Братья Гордеевы
I
Федот Якимыч поднимался утром очень рано и в шесть часов уже выходил на крыльцо, как всегда делал летом. Казак Мишка вперед вытаскивал складной стул, расстилал под ноги маленький бухарский коврик, и Федот Якимыч усаживался с обычною важностью. Сегодня он был важен и все время разглаживал свою седую окладистую бороду, что не обещало ничего доброго. Крыльцо летом заменяло приемную, и ожидавшие появления Федота Якимыча просители терпеливо толклись где-нибудь во дворе или у ворот. Собственно двор приказчичьего дома походил скорее на большую залу: кругом сплошною деревянною стеной шли разные хозяйственные пристройки, пол был выстлан аршинными досками и гладко выструган; чистота везде поразительная. Открытые настежь ворота давали возможность видеть с улицы все, что делалось во дворе, и наоборот. Сегодня кучка любопытных толпилась у ворот задолго до появления Федота Якимыча, о чем-то шепталась, переглядывалась и вопросительно озиралась на улицу. Очевидно, кого-то поджидали. Летний день занялся таким ярким светом, что глядеть было больно. Солнце только не заглядывало под навес крыльца, где сидел сам Федот Якимыч на своем раздвижном стульчике. Он уже несколько раз озабоченно поглядел на улицу и поморщился, что заставило казака Мишку съежиться, – быть грозе.
– Шесть часов отбило на пожарной? – тихо спросил старик, не обращаясь, собственно, ни к кому.
– Часы отданы, Федот Якимыч! – почтительно доложил Мишка и, как заяц на угонках, глянул боком на улицу.
Федот Якимыч молча погладил свою окладистую седую бороду и еще раз свел брови. Это был типичный старик, какие цветут наперекор природе какою-то старческою красотою. Широкое русское лицо так и дышало силой – розовое, свежее, благообразное. Особенно хорошо было это лицо, когда Федот Якимыч улыбался своею задумчивою, почти грустною улыбкою, что случалось с ним очень редко. Длиннополый сюртук, сапоги бутылками, ситцевая розовая рубашка с косым воротом – все шло к степенной фигуре степенного и важного старика. В особенно трудных случаях он надевал большие круглые очки в серебряной оправе и доставал серебряную табакерку, завернутую в красный шелковый платок. Он мельком взглянул на почтительно затихшую при его появлении толпу и сразу увидел всех: особенно нужных людей не было. С опущенными головами стояли провинившиеся рабочие, ожидавшие строгой кары, две – при бабенки старались пролезть вперед, – наверное, пришли просить о чем-нибудь; понуро стоял высокий мужик в картузе.
– Ты, Карпушка, погоди, – обратился Федот Якимыч. – С тобой у нас будет спой разговор…
Карпушка только снял картуз и поклонился. И наружностью и манерой себя держать он резко выделялся среди других просителей. Избитые, мозолистые и почерневшие от слесарной работы руки служили вывеской его занятий. Казак Мишка несколько раз говорящим взглядом окидывал Карпушку и даже закрывал рот рукой, точно хотел удержать просившееся с языка словечко. Карпушка хмурился и сосредоточенно старался смотреть в другую сторону.
Прошло пять минут томительного ожидания, а Федот Якимыч не шевелился, точно застыл. Только перебиравшие красный платок пальцы говорили, что он не спит, а все видит и слышит. Федот Якимыч все видел и все слышал, как был уверен весь Землянский завод. Он только слегка вскидывал глазами, когда по улице лихо прокатывалась двухколесная рудниковая таратайка или тяжело проезжала телега, нагруженная дровами. Все, кто шел или ехал мимо господского дома, снимали шапки, а бабы по-утиному кивали головами и на всякий случай старались пройти опасное место поскорее. Из господского дома шли гроза и милость на весь завод. Робкие люди обходили грозный господский дом другою улицею.
Прошло еще четверть часа. Федот Якимыч распахнул свой сюртук, достал из пестрого бархатного жилета большие серебряные часы луковицей, посмотрел и только поднял седые брови. Он только что хотел подняться с места, чтоб идти в горницы, как на улице задребезжала тележка и смело подкатила прямо к воротам господского дома. Из нее выскочили два молодых человека, одетых совсем необычно для Землянского завода. Один, высокий, белокурый, с выбритым лицом и длинными баками на английский манер, одет был в длинную камлотовую шинель с крагеном и в цилиндр с широкими полями; другой, такой же ростом, с русою бородою и золотыми очками на носу, – в драповое пальто «французского покроя» и в лаковые сапоги с желтыми отворотами. Не нужно было особенной проницательности, чтобы узнать в приехавших двух братьев, – старшему, высокому, было под тридцать, а младшему – лет двадцать пять.
– Ждать заставляете! – резко заметил Федот Якимыч, поднося свою луковицу прямо к носу старшему брату. Руки он им не подал, что заметно смутило младшего брата. – Да, ждать… Порядков не знаете.
Старший брат молча достал свои золотые часы и молча поднес их тоже прямо к носу Федота Якимыча. Близорукие большие глаза были защищены золотыми очками.
– Да ты что мне своими часами в нос тычешь? – уж закричал старик, вскакивая.
– Вы назначили нам явиться ровно в шесть часов, – спокойно объяснил смелый молодой человек, пряча часы в карман, – а сейчас ровно шесть часов.
– Врешь ты все, полчаса седьмого прошло.
– Неправда… У вас утром часы бьют на полчаса раньше, а вечером на полчаса позже…
– А, ты мне указывать! – загремел старик и весь побагровел, но сейчас же сдержал себя и только махнул рукой. – У нас часы по-своему ходят, а не по-вашему, заграничному.
Заводские часы отбивались неправильно, чтобы выгадать лишний рабочий час, и молодой человек только улыбнулся. Он сразу попал в самое больное место всесильному владыке.
– Ведь ваша фамилия Гордеевы… – в раздумье заговорил Федот Якимыч, точно стараясь что-то припомнить. – Да… И отца вашего покойного знавал. Как же… Еще в свойстве с ним. Долго у немцев загостились… долго… Ума много накопили, нас, дураков, теперь будете учить.
– Брат Леонид десять лет в Швеции прожил, а я двенадцать – в Англии, – с смелою простотою ответил старший, поправляя свои очки.
– Тебя звать-то как?
– Никоном, а по батюшке Зотыч.
– Так… – протянул старик, прищурившись и пожевав губами. – Так я тебе перво-наперво вот что скажу, Никон: не поглянулся ты мне с первого разу. Развязка у тебя не по чину…
– Каков есть…
– Молчать!.. Говори, когда спрашивают, да слушай.
Леонид даже вздрогнул от этого окрика и недоумевающе посмотрел назад, где у ворот боязливо жалась кучка рабочих. Его все смущало: и то, что Федот Якимыч принимает их во дворе, и то, что он не подал им руки, и то, что не пригласил сесть, и то, что он кричит на брата при посторонних. Что же это такое? Он плотно сжал губы и уперся глазами в землю.
Наступила тяжелая пауза. Федот Якимыч разглаживал бороду и жевал губами, а потом резко проговорил:
– Вот што я вам скажу, нехристи: што в шапках-то стоите передо мной, как другие подобные идолы? Не знаете порядков? Я вас выучу! Я вам покажу, как добрые люди на белом свете живут…
Леонид снял свою фуражку, а Никон так и остался в цилиндре, что окончательно взбесило Федота Якимыча. Старик закричал, затопал ногами:
– Я вас в бараний рог согну, нехристи! Вы, поди, и по постным дням скоромное жрете… Обасурманились на чужой стороне вконец. Учить приехали! Я вам покажу свою науку!..
Братья молчали. Никон, закусив губу, смотрел в упор на неистовствовавшего старика.
– Да вы што о себе-то думаете, заморские птицы? – кричал Федот Якимыч, бегая по крылечку. – Шапки не умеете снять, а туда же, по десяти лет учились… Да у меня первый слесарь больше вас знает… Да… Простой мужик… Он всякое дело обмозгует, а вы хлеб даром ели. Эй, Карпушка, выходи!
