Юрий Владимирович Андропов. Несбывшиеся надежды
О многих его качествах часто говорилось в последние годы – о незаурядном уме и политической одаренности, необычной для руководителей той поры интеллигентности. Хотя она не основывалась на солидном формальном образовании (в значительной мере его интеллект развивался на основе самообразования, которое, естественно, не могло гарантировать от известных пробелов в знаниях).
Андропов выделялся среди тогдашних руководящих деятелей, в том числе «оснащенных» вузовскими дипломами и даже научными титулами, как весьма яркая фигура. Что, замечу, не всегда было для него, для его карьеры полезно. То ли понимая это, то ли в силу присущей ему природной скромности, он всего этого стеснялся, пытался прятать. Выделялся Андропов на фоне тогдашних лидеров и в смысле нравственных качеств: был известен личным бескорыстием, доходившим даже до аскетизма. Правда, эти качества, проявлявшиеся в личной жизни, уживались, когда речь шла о политике, с весьма гибкими представлениями о морали, с неизменно негативным, но подчас примиренческим отношением к тем неприглядным, во многом отталкивающим «правилам игры» и нормам взаимоотношений, которые за долгие годы утвердились в обществе, и особенно в его верхах.
Словом, фигура это сложная, многомерная, и у меня просто нет того писательского дара, который позволил бы дать достоверный литературный портрет этого человека. Потому я ограничусь, в дополнение к сказанному, некоторыми впечатлениями о тех сторонах личности Андропова и его деятельности, которые мне открылись в ходе многолетнего знакомства, общения, в отдельные периоды совместной работы.
Хотел бы при этом оговориться, что в моих оценках, при всем старании быть объективным, может быть, все же проявится личное отношение – хорошее, в какие-то моменты граничившее с восхищением, а в другие – сменявшееся досадой, даже горечью: как так, почему он в этот важный момент дал слабину, смалодушничал, ошибся! Вместе с тем я не был слеп к его недостаткам и неверным поступкам, замечал их и, случалось, говорил ему об этом, что приводило подчас к охлаждениям в отношениях, обидам и даже ссорам.
В целом у нас были хорошие отношения, в чем-то доверительные, хотя – с учетом разницы в положении, а часто и во взглядах, естественно, – не до конца и, конечно, с должной дистанцией. Начиная с внешнего: он со мною был на «ты», хотя звал по имени и отчеству, лишь в редких, более интимных разговорах обращался по имени. Я себе фамильярностей не позволял, и к ним в общении с этим человеком даже не тянуло. Но часто просто забывал о формальностях, говорил с ним прямо, хотя, если не был в запале, с определенным резервом.
Он это понимал и, когда хотел получить совершенно откровенное суждение, старался раздразнить, что ему, как правило, удавалось; изредка к этому приему прибегал и я, хотя, скажу честно, с меньшим успехом – он намного превосходил меня в житейском опыте, искусстве и навыках общения с людьми.
С 1964-го по 1967 год я служил под его началом в аппарате ЦК КПСС – первое время консультантом, затем руководителем группы консультантов. Когда Андропов был назначен председателем КГБ, он постарался сохранить товарищеские отношения со мною и некоторыми другими работниками отдела ЦК, нередко звонил по телефону, время от времени (со мною, наверное, раз в полтора-два месяца) встречался; как правило, в своем кабинете на Лубянке. После возвращения в мае 1982 года Ю.В. Андропова в ЦК КПСС я стал встречаться с ним много чаще, как по его, так и по моей инициативе. О том, как складывались наши отношения, когда он стал Генеральным секретарем, расскажу ниже.
На чем основывались эти длительные – более чем двадцатилетние – и не лишенные взаимного доверия отношения? С моей стороны – на искреннем уважении. Его не меняли понимание слабостей Юрия Владимировича, несогласие с ним и споры по ряду вопросов, в том числе крупных. А также на чувстве долга – я считал, что, излагая ему письменно и устно информацию, свои соображения по разным вопросам, могу как-то, хоть в минимальной мере, содействовать принятию верных, на мой взгляд, политических решений и препятствовать решениям, опять-таки, на мой взгляд, неверным, опасным.
Ну и, наконец, чтобы помочь людям, попадавшим в беду, кого-то прикрыть от несправедливых преследований, где можно – восстановить справедливость. Только с его помощью я добился отмены тюремного заключения некоторых людей, в том числе несправедливо осужденного инвалида Отечественной войны, Героя Социалистического Труда, известного председателя колхоза из Одесской области Белоконя, помог ряду людей, которым грозила расправа за «подписантство» или «инакомыслие», пытался, иногда не без успеха, выручить некоторых деятелей культуры, над которыми сгущались политические тучи. Для себя я у него ни разу ничего не просил, хотя он и меня, случалось, прикрывал от наветов и доносов. Некоторые из них мне (наверное, в назидание, чтобы держал ухо востро!) он даже показывал, давал почитать.
Я как-то не задумывался тогда, в чем состояла его заинтересованность в поддержании добрых отношений со мною. Но сейчас, по прошествии лет, я пришел к некоторым личным выводам. Надеюсь, их изложение не будет принято за нескромность. Андропов, во-первых, знал (о чем как-то даже сказал мне), что я не скажу ему неправды, тем более желая угодить или не желая вызвать недовольство и гнев (хотя он, конечно, понимал, что не во всех случаях я ему говорю всю правду). Это в те времена было делом не таким уж частым среди тех, кто общался с руководством. Андропов – сужу и по другим товарищам, с которыми он сохранял отношения, – такое качество ценил.
Во-вторых, он с интересом и доверием относился к моим суждениям (хотя нередко их проверял), прежде всего по вопросам внешней политики.
В-третьих, по моему мнению, как и по мнению других людей, с которыми общался, он из первых рук, а не по пересказам составлял собственные суждения о настроениях интеллигенции.
И, в-четвертых, у него, как у каждого нормального человека, иногда возникала естественная потребность поговорить по душам. Он со временем убедился, что я ни разу его не подвел, умел о деликатных вещах молчать.
* * *
Ну а теперь о своих впечатлениях об этом человеке. Повторю: в личном плане это был человек почти безупречный: он выделялся среди тогдашних руководителей равнодушием к житейским благам, а также тем, что в этом плане держал в «черном теле» свою семью. Его сын работал несколько лет в Институте США и Канады на самой рядовой должности с окладом 120 рублей, но когда в разговоре заходила речь о нем, Андропов просил об одном: «Загружай его побольше работой». Как-то с возмущением сказал, что сын совсем зарвался – попросил сменить двухкомнатную квартиру на трехкомнатную, хотя вся-то семья – он, жена и ребенок. (От себя замечу, что дети других членов Политбюро с такой семьей имели и трех-, и четырехкомнатные квартиры.)
Помню и такой эпизод: я ему рассказал как-то, что какой-то подхалим выписал партию автомашин «мерседес» и «вольво» и по дешевке продал детям руководителей, а те на них красуются, вызывая только еще большее раздражение и возмущение людей.
Андропов покраснел, вспыхнул и сказал: «Если в твоих словах содержится намек, знай: у меня для всей семьи есть только «Волга», купленная за наличные восемь лет назад».
А через несколько минут, когда отошел, сказал, что действительно это безобразие и разврат само по себе, а ко всему прочему– политическая бестактность. «Но ты сам, понимаешь, что жаловаться мне на это некому, едва ли есть смысл в еще одном поводе для ссоры чуть ли не со всеми руководителями».
О семейных, личных делах Андропов говорил крайне редко. Помню, один раз рассказал – видно, тяжко было на душе – о болезни жены, начавшейся осенью 1956 года в Будапеште, во время осады восставшими советского посольства, и связанной с пережитым шоком.
Сам он был лишен житейских недостатков, во всяком случае, видимых, – был приветлив и тактичен, почти не пил, не курил. Но не рассматривал все это как добродетель, не ханжествовал, не ставил подобные житейские прегрешения в вину другим, иногда отшучивался: я, мол, свою «норму грехов» выполнил в более молодые годы.
Андропов умел расположить к себе собеседника, и это, наверное, не было просто игрой, а отражало привлекательные стороны его натуры. Я не знаю случаев, когда бы он сознательно сделал подлость.
Но оставить в беде, не заступиться за человека, даже того, к кому хорошо относился, Андропов мог, и здесь я хотел бы сказать о его негативных чертах, одна из них – это нерешительность, даже страх, нередко проявлявшиеся не только в политических делах, но и когда надо было отстаивать людей, тем более идеи. Слабость эта вела к готовности слишком легко идти на серьезные компромиссы. Мне кажется, Юрий Владимирович в глубине души это сознавал и пытался найти себе какое-то оправдание. Такие компромиссы, уступки, уход от борьбы он прежде всего оправдывал соображениями «тактической необходимости». О них он охотно рассуждал вслух, и в частности нередко корил меня: вот, мол, цели ты видишь правильно, стратег ты неплохой, а тактик– дерьмовый (он употреблял и более сильные выражения).
Иногда я с этой критикой соглашался, иногда нет, а один раз не выдержал и сказал ему, что если поступать так, как он все время предлагает (речь шла о внутренних делах), можно получить «короткое замыкание» в бесконечной тактике и напрочь потерять стратегию.
Андропов обиделся, и на некоторое время наши отношения даже охладились, но не надолго.
* * *
Другой слабостью Андропова было неумение правильно оценивать некоторых людей. В этом плане он был внутренне предельно противоречивым человеком, отчасти это были просто ошибки, и только они. В других случаях – чрезмерное увлечение тактикой, а иногда и следствие определенной противоречивости его политических взглядов.
Всю ту часть жизни Андропова, которой я был свидетелем, ему были свойственны как кадровые удачи, даже находки, так и серьезные просчеты. Например, работая в ЦК КПСС, он, с одной стороны, собрал очень сильную группу консультантов, а с другой – выдвинул своим преемником мелкого, неумного и лишенного принципов К.В. Русакова, не раз брал заместителями слабых, вредивших делу людей, и терпел не только бездельников и бездарных людей, но и таких, которые наносили немалый политический вред, чего он не мог не понимать.
Его кадровую политику в КГБ оставляю за скобками – слишком уж это закрытая сфера, но если попытаться оценить все, что он сделал в плане отбора и выдвижения людей, находясь в составе политического руководства партии и страны, опять сталкиваешься с труднообъяснимой противоречивостью.
С одной стороны, он был первым или одним из первых, кто оценил такого незаурядного политического деятеля, как М. С. Горбачев. Знаю это достоверно. Впервые эту фамилию я услышал именно от Андропова в 1977 году, весной. Дату помню, поскольку начался разговор с обсуждения итогов визита С. Вэнса, потом перешел на болезнь Брежнева. И я здесь довольно резко сказал, что идем мы к большим неприятностям, так как, судя по всему, на подходе слабые, да и по политическим взглядам часто вызывающие сомнения кадры.
Андропова это разозлило (может быть, потому, что он в глубине души сам с такой оценкой был согласен), и он начал резко возражать: ты, мол, вот говоришь, а ведь людей сам не знаешь, просто готов все на свете критиковать.
– Слышал ли ты, например, такую фамилию – Горбачев?
– Нет, – отвечаю.
– Ну вот видишь, а подросли ведь люди совершенно новые, с которыми действительно можно связать надежды на будущее.
Не помню, чем тогда закончился разговор, но во второй раз я фамилию Горбачева услышал от Юрия Владимировича через год, летом 1978 года, вскоре после смерти Ф.Д. Кулакова, бывшего секретарем ЦК и отвечавшего за сельское хозяйство.
После чисто деловой беседы, касавшейся моих оценок ситуации в США, а также той реакции, которую вызвало в Америке и Европе размещение наших ракет СС-20, разговор перешел на внутренние дела, и здесь Андропов вдруг, без прямой связи с тем, о чем шла речь, как бы размышляя вслух, сказал:
– Вот негодники (он употребил более резкое выражение. – Г.А.), не хотят, чтобы Горбачев перебрался в Москву!
И, отвечая на мой недоуменный вопрос, объяснил: речь идет о назначении Горбачева на пост, который занимал Кулаков, а потом заговорил о чем-то другом. Но осенью того же года М.С. Горбачев (как развертывалось его дело, я достоверно не знаю) стал секретарем ЦК КПСС, ведавшим сельским хозяйством, а вскоре в ходе подготовки очередного Пленума ЦК я с ним впервые лично встретился.
Появление Горбачева в Москве в качестве секретаря ЦК КПСС оказалось, несомненно, очень важным делом, событием исторического значения, и если Андропов, как можно было догадываться, сыграл здесь какую-то роль – это одна из его больших, возможно, самых больших заслуг. Однако не исключено и то, что такой яркий, необычный человек, как Горбачев, мог бы и какими-то другими путями выдвинуться в руководство.
Но на одну удачу и здесь у Андропова пришлось несколько неудач – видимо, сыграли свою роль упомянутые выше обстоятельства. Он, в частности, пригласил из Ленинграда в Москву Г.В. Романова, фигуру совершенно одиозную; он покровительствовал Г.А. Алиеву, хотя – в этом я абсолютно убежден – не только не был замешан, но и просто не знал о тех темных делах, в которых того позже обвинили, а в его способностях и характере не разобрался. В представлении Андропова Алиев был тем же борцом с коррупцией, каким он его воспринял в конце шестидесятых годов.
Наконец, именно Андропов пригласил в Москву из Томска, поставил во главе кадровой работы в ЦК Е.К. Лигачева. К нему его, видимо, расположила тоже непримиримость к коррупции. Помню свой разговор с Лигачевым на поминках по Андропову в день его похорон, когда тот говорил, что не перестанет бороться против этого зла, чего бы это ему ни стоило, – я убежден, что говорил он искренне.
* * *
Но достаточно о личных достоинствах и недостатках. При всем их значении для политического лидера самое важное, конечно, – это его политика, политическое соответствие тем высоким требованиям, которые предъявляются к руководству такой политической силой, какой была коммунистическая партия, такой страной, как наша. Переходя к этому вопросу, я бы хотел сказать, прежде всего, что, по всем моим наблюдениям и впечатлениям, Ю.В. Андропова отличало отсутствие властолюбия, стремления к тому, чтобы стать «главным». Не исключаю, что он и начал о себе думать как о преемнике Брежнева просто потому, что не видел никого другого (во всяком случае, в тот момент в числе возможных кандидатур достойных не было).
Сам Андропов, по-моему, до начала 1982 года даже не пытался готовить себя к этой новой политической роли. Я помню, в частности, как во второй половине семидесятых годов несколько раз он отводил мои попытки заинтересовать его экономическими проблемами, говорил, что и не собирается становиться в них специалистом, хватает и своих дел. А на мои слова, что ему все же надо было бы пройти экономический «ликбез», чтобы лучше ориентироваться в ходе обсуждений этих вопросов на заседаниях Политбюро, так же, как и на предложение с помощью специалистов подобрать ему соответствующую литературу, отвечал (даже с известным раздражением), что у него на это нет времени. Думаю, если бы он уже тогда мыслил себя будущим лидером страны, то не мог бы не видеть необходимости восполнить недостаток экономических знаний.
Другой вопрос – обстановка наверху: полное «безлюдье», отсутствие достойных претендентов на лидерство не могли, я полагаю, не заставить его в какой-то момент начать думать, что он может стать политическим руководителем партии и страны – независимо даже от своего собственного желания. Ну а, кроме того, при нашей жестокой политической системе и традициях у каждого руководителя не могло не быть страха перед следующим лидером, который может с ним расправиться. Так что, если можно, лучше и безопаснее самому оказаться на самом верху.
Думаю, что по-настоящему такая перспектива обозначилась для него как более или менее реальная где-то в начале 1982 года, после кончины в январе М.А. Суслова. Уже в феврале начали ходить слухи, что Андропова прочат на его место. Вскоре мне представилась возможность спросить у Юрия Владимировича, имеют ли эти слухи под собой основание. При этом, помню, заметил в шутку, что со времени работы в аппарате ЦК не очень-то верю слухам о кадровых перемещениях, а став академиком, обосновал эту позицию научно: слухи обычно рождаются на основе здравого смысла, а кадровая политика ЦК руководствуется какими-то иными, «более высокими» соображениями.
Андропов рассмеялся и сказал, что на этот раз слухи верны. Уже через несколько дней после смерти Суслова Брежнев предложил Андропову вернуться в ЦК на должность секретаря:
– Давай решим на следующем Политбюро и переходи на новую работу со следующей недели.
– Я, – сказал мне Андропов, – поблагодарил за доверие, но напомнил Брежневу, что секретари ЦК избираются Пленумом ЦК, а не назначаются Политбюро. Брежнев тогда предложил созвать Пленум на следующей неделе. Я заметил, что ради этого одного не стоит специально созывать Пленум, можно все сделать на очередном, уже объявленном Пленуме, который намечен на май. Брежнев поворчал, но согласился…
Из этого разговора у меня сложилось впечатление, что Андропов в связи с предложением Брежнева испытывал двойственное ощущение. О причинах можно было догадаться. С одной стороны, Андропов хотел бы вернуться в ЦК уже потому, что при смене руководства (а болезнь Брежнева прогрессировала) председатель КГБ окажется в крайне уязвимом положении. Сделать главу Комитета лидером партии и страны, как уже говорилось, было бы против всех традиций. Так что преемником Брежнева стал бы кто-то другой. Но кто бы им ни оказался, он, прежде всего, заменит главу КГБ, так как тот слишком много знает, не говоря уж о том, что новый лидер предпочтет иметь на таком посту «своего» человека. Так что многое говорило «за».
С другой стороны, Андропова – он потом об этом сам сказал – не мог не волновать вопрос: с чем связано, чем мотивировано предложение Брежнева? О своей смерти и о своих преемниках он вроде бы до сих пор не задумывался. Действительно ли Брежнев хочет, чтобы он руководил работой ЦК? Или же его под этим предлогом просто отстраняют от КГБ?
У меня было бы еще больше сомнений насчет отношения Ю.В. Андропова к этому предложению, если бы я знал некоторые другие детали. В частности, что Брежнев не прислушался к совету Андропова насчет его преемника и вместо рекомендованного им Чебрикова решил назначить Федорчука, возглавлявшего до того украинский КГБ, а также что какие– то уголовные дела, расследуемые КГБ, вроде бы коснулись людей, близких к семье Брежнева (с чем, как я писал выше, кое-кто связывал и самоубийство заместителя Андропова Цвигуна, лично тесно связанного с Брежневым).
* * *
Как бы то ни было, в мае Андропов сменил работу, обосновался на четвертом этаже в кабинете, который ранее занимал Суслов. На его место в конце 1982 года пересел Черненко, того сменил М.С. Горбачев; затем этот кабинет занял Е.К. Лигачев – прочная традиция: за вторым секретарем, как и за первым, был давно закреплен определенный кабинет. Уверен: тогда Андропов уже хорошо понимал, что вышел на позицию, которая делала его наиболее вероятным преемником Брежнева на посту Генерального секретаря ЦК КПСС. Собственно, теперь уже сам ход событий заставлял его добиваться положения второго человека в руководстве.
Это было очень своеобразное время. Брежнев, а также, чего уж греха таить, его сподвижники – кто из чувства самосохранения, а кто из-за боязни людей, в свое время соперничавших с Брежневым, – утвердили власть узкой группы лидеров, в которой, несмотря на старость и болезнь, все же до последних дней своей жизни безоговорочно доминировал сам Генеральный секретарь. Все в этой группе уже стали практически несменяемыми, пока хоть как-то держались на ногах. Поэтому физиология была важнейшим фактором политики, а иногда все просто зависело от того, кто кого переживет.
Скажем, если бы Черненко чувствовал себя лучше или если бы Брежнев не пережил Суслова, а тот прожил бы еще год, Андропов, вполне возможно, и не стал бы в ноябре 1982 года Генеральным секретарем. Правда, и в реальной жизни обстановка оказалась очень непростой. Летом и в начале осени 1982 года мне пришлось довольно часто общаться с Андроповым, и хотя он, как правило, был очень сдержан в разговорах о том, что происходило в руководстве, и тем более о шедшей там внутренней борьбе, время от времени его прорывало.
Почти тотчас после того, как Андропов стал секретарем ЦК, Черненко, а следом и Брежнев ушли в отпуск. В каких-то делах Андропов этим воспользовался. В частности, «пробил» решение ЦК о переводе первого секретаря Краснодарского крайкома партии Медунова – человека, ставшего наряду со Щелоковым символом беззастенчивой коррупции, – в Москву, кажется, на должность заместителя одного из министров. Это имело большое практическое значение – Медунов, будучи в Краснодаре, легко блокировал расследование злоупотреблений в своем крае, а вскрыть этот гнойник Андропов очень хотел, надеясь, что таким образом начнет «проветривать» всю политическую обстановку и стимулирует борьбу со злоупотреблениями и в других местах. С юга, где отдыхало начальство, правда, пришли сигналы недовольства, и не только от Черненко, но и от Брежнева, хотя с ним вопрос о переводе Медунова был, как рассказывал Андропов, согласован по телефону.
Насколько я могу судить, Андропов, видимо, утратил в тот момент прежний контакт с Брежневым и не мог быть уверен, что за его спиной не плелись его противниками интриги. В частности, назначенный председателем КГБ Федорчук начал в Комитете преобразования, которые очень задевали, беспокоили Юрия Владимировича (почему – не могу сказать, но он заметно нервничал, когда как-то об этом рассказал). Вершились и какие-то другие дела, выводившие из себя Андропова. Летом и в начале осени 1982 года он часто бывал в дурном настроении…
По-моему, 20 октября, через пару дней после выхода Андропова из отпуска, мне позвонили из его приемной и пригласили на встречу (я накануне попросился на прием, чтобы обсудить вопрос о преемнике недавно умершего Иноземцева). Я застал Андропова очень возбужденным и в таком хорошем настроении, в каком его давно не видел. Оказывается, у него пару часов назад было серьезное «выяснение отношений» с Брежневым.
– Я, – сказал он, – набрался духу и заявил, что просто не понимаю своего положения, желал бы знать, чего, собственно, хотело руководство, лично Леонид Ильич, переводя меня на новую работу: отстранить от КГБ или поручить вести более важные политические дела в ЦК.
Брежнев, выслушав, ответил, что хочет, чтобы Андропов брал в руки «все хозяйство».
– Ты – второй человек в партии и в стране, исходи из этого, пользуйся всеми полномочиями.
И пообещал ему полную поддержку. Это развязывало Андропову руки – в Политбюро и секретариате, в аппарате ЦК, где сильны были позиции Черненко, ситуация для Андропова была, видимо, непростой.
Не прошло и трех недель после этого разговора, как Брежнев скончался и его преемником стал Андропов. Может быть, Брежнев ощущал близкий конец? А возможно, это была чистая случайность? Не знаю.
* * *
Существеннее, однако, чем хроника тех событий, политическая оценка роли Андропова на протяжении того времени, что он был в руководстве. Я выскажу некоторые свои соображения и предположения, оговорившись при этом, что есть немало деталей, которых я просто не знаю, особенно в той части, что относится к его работе в КГБ. На эту тему он со мною почти не говорил, хотя кое-что было нетрудно понять самому и сверить с тем, что доводилось узнать со стороны.
Первый пост, на котором Андропов в силу логики событий начал оказывать влияние на политику, был пост советского посла в Венгрии. Юрий Владимирович занимал его с 1954 до 1957 год, то есть в период, на который пришлись драматические события в этой стране, сыгравшие заметную роль и в международных отношениях, и в наших внутренних делах.
Я не могу давать оценки его работе в должности посла. Да и интересуют меня лишь те аспекты, которые могли оказать влияние на формирование политических взглядов Андропова в последующие годы. Ограничены и источники – рассказы наших людей, работавших в это время в Венгрии, а также некоторых венгерских товарищей, включая Яноша Кадара (с ним я несколько раз в 1983–1988 годах имел долгие беседы).
Первое, в чем сходятся мои собеседники-соотечественники: сообщения Андропова в Москву в месяцы, предшествовавшие вооруженному выступлению противников режима Ракоши осенью 1956 года, отличались необычной для тех времен откровенностью и даже остротой. Возможно, кстати, именно это спасло его политическую карьеру после венгерских событий, когда, как он рассказывал сам, эти сообщения подробно, чуть ли не под лупой исследовались. Андропов, в частности, критически отзывался о Ракоши и других венгерских руководителях, предупреждал, что, если мы и дальше будем делать на них ставку, это может окончиться серьезными потрясениями. Вместе с тем не исключаю, что рекомендации Андропова содержали и предложения о необходимости укрепления «закона и порядка», возможно, за счет какого-то наращивания нашего военного присутствия в Венгрии.
Это меня не удивило бы по той простой причине, что соответствовало тогдашнему нашему имперскому политическому мышлению, прежде всего в отношении социалистических стран Восточной Европы – стран, которым при нашем активном участии, более того, по нашей воле, в конце сороковых годов были навязаны и политический режим, и экономическое устройство, и внутренние порядки, отвечавшие нашим, вбитым десятилетиями сталинщины представлениям о социализме.
Это была одна из крупнейших ошибок нашей политики. Мы предпочли хорошим, взаимоуважительным отношениям с соседями военно-политический союз, который к тому же сопровождался грубым вмешательством в их внутренние дела. За это пришлось платить берлинскими, венгерскими, чехословацкими событиями. Но настоящий час расплаты наступил лишь в конце восьмидесятых годов…
Нельзя сказать, что ненормальность, опасность положения, сложившегося после принудительной «социализации» восточноевропейских стран в конце сороковых годов, не была замечена. Уже в первые годы после смерти Сталина начались какие-то изменения в наших представлениях, пробивалось, пусть с трудом, понимание того, что надо считаться с экономическими и политическими интересами наших соседей.
Андропов, наверное, не мог вырваться за рамки противоречивого сочетания тех и других представлений. Но, судя по тому, что я знаю, он выделялся среди послов в этих странах тем, что был больше других открыт для новых идей и раньше своих коллег перестал относиться к стране, в которой был аккредитован, как секретарь обкома к своей области.
Сами трагические события в Венгрии в конце октября – начале ноября 1956 года наложили очень глубокий отпечаток на Андропова, он оказался в их политическом эпицентре. Понимал он их – это я знаю от него самого – действительно как вооруженную контрреволюцию, которую надо подавить, и это повлияло на его политическое мышление. Вместе с тем он, я уверен, лучше других видел, что распад существовавшей в Венгрии власти, размах и накал массового недовольства имели своей причиной не столько то, о чем говорилось официально, – заговор контрреволюционеров и происки из-за рубежа, сколько реалии самой венгерской действительности. Видел он и экономические проблемы, созданные неравноправным положением Венгрии в торгово-экономических отношениях с Советским Союзом.
На отношение Андропова к событиям в Венгрии, наверное, повлияли и личные, чисто эмоциональные впечатления. К нему стекалась информация о действиях тех, кто восстал, об их безжалостных расправах с коммунистами, партийными работниками и государственными служащими. Немало пришлось пережить и ему самому. Я уже упоминал, что события, в центре которых он оказался, стали причиной серьезной, на всю жизнь, болезни его жены. Вокруг посольства шла стрельба, обстреливали и самого Андропова, в частности когда он выезжал для встречи А.И. Микояна на аэродром.
У меня сложилось впечатление, что у Андропова в результате особенностей его интеллектуально-политического багажа и политических событий, в центр которых он попал, сложился определенный психологический комплекс. Люди, знавшие Андропова, назвали его позже «венгерским комплексом», имея в виду очень настороженное отношение к нарастанию внутренних трудностей в социалистических странах и (это уже моя оценка) излишне быструю готовность принимать самые радикальные меры, чтобы предотвратить перерастание этих трудностей в острый кризис. Хотя надо признать, что, в отличие от многих других наших деятелей, к причинам такого рода кризисов Андропов не относился примитивно, видел их более глубокие экономические, политические и идеологические составляющие и не сводил антикризисные меры к применению силы, хотя и не исключал такого развития событий.
С этим связано проявление еще одного качества, отличавшего Андропова от многих его коллег. Когда вооруженное сопротивление противников власти, существовавшей в Венгрии, было подавлено, Андропов сразу же начал думать не о мести, не о сведении счетов с противниками, а о скорейшем установлении гражданского мира. Поэтому он в меру сил поддерживал кандидатуру Яноша Кадара, выдвинутого на пост руководителя партии, собственно, на пост нового лидера Венгрии. Кадара, которого Ракоши посадил в тюрьму, подвергал издевательствам и пыткам, держал под угрозой расстрела.
Я знаю, что не все в Москве благосклонно относились к этому предложению; многие думали: именно то обстоятельство, что Кадар был в тюрьме и чувствовал себя обиженным, могло отразиться на его отношении к Советскому Союзу, с руководством которого, как он знал, Ракоши не мог не согласовать его арест. Не окажется ли Кадар поэтому ненадежным союзником, не поведет ли он Венгрию по враждебному СССР пути?
Андропову, однако, удалось убедить Москву, что лидером должен стать Кадар, и его приход к власти помог довольно быстро вывести Венгрию из состояния глубокого кризиса и полной национальной деморализации.
* * *
Более близко мне пришлось наблюдать работу Андропова уже в отделе ЦК. Думаю, в целом его деятельность, а также его влияние на нашу политику во время пребывания на этом важном посту были положительными. Конечно, если судить по критериям того времени, учитывать, что действовал он в рамках господствовавших тогда и бывших непререкаемыми представлений о политике в отношении социалистических стран, да и внешней политики в целом.
Андропов в меру того, что считал возможным, настаивал, чтобы мы больше считались с самостоятельностью других социалистических стран, с их интересами. Он старался при помощи политических и экономических средств предотвратить ситуации, которые могли бы привести нас к использованию силы для подавления попыток этих стран найти самостоятельные решения тех или иных проблем. Андропов выступал за более терпимое отношение к их поискам, даже если они означали отход от советского опыта, и был решительным сторонником экономической интеграции социалистических стран на новых основах, предусматривавших действительно взаимные интересы. Хотя, как упоминалось, глубоких экономических знаний у Андропова не было и он ставил эти вопросы лишь в общем, политическом плане. Как секретарь ЦК Андропов, насколько я мог наблюдать, не боялся выходить и за рамки своей непосредственной ответственности, поднимал вопросы об отношениях между Востоком и Западом, о нашей глобальной политике и о новых явлениях в международных делах.
В очень сложный период, непосредственно после октябрьского 1964 года Пленума ЦК КПСС, Андропов, пережив кратковременную опалу и болезнь (инфаркт), вел себя активно, поддерживал курс на мирное сосуществование и старался в таком духе влиять на Брежнева. Думаю, что в этом плане его роль в тогдашнем руководстве была уникальной. Я не знаю никого другого из людей столь высокого положения, кто бы последовательно пытался проводить такую линию. Хотя Андропов был при этом осторожным, соблюдал все упоминавшиеся правила тактики, так что мне часто казалось, что он ими даже злоупотреблял.
* * *
Что касается деятельности Андропова на посту председателя КГБ, то по причинам, о которых говорилось выше, я не берусь давать ей сколь-нибудь однозначные оценки. Здесь, насколько я знаю, положительное и негативное было перемешано особенно густо.
Прежде всего, надо иметь в виду, что в этот период все более заметной становилась тяга большой части руководства к возврату, хотя бы частичному, без крайностей, к сталинизму, и в частности к ужесточению карательной политики. Несколько раз я слышал от самого Андропова, а еще чаще от других, что в Политбюро раздавались открытые требования «сажать» – сажать диссидентов, людей, критикующих систему и отстаивающих свои мнения. Часто при этом выражалось недовольство «либерализмом» тех, кто за это дело отвечает. Знаю, в частности, что раздавались, например, требования арестовать таких видных деятелей культуры и науки, как Солженицын и Сахаров.
Андропов этого не хотел и, наверное, в меру сил своих этому противостоял, отчасти по убеждениям – он по характеру был человеком не из того материала, из которого получались в свое время Ягоды, Ежовы и Берии, а отчасти, я допускаю, и потому, что был осторожен, усвоил урок XX съезда, разоблачившего злоупотребления в органах безопасности, оберегал свое доброе имя, свою репутацию.
В то же время в этот период в КГБ не только допускались аресты и осуждения невинных людей, которые впоследствии были реабилитированы, но получала все более широкое распространение весьма отталкивающая практика разнообразных форм борьбы с диссидентами. В дополнение к обычной слежке, постоянному политическому давлению были, и достаточно часто, попытки политически и морально дискредитировать диссидентов, иногда даже при помощи провокаций, запугивания, незаконного помещения их в психиатрические больницы. В практике была и высылка за границу, и лишение гражданства.
Андропов не мог не нести за это ответственность, и очень трудно – даже людям, испытывающим к нему уважение, – оправдать это тем, что он на такую практику шел, ее санкционировал, чтобы избежать других, более жестоких мер, которых требовали некоторые его коллеги, то есть прямых репрессий, арестов и уголовного преследования невиновных. Хотя требования такие, несомненно, раздавались, и уж сам себя он мог в собственных глазах именно так оправдывать.
Я отнюдь не хочу становиться в позу чистоплюя и моралиста; у меня, в частности, не вызывает сомнений правильность того, что он согласился возглавить КГБ в 1967 году – уступать этот стратегически важный пост неизвестно кому было просто опасно. Понятно и то, что за такое решение пришлось платить. Возглавив КГБ, Андропов должен был принимать репрессивные меры не только в отношении шпионов, изменников и ожесточенных врагов строя, добивавшихся его насильственного свержения.
Факт остается фактом: Андропов дал себя втянуть или сам втянулся в весьма неприглядные дела. В общем, оказалось, что и он не составлял исключения, поддался, как многие, той «порче», которая исходит от власти, от занимаемой высокой должности.
* * *
Не могу не сказать в связи с этим о деле, которым он очень дорожил, – о затее с организацией так называемого Пятого управления. Я думаю, что идея все же была подсказана кем-то из старых работников Комитета, что, конечно, не снимает ответственности с Андропова.
Впервые услышал я об этом вскоре после перехода Андропова в КГБ. Он как-то с гордостью сказал, что «работу с интеллигенцией» вывел из контрразведки: нельзя же, мол, относиться к писателям и ученым как к потенциальным шпионам и заниматься ими профессиональным контрразведчикам. Теперь, продолжал он, все будет иначе: делами интеллигенции займутся иные люди и упор будет делаться, прежде всего, на профилактику, на предотвращение нежелательных явлений.
Я тогда (поначалу с Андроповым спорить было легче: он только недавно ушел из ЦК, еще не ощущал себя «вождем» и отношения по инерции сохранялись у нас хорошие) набрался решимости и возразил, – сказал, что, во-первых, не понимаю, почему вообще КГБ должен «заниматься» интеллигенцией. Ведь не «занимается» он, скажем, рабочим классом или крестьянством. Понятно, что если какие-то представители интеллигенции, как и любой другой прослойки общества, становятся на путь преступлений, на путь контрреволюционных заговоров, антисоветской деятельности, то это уже дело КГБ, а остальное, мне кажется, вообще должно находиться в сфере внимания других организаций – ЦК КПСС, творческих союзов и т. д., но не карательных органов, будь-то контрразведка или какое-то новое управление.
Во-вторых, мне не кажется привлекательной «профессионализация» сотрудников КГБ в работе с интеллигенцией, то, что какой-то их круг будет «занят» исключительно интеллигенцией. Не пойдут ли они по пути тех жандармских офицеров, «работавших» с интеллигенцией при царе, которых описал в «Климе Самгине» Горький, по пути чистой «бенкендорфщины»?
Андропова покоробило это сравнение, он мне возразил, что я не понимаю реальностей, не знаю всего происходящего в обществе; то, что он задумал, означает значительный шаг вперед, отход от плохой старой практики, а отнюдь не возврат к «жандармской» деятельности.
Я высказал ему и еще одно сомнение, упирая на то, что создание специального управления приведет не к сокращению, а к росту числа различных дел и проблем с интеллигенцией. И по очень простым причинам: пока вопросы, связанные с интеллигенцией, оставались в ведении контрразведки, это было все-таки для последней не основным и тем более не единственным занятием. Главным было разоблачение шпионов. Если же будет создано специальное управление, то ему ведь придется оправдывать свое существование и в отсутствии реальной работы придется ее придумывать, что может привести к возникновению серьезных проблем.
Андропов не принял этих замечаний всерьез, сказав, что я ничего в этом деле не понимаю, а через некоторое время увижу сам, какую эти изменения принесут пользу.
Потом из того, что доводилось услышать, в том числе от самого Андропова, у меня сложилось впечатление, что работой нового управления он весьма интересовался, и как «неофит» в делах КГБ чем-то в ней даже бывал увлечен, чрезмерно верил сотрудникам этого нового да и других управлений, а его работа оказалась отнюдь не безобидной. Произошло немало личных трагедий. Ухудшилась морально-политическая обстановка в стране, был нанесен дополнительный ущерб образу страны в глазах мировой общественности. В общем, была вписана еще одна постыдная страница в историю деятельности этого учреждения.
Так что (говорю об этом с горечью) Андропов несет ответственность за многие неправедные дела семидесятых – начала восьмидесятых годов: за преследование инакомыслящих, в том числе и за политические аресты, изгнание за рубеж, «психушки», включая и такие дела, ставшие печально знаменитыми, как преследование академика Андрея Дмитриевича Сахарова. Это нельзя скрывать. Хотя можно вспомнить и отдельных представителей интеллигенции, которых он прикрывал от ударов и выручал из беды.
* * *
При Андропове, особенно по мере роста его политического авторитета, очень заметно росло и возглавляемое им ведомство – численно и даже по занимаемым в Москве, да и на периферии зданиям, а также по своему весу в структурах власти. Конечно, люди там, как я себе представляю, в основном были иные, чем в 1937 году или в другие периоды сталинских репрессий. Но все-таки столь большой рост влияния карательных органов был ненормален, и он оказывал на жизнь общества негативное воздействие.
Содействуя экспансии своей «империи», Андропов, я полагаю, не преследовал дурных целей, не стремился сделать наше государство более «полицейским» – скорее, речь шла просто о ведомственном интересе, от которого не застрахованы и крупные политические фигуры. Но объективно это не могло иметь хороших последствий.
Не в оправдание, а для объективности хотел бы заметить, что при всем своем авторитете и в руководстве, и в возглавляемом им ведомстве, при всем том, что в период болезни Брежнева он мог пользоваться значительной самостоятельностью, Андропов все же себя не ощущал полным хозяином «в своем доме», то есть в КГБ. Я писал уже, что Брежнев всегда старался иметь на достаточно высоких постах в Комитете «своих», лично близких людей, докладывавших ему напрямую помимо Андропова, и это постоянно держало последнего в напряжении.
Вот один типичный эпизод. Как-то Андропов попросил меня срочно приехать. Пригласил сесть и сказал, что покажет мне одну «бумагу», о которой просит никому не говорить, но хочет со мной посоветоваться. «Бумага» представляла собой копию перлюстрированного письма одного моего близкого товарища, которого и сам Андропов знал лично, мало того – был с ним в хороших отношениях. Письмо было написано под настроение, очень искренне и касалось не только личных, но и политических переживаний автора, вызванных, в частности, тем, что работать приходилось, по выражению автора, под началом ничтожных людей, впустую, напрасно тратя энергию и время.
Поскольку речь шла о человеке, достаточно известном руководству, Андропов сказал, что ему придется показать письмо Брежневу, а тот, естественно, примет сказанное на свой счет. Потому реакции он ожидает самой негативной (таковой она и оказалась). Как быть?
Я попытался его отговорить: зачем показывать письмо, тем более что фамилии того, кого автор считает «ничтожным», нет и можно допустить, что имелся в виду не Брежнев, а кто-то другой. Мало ли у нас ничтожных и бездарных людей, в том числе и таких, на которых приходится работать автору письма?
Андропов, сказав, что на такой мякине никого не проведешь, заметил:
– Я не уверен, что копия этого письма уже не передана Брежневу. Ведь КГБ – сложное учреждение, и за председателем тоже присматривают. Тем более что есть люди, которые будут рады меня скомпрометировать в глазах руководства тем, что от Брежнева что-то утаил, да еще касающееся его лично.
Я ушел после этой беседы подавленный: в каком же мире кривых зеркал мы живем, насколько извращенные, аморальные нравы царят на самом верху?! Перлюстрация личных писем. Доклад о них главному лицу в стране. Да еще и надзор за тем, кому руководитель доверил за всеми надзирать!
А ведь в этом эпизоде, скорее всего, открылся лишь маленький кусочек действительности. Между тем Андропов, возглавив КГБ, естественно, не мог уйти от самых неприглядных сторон деятельности этого учреждения. Думаю, нелегко было, постоянно сталкиваясь с изнанкой политических, служебных и личных отношений, поневоле копаясь в грязном белье общества, оставаться прежним собою.
Вместе с тем я все-таки считаю, что, окажись в это сложное время (даже безвременье) на посту председателя КГБ другой человек – практически любой из тех, кто был в те же годы на политическом горизонте, – развитие событий могло принять куда более тягостный оборот.
В течение многих лет своей работы в КГБ Андропов входил одновременно в высшее политическое руководство страны – был кандидатом в члены, а затем членом Политбюро, притом одним из самых влиятельных. В этом плане он, конечно, не может не нести ответственности за положение дел в стране, ее усиливавшийся упадок. Зная, однако, и политические механизмы, и нравы того времени, я бы не стал упирать на такие общие оценки – в существовавшей в руководстве обстановке не было принято вмешиваться в дела, тебе непосредственно неподведомственные, а тем более спорить с Генеральным секретарем. Так что, давая оценки, надо быть конкретным. Действительно большой грех на душе Андропова, если говорить о политике страны в тот период, – это Афганистан. Но об этом уже немало говорилось.
* * *
Короткий период в деятельности Андропова между его возвращением в ЦК КПСС в мае 1982 года и до смерти Брежнева, наверное, заслуживает позитивной оценки. Став, по существу, вторым человеком в партии, да еще в условиях тяжкой болезни первого, он, я думаю, больше, чем когда-либо раньше, ощутил ответственность уже не за ограниченный участок работы, а за общее положение дел в партии и в стране. Тем более что тяготы, проблемы и негативные стороны ситуации он знал лучше других из информации, которую много лет постоянно получал, возглавляя КГБ.
Вернувшись в ЦК, Андропов сразу же взялся за дело, не стал выжидать. Как я себе представляю, одной из проблем, которая его тогда больше всего волновала, была коррупция, разложение, глубоко проникшее почти во все ткани нашего общества, и прежде всего коррупция среди руководителей разного уровня. О семье Брежнева я от Андропова в связи с этим никогда ничего не слышал, хотя на Западе об этом писали. Не исключаю, что он просто не считал возможным со мною об этом тогда говорить. Но из тогдашних разговоров помню, что особенно беспокоили его фигуры Медунова и Щелокова – людей, наглядно символизировавших растленность, безнаказанность и вседозволенность руководителей. Ну а кроме того, близких к Брежневу, бросавших на него тень.
В идеологической сфере, включая общественные науки, Андропов тоже проявлял известную активность, с чем были связаны и мои довольно частые встречи с ним в те месяцы. Он не планировал, во всяком случае тогда, каких бы то ни было драматических перемен, но явно хотел остановить наступление активизировавшихся консервативных, неосталинистских сил.
Во внешней политике с переходом Андропова на новую работу ситуация едва ли изменилась: он не стал здесь более влиятельным, как и раньше, входил в «тройку», которая готовила, а нередко и решала вопросы. В последней, помимо него, состояли также Громыко и Устинов.
Многого Андропов за это время, конечно, сделать не смог – с момента перехода на новую работу и до смерти Брежнева прошло менее полугода. Но все же обстановка в ЦК начала меняться. Это ощущали многие люди, и я в том числе. Те, кто видел перемены, начали с несколько большей надеждой смотреть в будущее. Потому, прежде всего, что впервые появилась реальная альтернатива «черненкам», «гришиным», «тихоновым».
Это, по существу, было главным – Андропов явно стал первым и основным кандидатом в преемники Брежнева. Наверное, он в это время шире, уже в масштабах государства, начал думать о тех проблемах, которые стоят перед страной. Это, возможно, помогло ему несколько лучше подготовиться к ожидавшей его роли политического лидера державы.
Однако к ноябрю 1982 года, когда скончался Брежнев, Андропов, даже став самым вероятным его преемником, все же не имел уверенности, что все гарантировано. Знаю это и потому, что из Австрии, где меня застала весть о смерти Брежнева, меня срочно доставили той же ночью в Москву на самолете Министерства обороны, который повернули в Братиславу с полпути, когда он летел из Праги в Москву. Вероятно, на Пленуме ЦК Андропов хотел все же иметь больше людей, которым мог доверять.
* * *
С ноября 1982 года начался последний период жизни Андропова, важный во многих смыслах, включая и возможность оценить вклад, который внес в политику, даже в судьбу страны этот деятель.
Сейчас уже начинают забывать, что после периода, который мы по праву зовем застойным, отнюдь не сразу последовала перестройка, что их отделяли почти два с половиной года. Период, мне кажется, важный для последующих событий, а также для нашего понимания собственной истории.
Пребывание Ю.В. Андропова на посту Генерального секретаря ЦК КПСС оказалось, как известно, очень коротким – четырнадцать месяцев, а если вычесть время тяжкой болезни, наверное, не более полугода. При всей скромности масштабов того, что было реально сделано, это были важные месяцы – они как бы ознаменовали собой перерыв дурной постоянности, движения по наклонной плоскости – движения, которому, как начинало порой казаться, просто нет конца.
Страна увидела, во-первых, что ею может руководить нормальный, внушающий доверие, даже не лишенный обаяния человек. Это само по себе давало немалые надежды.
Во-вторых, Андропов уже в первых своих выступлениях пообещал перемены – борьбу с коррупцией, всеобщей безалаберностью, поставил цель подъема страны, преодоления трудностей и решения проблем (о тех и других он начал говорить с откровенностью, от которой мы отвыкли).
В-третьих, люди увидели и реальные дела: они были восприняты как предвестники более значительных перемен. Были сняты с работы особенно одиозные фигуры, в том числе упоминавшиеся Медунов и Щелоков, усилилась борьба со взяточниками и казнокрадами, начали что-то делать для борьбы с коррупцией, наведения порядка, укрепления дисциплины (хотя иногда, скорее всего по инициативе местных властей, действовали нелепыми методами, вроде «облав» с проверкой документов в ресторанах и кинотеатрах в рабочее время).
Все это с первых месяцев и даже недель обеспечило Андропову огромную популярность. От него многого ждали все слои общества: и рабочие, и колхозники, и интеллигенция (в ее среде он был весьма популярен, несмотря на подозрительность, которую традиционно интеллигенты питали к КГБ). У людей родилась надежда и даже вера, что мы не обречены на вечное жалкое политическое прозябание, что мы можем добиться чего-то лучшего.
* * *
Можно ли сегодня ответить на вопрос, насколько обоснованными были эти надежды и что было бы, если бы Андропов прожил дольше, и куда он повел и привел бы страну? Это – непростой вопрос. Тем более что даже опытные, уже сложившиеся, сформировавшиеся политики, став лидерами государства, нередко меняются, развиваются в ту или иную сторону, растут, достигают вершин, которые могли еще вчера казаться для них недоступными, или, наоборот, обманывают ожидания и оказываются несостоятельными.
Но я все-таки рискну, если не ответить на этот вопрос, то, во всяком случае, изложить некоторые свои соображения. О том, в частности, к чему Андропов, согласно моим впечатлениям, тогда стремился, что он планировал в первые недели и месяцы своего пребывания на высшем в партии и государстве посту.
Я уже говорил, что Андропов яснее других лидеров видел наши назревшие и перезревшие проблемы, болячки и язвы (это не значит, что даже он видел их все и в их подлинных размерах). Для первого периода у него, конечно, были и какие-то свои, родившиеся еще до смерти Брежнева планы, и они, конечно, шли дальше наведения элементарного порядка и дисциплины, наказания особенно обнаглевших казнокрадов.
Судя по некоторым разговорам, он понимал, что общество, еще не оправившееся от сталинизма и натерпевшееся разочарований и унижений в годы, которые мы называем застойными, нуждается в серьезных реформах и обновлении. Но Андропов – этому его научила жизнь – был осторожным политиком и, как мне кажется, чрезмерно остерегался быстрых и крутых перемен. В том числе и в кадровых вопросах: необходимо было избавить партию и страну от некомпетентных, часто глупых, серых, к тому же очень старых, не имеющих сил работать людей.
Как-то, в первые дни после избрания Андропова Генеральным секретарем, мы с ним на эту тему поспорили. Я сказал, что без радикальных кадровых перемен ему ничего сделать не удастся. а он, согласившись, что множество работников, занимающих ответственные посты, несостоятельны, ответил, что пока их менять не будет, ибо не хочет иметь враждебный к себе Центральный Комитет, а нарушать Устав преждевременно, за три года до срока, собирая съезд или пачками исключая этих людей из Центрального Комитета на пленуме, как однажды сделал Брежнев, тоже не считает возможным.
Веря, что Андропов не хотел нарушать Устав партии, я все-таки не убежден в том, что дело было только в его щепетильности. У меня сложилось впечатление, что Андропов просто не знал и не видел людей, которые могли бы заменить тех, кто достался ему по наследству. А многие из них при очевидной и для него слабости были ему не только понятны, но и чем-то близки. Кадровая политика, я думаю, как была раньше, так и осталась одним из его главных слабых мест. Андропов, хотя сам был другим, десятилетия жил и рос среди типичной для тех лет номенклатуры и просто не представлял себе ее массовой замены. Как и раньше, он, скорее, рассчитывал на то, что, повысив и приблизив к себе несколько человек, сможет компенсировать слабости остальных и решит проблему. Хотя в масштабах страны, а не ведомства, да еще если он хотел провести серьезные реформы, такая линия никогда не принесла бы успеха. Ну а к этому добавлялись и прямые ошибки, такие как с Романовым или Алиевым. Впрочем, не могу исключать, что через какое-то время он занял бы в этих вопросах другую позицию – просто заставила бы жизнь.
Но кадры все-таки инструмент, средство, пусть очень важное, такое, от которого зависит успех задуманного, а какие цели ставил перед собой Андропов?
Уверен, он видел, что состояние, в котором страна была не только при Сталине, но и при Брежневе, не нормально, что нужно многое менять, начиная с экономики. Но здесь скрывалась другая слабость Андропова, которая, я думаю, со временем дала бы себя знать. К экономическим проблемам он интереса никогда не проявлял, образа мыслей в этой сфере придерживался довольно традиционного, не выходя далеко за пределы представлений о необходимости навести порядок, укрепить дисциплину, ну еще повысить роль материальных и моральных стимулов. Конечно, если бы судьба, жизнь дали ему побольше времени, его взгляды могли бы измениться и в этих вопросах. Но, к сожалению, и здесь я говорю не только о здоровье, но и о положении в стране, такого большого времени история на просвещение наших лидеров не отпустила.
* * *
Наверняка была у нового Генерального секретаря своя программа в области внешней политики – здесь он был профессионалом (хотя профессионализм, бывает, сковывает новаторство). У него – это я знаю достоверно – не было сомнений относительно того, что жизненные национальные интересы страны требуют мира, ослабления напряженности, развития взаимовыгодных связей. Хотя Андропов не всегда видел пути к этим целям, в том числе и потому, что не отдавал себе до конца отчета в том, насколько многое в сложившейся тяжелой международной ситуации надо отнести на счет нашей собственной политики.
Лучше всего он понимал, даже ощущал вопросы наших отношений со странами социалистического содружества. И здесь в его сознании, насколько я могу судить, созрел важный перелом – возможно, под влиянием наших неудач в Афганистане, за которые он вместе с Громыко и Устиновым нес особую ответственность, а также событий в Польше. Я склонен очень серьезно отнестись к выдвинутому (по нашей инициативе, конечно, – тогда иначе не могло быть) организацией Варшавского договора предложению заключить с НАТО договор о неприменении военной силы. По этому договору, что специально оговаривалось, стороны брали на себя обязательства: во-первых (подчеркиваю, во-первых), не применять силу в отношении любой страны, принадлежащей к ее собственному блоку, во-вторых, к противоположному блоку и, в-третьих, в отношении любой третьей страны.
Я думаю, это предложение отражало новые представления, созревшие в сознании Андропова и означавшие преодоление «венгерского синдрома», которым он долгое время страдал. Оно давало возможность нормализации наших международных отношений, и Андропов сделал по этому поводу заявление в одной из своих первых в качестве Генерального секретаря речей.
Что касается США, Запада в целом, то он, конечно, был сторонником разрядки, улучшения отношений. Но у Андропова были глубокие сомнения, что при администрации Рейгана на этом фланге удастся что-то сделать. После бурной антисоветской реакции администрации США на трагический инцидент с южнокорейским самолетом эти сомнения превратились в уверенность.
Не думаю, что Андропов был готов пойти так далеко по пути здравого смысла вопреки всем старым догмам, как это было сделано позднее в концепции нового политического мышления. Но необходимость в каких-то переменах, в каких-то сдвигах в нашей окостеневшей (в период, кстати, когда он был одним из тех, кто формировал политику) политической позиции Андропов ощущал. Несмотря на хорошие личные отношения с Устиновым, у Андропова вызывали известные сомнения, в частности, наши военные программы, позиция министерства обороны в вопросах разоружения. Думаю, поживи он дольше, в наших позициях на переговорах по разоружению произошли бы перемены, хотя, возможно, не такие решительные, как в период перестройки.
К некоторым военным деятелям он испытывал и известное политическое недоверие. К их числу относился Н.В. Огарков. Как-то в моем присутствии, разговаривая с кем-то по телефону, он назвал его «наполеончиком» (напомню, что вскоре, но уже после смерти Андропова, тот был смещен с поста начальника Генерального штаба).
* * *
Что касается внутренних дел, то Андропов, как мне кажется, имел все же намерение добиваться решения ряда серьезных проблем в социально-политической сфере. Здесь он чувствовал себя увереннее, чем в экономике, – судя по беседам, а потом появились на этот счет и другие доказательства, он, в частности, считал необходимым развивать демократию (по тогдашним временам идеи, которые он высказывал, были смелыми, хотя сейчас показались бы очень скромными).
Беспокоило его и состояние межнациональных отношений в стране – видимо, еще работая в КГБ, он лучше других знал, насколько оно опасно. Важной задачей Андропов также считал улучшение отношений руководства с интеллигенцией, восстановление доверия и налаживание взаимоуважительного сотрудничества. Эти планы, однако, только еще вынашивались, и шел этот процесс медленно, так как его отвлекала и чисто аппаратная «кухня», на него давили со всех сторон (и прежде всего справа), и он не всегда этому давлению мог, а может быть, и хотел противостоять.
* * *
Но это мне стало очевидно позже, уже после того, как закончилась большая ссора между мною и Юрием Владимировичем. Произошла она в конце декабря 1982 года. Причиной, или скорее поводом, послужила моя записка Андропову. Поскольку он мне ее в тот же день вернул с фельдъегерем, без предупреждения приехавшим домой (я был рад, что куда-то ушла жена, которую внезапное появление офицера КГБ испугало бы, – ей я о ссоре рассказал несколько лет спустя), сопроводив очень злым, фактически порывавшим многолетние товарищеские отношения ответом, я считаю себя вправе подробнее рассказать об этом эпизоде.
О чем я писал Андропову? О том, прежде всего, что представители творческой интеллигенции испытывают разочарование в связи с происшедшими уже при нем назначениями в отделе культуры аппарата ЦК КПСС, а также в ряде издательств и редакций. «Параллельно, – писал я, – идет полоса снятия спектаклей в театрах, в том числе тех, что разрешались раньше». Этой волной, кстати, уже были затронуты Театр сатиры, Театр Маяковского, не говоря уж о Театре на Таганке. Все это уже родило пословицу: «Вот тебе и Юрьев день». И далее я призывал Андропова «остановить активность некоторых товарищей, пока у Вас дойдут руки до этой сферы».
Второй вопрос из тех, что я поднял, – попытки вернуть в лоно классического, сталинского догматизма нашу экономическую науку.
Я сообщал, в частности, о «директивных» лекциях, с которыми в последнее время гастролировал по крупнейшим академическим институтам заведующий сектором экономических наук отдела науки ЦК КПСС М.И. Волков. «Лейтмотивом этих поучений Волкова, – писал я Андропову, – было следующее: вся беда в том, что увлеклись конкретными исследованиями– хозяйственным механизмом, управлением и т. д., а надо заниматься главными категориями политэкономии, ее предметом и методом, общими законами, формами собственности и др. Везде как образец творчества и общественной полезности превозносилась экономическая дискуссия 1951 года и связанная с ней работа И.В. Сталина (по мнению настоящих экономистов – одна из самых неудачных и оторванных от жизни его работ). Вещал т. Волков и массу других нелепостей».
Весь дух лекций Волкова, по словам многих присутствовавших на них, был предельно догматичный и схоластичный. Выступления воспринимались как направленные против указаний о сближении экономической науки с практикой, помощи науки в решении наиболее острых и сложных экономических проблем.
«В ИМЭМО и у Олега Богомолова есть записи этих выступлений – их Ваши помощники могут запросить, – писал я Андропову. – Гул в этой связи идет большой – люди, опять же, не понимают, куда идет поворот, и на сей раз не только деятели литературы и искусства, но и люди очень деловые. Гадают и насчет запланированного совещания – не задумано ли оно как дубина против многих ученых и закрепление догматических позиций. Словом, создается впечатление, что дело здесь делается вредное и нечестное»…
Отвечая мне, Ю.В. Андропов обвинил меня в «удивительно бесцеремонном и необъективном» тоне, в «претензиях на поучения» и отсутствии объективности, заключив, что это – «не тот тон, в котором нам следует разговаривать с Вами». (Меня удивило и насторожило, что впервые, наверное, с 1964 года он обратился ко мне на «вы».) Что касается существа поднятых мною вопросов, то он отверг все доводы о начавшемся зажиме в области культуры и не удосужился проверить факты о положении в нашей экономической науке.
«Я не знаю, что мог там «вещать» т. Волков, – писал мне Андропов, – но даже если взять на веру то, что Вы об этом пишете, то оснований для паники нет. Надо поправить его там, где он ошибается, и все».
И это писал мне искушенный политик, знавший субординацию, установленную между аппаратом ЦК и учеными!
«Вы пишете, – продолжал он, – что «гул в этой связи идет большой – люди, опять же, не понимают, куда идет поворот… не задумано ли запланированное совещание как дубина». На каком основании такие выводы? Разве ЦК «избил» кого-нибудь за последнее время? Ну а кому делать нечего, могут гадать, как им заблагорассудится».
Тоже несправедливо, думал я: кто-кто, а Юрий Владимирович знает, как ответственные работники аппарата ЦК могли ломать судьбы людей и даже целых направлений науки.
Но самое для меня существенное было написано в конце: «Пишу все это к тому, чтобы Вы поняли, что Ваши подобные записки помощи мне не оказывают. Они бесфактурны, нервозны и, что самое главное, не позволяют делать правильные практические выводы».
Я это понял иначе. Не как попытку меня поправить – это я всегда готов был принять, а как своего рода «декларацию» о прекращении отношений, и уж конечно прежних отношений. Притом почему-то не устную (даже пусть по телефону), а «документально оформленную».
Это был разрыв, большая ссора. Меня она крайне огорчила и удивила. Дело в том, что и тон моего письма и сами поднятые вопросы ничем не отличались от наших обычных бесед и тех записок, которые я Юрию Владимировичу время от времени посылал. Более чем двадцатилетние отношения как-то расположили меня к тому, чтобы не обращать внимания на условности, писать то, что думаю, не особенно заботясь о форме. и никогда это не вызывало гнева.
Перечитывая письма, я в тот вечер пришел к выводу, что могу себя упрекнуть лишь в двух вещах. Первая: излишне злой, хотя так не задумывал, получилась в контексте письма поговорка «вот тебе и Юрьев день», тем более что здесь упоминался спектакль «Борис Годунов», – Андропов мог подумать, что я имею в виду какие-то исторические параллели.
И вторая: возможно, зря я выпустил из виду, что прежний Юрий Владимирович, став первым в партии и стране лидером, изменился и был теперь несколько другим Юрием Владимировичем – во всяком случае, ожидал другого обхождения с собой. Хотя в это не хотелось верить – я считал его слишком крупным и умным человеком для того, чтобы власть вскружила ему голову и привела к такой неожиданной для меня открытой вспышке.
Тут же я позвонил А.Е. Бовину – единственному человеку, кому я мог оба письма показать и посоветоваться. Мы встретились на троллейбусной остановке на Кропоткинской. Шел дождь, и, прикрывая письма рукой, я их ему прочел при свете уличного фонаря.
Бовин, тоже хорошо знавший Андропова, согласился со мною, что дело было не в самом моем письме, во всяком случае, не в одном моем письме. Юрий Владимирович, скорее всего, использовал его как повод, чтобы осуществить что-то уже задуманное– «дистанцироваться», отодвинуть меня подальше. Согласился Бовин также с тем, что мне не надо ни извиняться, ни объясняться, ни пытаться уладить инцидент. Оставалось одно – принять и понять посланный сигнал: «Не путаться под ногами».
Буквально через несколько дней по какому-то случаю аналогичное столкновение произошло у Андропова и с Бовиным, что утвердило меня во мнении: письмо было лишь поводом.
Но что же стало причиной? Я, естественно, не раз об этом думал и все больше утверждался во мнении, что дело было в попытках некоторых представителей руководства, в частности, Зимянина, Устинова, может быть, Черненко (не исключаю, что участвовали и люди из окружения Андропова), изолировать нового руководителя от тех контактов и связей, через которые он мог получать независимые, отличающиеся от официальных мнения и оценки. До меня доходило: был пущен слух, конечно же, услужливо доведенный до Андропова, что некоторые люди, ранее работавшие с ним (включая меня), распространяются о своей давней дружбе с Генеральным секретарем, пытаются нажить на этом политический капитал.
Конечно, остается открытым вопрос: как сам Юрий Владимирович, столько лет знавший нас, мог поверить этой чепухе? Ответ я вижу, прежде всего, в том, что у Андропова была слабость прислушиваться к сплетням и даже иногда внимать им, а также не портить отношения со сплетниками, особенно если это люди высокопоставленные.
Ну а второе – это болезнь. Андропов уже был тяжко болен, и это нередко сказывалось на его суждениях.
* * *
В том, что болезнь сыграла свою роль и Андропов не полностью себя контролировал, меня убедили последующие события.
В январе на каком-то приеме меня отозвал в сторону работник МИД СССР, мой хороший товарищ В. Суходрев. По его словам, сидящий с ним в одном кабинете сын М.В. Зимянина всем рассказывает, что Андропов «снял с Арбатова стружку» за то, что тот вмешивается в дела культуры и искусства, даже поссорился с ним.
Ничем, кроме болезни Юрия Владимировича, я не мог объяснить такую его откровенность с М.В. Зимяниным, о котором он был нелестного мнения и не раз мне об этом говорил, и даже выразившееся в этой откровенности предательство.
Чуть позже Андропов, поверив доносу, будто я что-то не то сказал о руководстве приезжавшим в Москву американцам, поручил поговорить со мной на эту тему своему преемнику в КГБ, и это с учетом давних отношений и существовавшего доверия, я не мог объяснить не чем иным, как болезнью!
В конце концов, даже получив донос, он просто мог спросить у меня о том, что происходило, – лично либо через любого из своих помощников, а не обязательно через председателя КГБ.
…Шли месяцы. В мае 1983 года Андропов неожиданно мне позвонил, чтобы поздравить с шестидесятилетием. Хотя разговор был короткий, почти официальный, мне показалось, что у него все же скребут на душе кошки, как и у меня: я не мог не думать, что вот сейчас, когда, может быть, особенно нужны нормальные рабочие отношения с этим человеком, так как он действительно нуждается в квалифицированной помощи, мы с ним в ссоре, дали себя поссорить…
Вскоре – в июле или в начале августа – состоялось примирение. М.С. Горбачев позвонил и сказал, чтобы я немедленно связался с Юрием Владимировичем. Я это сделал, и в тот же день состоялась встреча – теплая, глубоко меня тронувшая, хотя при этом и не обошлось без горьких слов, сказанных друг другу. А за ней последовали другие, деловые. Болезнь несколько отпустила, и Андропов стал серьезно думать о следующих шагах – и во внешней, и во внутренней политике.
Во время одной из таких встреч он поручил мне подготовить записку к крупному (это было его выражение) разговору об отношениях и работе с интеллигенцией. В те же дни Бовин получил аналогичное задание по национальному вопросу. Не исключаю, что подобные задания были даны и другим…
В общем, у этого человека мысль снова активно работала, притом в правильном направлении. Складывалось впечатление, что он все же отходит от первоначального замысла «малых дел», готовится поставить крупные, жизненно важные вопросы.
Вскоре я отправил Андропову заказанную им записку; некоторое время спустя он по телефону меня поблагодарил и сказал, что читал ее, многое в ней ему показалось интересным и он надеется вскоре со мною ее обсудить, чтобы дать поставленным вопросам ход. Но это так и осталось одним из неосуществленных замыслов – вскоре Андропов снова заболел и уже к работе не вернулся…
* * *
После его смерти один из помощников, у которого хранилась личная рабочая папка Юрия Владимировича, записку мне вернул. Я раскрою подробнее ее содержание по той причине, что она – одно из немногих известных мне, пусть косвенных, свидетельств политических планов Андропова, выношенных в тот короткий период, когда он был лидером партии и страны. Было интересно увидеть отчеркнутые им места – то, что привлекло особый интерес и, видимо, должно было пойти в работу.
Скорее всего, это были мысли, которые волновали и его самого, их Андропов хотел так или иначе воплотить в политику. Отчеркнуты были, в частности, рассуждения о том, что в плане социально-политическом и моральном интеллигенция даже и сегодня, через шестьдесят шесть лет после революции, «когда уже не осталось того, что называли «буржуазной интеллигенцией», все же трактуется как последняя, наименее органичная и важная среди всех трех основных социальных образований общества».
