Книга: Три любви Достоевского
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

Рассказывая англичанину Анстею о своих отношениях с Полиной, герой «Игрока» замечает: «всё было фантастичное, неосновательное и ни на что непохожее». Эти слова, как нельзя лучше, подводят итог путешествию Достоевского по Европе. И тем не менее, а может быть именно из-за этого, он вернулся домой гораздо более захваченный Аполлинарией, чем прежде. Тут действовал не только математический закон, по которому любовное притяжение прямо пропорционально количеству и силе тех переживаний, какие вызывает в нас «предмет любви», — независимо от того, радостны или печальны эти переживания, связаны с наслаждением или страданием. Ценность любимой женщины растет в зависимости от того, сколько чувств и мыслей мы ей отдали, на нее потратили. Грубые натуры при этом считают и деньги, которые они израсходовали, а экономисты сравнивают любовь с вложением капитала, от размеров которого, естественно, повышается ценность предприятия. И, конечно, Аполлинария стала тем более дорога Достоевскому, что с нею теперь были связаны все бури души и тела последних месяцев.
Но главным было то соединение физического желания и воображения, без которого Достоевский не мог испытывать подлинной страсти. Аполлинария занимала его умственно и эмоционально так же сильно, как возбуждала телесно. Гумилев писал о женщине, «которой нам дано сперва измучиться, а после насладиться». С Аполлинарией у Достоевского сперва пришло наслаждение, но едва он успел насладиться, как начал мучиться. Раздражение постоянной близости, воспоминание о недавней физической интимности, ревность к другому, кому она только что отдалась, оскорбленное мужское самолюбие, надежда на будущее, обещание счастья при первом проблеске ее нежности, и затем отчаяние от ее холода и безразличия — он прошел через всю эту драму неразделенной любви и неутоленного желания. Иной раз, в порыве смирения и самоуничижения, он готов был всё принять, всё стерпеть, лишь бы она позволила ему целовать ее ноги, подол ее платья. Но после этого мучительного и сладкого рабства приходило восстание гордости, возмущение собственной слабостью. Рассудок и опыт предупреждали Достоевского, что воскресить прошлое, то, что было в Петербурге в 63-м году, до ее отъезда, нельзя, что Аполлинария уходит, если совсем не ушла от него. Но он не мог поверить, что она его кинула, он хотел верить в нее, несмотря ни на что. Вспоминая ее измену и поведение в Италии, он сжимал кулаки от злости и бессилия, он задыхался от этой любви, как от наваждения, он просил Бога дать ему силы, чтобы избавиться от Аполлинарии. А через час мысль о том, что он совсем ее потеряет, быть может, никогда больше ее не увидит, делала его больным на целый день. Так и метался он от мечты о ней до борьбы с нею, ни в чем не находя покоя.
Аполлинария привлекала Достоевского совершенно по иным причинам, чем некогда Марья Димитриевна. Она не походила на хрупкую страдалицу, на нервную беззащитную женщину с подозрительным румянцем на худых щеках. В Аполлинарии не было той женственности, связанной со слабостью, которая у Достоевского всегда ассоциировалась с его детством и матерью. В ней увидал он нечто от амазонки. Это была иная порода, для него непривычная, тот новый тип своевольной властительницы, с каким ему еще не приходилось встречаться.
Его особенно притягивало ее самоутверждение. Это было и сложнее и значительнее простого эгоизма: она считала себя вправе совершать всё, что ей заблагорассудится, потому что отвергала все моральные условности и запрещения. Она даже не столько отвергала их теоретически, сколько презирала в действительности. И тут дело было не в ее «нигилизме» или приятии лозунгов эпохи, а в ее натуре. Она была бунтаркой по своему душевному складу и исконной русскости. Она постоянно искала свободы, но понимала ее по-своему — отказываясь от обязанностей по отношению к окружающим и считая, что она ничем ни с кем не связана. В самый разгар драмы с Сальвадором она записала в Дневник (и потом, наверное, прочла Достоевскому): «Сегодня я много думала и осталась почти довольна, что Сальвадор меня мало любит, я более свободна… Жизнь, которую я предполагала, не удовлетворит меня. Нужно жить полнее и шире». Это не обычные мечтания романтической барышни: все ее поступки доказывают, что она способна была разрушать препятствия и брать барьеры.