Казак Мишка посторонился, давая дорогу Карпушке, который подошел к крыльцу, держа шапку в руках.
– Ну, што, Карпушка, наладил штангу? – спрашивал Федот Якимыч, стараясь говорить ласково. – И действует?
– Действует, Федот Якимыч, в лучшем виде.
– Вот вам у кого учиться надо, – объяснил Федот Якимыч, тыкая пальцем на Карпушку. – Простой мужик, слесарь, а какую штуку удумал… До всего своим умом дошел, а по заграницам не ездил. На три версты машину поставил… Теперь будем его штангой воду из Медного рудника отливать. Молодец, Карпушка, хвалю!
Федот Якимыч сделал знак казаку Мишке, и тот моментально исчез, точно Федот Якимыч им выстрелил. Через минуту он появился в дверях крыльца с подкосом, на котором стояла большая старинная рюмка. Федот Якимыч собственными руками подал рюмку Карпушке, а когда тот выпил, расцеловал его из щеки в щеку.
– Вперед старайся, – говорил он, – а главное, не зазнавайся…
Карпушка неожиданно подавился поданной закуской и принялся усиленно кашлять, что спять рассердило Федота Якимыча, и он сурово махнул Карпушке рукой. Машинально дойдя до ворот, Карпушка оглянулся на грозного владыку, на мгновение остановился, а потом вышел на улицу, по-прежнему держа шапку в руках. Вся эта комедия с домашним самоучкой нарочно была подстроена Федотом Якимычем для вящего посрамления заграничных, – штанга была устроена уже полгода, а Карпушка получил благодарность только сегодня.
– Кто там еще есть? – крикнул Федот Якимыч.
Казак Мишка поочередно начал допускать провинившихся рабочих; бедняги чувствовали, что попали в дурную минуту, и не пробовали даже оправдываться. Первым подошел черноволосый и плечистый обжимочный мастер, прогулявший двое суток.
– В Медный рудник подлеца… – коротко решил Федот Якимыч. – Сгною в шахте…
Следующий номер отправлен был в машинную, где должен был получить двести розог. Третий не успел подойти, как Федот Якимыч ударил его прямо по лицу и заревел, как дикий зверь. Просительницы бабенки даже присели и хотели потихоньку улизнуть, но казак Мишка подмигнул им: дескать, ваша бабья часть особенная. Когда мужики были «рассмотрены», ближайшая баба с причитаниями повалилась Федоту Якимычу в ноги. Мужик умер, трое ребят, а коровы нет.
– Ну, ладно, сирота, устроим, – неожиданно мягким тоном проговорил Федот Якимыч, стараясь загладить добрым делом сегодняшний свой грех. – Будешь с молоком… Убирайся.
Следующая баба просила поправить развалившуюся избенку, и Федот Якимыч тут же решил, что поправлять не стоит, а нужно поставить новую избу. У третьей бабы муж был болен, она получила пособие из конторы. Братья Гордеевы продолжали стоять, но Федот Якимыч намеренно не обращал на них никакого внимания. Леонид машинально теребил свою бородку, а Никон упрямо следил за каждым движением владыки. Когда прием кончился, он молча повернулся и, не простившись, пошел к воротам. Эта новая дерзость совсем обескуражила Федота Якимыча, так что он даже ничего не мог сказать, а только затряслись губы. Что же это такое?.. Да как он смел? У всех на глазах ушел, а сам ни здорово, ни прости…
– Так вот вы какие?! – обрушился он всем своим негодованием на стоявшего без шапки Леонида. – Я вам покажу!.. А ты што стоишь? Шел бы за братом: одной свиньи мясо.
– Я не знаю… – бормотал Леонид. – За брата я не могу отвечать…
– Молчать! Кто тебя спрашивал? И ты бы тоже ушел, кабы у тебя хвост не был привязан… Ушел бы?.. Знаю, все знаю… Немку свою пожалел? Хорошо, убирайся к черту…
А Никон шел по Медной улице в дальний конец спокойно и с достоинством, не обращая никакого внимания на любопытство встречающихся прохожих, которые смотрели на него, как та зверя, и указывали пальцами. В конце улицы, поравнявшись с кабаком, Никон нос к носу встретился с Карпушкой: самоучка-механик, сильно пошатываясь, выходил из кабака. Узнав Никона, Карпушка остановился, покрутил головой и проговорил заплетавшимся языком:
– Вот те Христос: в первый раз… Никогда и в кабаке не бывал. Эх, жисть!..
Карпушка схватил свой картуз и с ожесточением бросил его оземь.
II
Все время, пока на крыльце происходил утренний прием, в сенях стояла высокая старуха в раскольничьем сарафане. Это была жена Федота Якимыча, Амфея Парфеновна. Она прислушивалась в дверную щель, что делается там, на крыльце, а когда Федот Якимыч затопал ногами на Никона, не утерпела и выглянула, – заграничные ее интересовали. Она их помнила еще детьми и теперь только грустно качала головой, когда Никон «резал» прямо в глаза Федоту Якимычу.
«Этакой бесстрашный! – думала старуха. – Самому-то так и режет… Ах, отчаянный!»
Время от времени дверь из задней горницы отворялась, и неслышными шагами входила круглая, маленькая женщина, объяснявшаяся с Амфеей Парфеновной знаками. Это была немушка Пелагея, игравшая в доме видную роль. Она тоже одета была в косоклинный сарафан из синего изгребного холста с желтой оторочкой на проймах. Взглянув на госпожу своими маленькими серыми глазками, немушка закрывала рот широкою ладонью: она знала в чем дело и успела разглядеть басурманов из своей кухни. Амфея Парфеновна поджимала губы, хмурила густые брови, и немушка так же незаметно исчезала, как появлялась. Это была «верная слуга», воротившая весь дом. На Амфею Парфеновну она просто молилась и по выражению ее глаз угадывала каждую ее мысль.
Когда Федот Якимыч кончил свой утренний прием, Амфея Парфеновна неслышно удалилась в заднюю горницу, где на столе кипел самовар и дымились горячие блины. Старик не любил, чтобы в его дела мешались бабы. Но на этот раз он вошел в заднюю избу веселый и проговорил:
– Ничего, для первого разу достаточно, Феюшка… Носи – не потеряй. Разнес я этих прохвостов во как… Нарродец!..
– Уж очень ты себя-то обеспокоил, Федот Якимыч, – покорно заметила старуха. – Легкое место сказать: горло перекричал. Нестоющие того люди… Обасурманились на чужой стороне вконец…
– А мы их в свою веру повернем… ха-ха!.. Нет, Никашка-то, а? Ловок… И шляпу не снял и ушел не простившись. Идол идолом…
– Левонид-то поскромнее будет… очестливее.
– Оба хороши, Феюшка… Ну, да и мы не через забор лаптем щи хлебаем. Нет, Никашка-то как строго себя оказал… Ха-ха!.. Туда же, амбицию свою соблюдает… А того не знает, што он у меня весь в руках. Хочу с кашей ем, хочу масло пахтаю… Все науки произошел, а начальства не понимает. Ну, да умыкают бурку крутые горки… Я Никашку по первому делу в Медную горку пошлю… Пусть отведает, каково сладко с Федотом Якимычем тягаться.
– Молод еще… – как бы в оправдание Никона заметила Амфея Парфеновна и сама испугалась собственной смелости. – К слову я молвила, Федот Якимыч, – не бабьего ума дело.
– То-то! – окрикнул жену старик и нахмурился. – Не люблю, штобы курицы петухом пели… Не люблю, вот и весь сказ! Против сердца мне сказала, вот што! Только я отошел было, а ты меня опять подняла. Тьфу!..
– Прости, Федот Якимыч, не от ума сболтнула.
– Дура!
Старик ударил кулаком по столу и молча зашагал по горнице.
