство неуязвимости.
Конкретная ситуация, в которой оказывается герой после испытанной опасности, это ситуация пережившего других. Враг покушался на его жизнь, как он на жизнь врага. С этой ясной и твердой целью они выступили друг против друга. Враг повержен. С героем же во время борьбы ничего не случилось. Переполненный необычайным чувством этого превосходства, он бросается в следующую битву. Ему было все нипочем, ему будет все нипочем. От победы к победе, от одного мертвого врага к другому он чувствует себя все уверенней: возрастает его неуязвимость, а значит, надежней становятся его доспехи.
Чувство такой неуязвимости нельзя добыть иначе. Кто отогнал опасность, кто от нее укрылся, тот просто отодвинул решение. Но кто принял решение, кто действительно пережил других, кто вновь утвердился, кто множит эпизоды своего превосходства над убитыми, тот может достичь чувства неуязвимости. В сущности, он лишь тогда герой, когда этого добивается. Теперь он готов на все, ему нечего бояться. Возможно, мы больше бы восхищались им, если бы ему еще было чего бояться. Но это взгляд постороннего наблюдателя. Народ хочет неуязвимого героя.
Однако деяния героя отнюдь не исчерпываются поединком, которого он сам искал. Ему может встретиться целое скопище врагов, и если он тем не менее их атакует, если он не только не избегает их, но всех их убивает, это может мгновенно породить в нем чувство собственной неуязвимости.
Один из самых давних и верных друзей спросил как-то Чингисхана: «Ты повелитель, и тебя называют героем. Какими знаками завоевания и победы отмечена твоя рука?» Чингисхан ответил ему: «Перед тем, как взойти на царство, я скакал однажды по дороге и натолкнулся на шестерых, которые поджидали меня в засаде у моста, чтобы лишить меня жизни. Приблизившись, я вынул свой меч и напал на них. Они осыпали меня градом стрел, но все стрелы пролетели мимо, и ни одна меня не тронула. Я перебил их всех своим мечом и невредимый поскакал дальше. На обратном пути я вновь скакал мимо места, где убил этих шестерых. Шесть их лошадей бродили без хозяев. Я привел всех лошадей к себе домой».
Эту неуязвимость в борьбе против шестерых врагов одновременно Чингисхан считает верным знаком завоевания и победы.

 

Стремление пережить других как страсть

 

Удовлетворение от того, что удалось пережить других, своего рода наслаждение, может перейти в опасную и ненасытную страсть. Она растет при каждом новом случае. Чем больше груда мертвых, перед которой ты стоишь живой, чем чаще видишь такие груды, тем сильней и настоятельней потребность повторить это переживание. Карьеры героев и наемников свидетельствуют о том, что здесь возникает своего рода наркомания, от которой ничто не избавляет. Обычное объяснение, которое дается в таких случаях, гласит: такие люди способны дышать лишь воздухом опасности; безопасное существование для них тускло и пусто; мирная жизнь уже неспособна доставить им никакого удовольствия. Опасность обладает притягательной силой, этого не следует недооценивать. Но нельзя и забывать, что эти люди выходят навстречу своим приключениям не в одиночку, вместе с ними подвергаются опасности и другие. Что им действительно нужно, без чего они уже не могут обойтись, так это возобновляющееся вновь и вновь наслаждение от того, что ты пережил других.
Дело также и не в том, что для удовлетворения этой потребности надо вновь и вновь подвергать опасности самого себя. Ради победы на полях сражений действует несметное множество людей, и если ты их предводитель, если ты контролируешь их движения, если ты лично принял решение о битве, можно присвоить и ее результат, за который несешь ответственность, с кожей и волосами всех трупов. Полководец не случайно носит свое гордое имя. Он повелевает, он посылает своих людей против врага на смерть. Если он побеждает, ему принадлежит все поле битвы, усеянное мертвецами. Одни пали за него, другие против него. От победы к победе он переживает их всех. Триумфы, которые он празднует, наиболее полно соответствуют его стремлениям. Их значение измеряется числом мертвых. Этот успех достоин усмешки, даже если враг храбро защищался, даже если победа далась тяжело и стоила множества жертв.
«Цезарь превзошел всех героев и полководцев тем, что он провел больше всех битв и уложил больше всех врагов. Ибо за те неполные десять лет, что шла война в Галлии, он взял штурмом более 800 городов, покорил 300 народностей, сражался в общей сложности с тремя миллионами людей, и миллион из этого числа убил в боях, а еще столько же взял в плен».
Так пишет Плутарх, один из самых гуманных умов в истории человечества, которого нельзя упрекнуть ни в воинственности, ни в кровожадности. Это суждение особенно ценно потому, что в нем так заостряется итог. Цезарь сражался против трех миллионов, один миллион убил, один взял в плен. Позднейшие полководцы, монголы и немонголы, его превзошли. Но это античное суждение примечательно еще и той наивностью, с какой все происходившее приписывалось одному полководцу. Взятые штурмом города, покоренные народы, миллионы поверженных, убитых, плененных врагов – все это принадлежало Цезарю. Тут нашла выражение не наивность Плутарха, а наивность истории. Это привычно со времен военных сообщений египетских фараонов; и здесь едва ли что изменилось до наших дней.
Итак, Цезарь счастливо пережил великое множество врагов. В таких случаях считается бестактным подсчитывать собственные потери. Они известны, но их не ставят в упрек великому человеку. В войнах Цезаря их, по сравнению с числом поверженных врагов, было не так уж и много. И все-таки он пережил еще несколько тысяч союзников и римлян, с этой точки зрения он тоже вышел не совсем с пустыми руками.
Эти гордые итоги передавались от поколения к поколению; у каждого находились свои потенциальные герои-воины. Их страстное стремление пережить массы людей распалялось, таким образом, до безумия. Приговор истории как будто оправдывает их замысел еще до того, как им удастся его осуществить. Наиболее изощренные в этом умении пережить других обретают в ней самое величественное и надежное место. Для такого рода посмертной славы чудовищное число жертв в конце концов важнее, чем победа или поражение. Еще неизвестно, что в самом деле творилось в душе у Наполеона во время русского похода.