В какой-то мере ее решительность и самовластие «взорвали» глубины Достоевского. От столкновения с Аполлинарией вышли наружу все те уклоны его мысли и чувства, которые прежде, хотя и существовали, но оставались на втором плане: на первом была жалость, сентиментальный гуманизм, религия страдающей личности — ею дышат и его первые произведения и вся история его первой любви и брака. Но теперь он был захвачен религией дерзающей личности; в его произведениях этой эпохи мятеж идет от теоретического отрицания («Записки из подполья») и вызова судьбе («Игрок») до открытого действия («Преступление и наказание») — и всё это связано с Аполлинарией. Его основной темой становилась проблема свободы воли и восстание человека — метафизическое, моральное, социальное: в Аполлинарии мятеж воплощался в ее эмоциях и в ее поле. Конечно, весь вопрос в том, в какой мере Аполлинария влияла на него, когда он писал романы шестидесятых годов, до какой степени она окрасила начало этого второго периода в истории его творчества. Помогало ли общение с ней кристаллизации его идей о личности, отвергающей норму, или же Аполлинария очаровала его именно потому, что всё внимание его, как писателя и мыслителя, было направлено на проблему самоутверждения и своеволия, морального анархизма и безответственного деяния? Аполлинария удивительно похожа на героиню из его романа — и черты ее разбросаны в ряде женщин Достоевского: отчасти в Дуне, сестре Раскольникова («Преступление и наказание»), отчасти в Настасье Филипповне (в ней смешаны Аполлинария и Марья Димитриевна) и Аглае («Идиот»), несомненно в Ахмаковой («Подросток»), в героине «Вечного мужа», в Лизе из «Бесов» и, опять-таки частично, в Катерине из «Братьев Карамазовых», не говоря, конечно, о Полине из «Игрока». Уже один этот перечень показывает, до чего Аполлинария «пронзила» Достоевского. Но следует спросить: оттого ли персонажи его романов похожи на Аполлинарию, что сердце его было полно ею и он вспоминал о ней, или же он полюбил ее и мучился ею и тянулся к ней, ибо она была похожа на образы, рожденные его воображением и желанием, ибо она соответствовала тому видению женщины, которое создала не жизнь, а творческая фантазия. Не произведения его копировали его биографию, а в жизни он выбирал тех, кто походил на героинь его романов, воплощая его мечты и тайные стремления. Но ответить полностью на эти вопросы значит разрешить одну из самых сложных и противоречивых проблем психологии творчества.
В Аполлинарии очень резко выступали те стороны ее характера, которые Достоевский вообще считал ключевыми для объяснения человеческой сложности: она была способна на бунт и дерзание, и она в себе совмещала самые противоречивые склонности. Ее темперамент одинаково проявлялся и в любви и в ненависти. Она быстро увлекалась, строила идеальные образы, — и резко разочаровывалась. И так как она не умела прощать и не знала снисхождения, это разочарование немедленно превращалось в иронию и беспощадность, в гнев и жестокость. Она сама порою от этого страдала, ее требования к жизни и людям фатально обрекали ее на поражения и удары, и это бросало трагическую тень на всё ее существование — Достоевский это почувствовал в Париже, и от этого еще больше полюбил ее. Дыхание беды, почти катастрофы, которое овевало ее, — это ее естественное влечение к абсолютному, к непомерному, и ее неспособность войти в рамки — всё это было его кровное, родное. Он порою, точно в зеркало, вглядывался в эту молодую девушку: в ней самой волновалось то, что он пытался вложить в свои романы, и в ней было больше «достоевщины», чем в ряде его героев и героинь. Но она этого не знала, не думала об этом, и она ведь не любила его.