Господский дом был устроен по старинке. Собственно, это была громадная изба, разделенная по-крестьянски сенями на переднюю половину и заднюю. В передней половине было всего две комнаты, выходившие на улицу пятью маленькими оконцами. Обстановка здесь устроена по-модному – с кисейными занавесками, мягкою мебелью, коврами, горками с посудой и дешевенькими картинами по стенам. Хозяева бывали в передней половине только при гостях, поэтому она носила нежилой, парадный характер. Задняя половина была устроена по старине, и вместо стульев около стен шли широкие лавки, крашенные кубовой синей краской. Передний угол занят был иконостасом с образами старинного раскольничьего письма, медными складнями и крестами. Здесь теплилась всегда «неугасимая». В особой укладке, прикрепленной к стене, хранились часовник и псалтырь, свечи и ладан. За этим блюла сама Амфея Парфеновна. Несколько шкафов с посудой, письменный стол у внутренней стены, старинные большие часы на стене, канарейка в клетке, несколько гераней на окнах – вот и все. Дощатой перегородкой, тоже выкрашенною кубовою синею краскою, задняя изба делилась на две горницы, и во второй была устроена спальня, с широкою двуспальною кроватью, перинами, горой подушек, комодами и гардеробом. Когда дети были маленькие, здесь была детская, но дети давно выросли, были пристроены, и старики жили в доме только вдвоем. Собственно говоря, Амфея Парфеновна мало жила в горницах, а при посторонних и совсем не показывалась, – у нее была наверху своя светлица, где все было устроено по ее вкусу. В светлицу сам Федот Якимыч ходил только по спросу, когда Амфея Парфеновна позволит. В горницах была вся воля Федота Якимыча, а в светлице царила одна Амфея Парфеновна.
Светлица походила на моленную. Одна стена была сплошь уставлена образами, и Амфея Парфеновна сама здесь «говорила кануны» далеко за полночь. Единственною свидетельницею этого домашнего благочестия была немушка Пелагея да разные «странные люди», проникавшие в господский дом никому неведомыми путями и так же исчезавшие. В своей светлице Амфея Парфеновна была строга и недоступна, так что ее побаивался и сам Федот Якимыч, покрикивавший на жену у себя в горницах.
– Чаепиец ты и табашник! – карала мужа Амфея Парфеновна, входя в свою роль главы дома. – В смоле будешь кипеть потом.
– Ох, буду… – соглашался Федот Якимыч, сокрушенно вздыхая. – Ослабел, Амфея Парфеновна.
Горницы и светлица, таким образом, представляли два различных мира, соприкасавшихся между собой опять-таки ради житейской нужды и слабости. Старики жили по старой вере, хотя Федот Якимыч уже давно «обмирщился». В этом заключалось большое преимущество Амфеи Парфеновны, неукоснительно соблюдавшей древлеотеческие предания. Она в своем раскольничьем мире являлась столпом и крепким оплотом гонимой старой веры и вела обширные сношения с своими единомышленниками. Общественное положение Федота Якимыча как главного управляющего Землянскими заводами заставляло делать постоянные уступки «никонианской злобе», и он как будто всегда чувствовал себя немного виноватым перед женой. Мало ли где ему приходилось бывать самому, а еще больше того принимать в своих горницах никониан: и горный исправник, и протопоп, и разные судейские чины, властодержавцы, начальники и просто нужные люди. В качестве блюстительницы древнего благочестия Амфея Парфеновна держала свое имя грозно, и Федот Якимыч в сущности боялся ее, несмотря на свои окрики и грубые выходки. Это последнее чувство выросло с годами совершенно незаметно, так что и сам крутой старик не давал себе в нем отчета. С другой стороны, Амфея Парфеновна приобрела большое и решающее влияние в своем старообрядческом мире, так что в важных делах к ней шли за негласным благословением, когда: нужно было склонить на свою сторону какого-нибудь нужного милостивца, утишить загоревшуюся никонианскую ярость или устранить вредного человека. Старуха умела сделать все это незаметно и просто, оставаясь в тени. Конечно, успеху дела много содействовало общественное положение жены главного управляющего.
Федот Якимыч был то, что называют самородком. Он вышел в люди исключительно благодаря собственному уму, сметке и чисто крепостной энергии. Заводское добро, заводские интересы и польза стояли для него выше всего на свете, и он являлся неподкупным и верным рабом. Заводовладельцы никогда не заглядывали на свои заводы, проживая то в Италии, то в Париже, и для них такой управляющий, как Федот Якимыч, был кладом. Он уже два раза должен был совершить длинное заграничное путешествие, чтобы повидаться с владыками, – первый раз в Париж, а второй в Неаполь. Эти путешествия оставили после себя известное впечатление. Старик заметно «отшатился» от закоснелого строя своей раскольничьей жизни, по крайней мере душой, хотя и старался этого не показывать. Знала об этой измене одна Амфея Парфеновна и горько скорбела, а затем постаралась извлечь из этого свою, бабью, пользу. Так было и теперь. С заграничными Федот Якимыч устроил тяжелую комедию, чтобы показать, с одной стороны, свою темную крепостную силу, а с другой – чтобы не выдать себя: втайне он сочувствовал заграничным людям. Это было раздвоенное чувство: с одной стороны, старик отлично понимал великую силу образования, а с другой – ему делалось совестно за собственное крепостное невежество, точно приехавшие молодые люди являлись для него упреком. Он целый день был не в духе и грозой прошел по всем фабрикам, грозой съездил на Медный рудник, грозой явился в громадной конторе, где, не разгибая спины, работали сотни крепостных служат. Все время из головы Федота Якимыча не выходили эти заграничные, а главным образом – гордец Никашка.
– Ах, и покажу я ему!.. – как-то стонал старик, припоминая картину нанесенного оскорбления. – Кодкериного-то жару как раз убавит…
Дома Федот Якимыч ходил туча тучей, так что немушка Пелагея в своей кухне только хмурила брови, что означало, что там, наверху, – гроза. Кучер Антон, горничная девка Дашка, коморник Спиридон, стряпка Лукерья – все боялись дохнуть. Боже упаси попасть теперь на глаза самой или самому. Больше всего опасность грозила, конечно, девке Дашке, которой приходилось прислуживать в горницах. Это было безответное существо, преисполненное покорного страха и рабьей угодливости.
«Хоть бы гости какие навернулись, все бы легче», – соображала девка Дашка, но как на грех и гостей не случилось. То же самое думал и казак Мишка, трепетавший за свою неприкосновенность. Единственная надежда оставалась на ужин в господском доме, – когда не было гостей, ужинали рано, и таким ранним ужином и закончился бы этот тревожный для всех день. Амфея Парфеновна затворилась бы наверху в своей светлице, а Федот Якимыч шагал бы в парадных горницах, разглаживая бороду и вполголоса напевая стихиру: «Твоя победительная десница…»
Накрывая стол к ужину, казак Мишка и девка Дашка боялись последней беды: а ну, как Амфея Парфеновна не спустятся в горницы из своей светлицы? Бывали и такие случаи… Но все разыгралось совершенно неожиданно. Амфея Парфеновна спустилась из светлицы как ни в чем не бывало, села за стол и даже сама налила рюмку анисовки, которую Федот Якимыч выпивал на сон грядущий. Впрочем, за щами не было сказано ни одного слова. Щи были горячие, как любил Федот Якимыч.
– Сказывают, мудреная немка-то у Левонида, – заговорила первой Амфея Парфеновна, нарушая гробовое молчание.
– Ну?
– Дома, слышь, и в люди ходит простоволосая…
– Н-но?
– По-русски ни слова…
– Ах, волк ее заешь!.. Так Левонид-то как же?
– По-ихнему тоже лопочет… Смех один, сказывают. Приданого немка вывезла тоже раз – два, да и обчелся: платьишек штук пять, французское пальто, шляпку с лентами… Только она простая, немка-то, и из себя ничего, кабы ходила не простоволосая.
– Молчание. Федот Якимыч хрустает прошлогоднюю соленую капусту – любимое его кушанье – и время от времени сбоку поглядывает на жену. Он чувствует себя немного виноватым: погорячился и обругал жену ни за что.
– Так простоволосая? – спрашивает он и улыбается в бороду. – Ах, чучело гороховое!