 

Властитель как переживший других

 

Параноическим типом властителя можно назвать такого, который любыми средствами стремится избавить себя от опасности. Вместо того чтобы бросить вызов и выступить против нее, вместо того чтобы в борьбе с ней прийти к какому-то результату, пусть он даже окажется и неблагоприятным, он старается преградить ей путь хитростью и осторожностью. Он создает вокруг себя свободное, хорошо обозримое пространство, чтобы заметить любой знак ее приближения и принять нужные меры. Так, он будет озираться по сторонам, поскольку сознание, что ему грозит множество врагов, которые могут выступить против него все одновременно, заставляет бояться окружения. Опасность грозит отовсюду, не только спереди. Она даже больше за его спиной, где он не может увидеть ее достаточно быстро. Поэтому он оглядывается, прислушивается даже к самому тихому шороху, ибо за ним может крыться враждебный умысел.
Воплощение всех опасностей – это, конечно, смерть. Важно знать точно, откуда ее можно ждать. Первый и решающий признак властителя – это его право распоряжаться жизнью и смертью. К нему никто не вправе приблизиться; кто явится к нему с известием, кто должен к нему подойти, того необходимо обыскать, ведь он может быть вооружен. Смерть старательно отдаляется от него: он сам может и должен ею распоряжаться. Вынесенный им смертный приговор всегда исполняется. Это знак его власти; она абсолютна лишь до тех пор, пока остается неоспоримым его право приговаривать к смерти.
Ибо по-настоящему подвластен ему лишь тот, кого он может послать на смерть. Именно к этому сводится при необходимости последнее испытание покорности. Солдаты воспитываются в двоякого рода готовности: их посылают убивать его врагов, и они сами готовы принять за него смерть. Но не только солдаты, все другие его подданные также знают, что в любой момент от него зависит их жизнь или смерть. Страх, который он внушает, одно из его свойств; этот страх его право, и за это право его больше всего почитают. Поклонение ему принимает самые крайние формы. Так сам Господь Бог держит в своих руках смертный приговор всем живущим и тем, кто еще будет жить. От его прихоти зависит, когда он будет приведен в исполнение. Протестовать никому не приходит в голову, это бесполезно.
Однако земным властителям не так просто, как Господу. Они не вечны; их подданные знают, что их дни тоже сочтены. И конец этих дней можно даже ускорить. Как всегда, это делается с помощью насилия. Кто перестал повиноваться, тот решается на борьбу. Ни один властитель не может быть раз и навсегда уверен в покорности своих людей. Покуда они позволяют ему себя убивать, он может спать спокойно. Но едва кому-то удастся избежать приговора, властитель оказывается в опасности.
Чувство этой опасности никогда не покидает обладателя власти. Позднее, когда речь зайдет о природе приказа, будет показано, что его страхи должны становиться тем сильней, чем больше его приказов выполнено. Он может успокоить их, лишь преподав урок. Ему нужна будет казнь ради самой казни, даже если жертва не так уж виновата. Время от времени ему придется повторять казни, тем чаще, чем быстрее растут его сомнения. Самые надежные, можно сказать, самые желанные его подданные это те, кто посланы им на смерть.
Ибо каждая казнь, за которую он ответствен, прибавляет ему немного силы. Это сила пережившего других, которой он таким образом набирается. Его жертвы вовсе не собирались на самом деле выступить против него, но они могли бы это сделать. Его страх превращает их, может быть, только задним числом во врагов, которые против него боролись. Он их осудил, они побеждены, он их пережил. Право выносить смертные приговоры в его руках становится оружием наподобие любого другого, только гораздо действенней. Варварские и восточные властители нередко очень любили собирать свои жертвы где-нибудь возле себя, так, чтобы они всегда были перед глазами. Но и там, где обычаи этого не позволяли, властители все-таки подумывали, как бы такое сделать. Зловещую забаву в подобном духе устроил, как рассказывают, римский император Домициан. Пир, который он придумал и подобного которому наверняка никогда больше не было, дает самое наглядное представление о глубинной сути параноического властителя. Вот что сообщает об этом Кассий Дио:
«В другой раз Домициан поступил с благороднейшими сенаторами и всадниками следующим образом. Он оборудовал зал, в котором потолки, стены и полы были совершенно черными, и приготовил непокрытые ложа такого же цвета, которые находились на голом полу. Гостей к себе он пригласил ночью и без сопровождающих. Возле каждого он велел сначала поставить пластинку в форме надгробия с именем гостя, тут же был и маленький светильник, какие висят в склепах. Затем в зал вошли хорошо сложенные нагие мальчики, тоже раскрашенные черным, словно призраки. Они совершили вокруг гостей зловещий танец, после чего расположились у их ног. Затем гостям были предложены угощения, какие обычно приносят в жертву духам умерших, сплошь черные на блюдах того же цвета. Гости же дрожали от страха, ожидая, что в следующий миг им перережут горло. Все, кроме Домициана, онемели. Царила мертвая тишина, как будто они уже находились в царстве мертвых. Император же принялся громко рассуждать о смерти и об убийствах. Наконец он их отпустил. Но сперва он удалил их рабов, которые их ждали в передней. Он поручил гостей другим рабам, им незнакомым, и велел препроводить их в повозки или носилки. Таким образом он внушил им еще больше страха. Едва гости оказались у себя дома и перевели дух, как к каждому стали являться посыльные императора. Теперь каждый из них был уверен, что тут-то и настал его последний час. Между тем один из них принес пластинку из серебра. Другие пришли с разными предметами, среди них блюда из драгоценного материала, которые подавались во время еды. Наконец у каждого из гостей появился мальчик, прислуживавший ему как его особый дух, но теперь вымытый и украшенный. После ночи, проведенной в смертельном страхе, теперь они получали подарки».
Таков был «Пир покойников» у Домициана, как это назвал народ.
Непрерывный страх, в каком он держал своих гостей, заставил их замолкнуть. Говорил только он, и он говорил про смерть и умерщвление. Казалось, будто они мертвы, а он один еще жив. На это угощение он собрал всех своих жертв, ибо именно жертвами они должны были себя чувствовать. Наряженный, как хозяин, но на самом деле словно переживший их, он обращался к своим жертвам, наряженным гостями. Ситуация подчеркивалась не только количеством тех, кого он пережил, в ней была особая утонченность. Хотя они были как будто мертвы, он мог в любой момент умертвить их на самом деле. В сущности, так был начат процесс, позволявший ему пережить других. Отпуская этих людей, он их милует. Еще раз он заставляет их дрожать, поручая чужим рабам. Они добираются до дому – он вновь посылает к ним вестников смерти. Они приносят им подарки, в том числе самый большой – жизнь. Он может, так сказать, послать их из жизни в смерть, а затем опять возвращать из смерти в жизнь. Этой игрой забавляется он не раз. Она дает ему высшее чувство власти – выше уже не придумаешь.

 

2. ЭЛЕМЕНТЫ ВЛАСТИ

 

Насилие и власть

 