«Конечно же, – продолжал я, – при случае о ней – после рабочего класса и крестьянства – говорят что-то хорошее. Но говорят с известным снисхождением, похлопыванием по плечу, даже с оговорками, а в разговорах среди чиновников, «в своем кругу», «интеллигент» остается почти бранным словом».
И далее шел снова отчеркнутый текст: «Не знаю, нужно ли и важно ли сейчас что-то делать с этой, так сказать, доктринальной стороной вопроса. Хотя можно было бы, не отказываясь от признания особой роли рабочего класса, все же напирать на полноправность, на одинаково неотъемлемую роль и функцию обоих классов и «прослойки», на то, что различия носят, скорее, исторический и философский, а сегодня – профессиональный характер, но не затрагивают политического и социального положения в обществе…»
Отмечая, что вопрос может казаться не таким уж важным, удаленным от реальности, я писал: «Не думаю, например, что рабочий и крестьянин получают большое удовлетворение от того, что их ставят в перечислениях впереди, послышнее о них говорят, подчеркивают, что их много в советах…»
И следующая фраза была снова отчеркнута Андроповым: «Противостояние, как мне кажется, идет сегодня по другому направлению – не рабочие и крестьяне, а часть чиновничества и бюрократии (особенно руководящая интеллигенцией) противопоставляет себя интеллигенции, говорит о ней снисходительно, а подчас даже и недоброжелательно. С ними рядом и те представители самой интеллигенции, которые свою профессиональную, а подчас и интеллектуальную слабость норовят компенсировать демагогией насчет близости к народу (особенно к деревне). Наверное, махаевщина не грозит рабочим и крестьянам, а стала, скорее, реальной болезнью обюрократившихся элементов аппарата».
Следующее отчеркнутое место относилось к «нововведению», автором которого был, насколько я знаю, Е.К. Лигачев, ставший при Андропове секретарем ЦК КПСС и ведавший организационно-партийной и кадровой работой: «Недавно было принято решение не принимать на работу в аппарат ЦК людей, не бывших ранее на освобожденной партийной работе. Это автоматически исключает из работы в аппарате ЦК специалистов-международников, ученых, журналистов, деятелей культуры и искусства, в конце концов, просто заслуживающих доверия хозяйственных руководителей, врачей и учителей. Утверждается, по сути, аппаратное сектантство. Учитывая, что из этого постановления сделают свои выводы республики и обкомы, партийный аппарат скоро будет состоять лишь из тех, кто с юных лет избрал чиновничью стезю и вознамерился «руководить», стать начальством, кто со студенчества или первых трудовых лет пошел в аппарат (сначала, как правило, РК комсомола) и рос в нем, двигаясь по ступенькам. Превращать работу в партийном аппарате в своего рода суррогат дворянства, как мне кажется, крайне опасно… Это более широкий вопрос, чем интеллигенция, но имеет отношение и к ней – думаю, в шестидесятых годах ничего плохого не произошло от того, что наряду с повзрослевшими комсомольцами в международные и некоторые другие отделы пришли научные работники, журналисты, дипломаты. Может быть, стоило бы попробовать их, равно как отличившихся на работе, обладающих партийным складом мышления инженеров, экономистов, врачей, и в других амплуа – скажем, секретаря или заведующего отделом обкома, на ответственной хозяйственной работе и т. д.?»
* * *
Судя по отчеркнутым на полях местам, заинтересовал Андропова и ряд суждений насчет «отношений между творческой интеллигенцией и руководством».
Я начал с утвердившихся, так сказать, традиционных принципов и методов руководства культурой и искусством. «Наследие здесь у нас, наверное, нелегкое, и в нем мы еще как следует не разобрались. Я имею в виду и теорию, начиная с таких важных принципов, как партийность литературы, социалистический реализм, свобода творчества и т. д., спору нет, написано о них и других аналогичных вопросах немало, но написанное благословляло очень разную реальную политику, в том числе глубоко неверную, впоследствии осужденную…»
Еще важнее были два более практических момента. Один – уточнение представлений о том, что в культуре и искусстве дальше политического и идейного руководства лучше не идти. а сами критерии политического контроля тоже, видимо, должны устанавливаться без перегибов. И второй – методы руководства. Здесь должны использоваться методы убеждения, и применяться они должны уважительно (следовала тоже отчеркнутая сноска следующего содержания: «один из негативных примеров – опубликованная летом в журнале «Смена» разухабистая статья историка Н.Н. Яковлева о личной жизни академика Сахарова и даже интимной жизни Боннэр»), квалифицированно, со знанием дела. Примыкает к этому вопрос о Главлите. Он не должен участвовать в партийном руководстве культурой и искусством. Его дело – не допускать выхода в свет контрреволюции, порнографии и выдачи государственных тайн – и все.
Отчеркнуты были и места, касавшиеся более конкретных аспектов отношений руководства и интеллигенции, в частности, о необходимости «диалога, налаживания (не для проработки, как делал Никита Сергеевич, и не для показухи, как часто делал его предшественник) нормального, систематического общения, и чтобы работало оно не как полупроводник, а в обоих направлениях. Руководство рассказывало бы цвету интеллигенции о тех проблемах, которые им важно знать, но вместе с тем внимательно и заинтересованно слушало бы и этих людей.
И еще одно: у нас много талантов, но есть несколько безусловно великих деятелей культуры – таких, как Ч. Айтматов, С. Рихтер, Г. Товстоногов, Е. Мравинский. Их надо беречь и лелеять особо и не давать в обиду. Даже Сталин имел такой круг и сквозь пальцы смотрел на их грехи, а тем более – на доносы».
Вызвали у Андропова интерес и многие положения той части записки, где речь шла о больших проблемах так называемых массовых отрядов интеллигенции, прежде всего учителей и врачей, об их бедственном положении. Я писал (и он подчеркнул это место), что десять – пятнадцать процентов надбавки к зарплате здесь не помогут, надо готовить что-то более широкое и радикальное.
«Наверное, – писал я, – назрела глубокая реформа обеих сфер (образования и здравоохранения). Напрашивается, в частности, своего рода «индустриализация», а может быть, и научно-техническая революция – современная электроника и средства связи позволяют, например, лучшим преподавателям страны вести установочные уроки и тем более учить других учителей (в медицине еще шире поле для таких усовершенствований). Наряду с коренным совершенствованием программ это облегчит труд учителей, уменьшит их нагрузку (может быть, это позволит и дать им возможность достойным образом приработать к зарплате, пока их оклад не удастся поднять до приличного уровня).
Для здравоохранения (это место Андропов опять отчеркнул), если нет иных путей, наверное, лучше пойти на частичную и посильную (т. е. относящуюся к тем пациентам, у кого приличная зарплата) легальную оплату услуг медицины вместо уродливых форм, в которых это фактически делается сейчас».
Обратило на себя внимание Андропова и следующее положение: «Примыкает к учителям и врачам и многочисленный отряд инженеров. Здесь есть своя специфика, но общее одно – многое в их работе и условиях жизни и труда не соответствует высокому инженерному званию. И им, видимо, недодают, и они в ответ недодают, притом много. Может быть, стоит поговорить и на эту тему со специалистами».
* * *
Я не исключаю, что Андропов попытался бы пробить какие-то политические решения в развитие хоть некоторых из этих идей. Хотя не уверен, что он проявил бы достаточную настойчивость, если бы столкнулся с серьезным сопротивлением.
Мне казалось, что судьба «бесхозяйственно» обошлась с этим незаурядным, даже талантливым, политически одаренным человеком. В том числе и тем, что «передержала» его на вторых ролях – он, может быть, просто слишком поздно, уже «перегорев», стал политическим лидером. Притом пришел к руководству изрядно помятым, изломанным теми политическими порядками и нравами, которые долгое время царили в стране.
Жить Андропову оставалось совсем немного. В начале января 1984 года я его видел в последний раз. Тогда с группой товарищей мы по его поручению готовили проект традиционной речи к намеченным на февраль выборам в Верховный Совет СССР. Предполагалось, что либо речь эта будет оглашена кем-то на собрании избирателей, либо, если позволит здоровье, он произнесет ее сам перед телекамерой. И вот мне как-то позвонил один из помощников Андропова и сказал, что в связи с вопросами, относящимися к речи, тот просит приехать к нему в больницу.
В палате он почему-то сидел в зубоврачебном кресле с подголовником. Выглядел ужасно – я понял: человек умирает. Говорил он мало, а я из-за ощущения неловкости, незнания, куда себя деть, просто чтобы избежать тягостного молчания, без конца что-то ему рассказывал. Когда я уходил, он потянулся ко мне, мы обнялись. Выйдя из палаты, я понял, что он позвал меня, чтобы попрощаться. Потом я узнал, что в эти дни с ним также встретились еще несколько людей, которых он давно знал, с которыми долго работал.
Через пару недель Андропова не стало. О смерти Андропова люди у нас в большинстве своем, насколько я могу судить, искренне горевали. Придя к руководству, он разбудил много надежд, а его быстрый уход оставил народ с ощущением неуверенности и разочарования. Тем более что преемником оказался К.У. Черненко.
Но прежде, чем коротко сказать о Черненко, хотелось бы все же подвести какой-то итог политической деятельности Андропова. Она, как я уже говорил, была совсем неоднозначна.
О плюсах и минусах, хорошем и плохом, белом и черном я уже говорил. Но как можно определить общий итог? Я думаю, он был все же положительным. Это – как бы пролог, увертюра к перестройке. И не только потому, что Андропов, возможно, сыграл роль в продвижении наверх – к позиции, которая открывала путь к политическому руководству страной, – М.С. Горбачева. Мне кажется, важным было и то, что, именно когда к руководству пришел Андропов, страна начала просыпаться, выходить из состояния политического анабиоза, в который ее ввергли годы застоя.