– Ничего не чучело: она по своей вере и одевается, как там у них, в немцах, бабам полагается. Мы по-своему, а они по-своему… Только оно со стороны-то все-таки смешно.
– Никашка – гордец, a Левонид как будто ничего, – в раздумье говорит Федот Якимыч, – Левонид поочестливее будет…
– А што говорят другие-то про них?
– Да разное… Уехали свои, а приехали чужие, – што тут разговаривать? Видно будет потом.
Опять молчание. Федот Якимыч сосредоточенно хлебал деревянной ложкой молоко из деревянной чашки. Дома старики живут совсем просто и едят деревянными ложками. Для гостей есть и дорогая фаянсовая посуда, и столовое серебро, и салфетки, а без гостей зачем стеснять себя?
– Больно охота мне поглядеть эту самую немку, – неожиданно заявляет Амфея Парфеновна, когда ужин уже кончается. – Не видала я их сроду, какие они такие есть на белом свете…
– Такие же, как и все бабы: костяные да жиленые, – шутливо отвечает Федот Якимыч.
– Ты-то видал, а я нет…
После ужина в светлице шло вечернее богомолье: Амфея Парфеновна читала «канун», а Федот Якимыч откладывал поклоны по ременной лестовке. Немушка Пелагея всегда присутствовала при этой молитве и повторяла каждое движение Амфеи Парфеновны. Она же потом провожала свою «владыку» в спальню и укладывала в постель, – Федот Якимыч приходил потом. Лежа в постели, Амфея Парфеновна все о чем-то думала, а когда пришел Федот Якимыч, она сонным голосом проговорила:
– Ужо как-нибудь в гости немку позову.
– Тоже и придумала! – изумился старик.
– А ежели я не видала?
III
Мысль о немке засела в голове Амфеи Парфеновны гвоздем. Сначала Федот Якимыч посмеялся над этой затеей, а потом нахмурился. Легко сказать, зазвать немку в гости, да еще вместе с мужем, потому что хотя она и немка, а все-таки как ее одну-то в чужой дом привести?
– Не ладно ты удумала, Феюшка, – уговаривал старик жену. – Надо и Левонида звать.
– Што из того, и Левонида позовем. Тебе-то какая причина от того? Уехал на фабрику, и все тут… Сына Гришу со снохой позову, а может, и Наташа к тому времени подъедет. Управимся и без тебя…
– Как знаешь, только оно тово… то есть мне-то низко будет Левонида угощать.
– И не угощай, без тебя обойдемся. Уехал бы куда-нибудь на заводы – только и всего.
Осуществление этой мысли заняло весь дом, причем немушка Пелагея даже мычала от удовольствия: пусть матушка Амфея Парфеновна потешит свою душеньку. А хлопоты не велики: всего-то званый обед приготовить. С оказией была послана весточка Григорию Федотычу, который служил управителем в Новом заводе, и дочери Наташе, выданной замуж за купца Не дошивина у себя, в Землянском заводе. Стряпка Лукерья, горничная девка Дашка и казак Мишка тоже волновались в ожидании готовившейся комедии, когда в господский дом привезут настоящую немку. То-то будет потеха… Немушка Пелагея уже забегала послом к Гордеевым и только закрывала рот рукой, когда ее расспрашивали про немку. Из ее мычанья и жестов все понимали только одно, что немка такая же немая, как Пелагея, и это всех смешило.
В назначенный день приехал сам Григорий Федотыч с женой Татьяной. Это был серьезный молодой человек лет тридцати, с окладистой русой бородой и скуластым лицом; он походил на мать. Сноха Татьяна была городская и ходила в платьях и в шляпках, и Амфея Парфеновна за глаза величала ее модницей. Явилась и дочь Наташа, любимое и балованное детище. В угоду матери она в родительский дом приходила в шелковом сарафане и в платочке на голове. Бойкая и речистая, эта Наташа в своем купеческом быту пользовалась репутацией удалой бабенки, которой пальца в рот не клади. Муж ей попался простой, притом он «зашибал водкой», и Наташа жила своей вольной волюшкой. Молода была, красива, а грех не по лесу ходит. Впрочем, молва о Наташиных грехах не доходила до господского дома, и Амфея Парфеновна души не чаяла в дочке.
– Чтой-то, мамынька, вы и придумали, – говорила Наташа, щелкая орехи. – Наслышались мы про немку чудес… Ни встать, ни сесть не умеет, а с мужчинами, как с своим братом, так с рукой и лезет. В том роде, как не совсем она умом, мамынька. Проста уж очень…
– Просто сказать, дура, – коротко отрезал Григорий Федотыч. – А промежду прочим, мамынька, ваша полная воля…
– Уж мне от отца досталось за эту самую немку, – объясняла Амфея Парфеновна. – Пожалуй, и то, што не ладно я затеяла. Хотела и себя и вас потешить.
– Ничего тут худого нет, мамынька, – успокаивала Наташа, – не съест она нас… Посмеемся, и только.
Гордеевы были приглашены вечерком, как настоящие гости. Федот Якимыч нарочно уехал в заводоуправление, чтобы не встречаться с ними. Амфея Парфеновна заперлась в светлице, а принимать дорогих гостей оставила Наташу. Григорий Федотыч с женой остались в парадных горницах.
– Чтой-то, как они долго, – повторяла Наташа, перебегая от окна к окну. – Вечер на дворе…
– По-заграничному, – язвил Григорий Федотыч. – Нашли важное кушанье… Конечно, я не подвержен к тому, штобы перечить мамыньке, а Левонида Гордеева помню даже весьма. Сиротами они росли, Гордеевы-то, ну, достатков нет, а в другой раз дома и куска нет. Бывало, украду у мамыньки кусок да Левониду и отдам: на, ешь.
– Мало ли, братец, что бывает, – уклончиво отвечала Наташа, – прежде есть нечего было Гордеевым, а теперь они ученые… Тятенька-то вон как взбуривает на них. А почему? Боится, что сядут ему на шею… Вот послужит, послужит тот же Никон, да главным управляющим на тятенькино место и сядет. Умница Никон-то, сказывают…
– Пока особенного ума еще не оказал, сестрица, окромя дерзости… Только все это не нашего с тобой ума дело. Родитель получше нас знает…
Гости приехали только в сумерки, часов около девяти, когда немушка стала зажигать сальные свечи в горницах. Наташа встретила их в передней.
– Мамынька сейчас выйдет, – объясняла она, нарочно обращаясь к непонимавшей ничего немке. – Пожалуйте…
Когда немка сняла свое французское пальто, Наташа так и ахнула: она была в каком-то детском кисейном платье, с голубою широкою лентою вместо пояса. Руки выше локтя были голые. Белокурые волнистые волосы были подвязаны такою же голубенькою ленточкой, и только. Всего больше изумило Наташу короткое платье. «Вот бесстыдница!» – невольно подумала Наташа, целуясь с гостьей. Сам Гордеев заметно смущался и отвечал за жену. Он, правда, заметно повеселел, когда увидал Григория Федотыча и узнал его.
– Милости просим, – пригласила Наташа, усаживая немку на диван. – Мамынька сейчас выйдет…
Немка осматривала своими большими серыми глазами парадные горницы с каким-то детским любопытством, потом переводила глаза на мужа и улыбалась. У ней было такое красивое и нежное лицо, с тонким профилем и алыми губками. Когда она улыбалась, два ряда белых зубов так и сверкали. Небольшого роста, стройная, гибкая, подвижная, она казалась красавицей. Когда немушка Пелагея подала чай, немка осмотрела чашки, сахарницу, поднос и опять засмеялась.
– Какая она у вас веселая, Левонид Зотыч, – заметила Наташа.
– Амалия совсем ребенок, – уклончиво ответил Гордеев и что-то сказал жене по-немецки.
Она засмеялась уже совсем весело, бросилась Наташе на шею и расцеловала ее прямо в губы. Григорий Федотыч все время молчал и все посматривал на дверь, в которую должна была войти мать. Амфея Парфеновна появилась настоящей королевой. Девка Дашка забежала вперед, чтоб отворить дверь, и старуха вошла с медленною важностью. Она была в тяжелом парчовом сарафане и в жемчужной сороке. Немка быстро поднялась с места и сделала реверанс. Это окончательно рассмешило всех, а Наташа так и прыснула.
– Здравствуй, милашка… – ласково заговорила Амфея Парфеновна и поцеловала гостью плотно сжатыми губами. – Садись, так гостья будешь.
– Жена очень рада познакомиться с вами, Амфея Парфеновна, – ответил за жену Гордеев. – К сожалению, она пока еще не умеет говорить по-русски…
– Ничего, пусть говорит по-своему, по-немецкому, – милостиво заметила старуха, оглядывая выставлявшиеся из-под платья немкины ноги. – Как ее звать-то у тебя, Левонид?
– Амалия Карловна.
– Так… Мне-то и не выговорить сразу. Славная бабочка, хоть немка…
Немку больше всего заинтересовал сарафан хозяйки, и она долго его рассматривала, разглаживая белою пухлою ручкою тяжелую старинную материю и золотой позумент. Эта наивность и доверчивая простота очень понравились старухе.
– Жена уж начинает учиться по-русски, – объяснял Гордеев.
– Чи!.. – весело заговорила немка и засмеялась.
– Она хочет сказать: «щи», – опять объяснил Гордеев.
– Чи… чи! – лепетала немка.
Все весело засмеялись, и сама Амфея Парфеновна тоже. Очень забавна эта немка: и простоволосая и ноги чуть не до колен выставляет. Когда подали закуску, она, не дожидаясь приглашения, первая подошла к столу и сама налила себе рюмку вина. Гордеев что-то сказал ей, но Амфея Парфеновна заметила ему:
– Оставь ее, Левонид… Наших порядков она не знает. Я и сама с ней пригублю рюмочку… Гриша, а ты что же?
Мужчины выпили водки и закусили балыком. Григорий Федотыч сразу отмяк и стал расспрашивать Гордеева, где он учился, как живут немцы и что они думают делать. Давешней неловкости как не бывало, особенно когда выпили по второй. Амфея Парфеновна увела гостью в заднюю половину, чтобы там осмотреть ее на свободе. Наташа и сноха Татьяна пошли за ними. Особенно развеселилась Наташа и все приставала к немке, чтобы та сказала: «чи». Смеялась и немушка Пелагея, девка Дашка и сама немка.
– Ей только с нашей Пелагеей разговаривать, – говорила Амфея Парфеновна, бесцеремонно оглядывая гостью с ног до головы. – Зачем ты, милушка, ручки-то оголила? Нехорошо это при посторонних мужчинах, да и платье-то подлиннее бы сделать…
В задней половине последовало новое угощение: варенье, орехи, пряники, конфеты. Но немку занимала больше всего обстановка комнат, и она по-ребячьи осмотрела каждый уголок. Заметив двуспальную кровать, она кокетливо покачала головой.
– У них, мамынька, мужья и жены в разных комнатах спят, – объяснила Наташа. – Все равно как чужие люди… Вот ей и удивительно.
– А славная бабочка… – повторяла Амфея Парфеновна. – Хоть куда… А ежели бы ее нарядить в сарафан, да косу заплести, да кокошник – лучше не надо.
Гордеев и Григорий Федотыч пристроились к закуске и вели оживленную беседу.
– Тяжело вам будет здесь, – говорил Григорий Федотыч. – Главное, что непривычное ваше дело, а у нас на все свои порядки…
– Привыкнем помаленьку… Только вот Федот Якимыч как-то странно отнесся к нам. Я совсем не понимаю, на что он рассердился тогда на нас с братом…
За этими разговорами молодые люди совсем не заметили, как вошел сам Федот Якимыч. Он остановился в дверях и подозрительно оглядел комнату. Первым заметил его Григорий Федотыч и почтительно вскочил.
– Здравствуйте, тятенька.
– Здравствуй.
Гордеев поклонился издали и ждал. Грозный старик отдал картуз казаку Мишке, еще раз оглядел свои горницы и проговорил ласково:
– Ну, здравствуй, Левонид Зотыч.
– Здравствуйте, Федот Якимыч.
– Садись, так гость будешь, – пригласил его старик. – В ногах правды нет, как говаривали старинные люди… Мишка, анисовой!
Григорий Федотыч продолжал стоять, потому что не получил приглашения садиться. Старик не любил баловать детей, и если пригласил сесть Гордеева, то только потому, что, во-первых, чувствовал себя немного виноватым перед ним, а во-вторых, – женатый человек, не следует его по первому разу срамить перед женой. Выпив рюмку анисовки и закусив соленым рыжиком, Федот Якимыч посмотрел на гостя уже совсем ласково и даже улыбнулся.
– Ты у меня теперь гость, Левонид, и разговор у нас будет другой, – заговорил старик, улыбаясь. – Подвернешься под руку, не взыщи, а гостю первое место и красная ложка… Эй, Мишка, анисовой!
После второй рюмки старик заалел и взглянул на двери в сени. On сегодня был в хорошем расположении духа и казался таким важно-красивым, что даже Гордеев полюбовался им.
– Покричал я тогда на вас с братом, – объяснял он. – Горденек Никон-то, хоть и брат тебе доводится. Из одной печи, да не одни речи… Ну, да ничего, авось помиримся. Так я говорю?
– Совершенно верно, Федот Якимыч…
– Крут я сердцем, да отходчив, Левонид. Да… Ты мне поглянулся с первого разу, а что я посердитовал тогда, так не всякое лыко в строку. Гриша, садись, чего столбом-то стоять?
Старик совсем развеселился и выпил еще третью рюмку, что с ним редко случалось. У Гордеева тоже отлегло на душе. Они сидели у закуски и беседовали. Федот Якимыч рассказывал, как он начал свою службу рассылкой в конторе, сколько натерпелся, пока поступил в писцы, как работал день и ночь, не покладаючи рук, и как ему трудно и посейчас, потому что приходится отвечать за всех остальных служащих. Но в средине рассказа он вдруг остановился, посмотрел на входную дверь и бессильно опустил руки: в дверях стояла немка и смотрела на] него своими детскими серыми глазами. У старика точно захолонуло на душе: он как во сне видел это кисейное белое платье, голубую ленту, распушенные белокурые волосы.
– Да ты хоть поздоровайся с гостьей-то, – заметила Амфея Парфеновна. – Она веселая бабочка…
Федот Якимыч с удивлением перевел глаза на жену и только сейчас заметил, какая она старая и безобразная: лицо обрюзгло, глаза злые, фигура опустившаяся. Он поднялся с своего места, сделал шаг вперед, чтобы поздороваться с гостьей, но только махнул рукой и, пошатываясь, пошел из горницы к себе на заднюю половину.
IV
Гордец Никашка попал в Медный рудник и с блендочкой на поясе спускался по стремянке в шахту каждое утро вместе с другими рабочими. Он не роптал, не жаловался и вообще не подавал вида, что это ему не нравится. Крепкий был человек, с английской складкой характера. На первый раз ему дали производить съемку новых работ в шахте, что уже совсем не соответствовало его специальности. Но и на этом чужом для него деле Никон сумел так себя поставить, что и рудниковые рабочие и рудниковые служащие отнеслись к нему с большим уважением, как к своего рода начальству. Он и по заводу не стеснялся ходить в костюме простого рабочего – в белом балахоне, запачканном желтою рудниковою глиною. Когда били в четыре часа утра на поденщину, он шел в рудник, но не спускался в шахту, пока не выходило время по его часам, то есть получасом позже других рабочих. Конечно, о таком своевольстве донесено было Федоту Якимычу, который опять рвал и метал, но ничего поделать не мог.
– Он у меня всех рабочих перебунтует! – орал старик, – Да я его в цепи закую, коли на то пошло!
Но это была пустая угроза. Никон мог пожаловаться горному исправнику на неправильное отбивание часов, и Федот Якимыч только скрежетал зубами! И выходил из шахты Никон тоже получасом раньше, чем другие рабочие. Но что больше всего возмущало Федота Якимыча, так это то, что Никону приходилось каждый день четыре раза: проходить по Медной улице мимо господского дома. Утром еще ничего, все спали, а среди белого дня это хождение было Федоту Якимычу нож острый, – все пальцами указывали на Никашку, и все ему сочувствовали, хотя открыто и не смели выказывать этого сочувствия.
«Вот навяжется этакой сахар!» – ругался про себя старик.
Это пустое в сущности обстоятельство отравляло ему каждый день. Когда наступал час рабочего обеда, Федот Якимыч заметно начинал волноваться и, притаившись у окна, поджидал, когда пройдет Никашка. Вечером это волнение усиливалось еще более, потому что Никашка шел с работы на полчаса раньше и этим обличал крепостную хитрость главного управляющего, воровавшего у рабочих по получасу.
– Нет, он из меня душу вымотает, Феюшка, – жаловался старик жене. – Ведь все видят, как он вышагивает, разбойник.
– Ну, и пусть его шагает. Тебе-то какая печаль? – успокаивала мужа Амфея Парфеновна. – Ежели он не хочет покориться, так и пеняй на себя…
– А другие-то меня завинят, Феюшка… Скажут, живого человека в шахте гною. Ну, да мне плевать!..
Федот Якимыч сделался не в меру подозрительным и в каждом постороннем взгляде видел упрек себе, хотя в глаза никто и ничего не смел ему говорить. Но наступил час, когда старик услышал и обличающее слово, и притом от кого? – от родной дочери. Раз утром приехала Наташа, такая взволнованная и расстроенная, и прямо заявила отцу:
– Тятенька, что же это вы такое делаете с Никоном-то? Креста на вас нет… да. Все на вас судачат, зачем Никона в шахте гноите.
– Да ты… ты-то откуда заступницей выискалась? – грянул на нее старик. – Да как ты смеешь, негодная?.. Да тебе-то какое дело, а?
Федот Якимыч даже затрясся от охватившего его бешенства и по обыкновению затопал ногами, но Наташа и не думала уступать отцу, а тоже вся тряслась и продолжала свое:
– Должон же кто-нибудь сказать вам правду, тятенька, – ну, вот я и сказала… Другие-то боятся, а я вот взяла и сказала. И не боюсь я вас вот нисколечко…
На шум и крик спустилась из своей светлицы сама Амфея Парфеновна и только развела руками. Положим, и раньше Наташе случалось перечить отцу, – смелая уж такая уродилась, – да все-таки не так, как сегодня: точно белены объелась баба. Так на стену и лезет.
– Да ты ополоумела в сам-то деле? – накинулась на нее Амфея Парфеновна. – Кому ты зубишь-то, Наталья?.. Вот возьму лестовку, да как начну обихаживать…
– Было ваше время, мамынька, учить-то меня, а теперь у меня муж есть, – с дерзостью отвечала Наташа. – Вот вам некому правды-то сказать, потому как все вас боятся… да. А я вот пришла и сказала тятеньке все…
– Ах ты, дрянь! – взъелась старуха. – Да тебе-то какое дело до Никашки, срамница? Вот еще заступа нашлась… Спустить вот в шахту к Никашке: два сапога – пара. Больно зубы-то у вас долгие…
– Мать, оставь! – закликнул Федот Якимыч, успевший опомниться. – Не тронь ее: не от ума болтает человек…
Это неожиданное доброе слово точно придавило Наташу, – она сразу затихла, смутилась и опустила глаза. Старик знаками выслал жену из горницы, прошелся несколько раз, потом быстро повернулся к дочери, обнял ее и шепотом спросил:
– Наташа, Христос с тобой, что ты говоришь?
Наташа бессильно припала своею красивою русою головкою к широкому отцовскому плечу и как-то по-детски всхлипывала., – Наташа, что с тобой попритчилось?
– Тятенька, родимый, жаль мне Никона… до смерти жаль. Не могу я видеть, как он по заводу ходит рабочим. Так бы вот бросилась к нему, сняла с него все грязное, надела все и сама бы руки ему вымыла.
– Да ты познакомилась с ним, што ли? Ну, говори…
– Только издали и видала, тятенька… Гордый он, умница… Не томи ты его, тятенька: в ножки поклонюсь.
Федот Якимыч ничего не пообещал, как ни молила его Наташа, и ничего не сказал жене: ему не по душе пришлась горячая выходка любимой дочери. И гордая она, и добрая, и вся огонь – вся в него. Был один момент, когда он усомнился в ней: не попутал ли ее бабьим делом грех, но этого не оказалось, и старик успокоился. А все-таки нельзя Никашке спускать, – пусть его походит с блендочкой. После сам спасибо за науку скажет… Амфея Парфеновна зато была огорчена поведением Наташи до глубины души, но по своей материнской логике сейчас же во всем обвинила Наташина мужа, который не умел держать жену в руках. Вот она и блажит. Хорошо, что пришла к отцу с матерью, а домашний срам дома же и изнашивается. У старухи все-таки осталось какое-то темное предчувствие неизвестной беды, которую привезли с собой вот эти самые басурманы.
«Хорошо еще, что Левонида в Новый завод избыли, – подумала в заключение Амфея Парфеновна, припоминая то впечатление, которое немка произвела на Федота Якимыча. – Приворотная гривенка эта немка…»
Леонид Гордеев был определен на службу в Новый завод, под начало Григорию Федотычу. На сына старик надеялся вполне: потачки не даст, хотя и вместе ребятами в бабки играли. Тяжелая рука была у Григория Федотыча, пожалуй, потяжелее родительской, только он разговаривать много не любил, – характером нашибал больше в мать. Чтобы выдержать свою политику, Федот Якимыч определил Леонида в бухгалтерию, то есть не по его специальности, как и Никона. Пусть чувствует, что в его науке никто не нуждается: и без него жили, и при нем проживут. В отместку Никону заводоуправлением Леониду дано было сразу место служащего, с жалованьем в двадцать рублей, что составляло уже целое богатство по сравнению с рабочей поденщиной Никона. Федот Якимыч хотел достигнуть гордеца Никашку не мытьем, так катаньем.
Молодые Гордеевы сразу устроились хорошо в Новом заводе. Завод был небольшой, служащих мало, и все дело вел Григорий Федотыч, сразу наваливший на Леонида кучу канцелярской заводской работы. Впрочем, Леонид и сам был рад, что дорвался хоть до какого-нибудь дела, а то целых полгода он проживал в Землянском заводе совсем без занятий, что томило его хуже всякой работы. И на квартире Гордеевы устроились прекрасно, именно: у заводского попа Евстигнея, который жил в большом господском доме только вдвоем с своей попадьей Капитолиной. Это была оригинальная парочка. Поп был высокий, волосатый, худой и молчаливый человек, вечно шагавший из угла в угол, как маятник, а попадья, красивая и молодая женщина, совсем не умела молчать. Детей не было, и поп с попадьей обрадовались квартирантам, как дорогим гостям, особенно говорунья-попадья. Под ее руководством немка быстро научилась говорить по-русски, так что даже Леонид только удивлялся успехам жены.
– У меня мертвый заговорит, – хвасталась попадья. – Чего бабам и делать, как не разговоры разговаривать?.. Да и немочку твою, Леонид Зотыч, я полюбила сразу, ровно бы вот родную сестру. Только вот одного не может выучить: чи, и кончено. Точно Вот примерзло это самое слово у ней к языку…
– Я уж не знаю, как вас и благодарить, Капитолина Егоровна, – повторял Гордеев.
– Как-нибудь, авось, сочтемся…
Новозаводская попадья славилась как развертная бабенка. Сам Федот Якимыч любил завертывать к ней в гости: и квасом напоит таким, что в нос ударит, и на гитаре сыграет, и песню споет, и наговорит с три короба. Одним словом, на все руки попадья. А уж как она пела, эта самая попадья, – до слез доведет, как зальется. И все-то у ней смешком, да шуткой, да уверткой, точно вот на огне горит.
– Где ты такая и зародилась, Капитолинушка? – бывало, пошутит Федот Якимыч, хлопнув попадью по крутому белому плечу. – Хоть бы и не попу такую жену, так в самую пору…
– И то не по чину досталась попу попадья, – отшучивается Капитолина Егоровна, ласково поглядывая на дорогого гостя, – Кому уж какое счастье на роду написано, Федот Якимыч. От судьбы не уйдешь…
Выговорит попадья такое словечко и сама легонько вздохнет. А поп все шагает из угла в угол, как журавль по покосу, и все молчит да бороду свою теребит. Он с гостями двух слов другой раз не скажет. Федот Якимыч не приезжал в Новый завод без того, чтобы не привезти попадье гостинца – то шелковый платок, то ситцу на платье, то меду или яблоков. Вместе с гостинцами старик всегда привозил попадье поклон от Наташи. А сама Наташа, когда приезжала погостить в Новый завод к брату, все время проводила в поповском доме, где и ночевала. Брата Григория Федотыча она не любила, как и сноху Татьяну, – скучные они какие-то. С попадьей Наташа и спала на одной кровати, а попа выдворяли в это время в дальнюю угловую комнату.
– Хохлатый он у тебя какой-то, – повторяла Наташа в припадке откровенности. – Как ты и живешь с ним.
– А мне хорош, – смеялась попадья.
– Нашла тоже сокровище…
Через Наташу попадья знала решительно все, что делалось в Землянском заводе, и пользовалась этим, чтобы подтравить иногда Федота Якимыча.
Месяца через два по переезде Гордеевых в Новый завод прилетела туда и Наташа. Попадья просто не узнала ее: скучная такая да молчаливая, точно в воду опущенная. Она, против обыкновения, ничего не рассказывала, а только дразнила немку, так смешно коверкавшую русские слова. Вместо «корова» Амалия Карловна говорила «говядина», оглобли называла жердями и т. д. Попадье на первый раз показалось, что Наташа просто приревновала ее к немке, и только улыбалась про себя. День кончился тем, что Наташа капризничала и даже кричала на попадью, а потом вдруг затихла и принялась уговаривать попадью спеть ее любимую песню: «Не взвивайся, мой голубчик, выше лесу, выше гор».
– Голубушка, родная, спой! – умоляла она. – Ох, тяжело мне… тошно.
– Да что случилось-то, говори толком?
– Все будешь знать, скоро состаришься.
Вечером поп Евстигней, по обыкновению, шагал из угла в угол. Попадья уселась на диване с гитарой и пела любимые Наташины песни, а сама Наташа слушала и плакала. Под конец она не выдержала и рассказала все, как на духу.
– Капочка, родная, сама я не своя… – каялась Наташа. – Точно вот громом меня оглушило: ничего не понимаю, ничего не слышу и не вижу. Ты говоришь, а я не понимаю ничего… И как это все случилось?
– Поп, ты бы вышел, – говорила попадья, предчувствуя интимное объяснение. – Мы с Наташей мало ли что болтаем промежду себя.
Поп покорно хотел выйти, как Наташа остановила его:
– Не уходи, поп: все равно ничего не поймешь… И таиться мне не от кого: мой грех – мой и ответ. Вся тут… Капочка, полюбился он мне, ворог мой лютый, и сама не знаю как и за што. Даже не заговаривала с ним ни единого разу, а все только думаю о нем да про себя ласковые слова наговариваю… Вот как крепко полюбился, што ни крестом, ни пестом не оторвешь его. Ах, пропала моя головушка, Капочка… – Да кто он-то, обворожитель-то твой? Не говори, сама знаю: гордец Никашка… Слышала мельком, сорока на хвосте принесла. Только я тебя не похвалю, Наташа… Непутевое это дело мужней жене…
– Не понимаю я, ничего не понимаю! – повторяла Наташа, закрывая глаза, как подстреленная птица. – Не искала я его, сам пришел да против самого сердца и встал. Ох, головушка моя!.,
V
Прошел год. Жизнь вошла в обычную колею. Леонид Гордеев по-прежнему служил бухгалтером и мало-помалу втянулся в свою служительскую лямку. Это был трудолюбивый и скромный человек, сумевший приспособиться к новой среде. Только временами на него нападали минуты тяжелого раздумья и какой-то апатии: он был не на своем месте. Кроме того, из-за канцелярской работы он не имел свободного времени, чтобы пополнять свое образование. Да и книг не было, и даже газет, – на двадцать рублей не далеко ускачешь. А ведь время идет… Через пять лет такой канцелярщины какой может быть из него горный инженер? Придется начинать с аза… Но больше всего Леонида мучило то, что он – крепостной человек, следовательно, не имеет никаких прав. Постепенно эта мысль сделалась его больным местом. Да и не он один крепостной, а и жена и будущие дети… Нет, даже страшно подумать! Мысль невольно уходила назад, в тот свободный мир, где нет крепостных и рабовладельцев, а царит свобода. Да, золотая свобода… Не раз у Леонида мелькала мысль о бегстве в Швецию, – там он нашел бы себе работу и устроился бы, как все свободные люди. Он, как сквозь сон, видел страну гор, лесов и озер, где прошли лучшие годы. Там он учился, там работал, там в первый раз увидел белокурую девичью головку с этими детски-доверчивыми глазами. Это была семья шведского горного инженера, где он был принят, как свой человек. Ведь живут же люди по-человечески, работают, веселятся и не знают, что такое неволя, рабство, позор. С каким хорошим чувством Леонид возвращался на далекую родину, и какие гордые мечты он вез с собой! Он уже видел впереди святое дело, громадный труд, процветание целого заводского округа, успехи и триумф, – а все дело свелось на грязную контору и проклятые конторские книги.
Единственным утешением оставалась своя собственная семья. Леонид отдыхал только у себя дома и был счастлив. Но и это счастье было нарушено. Что случилось, Леонид не мог бы и сам сказать, но что-то случилось. Между ним и женой легла непрошеная тень, то первое недовольство, которое не объясняется словами. Амалия Карловна быстро выучилась русскому языку и с чисто женскою ловкостью приспособилась к новой обстановке и к новым людям. Часто, вглядываясь в жену, Леонид находил в ней что-то новое, ему незнакомое, точно это была другая женщина. Прежде всего ему казалось, что она перестала быть с ним откровенной, как раньше, и чего-то не договаривает, а затем… а затем, что она тоже в свою очередь открыла в нем совсем, совсем другого человека. Потерялся искренний, дружеский тон, и начиналась чувствоваться житейская гнетущая фальшь, покрывавшая ржавчиной каждую мысль, каждое движение. Раз Амалия Карловна спросила мужа:
– Послушай, Леонид, ведь я тоже крепостная?
– Кто это тебе сказал?
– Все равно, я знаю… Ведь рабство – ужасная вещь, и если б у нас были дети, они родились бы тоже рабами. Я не подозревала этого.
– И я тоже не думал, что меня оставят крепостным. Но ведь это все равно: тебя, кажется, никто не притесняет, и ты живешь, как свободная женщина.
– Да? А ты думаешь, мне легко смотреть на твое зависимое положение? Разве я не понимаю, что все это значит?
– Милая, я тоже отлично понимаю, и если не говорю об этом, то только потому, чтобы напрасно не тревожить тебя. Словами делу не поможешь… Будет время, когда и мы будем вольны.
Амалия Карловна только вздыхала.
Расставшись с братом Никоном еще в детстве, Леонид встретился опять с ним в Землянском заводе, как чужой человек. Это чувство сгладилось только под давлением общего несчастия. Оно их сблизило. Да и с кем было отвести душу, когда кругом царило огульное невежество и кромешная тьма? Заводские служащие образования никакого не получали и, кроме своих заводских дел, ни о чем не хотели знать. В этой среде положение Леонида было самое фальшивое: к нему относились, как к чужому, и заметно старались избегать его, да и сам он не искал поводов для сближения. Единственное, что оставалось, – это брат Никон. И старшинство лет и непреклонная энергия Никона давали ему известный перевес. Время от времени Леонид уезжал в Землянский завод, чтобы повидаться с братом, и каждый раз возвращался оттуда таким бодрым, с новым запасом сил, точно молодел на несколько лет. Никон все еще ходил с блендочкой и, по-видимому, нисколько не тяготился своим положением. Чем хуже его другие рабочие? Он желает быть таким же, и только. Да, он ест свой трудовой хлеб, а там увидим.
– Мы еще тряхнем Федотом Якимычем, – говорил Никон с обычным спокойствием, посасывая коротенькую английскую трубочку.
– Меня удивляет только одно, Никон, – отвечал Леонид, – ты говоришь об этом звере таким тоном, точно он тебе нравится.
– А что же? Ты, пожалуй, и угадал. Мне старик действительно нравится, нравится именно выдержкой характера. Посмотри, как он систематически давит нас с тобой… Это, брат, настоящая сила, только дурно направленная; а я люблю всякую силу. Решительно Федот Якимыч мне нравится… В нем есть кровь.
Никон жил в Землянском заводе, вместе с матерью, в отцовском старом домике. Обстановка была самая бедная, почти нищенская, но Никон ничего не хотел замечать и довольствовался малым. Даже свою камлотовую шинель и цилиндр он забросил и стал ходить летом в татарском азяме, а зимой – в нагольном полушубке, – так было удобнее. Если кто жаловался и постоянно скорбел, так это старуха Анна Гавриловна, постоянно болевшая своим материнским сердцем за детей. В сущности это была забитая и тихая старушка, прошедшая слишком тяжелую школу. Она могла только плакать бессильными слезами и во всем слепо повиновалась Никону, на которого молилась.
– Погоди, мать, будет и на нашей улице праздник, – говорил Никон в веселую минуту. – А Федота Якимыча мы узлом завяжем, да…
Никто так весело не умел смеяться, как Никон, хотя это случалось с ним очень редко, – точно солнце осветит, когда он улыбается. Так смеялся Федот Якимыч, – у них была эта общая черта. Намеки Никона на то, что он что-то устроит главному управляющему, ужасно беспокоили старуху-мать, и раз она по секрету сообщила свои опасения Леониду.
– Устроит он, Никон-то, как пить даст, – шепотом говорила она, хотя в комнате никого не было. – Знаешь, какой у него характер? Бесстрашный он… В кого, подумаешь, и уродится такой человек!
– Ничего, мать, и так сойдет, – успокаивал Леонид. – Мало ли сгоряча что говорится.
У Никона действительно был замысел, хотя, по-видимому, он ничего и не делал. Правда, за ним был устроен негласный дозор, и каждый шаг его был известен Федоту Якимычу. Единственное, что он позволял себе, это то, что он выходил на работу позже получасом и на столько же уходил раньше. Сначала рабочие шутили над заграничным и потихоньку ждали, что сделает с ним Федот Якимыч, а когда тот оказался бессильным, рабочие догадались, в чем дело. Переговоры, глухой ропот и шептанье по углам разрешились открытым бунтом, то есть, когда ударили поденщину, никто из рабочих не шевельнулся. Только когда пришел Никон, вышли и рабочие. Это ничтожное в своей сущности событие подняло на ноги все крепостное начальство, а сам Федот Якимыч приехал на Медный рудник в сопровождении горного начальника и горной стражи.
– Где бунтовщики? – кричал Федот Якимыч, не вылезая из экипажа. – В остроге сгною!.. Запорю!..
Рабочие были подняты из шахты и выстроены в две шеренги. Бунтари представляли из себя очень жалкий вид. Желтые, изможденные, они точно сейчас только были откопаны из земли, как заживо похороненные покойники. В числе других стоял и Никон, выделявшийся и ростом и крепким сложением.
– Не ладно поденщину отдают, – послышался из толпы робкий голос.
– А, поденщину? – заревел Федот Якимыч. – Кто это сказал? Выходи!
– Действительно, неверно, – ответил смело за всех Никон. – На целых полчаса раньше… Это не по закону. И с работы отпускают получасом позже…
– А, так это ты? – обрадовался Федот Якимыч. – Давно я добирался до тебя, голубчик… Казаки, берите его и ведите его ко мне в дом. Там мы поговорим.
Казаки подхватили Никона под руки и повели в господский дом, а Федот Якимыч остался для окончательной расправы на руднике. Когда Никона вели по Медной улице, из всех окон выглядывали любопытные лица и сейчас же прятались. А Никон шагал совершенно спокойно, точно шел в гости. Около господского дома толпился народ, когда привели Никона и поставили во дворе перед красным крыльцом. Он оставался невозмутимым по-прежнему, В эту минуту на крыльцо торопливо вышла Наташа.
– Никон Зотыч, пожалуйте в горницы, – смело пригласила она. – А казакам подадут по стакану водки в кухне… Эй, отпустите его!
Казаки расступились, – все знали в лицо дочь главного управляющего. Никон спокойно посмотрел через очки своими близорукими глазами на неизвестную ему женщину и спокойно поднялся на крыльцо. Наташа стояла перед ним такая молодая, красивая, взволнованная и счастливая. Она была сегодня в красном шелковом сарафане и в белой шелковой рубашке. Опустив глаза, она шепотом проговорила:
– Пожалуйте в горницы…
Никон молча пошел за ней. Когда вошли на парадную половину, он огляделся кругом, оглядел стоявшую перед ним молодую женщину и спокойно спросил:
– А вы-то кто такая будете, сударыня?
– Я-то… дочь Федота Якимыча, а зовут меня Наташей, – смело ответила Наташа и первая протянула руку гостю. – Садитесь, гостем будете…
– Вы здесь живете?
– Нет, я отдельно… Я замужняя.
– А я думал, что вы девушка…
– Какой вы смешной!.. У девушек коса бывает…
Никон сел на первый стул, заложил ногу на ногу и раскурил свою трубочку. Наташа молчала и только поглядывала на него исподлобья своими бархатными глазами.
Можно себе представить изумление Федота Якимыча, когда он явился домой для расправы с гордецом Никашкой. Казак Мишка еще за воротами доложил ему, что Никон сидит в горнице и курит трубку. Старик точно остолбенел, а потом быстро вбежал на крыльцо, распахнул двери в горницы, да так и остановился, как только взглянул на Наташу.
Вот это чья работа!..
– Трубку-то, трубку проклятую брось, басурман! – закричал он, топая ногами – Ведь образа в переднем углу, нехристь, а ты табачищу напустил…
Никон поднялся, сунул трубку в карман и с любопытством посмотрел на хозяина.
– Тятенька, после успеешь обругаться, – вступилась Наташа, – а Никон Зотыч наш гость. Я его позвала сюда.
– Ты?.. Наташа, да ты с меня голову сияла, – застонал старик, хватаясь за свои седины. – Бунтовщик… смутьян… а ты ведешь его в горницы! Да ему в остроге мало места… Рабочих перебунтовал, сам поклониться не умеет порядком. Что же это такое?
– Никон Зотыч правильно делал, – ответила Наташа. – Вы обманывали рабочих поденщиной, а он справедливый…
– Я никого не бунтовал, Федот Якимыч, – проговорил Никон своим обыкновенным тоном. – Вы сами знаете, что это так…
Федот Якимыч повернулся к дочери и повелительно указал на дверь. Она без слова вышла. Никон продолжал стоять и в упор смотрел на старика, который порывисто ходил по комнате, точно хотел угомонить какую-то мысль.
– Ты, гордец, чего столбом-то стоишь? – крикнул на него Федот Якимыч, круто повернувшись лицом. – Порядков не знаешь…
Никон сел и заложил по привычке ногу за ногу, а Федот Якимыч принялся бегать по горнице. Изредка он останавливался, быстро взглядывал на Никона, что-то бормотал себе в бороду и опять начинал ходить. Наконец, он устал, расстегнул давивший шею воротник ситцевой рубахи и остановился. Посмотрев на Никона одно мгновение, он быстро подошел к нему, крепко обнял, расцеловал прямо в губы и проговорил:
– Люблю молодца за обычай… А теперь убирайся к черту, да смотри, на глаза мне не попадайся, коли хочешь быть цел.