С насилием связано представление о чем-то близком и теперешнем. В нем больше принуждения, и оно более непосредственно, чем власть. Подчеркнуто говорят о физическом насилии. Самые низкие и самые животные проявления власти лучше назвать насилием. Насильно хватают добычу и насильно отправляют ее в рот. Если для насилия есть достаточно времени, оно становится властью. Но в миг, когда ситуация потом все-таки обостряется, когда надо принять решение и пути назад уже нет, она вновь оказывается чистым насилием. Власть понятие более общее и более широкое, чем насилие; она гораздо содержательней и не так динамична. Она более обстоятельна, даже по-своему терпелива. Само немецкое слово «Macht» происходит от древнего готского корня «magan», что значит «мочь, иметь возможность», и никак не связано с корнем «machen» – «делать».
Разницу между насилием и властью можно продемонстрировать на очень простом примере: на отношении между кошкой и мышью. Мышь, схваченная однажды, подверглась со стороны кошки насилию. Та поймала ее, держит и собирается умертвить. Но как только она начинает с нею играть, возникает нечто новое. Она отпускает ее, позволяя чуть-чуть отбежать. Стоит же мыши повернуться к кошке хвостом и побежать, как она уже оказывается вне сферы ее насилия. Но во власти кошки настичь мышь. Если она позволит ей убежать совсем, та покинет и сферу ее власти. Однако, покуда кошка наверняка может достать мышь, та остается в ее власти. Пространство, которым распоряжается кошка, мгновения надежды, которые она даст мыши, но под строжайшим надзором, не теряя интереса к ней и к ее умерщвлению, все это вместе: пространство, надежда, надзор и заинтересованность в умерщвлении можно назвать сущностью власти или просто самой властью.
Таким образом, власти в противоположность насилию присуща несколько большая широта, у нее больше и пространства, и времени. Можно сказать, что тюрьма похожа на пасть: отношение между ними – это отношение между властью и насилием. В пасти уже не остается подлинной надежды, для жертвы здесь нет уже ни времени, ни пространства. И в том и в другом отношении тюрьма как бы расширенная пасть. Можно сделать несколько шагов туда-сюда, как мышь под надзором кота, то и дело чувствуя на спине взгляд надзирателя. Есть еще время и есть надежда за это время бежать или получить свободу, при этом всегда чувствуешь заинтересованность тех, в чьей власти ты находишься, в твоей гибели, даже если эта гибель как будто отсрочена.
Но разницу между властью и насилием можно проследить и в совсем другой области, в многообразных оттенках религиозной преданности. Каждый верующий в Бога постоянно чувствует себя в божьей власти и должен с ней по-своему считаться. Но некоторым этого недостаточно. Они ждут открытого вмешательства, непосредственного акта божественного насилия, чтобы удостовериться в нем и ощутить его на себе. Они все время ждут приказа. Бог для них имеет ярко выраженные черты повелителя. Его активная воля, их активное подчинение в каждом отдельном случае, в каждом проявлении составляют для них суть веры. Религии такого рода склонны подчеркивать роль божественного предопределения, так что приверженцы их получают возможность воспринимать все, что с ними происходит, как непосредственное выражение божественной воли. Они всякий раз могут подчиняться ей, и так вплоть до самого конца. Как будто они уже живут во рту Господа, который в следующий миг их разжует. Однако в этом ужасном состоянии они должны бесстрашно жить дальше и действовать праведно.
Наиболее полно выражена эта тенденция в исламе и кальвинизме. Их приверженцы жаждут божественного насилия. Одной божьей власти им недостаточно, в ней есть что-то слишком общее, далекое, и она слишком много предоставляет им самим. Постоянное ожидание приказа решающим образом влияет на людей, раз и навсегда вручивших себя повелителю, и определяет их отношения с другими. Оно создает тип верующего-солдата, для которого наиболее точным выражением жизни является битва, который не страшится ее, потому что все время чувствует себя ее участником. Об этом типе более подробно будет сказано в связи с исследованием темы приказа.

 

Власть и скорость

 

Скорость, о которой может идти речь в связи с проблемой власти, это скорость, позволяющая настичь и схватить. И в том и в другом случае образцами для человека служили животные. Умению настигать он учился у быстро бегающих хищников, особенно у волка. Умению схватить, внезапно прыгнуть его могли научить кошки; достойными зависти и восхищения в этом искусстве были лев, леопард и тигр. Хищные птицы соединяли оба умения: и настигать, и хватать. Когда хищная птица парит одиноко и не скрываясь, а потом издалека устремляется на добычу, мы наблюдаем этот процесс во всей яркости. Он подсказал человеку такое оружие, как стрела, давшая ему в руки на долгое время самую большую скорость: своей стрелой человек как бы устремляется к добыче.
Вот почему эти животные с давних времен служат и символами власти. Они олицетворяют собой богов, предков властителей. Волк был предком Чингисхана. Сокол-Гор божество египетского фараона. В африканских империях лев и леопард священные животные царских родов. Из пламени, на котором сжигалось тело римского императора, вылетал в небо орел как воплощение его души.
Но быстрей всех во все времена была молния. Суеверный страх перед молнией, от которой нет никакой защиты, распространен повсюду. Монголы, рассказывает францисканский монах Рубрук, посланный к ним Людовиком Святым, больше всего на свете боятся грома и молнии. В грозу они удаляют из своих юрт всех чужаков, сами закутываются в черный войлок и прячутся так, покуда она не пройдет. Персидский историк Рашид, находившийся у них на службе, сообщает, что монголы остерегаются есть мясо животного, пораженного молнией, более того, они боятся к нему приблизиться. Множество разнообразных запретов у монголов служит тому, чтобы умилостивить молнию. Рекомендуется избегать всего, что могло бы ее вызвать. Зачастую молния главное оружие самого могущественного бога.
Ее внезапная вспышка среди темноты действует как откровение. Молния настигает и озаряет. По ее особенностям люди пытаются судить о воле богов. Какой она имеет вид и в каком месте неба возникает? Откуда она берется? Куда направлена? У этрусков разгадкой этого занимался особый разряд жрецов, которые потом у римлян стали называться «фульгураторы».
«Власть повелителя, – говорится в одном древнем китайском тексте, – подобна молнии, хотя и уступает ей в мощи». Удивительно, как часто молния поражала властителей. Рассказы об этом не всегда бывают достоверны. Однако показательно уже само желание увидеть здесь связь. Известий такого рода много у римлян и у монголов. Для обоих народов характерна вера в верховного небесного бога, у обоих сильно развито представление о власти. Молния рассматривается здесь как сверхъестественное повеление. Она поражает того, кого должна поразить. Если она поражает властителя, значит, она послана властителем еще более могущественным. Она служит самой быстрой, самой внезапной, но при этом и самой наглядной карой.
В подражание ей человек создал и свое особое оружие огнестрельное. Вспышка и гром выстрела из ружья и особенно из пушки вызывали страх у народов, которым это оружие было неведомо: оно воспринималось ими как молния.
И прежде люди всячески старались сделать себя быстрейшими из животных. Приручение лошади и образование конницы в ее наиболее совершенной форме привели к великому историческому прорыву с Востока. В каждом сообщении современников о монголах подчеркивалось, насколько они были быстры. Их появление всегда было неожиданным, они возникали так же внезапно, как исчезали, и вновь вырастали будто из-под земли. Даже поспешное бегство они могли обернуть атакой: стоило подумать, что они бежали, как ты уже оказывался ими окружен.
С тех пор физическая скорость как свойство власти всячески возрастало. Излишне останавливаться на ее проявлениях в наш технический век.
Что касается хватания, то с ним связан особый вид быстроты разоблачение. Перед тобой безобидное или покорное существо, но сдерни с него маску, и под ней окажется враг. Чтобы оказаться действенным, разоблачение должно быть внезапным. Такого рода скорость можно назвать драматической. Настигать приходится лишь в небольшом, ограниченном пространстве, здесь этот процесс сконцентрирован. Засада как средство маскировки известна с древности, ее противоположность – разоблачение. От маски к маске можно добиться решающих перемен в отношениях власти. Притворству врага противопоставляется собственное притворство. Властитель приглашает военных и гражданскую знать к себе на пир. Вдруг, когда они меньше всего ожидают враждебных действий, их всех убивают. Смена одного положения другим точно соответствует прыжку из засады. Быстрота процесса доведена до крайности; от нее одной зависит успех замысла. Властитель, хорошо знающий свое собственное постоянное притворство, всегда может подозревать его и в других. Всякая быстрота, чтобы их опередить, кажется ему дозволенной и необходимой. Его мало трогает, если он набросится на невиновного: в общей сущности масок можно и ошибиться. Но его глубоко заденет, если из-за промедления враг ускользнет.

 

Вопрос и ответ

 

Всякий вопрос есть вторжение. Используемый как средство власти, он проникает словно нож в тело спрашиваемого. Известно, что там можно найти; но хочется непосредственно прикоснуться к найденному. С уверенностью хирурга кто-то добирается до твоих внутренних органов. Он поддерживает в своей жертве жизнь, чтобы побольше о ней узнать. Это хирург особого рода, он работает, сознательно вызывая местную боль. Он раздражает определенные части жертвы, чтобы достоверно узнать о других.
Вопросы рассчитаны на ответы: если ответа не следует, они подобны стрелам, пущенным в воздух. Самый невинный вопрос изолированный, не влекущий за собой других. Спрашиваешь незнакомого про какой-нибудь дом. Тот тебе его показывает. Ты удовлетворяешься этим ответом и идешь дальше своей дорогой. На какой-то миг ты задержал незнакомца. Ты заставил его что-то вспомнить. Чем ясней и убедительней его ответ, тем быстрее он освобождает человека. Он дал, что от него ожидали, и больше тебе с ним видеться незачем.
Но задавший вопрос может этим не удовлетвориться и начнет спрашивать дальше. Если вопросов становится слишком много, они скоро вызывают неудовольствие спрашиваемого. У него не просто отнимают время, с каждым ответом он еще немного раскрывает себя. Это может быть какой-нибудь пустяк, лежащий на поверхности, но незнакомец вытянул его из тебя насильно. И он связан с чем-то другим, более сокровенным и гораздо более для тебя важным.
Неудовольствие, которое ты ощущаешь, скоро перерастает в недоверие. Ибо с каждым вопросом у спрашивающего возрастает ощущение власти; это поощряет его расспрашивать все дальше и дальше. Отвечающий подчиняется тем больше, чем чаще он поддается вопросам. Свобода личности здесь в значительной мере связана с возможностью защищаться от вопросов. Самая сильная тирания та, что даст право задавать самые сильные вопросы.
Умен такой ответ, который кладет конец вопросам. Тот, кто может себе это позволить, задаст встречный вопрос; среди равных это испытанное средство защиты. Кому положение не позволяет задавать встречных вопросов, тот должен либо дать исчерпывающий ответ, выложив таким образом все, чего от него хочет другой, либо как-то хитро уклониться от дальнейшего проникновения. Он может польстить, признать физическое превосходство спрашивающего, так что у того не будет нужды самому его демонстрировать. Он может перевести разговор на другое, о чем спрашивать интереснее или выгоднее. Если он знает толк в притворстве, он может выдать себя не за того. Тогда вопрос, так сказать, переадресуется другому, он же сам объявляет себя некомпетентным, чтобы отвечать.
Если конечная цель вопросов расчленение, то первый вопрос подобен прикосновению. Прикасаются затем ко многим и разным местам. Там, где оказывается меньше сопротивления, происходит внедрение. Извлеченное откладывают в сторону, чтобы пустить в дело потом; им не пользуются тотчас же. Надо сначала добраться до чего-то, определенного заранее. За вопросом всегда кроется хорошо осознанная цель. Неопределенные вопросы, вопросы ребенка или дурака, не имеют силы, от них легко отделаться.
Опаснее всего, когда требуются ответы краткие, сжатые. Тогда трудно, а то и вовсе невозможно убедительно притвориться или в нескольких словах выдать себя за другого. Самый грубый способ защиты прикинуться глухим или ничего не понимающим. Но это помогает только, если разговор ведется на равных. Вопрос сильного к слабому может быть поставлен письменно или переведен. Тогда ответ на него становится еще обязательней. Его можно подтвердить документально, и противник может на него сослаться.
Человек, беззащитный внешне, может прикрыться доспехами внутренними: такими внутренними доспехами против вопроса является тайна. Она подобна второму, более защищенному телу, скрытому внутри первого; попытка приблизиться к ней чревата неприятными сюрпризами. Тайна выделена среди остального как нечто более плотное и укрыта мраком, осветить который дано лишь немногим. Всегда больше волнует исходящая от тайны угроза, чем собственно ее содержание. Самое важное, можно сказать, самое плотное в тайне – это недоступность вопросу.
От молчания вопрос отскакивает, как меч от щита. Полное молчание крайняя форма защиты, причем в ней столько же преимуществ, сколько и недостатков. Упорно молчащий человек ничего не выдаст, зато он производит впечатление более опасного, чем есть на самом деле. Начинают думать, что он знает не только то, о чем в действительности умалчивает. Раз он молчит, ему есть о чем умалчивать; тем важней не отпускать его. Упорное молчание ведет к мучительному допросу, к пытке.
Однако ответ всегда, в том числе и в обычных обстоятельствах, связывает человека. От него уже не так просто отказаться. Oн закрепляет человека на определенной позиции и вынуждает на ней оставаться, тогда как спрашивающий может целиться повсюду; он, так сказать, ходит вокруг другого и выискивает, откуда его удобнее поразить. Он может зайти с одной стороны, с другой, застать врасплох, привести в замешательство. Перемена позиции дает ему своего рода свободу, которой другой лишен. Он атакует человека вопросом, и если удается его задеть, то есть вынудить к ответу, тот уже связан и ему никуда не уйти. «Кто ты?» «Я такой-то». Теперь человек уже не может быть никем другим, иначе его ложь поставит его в затруднительное положение. Он уже лишился возможности ускользнуть, выдать себя за другого. Этот процесс, если он продолжается некоторое время, можно рассматривать как своего рода связывание.
Первый вопрос выясняет личность, второй касается места. Поскольку оба предполагают языковое выражение, интересно посмотреть, мыслима ли архаичная ситуация, которая предшествовала бы словесному вопросу и ему соответствовала. Интерес к месту и к личности здесь бы еще не разделялся – одно без другого не имело бы смысла. Такая архаическая ситуация нашлась: это пробное прикосновение к добыче. Кто ты? Можно ли тебя есть? Животное, непрерывно занятое поиском пищи, ощупывает и обнюхивает все, что находит. Оно сует свой нос во все: можно ли тебя есть? Каково ты на вкус? Ответом является запах, сопротивление, безжизненная неподвижность. Чужое тело обрело здесь для себя место, а обнюхивание и ощупывание означает знакомство с ним, в переводе на наши человеческие понятия: ему дают название.
По-видимому, на ранней стадии воспитания детей все больше нарастают, перекрещиваясь, два процесса; их роль неодинакова, тем не менее они тесно связаны. Если родители постоянно отдают приказы, категоричные и настойчивые, то и дети бесконечно спрашивают. Эти ранние детские вопросы подобны крику о пище, только в другой, более высокой форме. Они безобидны, ибо отнюдь не дают ребенку полного знания о родителях, чье превосходство остается непоколебимым.
С каких же вопросов начинает ребенок? Среди самых ранних вопросы о месте: «Где то-то и то-то?» Другие ранние вопросы: «Что это?» и «Кто это?» Можно видеть, какую роль уже играют место и идентификация. Это действительно первое, что интересует ребенка. Лишь потом, в конце третьего года, начинаются вопросы «Почему?», а еще гораздо позднее: «Когда?», «Как долго?» – вопросы о времени. Так продолжается до тех пор, пока у ребенка не сформируется точное представление о времени.
Начинаясь неуверенным прикосновением, вопрос, как уже было сказано, старается внедриться дальше. В нем есть нечто разделяющее, он действует подобно ножу. Это чувствуется по сопротивлению, с каким младшие дети встречают двойные вопросы. «Что ты хочешь больше, яблоко или грушу?» Ребенок будет молчать или скажет «грушу», потому что это было последнее слово. Но действительное решение, разделение между яблоком и грушей, дается ему трудно; в сущности, он хотел бы того и другого.
Подлинной остроты разделение достигает там, где возможны лишь два простейших ответа, да или нет. Поскольку они часто противостоят друг другу, поскольку ничего промежуточного между ними не оставлено, решение того или другого рода оказывается особенно обязывающим и важным.
Пока не задашь человеку вопрос, зачастую не знаешь, что у него на уме. Вопрос вынуждает человека сделать выбор «за» или «против». Будучи вежливым и ненавязчивым, он предоставляет человеку решать.
В «Диалогах» Платона своего рода царем вопроса предстает Сократ. Он с презрением относится ко всем обычным видам власти и тщательно избегает всего, что о ней бы напоминало. Его превосходство в мудрости, которой может набраться у него всякий желающий. Однако чаще всего он проявляет ее не в связных речах, – он задает свои вопросы. Диалоги строятся так, что больше всего вопросов ставит он, причем эти вопросы самые важные. Так он овладевает своими слушателями, вынуждает их ко всевозможным разделениям. Господства над ними он достигает исключительно с помощью вопросов.
Важное значение имеют формы культуры, ограничивающие выспрашивание. Об определенных вещах нельзя спрашивать незнакомого. Если это все же делают, то это воспринимается как насилие, вторжение; спрашиваемый вправе чувствовать себя уязвленным. Сдержанность же должна свидетельствовать об уважении к нему. С незнакомым ведут себя так, будто он сильнейший; эта форма лести побуждает и его вести себя так же. Лишь находясь на некоторой дистанции по отношению друг к другу, не угрожая друг другу вопросами, как будто все они сильны и сильны одинаково, люди чувствуют себя уверенно и настроены миролюбиво.
Чудовищный вопрос – это вопрос о будущем. Это, можно сказать, предел всех вопросов; в нем же больше всего и напряжения. Боги, к которым он обращен, не обязаны отвечать. Такой вопрос к сильнейшему – отчаянный вопрос. Боги ничем не связаны, в них никак нельзя внедряться дальше. Их выражения двусмысленны, разделению они не поддаются. Все вопросы к ним остаются первыми вопросами, на которые дастся только один ответ. Часто ответ состоит просто из знаков. Жрецы разных народов свели их в большие системы. До нас дошли тысячи таких вавилонских знаков. Бросается в глаза, что каждый из этих знаков обособлен от других. Они не вытекают один из другого, между ними нет никакой внутренней связи. Это просто списки знаков, не более, и даже тот, кто знает их все, может каждый раз лишь по каждому из них отдельно делать заключения о чем-то отдельном в будущем.
В противоположность этому допрос призван восстановить прошлое, причем во всей совокупности происходившего. Он направлен против слабейшего. Но прежде чем рассмотреть, что такое допрос, имеет смысл сказать несколько слов об учреждении, существующем сейчас в большинстве стран, о всеобщем полицейском учете людей. Вырабатывается определенная группа вопросов, повсюду однотипных и в основном направленных на обеспечение порядка. Желательно знать, насколько кто-либо может быть опасен, и, если кто-то окажется опасным, желательно иметь возможность тотчас его схватить. Первый вопрос, который официально задается человеку, как его зовут, второй – где он живет, адрес. Как мы уже знаем, это два древнейших вопроса, вопрос об идентификации и о месте. Следующий вопрос, о профессии, призван выяснить род его деятельности; наряду с возрастом это позволяет судить о влиянии и престиже человека: как к нему относиться? Семейное положение говорит о более узком круге его связей; поэтому важно: есть ли муж, жена или дети. Происхождение или национальность могут дать представление о его образе мыслей; сейчас, в эпоху фанатичного национализма, это более важный показатель, чем религиозная принадлежность, теряющая свое значение. В общем и целом вдобавок к фотографии и подписи установлено уже довольно много.
Ответы на такие вопросы принимаются. Поначалу их не подвергают сомнению. Лишь в ходе допроса, который преследует определенную цель, вопрос начинает звучать подозрительно. Тут складывается система вопросов, служащая для контроля ответов; теперь каждый ответ сам по себе может оказаться неверным. Допрашиваемый находится в состоянии вражды с допрашивающим. Будучи гораздо более слабым, он может ускользнуть, если сумеет уверить, что не является врагом.
Допрос в ходе судебного следствия еще более усиливает позицию спрашивающего как всезнающего. Дороги, по которым шел человек, дома, где он бывал, события, которые он пережил, как ему казалось тогда, свободно, в стороне от чьих-либо глаз, все вдруг, оказывается, можно проследить. По всем дорогам приходится пройти вновь, во все дома опять заглянуть, пока от былой невозвратимой свободы не останется самая малость. Судья должен как можно больше знать, прежде чем будет вправе вынести приговор. Всеведение значит для его власти особенно много. Чтобы его добиться, он имеет право задавать любые вопросы: «Где ты был? Когда ты там был? Что ты там делал?» Если ответы должны доказать алиби, место противопоставляется месту, личность личности. «Я был в это время в другом месте. Я не тот, кто это сделал».
«Однажды, – рассказывается в одной вендской легенде, – в полдень близ Дехсы на траве лежала юная девушка и спала. Рядом с ней сидел ее жених. Он думал, как бы ему избавиться от своей невесты. Тут подошла полуденная дева и стала задавать ему вопросы. Сколько бы он ни отвечал, она спрашивала его все дальше и дальше. Когда колокол пробил час, сердце его остановилось. Полуденная дева заспрашивала его до смерти».

 

Тайна

 

Тайна самая сердцевина власти. Акт выслеживания по своей природе тайный. Затаившись, существо становится неотличимо от окружения и не выдаст себя ни малейшим шевелением. Оно как бы целиком исчезает, облекается тайной, словно чужой кожей, и надолго замирает в своем укрытии. В этом состоянии его отличает своеобразная смесь нетерпения и терпения. Чем дольше удается его выдержать, тем больше надежды на внезапную удачу. Но чтобы в конце концов что-то удалось, терпение существа должно быть бесконечным. Если оно выдаст себя хоть на мгновение раньше, все пойдет прахом, и, отягощенное разочарованием, оно должно будет начать все сначала.
Потом уже хватать можно открыто, потому что здесь должен действовать ко всему еще и страх, но когда начнется пожирание, все вновь окутывается тайной. Рот темен, желудок и кишки невидимы. Никто не знает и никто не задумывается, что там беспрестанно происходит у него внутри. Этот самый изначальный процесс пожирания в основном покрыт тайной. Он начинается с тайны, с сознательного и активного выслеживания, и в тайной тьме тела завершается неосознанно и пассивно. Лишь миг хватания ярко вспыхивает в промежутке, подобно молнии, ненадолго сам себя освещая.
Сокровеннейшая тайна то, что происходит внутри тела. Знахарь, силу которому даст знание телесных процессов, должен вытерпеть необычные операции на собственном теле, прежде чем будет допущен к своим занятиям.
У племени аранда в Австралии человек, желающий быть посвященным в знахари, отправляется к пещере, где обитают духи. Там ему вначале протыкают язык. Он остается совсем один, несмотря на то что очень боится духов. Способность выдержать одиночество, да еще именно в таком месте, где это особенно опасно, по-видимому является непременным условием для этой профессии. Считается, что потом будущего знахаря убивают копьем, которое пронзает ему голову от уха до уха, и духи уносят его в свою пещеру, где живут как бы в своего рода потустороннем мире. Для нашего мира он просто потерял сознание, в потустороннем же мире у него тем временем изымают все внутренние органы и заменяют новыми. Надо думать, что эти органы лучше обычных, может быть, неуязвимее или, во всяком случае, меньше подвержены колдовским угрозам. Он приобретает таким образом силу для своей профессии, но если вникнуть, его новая власть начинается с его внутренностей. Он был мертв, прежде чем вступил в свои права, но эта смерть служит более совершенному наполнению его тела. Его тайна известна только ему и духам: она в его теле.
Примечательная черта – наличие у колдуна множества мелких кристаллов. Он носит их вокруг своего туловища, они непременная принадлежность его профессии: усердные манипуляции с этими камешками совершаются при всяком действии с больным. Иногда колдун сам раздает такие камешки, затем вновь извлекает их из пораженных частей тела больного. Чужеродные, твердые частицы в теле оказываются причиной его страданий. Это как бы своеобразная валюта болезни, курс которой известен лишь колдуну.
Если не считать этих весьма интимных действий с больным, колдовство обычно совершается на расстоянии. Втайне изготовляются всевозможные виды острых волшебных палочек, затем их издалека направляют на жертву, которая, не подозревая об этом, оказывается поражена ужасным действием колдовства.
Здесь в ход идет тайна выслеживания. Выпушенные с дурными намерениями маленькие стрелы иногда можно увидеть на небе в виде комет. Сам акт совершается быстро, но его действия приходится иногда ждать некоторое время.
Индивидуальные колдовские действия с целью причинить зло доступны каждому аранда. Но защита от злых действий в руках одного лишь знахаря. Посвящение и практика дают им особые возможности защиты. Некоторые очень старые знахари могут навлекать напасть на целые группы людей. Так что существует как бы три степени власти. Тот, кто способен одновременно напустить болезнь на многих, – самый могущественный.
Немалый страх внушает колдовская сила чужаков, обитателей отдаленных мест. Вероятно, их боятся потому, что не так хорошо знают противоядие против их колдовства, как против собственного. Кроме того, здесь нет такой возможности привлечь к ответу за причиненное зло, как внутри собственной группы.
Поскольку речь идет о защите от зла, об излечении болезней, власть знахаря можно считать доброй. Но от него же может исходить и всяческое зло. Ничто плохое не происходит само по себе, все навлекает злонамеренный человек либо дух. То, что нам обычно представляется причиной, для них вина. Всякая смерть убийство, и это убийство требует отмщения.
Поразительно, насколько все это близко к миру параноика… Двойственный характер присущ тайне и дальше, во всех высших формах проявления власти. От примитивного знахаря до параноика не более шага. И не больше шага от них обоих до властителя, во всем множестве его хорошо известных исторических обличий.
У тайны здесь весьма активная сфера действия. Властитель, прибегающий к ней, хорошо это знает и прекрасно умеет оценить, что ему надо в каждом конкретном случае. Он знает, за кем надо следить, если хочешь чего-то добиться, и он знает, кого из своих помощников использовать для слежки. У него много тайн, поскольку он много хочет, и он приводит их в систему, где одна тайна скрывает другую. Одну он доверяет тому, другую этому и заботится о том, чтобы они не могли друг с другом связаться.
Каждый, кто что-то знает, находится под надзором другого, которому неизвестно, какой собственно тайной владеет тот, за кем он следит. Он должен брать на заметку каждое слово и каждое движение порученного его надзору; эти сведения, накапливаясь, дают повелителю представление об образе мыслей наблюдаемого. Но и сам соглядатай находится под наблюдением других, и донесения одного корректируют донесения другого. Таким образом, властитель может всегда судить о надежности сосуда, которому он доверил свои тайны, о том, насколько стоит ему доверять, и способен заметить, когда этот сосуд окажется настолько полон, что может уже перелиться через край. Ключ ко всей сложной системе тайн в руках у него одного. Он чувствует, что опасно доверить его целиком кому-то другому.
Власть означает неодинаковую степень просматриваемости. Властитель просматривает все, но он не позволяет просматривать себя. Никто не вправе знать ни его настроений, ни его намерений.
Классическим примером такой загадочности был Филиппа Мариа, последний Висконти. Его герцогство Милан было великой державой в Италии XV века. Не было равных ему в умении скрывать свою сущность. Никогда не говорил он открыто, чего хочет, но все затуманивал с помощью своеобразной манеры выражаться. Если кто-то становился ему не по душе, он продолжал его хвалить; наделяя кого-то почестями и подарками, он обвинял его в горячности или глупости и давал человеку понять, что он не достоин своего счастья. Пожелав кого-то иметь в своем окружении, он на время приближал человека к себе, обнадеживал, а затем оставлял ни с чем. Но когда человек уже считал, что его забыли, он призывал его к себе обратно. Удостоив милости людей, в чем-то перед ним отличившихся, он с удивительным притворством спрашивал потом об этом других, как будто ничего не знал об оказанном благодеянии. Как правило, он давал не то, что его просили, и всегда не так, как этого хотели. Задумав вручить кому-то подарок либо оказать почести, он за много дней до этого любил расспрашивать человека о посторонних вещах, чтобы тот не мог догадаться о его намерениях. Более того, чтобы никому не выдать, что у него на уме, он нередко сожалел о дарованной им же самим милости или о смертном приговоре, привести в исполнение который сам же приказал.
В этом последнем случае он действовал так, будто пытался держать что-то в тайне даже от самого себя. Терялось ощущение тайны осознанной и активной, ее вытесняла пассивная форма тайны, той, что скрывается в темноте собственного тела, что хранят там, где к ней уже нет доступа, тайны, о которой не помнишь сам.
«Право царей хранить свои тайны от отца, матери, братьев, жен и друзей», – говорится в арабской «Книге династии», где рассказано о многих древних традициях двора Сасанидов.
Персидский царь Хосров II Победоносный придумал совершенно особый способ, чтобы удостовериться, умеет ли человек, которого он хочет использовать, хранить тайну. Зная, что двое из его приближенных связаны узами тесной дружбы, во всем и против всех заодно, он уединялся с одним из них и доверял ему тайну, касавшуюся его друга. Он сообщал ему, что решил этого друга казнить и под угрозой наказания запрещал выдавать тому эту тайну. Затем он наблюдал, как тот, к кому относилась угроза, появлялся во дворце, наблюдал за его поведением, походкой, за цветом лица, когда он представал перед царем. Если видно было, что его поведение ни в чем не изменилось, он убеждался, что друг не выдал ему тайну. Тогда он этого человека приближал к себе, повышал в чине, всячески отличал и демонстрировал свое расположение. Позднее, наедине, он ему говорил: «Я собирался казнить этого человека, потому что мне кое-что о нем сообщили, но, разобравшись в деле поближе, я убедился, что все это была ложь».
Но если он замечал, что названный им человек проявлял страх, держался особняком и отворачивал взгляд, становилось ясно, что его тайна выдана. Тогда он демонстрировал предателю свою немилость, понижал его в чине и сурово с ним обращался. Другому же он давал понять, что всего лишь испытывал его друга, доверив ему тайну.
Он доверял способности придворного молчать, когда вынуждал его предать своего лучшего друга, обреченного на смерть. Но самым скрытным старался быть он сам. «Кто не годится, чтобы служить царю, – говорил он, – тот и сам ничего не стоит, а кто сам ничего не стоит, от того мало проку»
Власть молчания всегда высоко ценилась. Она означает способность не поддаваться никаким внешним поводам для разговора, а им нет числа. Ты ни на что не даешь ответа, как будто тебя и не спрашивают. Невозможно понять, нравится тебе что-то или не нравится. Молчишь, хотя и не онемел. Но слышишь. Стоическая добродетель непоколебимости в своем крайнем выражении сводилась к молчанию.
Молчание предполагает, что ты хорошо знаешь то, о чем умалчиваешь. Поскольку в действительности ты онемел не навсегда, существует выбор между тем, о чем можно сказать, и тем, о чем ты умалчиваешь. То, о чем умалчивается, лучше известно. Это знание точнее, и оно больше ценится. Оно не только защищается молчанием, оно сосредоточивается в нем. Человек, который много молчит, всегда производит впечатление более сосредоточенного. Предполагается, что, раз он молчит, он много знает. Предполагается, что он много думает о своей тайне. Она у него на уме всякий раз, когда приходится ее защищать.
Таким образом, тайна в молчащем не может забыться. Его уважают за то, что она жжет его все сильнее и сильнее, что она растет в нем и что он все-таки ее не выдаст.
Молчание изолирует: молчащий более одинок, чем говорящие – значит, ему дана власть обособленности. Он хранитель сокровища, и это сокровище в нем. Молчание противостоит превращению. Кто чувствует себя на внутреннем посту, не может от него отлучиться. Молчащий может кем-то прикинуться, но уже надолго. Он может надеть какую-то маску, но уж тогда ее не меняет. Текучие превращения не для него. Они слишком неопределенны, с ними никогда не знаешь заранее, куда попадешь. Молчат всегда там, где не хотят превращаться. Замолкнув, обрывают всякую возможность прекращения. Разговором все начинается между людьми, в молчании все застывает.
Молчащий обладает тем преимуществом, что его высказывания больше ожидают. Ему придают больше цены. Оно звучит кратко, обрывисто и напоминает приказ.
Между приказывающим и тем, кто должен ему подчиняться, возникают отношения искусственного видового различия, предполагающие отсутствие общего языка. Они не должны говорить друг с другом, как будто они этого не могут. При всех обстоятельствах считается, что отношения между ними возможны лишь в форме приказа. В рамках таких отношений получающие приказ становятся молчальниками. Но обычно ожидают также, что, когда молчальники наконец заговорят, их высказывания будут звучать как приказы.
Недоверие ко всем более свободным формам правления, презрение к ним, как будто они вовсе не способны серьезно функционировать, связаны с тем, что в них мало тайны. В парламентские дебаты вовлечены сотни людей, смысл этих дебатов в их открытости. Здесь провозглашаются и сравниваются противоположные мнения. Даже заседания, объявленные закрытыми, трудно держать в полном секрете. Профессиональное любопытство прессы, финансовые интересы часто влекут за собой разглашение тайны.
Считается, что сохранить тайну может отдельный человек или совсем небольшая группа близких ему людей. Совещаться надежней всего, по-видимому, совсем маленькими группами, где все обязались хранить тайну и предусматриваются самые тяжелые санкции за предательство. Но доверять ее лучше всего отдельному человеку. Тот может сам не знать ее суть, пока ему ее не доверили, а получив, воспримет как приказ, который необходимо быстрее выполнить.
Почтение, с каким относятся к диктатурам, в значительной мере основано на том, что те имеют возможность сконцентрировать всю мощь тайны, которая в демократиях разбавлена и разделена между многими. С издевкой подчеркивается, что демократии все способны проболтать. Каждый обо всем болтает, каждый во все вмешивается, нет ничего, о чем бы не было известно заранее. Кажется, будто сетуют на недостаток решительности, на самом деле разочарованы недостатком тайны.
Люди готовы вынести многое, если что-то нагрянет на них насильственно и внезапно. Похоже, существует какой-то особый рабский соблазн, ведь сам не замечаешь, как оказываешься в могучем брюхе. Непонятно, что на самом деле произошло, непонятно когда; другие еще рады первыми угодить в пасть чудовища. Почтительно ждут, трепещут и надеются стать избранной жертвой. В этом поведении можно видеть апофеоз тайны. Ее прославлению подчинено все прочее. Не так уж важно, что происходит, если только это происходит с внезапностью извергнувшегося вулкана, неожиданно и необратимо.
Но когда все тайны оказываются у одной стороны и в одних руках, это может в конечном счете оказаться роковым не только для тех, кто ими владеет, что само по себе было бы не так уж и важно, но также и для тех, к кому они относятся, а вот это имеет значение огромное. Всякая тайна взрывчата и все больше раскаляется изнутри. Клятва, скрепляющая ее, есть то самое место, где она и раскрывается.
До чего опасна может быть тайна, стало особенно ясно лишь в наши дни. Она обрела еще больше власти в различных сферах, только внешне друг от друга независимых. Едва скончался диктатор, против которого мир вел объединенную борьбу, как тайна явилась теперь уже в виде атомной бомбы – более опасная, чем когда-либо, и быстро набирающая силу в своих отпрысках.
Концентрацией тайны можно назвать отношение между числом тех, кого она касается, и числом тех, кто ею обладает. Из этого определения легко увидеть, что наши современные технические секреты самые концентрированные и опасные тайны из когда-либо существовавших. Они касаются всех, но осведомлено о них лишь малое число людей, и от пяти-десяти человек зависит, будут ли они применены.

 

Суждение и осуждение

 

Стоит начать с явления, знакомого всем, с радости осуждения. «Плохая книга», говорит кто-нибудь, или «плохая картина», и кажется, будто он высказывается о сути дела. Между тем выражение его лица свидетельствует, что говорит он с удовольствием. Ибо форма выражения обманывает, и скоро высказывание переносится на личность. «Плохой поэт» или «плохой художник», следует тут же, и это звучит, как будто говорят «плохой человек». Каждому нетрудно поймать знакомых и незнакомых, себя самого на этом процессе осуждения. Радость отрицательного суждения всегда очевидна.
Это жесткая и жестокая радость, ее ничем не собьешь. Приговор лишь тогда приговор, когда в нем звучит этакая зловещая уверенность. Он не знает снисхождения, как не знает осторожности. Он выносится быстро; по своей сути он больше подходит к случаям, когда не требуется размышления. Его быстрота связана со страстью, которая в нем чувствуется. Безусловный и быстрый приговор это тот, который вызывает на лице произносящего его выражение удовольствия.
В чем суть этого удовольствия? Ты что-то от себя отстраняешь к худший разряд, причем предполагается, что сам ты принадлежишь к разряду лучшему. Унижая других, возвышаешь себя. Естественным и необходимым считается наличие двоякого рода ценностей, противопоставленных друг другу. Хорошее существует всегда постольку, поскольку оно возвышается над плохим. Что считать хорошим, а что плохим, определяешь ты сам.
Таким образом ты присваиваешь себе власть судьи. Ибо это лишь кажется, что судья стоит между двумя лагерями, на границе, разделяющей добро и зло. Сам-то он в любом случае относит себя к лагерю добра; право исполнять эту должность основано в значительной мере на его безусловной принадлежности к царству добра, как будто он там и родился. Он, так сказать, судья по природе. Его приговор имеет обязательную силу. Судить он должен о вполне определенных вещах на основании приобретенного опыта. Он много знает о добре и зле. Но и те, кто не является судьями, кому никто не поручал эту роль, да при здравом рассудке и не поручил бы никогда, постоянно позволяют себе изрекать приговоры о чем угодно. Для этого отнюдь не требуется быть специалистом: по пальцам можно пересчитать тех, кто воздержался бы от приговора из чувства стыда.
Болезнь осуждения одна из самых распространенных среди людей, ей подвержены практически все. Попытаемся вскрыть ее корни.
Человеку присуща глубокая потребность разделять всех, кого он себе только может представить, на группы. Подразделяя неопределенную, аморфную совокупность людей на две группы, он придает им нечто вроде плотности. Он группирует их, как будто они должны друг с другом бороться, он их обособляет и наделяет враждебностью. Такими, как он их себе представляет, какими он хочет их видеть, они могут друг другу только противостоять. Суждение о «добре» и «зле» – древнейшее средство дуалистической классификации, отнюдь не совсем, однако, абстрактной и не совсем мирной. Между тем и другим предполагается напряжение, и судящий создает и поддерживает это напряжение.
В основе этого процесса тенденция образовывать враждебные орды. Конечным же результатом должна стать военная орда. Распространяясь на другие всевозможные сферы жизни, тенденция как бы разбавляется. Но даже если она проявляет себя мирно, даже если она выражается всего в одном-двух осуждающих словах, все равно всегда существует потенциальная возможность довести ее до активной и кровавой вражды двух орд.
Каждый, будучи связан в жизни тысячью отношений, принадлежит к многочисленным группам «добра», которым противостоит столько же групп «зла». Нужен только повод, чтобы та или другая из них, распалившись, стала ордой и набросилась на враждебную орду, пока та ее не опередила.
Тогда мирные на вид суждения оборачиваются смертными приговорами врагу. Тогда границы добра четко обозначаются, и горе носителю зла, который их переступит. Ему нечего делать среди носителей добра, он должен быть уничтожен.

 

Власть прощения. Помилование

 

Власть прощения – это власть, на которую у каждого есть право и которой обладает каждый. Было бы интересно рассмотреть жизнь с точки зрения актов прощения, которые человек себе позволяет.
Характерная черта параноидального типа, когда человек с трудом способен прощать или вовсе этого не может, когда он долго над этим размышляет, постоянно помнит обо всем, что надо простить, придумывает якобы враждебные действия, чтобы их никогда не прощать. Больше всего в жизни человек такого типа сопротивляется всякой форме прощения. Но если прощение полезно для его власти, если ради ее утверждения нужно кого-то помиловать, это делается только для видимости. Властитель никогда не прощает на самом деле. Каждое враждебное действие берется на заметку, скрыто хранится в душе до поры до времени. Иногда прощение дастся в обмен на истинную покорность; все великодушные акты властителей имеют такую подоплеку. В стремлении подчинить все, что им противостоит, они порой платят за это непомерно высокую цену.
Безвластный человек, для которого властитель невероятно силен, не видит, сколь важна для того всеобщая покорность. Он может, если вообще это ему дано, судить о росте власти лишь по ее реальной мощи и никогда не поймет, как много значит для блистательного короля коленопреклонение самого последнего, забытого, ничтожного подданного. Заинтересованность библейского Бога в каждом, назойливость и озабоченность, с какой он старался не упустить ни одной души, может служить высоким образцом для каждого властителя. Бог также устроил сложную торговлю с прощением; кто ему покоряется, тех он вновь берет под свою опеку. Но он внимательно следит за поведением вновь приобретенного раба, и при его всеведении ему не составляет труда заметить, что его обманывают.
Не подлежит никакому сомнению, что многие запреты введены лишь для того, чтобы поддерживать власть тех, кто может карать и прощать преступивших их. Помилование весьма высокий и концентрированный акт власти, ибо оно предполагает осуждение; без осуждения невозможен и акт помилования. С помилованием связан также выбор. Не принято миловать больше, чем какое-то определенное, ограниченное число осужденных. Карающему не следует проявлять чрезмерной мягкости, и, даже если он делает вид, будто жестокое наказание глубоко противно по природе, он обоснует эту жестокость священной необходимостью кары и ею все оправдает. Но он всегда оставит открытым также путь помилования, распорядится ли о нем в избранных случаях сам или порекомендует его какой-то более высокой инстанции, занимающейся этим.
Высшее проявление власти – это когда помилование происходит в последний момент. Приговор осужденному на смерть должен быть уже приведен в исполнение, он стоит уже под виселицей или под дулами винтовок тех, кто должен его расстрелять, и тут внезапное помилование как бы дарует ему новую жизнь. Это предел власти, поскольку вернуть к жизни действительно мертвого она уже не может; однако придержанным напоследок актом помилования властитель зачастую производит впечатление, будто он перешагнул эту границу.
Назад: Часть II Ужасы массы и тайны сообществ
Дальше: Элиас Канетти. Превращение