Но даже и в этом он не был вполне уверен. «Он постоянно сомневался в ее чувствах и настроениях и никак не мог ясно прочитать в сердце собственной возлюбленной. Точно ли она собиралась его покинуть? Был ли это конец или же перерыв, после которого она целиком будет принадлежать ему? И Достоевский, психолог и провидец, знавший все тайны ума и души, стоял в унынии и бессилии перед загадкой 23-летней своевольницы. Всё было зыбко и непонятно в Аполлинарии, точно он блуждал по топи, рискуя каждую минуту провалиться в роковую трясину. А может быть, и Марья Димитриевна никогда его не любила, и правда то, что она бросила ему в Твери во время ссоры: «Никакая женщина не может любить бывшего каторжника». Достоевский перевозил жену из Владимира в Москву, устраивал ее на новом месте, разговаривал с докторами, переписывался с братом Михаилом по поводу журнала «Эпоха», который начал выходить вместо закрытого «Времени», писал статьи, работал над «Записками из подполья», — но перед ним неотвязно вставал вопрос: как объяснить поведение Аполлинарии, что осталось в ней от прежней любви и чем кончится его связь с той, кого он теперь считал самым близким, самым дорогим ему человеком, кого готов был назвать, как никого не называл ни прежде, ни позже — «подругой вечной».
Странной и трудной была его жизнь зимой 1863 и ранней весной 1864 гг., подле умиравшей жены, за которой он ходил, облегчая последние ее дни, заботясь о ней, а, может быть, и мечтая о ее смерти, как об избавлении — и всё время нося Аполлинарию и в сердце и в самых глубинах плоти. Марья Димитриевна кашляла кровью в спальной, а он ждал письма с французской маркой, от Аполлинарии, из Парижа. Она послала ему свой новый рассказ, и он тотчас же отправил его в Петербург: «Своей дорогой», под обычными инициалами А. С-ва появился в шестой книжке «Эпохи». Он начал писать «Игрока», в котором не только изображал свою страсть к игре и к сумасбродной молодой девушке, но даже не изменил ее имени: его героиню зовут Полина, он всегда так называл Аполлинарию. Но роман, при писании которого он вспоминает и вновь переживает недели, проведенные с нею за границей, подвигается очень медленно. Это неудивительно: трудно ему писать о Полине, ежедневно наблюдая умирание жены. Он принужден беспрерывно обманывать и притворяться, на нем всегда маска. Никто — даже брат, поверенный его романа с Аполлинарией — не знает, что происходит в нем в эти страшные месяцы. Стиснув зубы, подчинив себя твердо установленному порядку работы и домашних обязанностей, он ничем не выдавал жгучего вихря страсти и сомнений, раскаяния и сожалений, крутившегося в его душе. С каждым днем настроение его ухудшалось: он был одинок и несчастен, он был свидетелем агонии той, кого когда-то любил, он дышал воздухом смерти и безумия. Марья Димитриевна часами сидела в кресле, неподвижно углубленная в свои думы. Потом она вдруг вскакивала, бежала в гостиную, останавливалась перед портретом мужа и, грозя ему кулаком, кричала: «Каторжник, гнусный каторжник!» Бывали дни, когда ненависть ее превращалась в остервенение и затем исчезала без следа. Ее часто мучили галлюцинации, кошмары, в последние недели перед смертью она стала полубезумной, с редкими мгновениями просвета.
Вести из Парижа тоже не могли принести Достоевскому утешения. То, что Аполлинария сама писала ему, и то, что он угадывал между строк или из обмолвок, усиливало его печаль. Он любил ее всё сильнее, а она всё дальше уходила от него, линии их судеб намечались совсем по-разному. Иной раз они ссорились в письмах, почти с таким же пылом, как недавно в Италии. Переписка их была очень оживленной, до нас, однако, дошла ничтожная ее часть, большинство же писем пропало или погребено в неведомых архивах. Достоевский понимал, что в Аполлинарии назревает какой-то душевный перелом, а помочь не мог: их разделяли тысячи верст, ему вырваться за границу до лета не было никакой возможности, а она не хотела возвращаться в Россию.
После их расставания в Берлине Аполлинария вернулась в Париж. Первое время она еще была занята Сальвадором: думала о том, как ему «отомстить» или как его вернуть, но из всех ее попыток ничего не вышло, и ее снедали тоска и скука. Запада она не любила, и ее отрицательное отношение к европейской действительности порою отражало желчные взгляды Достоевского относительно чванной пустоты французов и тупого самодовольства немцев. Она пишет: «До того всё, всё продажно в Париже, всё противно природе и здравому смыслу, что я скажу в качестве варвара, как некогда знаменитый варвар сказал о Риме: «Этот народ погибнет!» Ее возмущают французские идеалы денежного благополучия и устроенности: «я бы их всех растерзала». Порою, когда ей опостылевают французы, она мечтает о поездке в Америку, на новый континент. В пансионе, где она снимает комнату, поселяется двое американцев: «Они мне нравятся, особенно один: лицо такое энергическое и серьезное. Он на меня смотрел внимательно и серьезно, в это время и я на него смотрела. Это, должно быть, люди, слава Богу. Но, может быть, я не сойдусь с ними». Это не праздный вопрос: она действительно с трудом сходится с людьми и не знает, что с собой делать. Сердце ее ожесточено, у нее нет определенного места в жизни, и она ищет новых лиц и впечатлений. Чтобы развлечься, она холодно использует мужчин, попадающихся на ее пути. «После долгих размышлений, я выработала убеждение, что нужно делать всё, что находишь нужным». Она флиртует с пожилым англичанином, с медиком голландцем, говорящим по-русски (очевидно, с братом того самого революционера Бенни, о котором так трогательно и живо написал Лесков), с грузином Николадзе, с французом Робескуром — на глазах у его жены — и вся эта международная коллекция дает ей лишь одно удовольствие — сознание собственной власти над влюбленными в нее поклонниками. Она точно скована — своей силой, которую некуда применить, своими ненужными любовными победами. Она знакомится с двумя известными русскими писательницами, проживающими в Париже — графиней Салиас де Турнемир (Евгения Тур) и Маркевич (Марко Вовчок). С первой она дружит и показывает ей свои беллетристические опыты. Но таланта у нее нет: ее рассказы сухи, бесцветны, написаны дурным языком. Она совершенно лишена чувства формы и стиля, как и многие авторы и критики этой эпохи, отличавшейся необыкновенной эстетической скудостью. Вероятно, в эти месяцы она пишет повесть «Чужая и свой». Герой ее, Лосницкий, приезжает к своей возлюбленной, 22-летней Анне Павловне, и у них повторяется со всеми подробностями сцена встречи между Аполлинарией и Достоевским в Париже, при чем Суслова употребляет выражения, записанные в ее дневнике или письмах: «Зачем ты приехал, — говорит Анна Павловна, — ты приехал немножко поздно» и т. д. В точности воспроизведен и эпизод с Достоевским, желавшим поцеловать ей ногу. Лосницкий женится, но затем едет на юг Франции, где живет больная Анна Павловна, и преследует ее своей страстью. Когда он весел, он рассказывает ей о своих прежних похождениях и замечает, что «подобные отношения мужчины к женщине очень естественны и извинительны, и они даже необходимы, и не только не мешают высокой любви к другой женщине, но даже еще и увеличивают и поддерживают ее. К сожалению, ни одна женщина не в состоянии этого понять». Аполлинария, несомненно, слышала схожие речи из уст Федора Михайловича.
В конце повести Анна Павловна бросается в реку. Это самоубийство отражало мрачное настроение автора в начале 1864 года. Каждая новая встреча усиливала ее неудовлетворенность, она расточала себя в бесплодной игре с десятками мужчин и ничем не могла увлечься до конца — ни радикальными идеями, распространенными в кругу графини Салиас, ни нигилистской рассудочной деловитостью, которой щеголяли приезжавшие из России молодые люди. Она встречается с революционерами, но не может к ним пристать и остается одинока в собственном невеселом и замкнутом мире.
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая