Часть третья
I
В бахаревском доме царствовала особенная, зловещая тишина, и все в доме чувствовали на себе ее гнет.
Сумрачный и неприветливый сидит в своей каморке старый Лука. С утра до вечера теперь брюзжит и ворчит старик и, чтобы разогнать скуку, все что-нибудь чистит: то ручку у дверей, то шарниры, то бронзовую накладку с надписью: «Для писем и газет». Последнюю Лука чистит с особенным ожесточением, точно старается ее задобрить. Железный ящик, прикрепленный к двери с внутренней стороны, в глазах Луки имеет какое-то особенное, таинственное значение: из этого небольшого ящика налетают на бахаревский дом страшные минуты затишья, и Лука с суеверным страхом подходит к нему каждое утро.
Однажды, когда Лука принес письмо, Василий Назарыч особенно долго читал его, тер себе рукой больное колено, а потом проговорил:
– Ну, Лука, наши с тобой дела плохи…
У Луки екнуло сердце от этих слов, и он раскрыл рот, приготовившись выслушать неприятное известие.
– На Варваринском прииске плохо, – объяснил Василий Назарыч, не глядя на старика. – Значит, летом нам работать негде будет…
Вот с этого времени и сделалось в бахаревском доме особенно тихо, точно кто придавил рукой прежнее веселье. Начиналась уже осень, хотя еще стоял август. Было два таких холодных утренника, что весь бахаревский сад покрылся желтыми пятнами, а цветник во дворе почернел совсем. Дни становились короче, а по ночам поднимался сильный ветер, который долго-долго гудел в саду, перебирая засохшие листья и со свистом врываясь в каждую щель. Суеверный Лука крестится и творит молитву, когда хлопнет железным листом на крыше или завоет в трубе. Сейчас же за стеной был кабинет Василия Назарыча, и старик далеко за полночь прислушивался к каждому звуку, доносившемуся к нему оттуда. Василий Назарыч тоже подолгу не спит по ночам и все что-то пишет и откладывает на счетах. «Ох! Все это от проклятых писем», – думает про себя Лука, прислушиваясь к каждому звуку.
Днем старику как будто веселее, и он все поглядывает через двор, в людскую, где всем верховодит немая Досифея У Марьи Степановны не было тайн от немой, и последняя иногда делилась ими с Лукой, хотя с большой осторожностью, потому что Лука иногда мог и сболтнуть лишнее, особенно под пьяную руку. Придет Лука в кухню, подсядет к самому столу, у которого командует Досифея, и терпеливо ждет, когда она несколькими жестами объяснит все дело. Здесь Лука узнал, что у «Сереженьки» что-то вышло с старшей барышней, но она ничего не сказывает «самой»; а «Сереженька» нигде не бывает, все сидит дома и, должно быть, болен, как говорит «сама».
– Которая уж неделя пошла… – вздыхает Лука.
Старик, под рукой, навел кое-какие справки через Ипата и знал, что Привалов не болен, а просто заперся у себя в комнате никого не принимает и сам никуда не идет. Вот уж третья неделя пошла, как он и глаз не кажет в бахаревский дом, и Василий Назарыч несколько раз справлялся о нем.
– Сам то ничего не знает, – объясняла Досифея, – и никто не знает…
II
Однажды, когда Лука особенно сильно хандрил с раннего утра и походя грыз Игоря, сильный звонок у подъезда просто взбесил степенного старика.
– Кого это черт принес! – ругался Лука, нарочно медля отворить двери. – Точно на пожар трезвонит… Наверно, аблакат какой-нибудь, прости ты меня, истинный Христос!
Звонок повторился с новой силой, и когда Лука приотворил дверь, чтобы посмотреть на своего неприятеля, он даже немного попятился назад: в дверях стоял низенький толстый седой старик с желтым калмыцким лицом, приплюснутым несом и узкими черными, как агат, глазами. Облепленный грязью татарский азям и смятая войлочная шляпа свидетельствовали о том, что гость заявился прямо с дороги.
– Господи Исусе Христе… – ужаснулся Лука, отступая из своей позиции, и прибавил: – Да ведь это никак ты, Данила Семеныч?..
– А ты возьми глаза-то в зубы, да и посмотри, – хрипло отозвался Данила Семеныч, грузно вваливаясь в переднюю. – Что, не узнал, старый хрен? Девичья память-то у тебя под старость стала… Ну, чего вытаращил на меня шары-то? Выходит, что я самый и есть.
Гость хрипло засмеялся, снял с головы белую войлочную шляпу и провел короткой пухлой рукой по своей седой щетине.
– Данила Семеныч… голубчик… Да откедова ты взялся-то? – взметался Лука. – Угодники-бессребреники… Зачем ты приехал-то?
– Ну, ну, запричитал, старый хрен… Не с неба упал на тебя!.. Завтра двадцатый день пойдет, как с Саяна…
– С прииску?
– Обнаковенно… А то откуда?.. Ну, да нечего с тобой бобы-то разводить… Старик-то дома?
– Дома, дома…
– Ну, я к нему сейчас… пойду…
– Ну, уж я тебя в таком виде не пущу, Данила Семеныч. Ты хоть образину-то умой наперво, а то испугаешь еще Василия-то Назарыча. Да приберись малость, – вон на тебе грязищи-то сколько налипло…
– Грязцы точно что захватил дорогой-то… Не раздеваясь, гнал три недели!.. Рука даже опухла от подзатыльников ямщикам… Ей-богу!..
– Да ну тебя, подь ты к чомору! – отмахивался Лука, затаскивая гостя в свою каморку. – Все у тебя, Данила Семеныч, хихи да смехи… Ты вот скажи, зачем к нам объявился-то?
– Объявился – и вся тут, – коротко сказал Данила Семеныч, с трудом стаскивая с своих богатырских плеч стоявший лубом азям, под которым оказался засаленный татарский бешмет из полосатой шелковой материи.
– Ох, чует мое сердечушко, што не к добру ты нагрянул, – причитал Лука, добывая полотенце из сундучка. – Василий-то Назарыч не ждал ведь тебя, даже нисколько не ждал, а ты, на-поди, точно снег на голову…
– Я люблю скоро все делать…
– Хошь бы письмо написал, што ли… Ведь много писал… Я сам носил твои-то письма к барину!
– Раньше писал, а теперь не о чем… Да письмо долго, а я живой ногой долетел. Нет ли у тебя пропустить чего-нибудь? Горло пересохло…
– Да ведь ты дорогой-то, поди, на каждом станке прикладывался? Вон, глаза-то совсем заплыли…
– Был и такой грех, Лука, был грех…
– Знаю, знаю: как приехал в город, сейчас и зарядил? Хе-хе-хе…
Данила Семеныч только бессильно махнул рукой и принялся умываться. Лука долго и безмолвно следил за процессом умыванья, а потом что-то вспомнил и торопливо выбежал из каморки.
– Куда ты потащился? – спрашивал Данила Семеныч, намыливая свои жилистые бронзовые руки.
– Сейчас, сейчас… обожди малость; я живой ногой.
– Ты смотри, не болтай самой-то…
Но Лука не слышал последних слов и на всех парах летел на половину Марьи Степановны. Добежав до комнаты Надежды Васильевны, старик припал к замочной скважине и прошептал:
– Барышня, а барышня… На один секунд…
– Чего тебе, Лука? – отозвалась Надежда Васильевна, показываясь в дверях.
– Матушка, барышня, да тот приехал, эфиоп-то наш… Ей-богу! У меня в каморке сидит…
– Да кто приехал?
– Ах, угодники-бессребреники!.. Да Данила Семеныч приехал… А уж я по его образине вижу, што он не с добром приехал: и черт чертом, страсть глядеть. Пожалуй, как бы Василия-то Назарыча не испужал… Ей-богу! Вот я и забежал к вам… потому…
Надежда Васильевна, не слушая болтовни Луки, торопливо шла уже в переднюю, где и встретилась лицом к лицу с самим Данилой Семенычем, который, очевидно, уже успел пропустить с приезда и теперь улыбался широчайшей, довольной улыбкой, причем его калмыцкие глаза совсем исчезали, превращаясь в узкие щели.
– Ах, старый хрен, успел уж набрехать по всему дому, – проговорил он, косясь на Луку. – Здравствуйте, барышня… Хорошеете, сударыня, да цветете.
Данила Семеныч поцеловал руку, которую ему протянула Надежда Васильевна, и прибавил самым невинным тоном:
– А вот я и приехал… Да.
– Да с чем приехали-то, Данила Семеныч?
– А так… делать больше нечего на приисках, ну я и махнул.
– Как нечего делать?
– Да так…
Данила Семеныч сделал выразительный жест рукой и опять засмеялся.
– Дрянь дело, Надежда Васильевна… За папенькой вашим приехал.
– Вы одну минуту подождите здесь, – проговорила Надежда Васильевна, оставляя гостя в зале. – Я сейчас проведаю папу, он, кажется, не совсем здоров…
Василий Назарыч сидел в своем кресле и просматривал последний номер газеты. Подняв глаза, он улыбнулся дочери и протянул ей руку.
– Я думала, что у тебя сидит доктор, – солгала Надежда Васильевна, не зная, как ей приступить к делу.
– Доктор заезжает вечером, а теперь полдень…
– Ну, а что твоя нога, папа?
– К весне доктор обещает ее починить, голубчик. Только ведь смерть моя сидеть здесь без всякого дела…
– А ты не ждешь сюда Данилы Семеныча?
– Нет, а что?
– Я так спросила… Я из своей комнаты видела, точно он проехал к нам.
– Не может быть!..
– Мне показалось… Может быть, я ошибаюсь.
Старик тревожным взглядом посмотрел на дочь и потер свое больное колено. В это время из залы донесся хриплый смех Данилы Семеныча, и побледневший как полотно Бахарев проговорил:
– Да ведь он здесь, Надя… Это он хохочет?!.
– Да, он, папа… Мне можно побыть здесь, пока он будет у тебя?..
– Нет, голубка… после… вечером. Пошли его сюда.
Надежда Васильевна поцеловала отца в лоб и молча вышла из кабинета. Данила Семеныч, покачиваясь на своих кривых ногах, ввалился в кабинет.
– Ох, быть беде, барышня… – шептал Лука, провожая Надежду Васильевну. – Уж я верно вам говорю…
– Ты сиди пока здесь и слушай, – просила девушка, – я боюсь, чтобы с папой не сделалось дурно… Понял? Чуть что, сейчас же скажи мне.
– Будьте спокойны: в один секунд… Чуть ежели что – я живой ногой… А Данила неспроста приехал, я уж по его косым глазам вижу… Ей-богу!.. Ох-хо-хо!..
III
Только что Надежда Васильевна пришла в свою комнату, как почти сейчас же за нею прибежала Верочка, вся перепуганная и бледная. Она едва могла проговорить:
– Папа кричит так страшно… Надя, голубчик, беги скорее, ради бога, скорее!.. У них что-то произошло… Лука плачет… Господи, да что же это такое?!
Верочка тихо заплакала, закрыв лицо руками.
Когда Надежда Васильевна проходила по столовой, до нее донеслись чьи-то отчаянные крики: она не узнала голоса отца и бегом бросилась к кабинету. Отворив двери, Надежда Васильевна увидела такую картину: Данила Семеныч стоял в углу, весь красный, с крупными каплями пота на лбу, а Василий Назарыч, не помня себя от ярости, бросался из угла в угол, как раненый зверь. Он был страшен в эту минуту и с пеной у рта, сжав кулаки, несколько раз подступал к самому носу Данилы Семеныча. Взрыв бешенства парализовал боль в ноге, и старик с помутившимися глазами рвал остатки седых волос на своей голове.
– Ты меня зарезал… Понимаешь: за-ре-зал… – неистово выкрикивал Василий Назарыч каким-то диким, страшным голосом. – На старости лет пустил по миру всю семью!.. Все погубил!!. всех!!.
– Бог милостив, Василий Назарыч… – осмелился заметить Данила Семеныч, когда Надежда Васильевна показалась на пороге. – Поправимся…
– Поправимся?!. Нет, я тебя сначала убью… жилы из тебя вытяну!!. Одно только лето не приехал на прииски, и все пошло кверху дном. А теперь последние деньги захватил Работкин и скрылся… Боже мой!!. Завтра же еду и всех вас переберу… Ничего не делали, пьянствовали, безобразничали!!. На кого же мне положиться?!.
Надежда Васильевна показала глазами Даниле Семенычу на дверь, и тот выполз из кабинета Наступило тяжелое молчание, показавшееся отцу и дочери вечностью. Девушка села на диван и ждала, пока отец, бегая по кабинету, продолжал неистовствовать, порываясь к двери, точно он хотел догнать Данилу Семеныча. Из бессвязного потока проклятий Надежда Васильевна узнала пока то, что последние деньги, какие были посланы Бахаревым на прииски, украдены бежавшим кассиром Работкиным. Она молчала, давая отцу полную волю излить свое бешенство; в такие минуты подступаться к нему – значило подливать масла в огонь. Эта сцена продолжалась с полчаса, пока наконец Василий Назарыч с глухими рыданиями не бросился в свое кресло. Гроза была на исходе, и Надежда Васильевна проговорила.
– Папа, зачем же ты так волнуешься? Ведь этим дела не поправить… Нужно успокоиться, а потом и обсудить все обстоятельства.
– У нас теперь одни обстоятельства: мы – нищие!! – закричал старик, опять вскакивая с своего кресла.
Но пароксизм бешенства заметно проходил. Слезы мешались с проклятиями и стонами, пока не перешли в то тяжелое, полусознательное состояние, когда человек начинает грезить наяву.
– Я один, один… – стонал Василий Назарыч, закидывая голову на спинку кресла. – Не на кого положиться… Ох, хоть бы умереть скорее!.. Нищета, позор… О, боже мой!!!
IV
Данила Семенович Шелехов был крещеный киргиз, купленный еще дедом Сергея Привалова в одну из жестоких степных голодовок. Обезумевшие от голода родители с большим удовольствием продали шустрого ребенка за мешок муки и пару плохих сапогов. Степняк-киргизенок, как пойманный зверек, был завезен сначала в Шатровские заводы, а потом попал в Узел. В первое время он совсем затерялся в толпе многочисленной дворни и несколько лет прислуживал магнату-заводчику в качестве казачка. Уже подростком, когда старик Гуляев открыл свои прииски в Сибири, Шелехов попал к нему и там вышел на свою настоящую дорогу. Впоследствии он работал вместе с Бахаревым, который заведовал гуляевскими приисками, и вместе с ним перешел к Александру Привалову.
По своей натуре Шелехов остался настоящим степняком; его характер представлял самую пеструю смесь достоинств и недостатков. Предоставленный самому себе, он, вероятно, скоро бы совсем смотался в закружившем его вихре цивилизованной жизни, но его спасли золотые промыслы, которые по своей лихорадочной азартной деятельности как нельзя больше соответствовали его характеру. Здесь, на промыслах, у Шелехова выработалась та репутация, благодаря которой он сделался своим человеком в среде золотопромышленников. В поисках за золотом, на разведках по тайге и непроходимой глуши Шелехов был незаменимым человеком. Его железная натура, кажется, не знала, что такое усталость, и жить по целым месяцам в глубине тайги, по неделям спать под прикрытием полотняной палатки на снегу в горах, делать тысячеверстные экскурсии верхом – во всех этих подвигах Данила Шелехов не знал соперников. Затем долголетняя практика выработала у Шелехова известный «золотой инстинкт»: он точно чутьем знал, где в земле скрывается золото, и старый Бахарев часто советовался с ним в трудных случаях.
Но насколько хорош и незаменим был Шелехов на разведках, настолько же он был несносен и даже жалок во все остальное время, когда все дело сводилось на систематический, упорный труд. Шелехов мог работать только порывами, с изумительной энергией и настойчивостью, но к правильному труду он положительно был неспособен.
Самой замечательной способностью Шелехова было то, что, стоило ему только раз вырваться с прииска и попасть куда-нибудь в город, – он разом спускал все, что копил в течение нескольких лет. С ним не было в этих случаях никакого сладу, и Бахарев терпеливо ждал того момента, когда у загулявшего Данилы Семеныча вылетит из кармана последний грош.
– Ну что, отзвонился? – спросит только Василий Назарыч, когда Шелехов наконец появится в его кабинете с измятым лицом и совсем оплывшими глазами.
– Совсем готов, Василий Назарыч…
– Оно и на душе легче; отзвонил – и с колокольни долой.
– В лучшем виде, Василий Назарыч; отпустили в чем мать родила.
Марья Степановна глубоко веровала в гений Данилы Семеныча. Она была убеждена, что у Шелехова от природы «легкая рука» на золото и что стоит ему только уйти с приисков, как все там пойдет шиворот-навыворот. Поэтому после вспышки со стороны Василия Назарыча Данила Семеныч увлекался на половину «самой», где его поили чаем, ублажали, и Марья Степановна снисходила даже до того, что из собственных рук подносила ему серебряную чарку анисовки. Эта чарка в глазах суеверной старухи имела особенное значение, потому что из нее кушал анисовку еще сам Павел Михайлыч. Когда Шелехов прокучивал все и даже спускал с себя шелковый бешмет, ему стоило только пробраться на кухню к Досифее, и все утраченное платье являлось как по мановению волшебного жезла, а самого Данилу Семеныча для видимости слегка журили, чтобы потом опохмелить и обогреть по всем правилам раскольничьего гостеприимства.
Так и после бури в кабинете Василия Назарыча Шелехов пробрался на половину «самой», где его уже ждала чарка анисовки и кипевший на столе самовар.
– Што больно шумели там? – с приветливой строгостью спрашивала Марья Степановна, указывая глазами на половину мужа.
– Маненько побеседовали… – ухмыльнулся Шелехов, вытирая вспотевшее лицо платком.
– Хороша беседа, нечего сказать!
– Да уж такой случай вышел, матушка Марья Степановна. Ежели разобрать, так оно, пожалуй, следовало бы и поколотить за наши провинности…
– А много набедокурил там, на приисках-то?
– Ох, и не спрашивай, голубушка Марья Степановна!..
– Народ разогнали?
– Разогнали…
– А еще-то што?
– Кассира-то, Работкина, помнишь? Ну, он, подлец, захватил последние денежки и удрал с ними… Уж я его искал-искал, – точно в воду канул.
– А все это водочка тебя, Данилушка, доводит до беды.
– Она, проклятая, – смиренно соглашался Данилушка. – Как теперь из беды выпутаемся – одному господу известно…
– А выпутывайся, коли умел попадаться, – наставительно заметила Марья Степановна.
Шелехов оглянулся осторожно кругом и, наклонившись к самому уху Марьи Степановны, своим сиплым хрипом прошептал:
– Местечко есть на примете, голубушка… Ох, хорошо местечко! Только я теперь самому-то ничего не сказал, пусть у него сперва сердце-то отойдет маненько. Бурят один сплоха натакался на местечко-то.
Это известие совсем успокоило старуху, и она ласково проговорила Данилушке:
– А ты бы поменьше водку-то трескал, отдохнуть бы ей дал а то ведь лица на тебе нет: все заплыло под один пузырь.
– Это от дороги, Марья Степановна… Ведь двадцать ден гнал сюды; так запаливал, в том роде, как генерал-губернатор.
За чаем Марья Степановна поведала своему Данилушке все свои огорчения и печали. Данилушка слушал, охал и в такт тяжелым вздохам Марьи Степановны качал своей победной буйной головушкой.
– А ты слышал про Сережу-то Привалова? – спрашивала Марья Степановна, когда Данилушка допивал уже третий стакан чаю.
– Нет, а што?
– Здесь он ноне живет, в Узле…
От этого известия Данилушка даже привскочил на месте и только проговорил:
– Как здесь?
– А так, приехал и живет.
– У вас-то бывает часто, поди?
– Раньше-то бывал, а вот теперь которую неделю и глаз не кажет. Не знаю уж, што с ним такое попритчилось.
– Я так полагаю, што болесть какая прикинулась, – полувопросительно заметил Данилушка.
– Может, и болесть, а может, и нет, – таинственно ответила Марья Степановна и, в свою очередь, оглядевшись кругом, рассказала Данилушке всю историю пребывания Привалова в Узле, причем, конечно, упомянула и о контрах, какие вышли у Василия Назарыча с Сережей, и закончила свой рассказ жалобами на старшую дочь, которая вся вышла в отца и, наверно, подвела какую-нибудь штуку Сереже.
От Данилушки у Марьи Степановны не было семейных тайн свой человек был в доме, да и язык крепок, – хоть топором руби, не выдаст.
– Есть причина, беспременно есть, – глубокомысленно заметил Данилушка, почесывая затылок. – Видел я даве барышню нашу – прынцесса… Хошь кому не стыдно показать: как маков цвет цветет!
– Цветет-то она цветет, да кабы не отцвела скоро, – с подавленным вздохом проговорила старуха, – сам знаешь, девичья краса до поры до время, а Надя уж в годах, за двадцать перевалило. Мудрят с отцом-то, а вот счастья господь и не посылает… Долго ли до греха – гляди, и завянет в девках. А Сережа-то прост, ох как прост, Данилушка. И в кого уродился, подумаешь… Я так полагаю, што он в мать, в Варвару Павловну пошел.
– Ужо я схожу к нему, – задумчиво сказал Шелехов.
– Сходи, Данилушка, проведай… Мне-то неловко к нему послов посылать, а тебе за попутьем сходить.
V
Привалов по целым часам лежал неподвижно на своей кушетке или, как маятник, бродил из угла в угол. Но всего хуже, конечно, были ночи, когда все кругом затихало и безысходная тоска наваливалась на Привалова мертвым гнетом. Он тысячу раз перебирал все, что пережил в течение этого лета, и ему начинало казаться, что все это было только блестящим, счастливым сном, который рассеялся как туман.
Хиония Алексеевна зорко следила за ним. Для нее было ясно, что с Приваловым случилось что-то необыкновенное, но что случилось – она не знала и терялась в тысяче предположений. Главное противоречие, сводившее ее с ума, заключалось в том, что Бахаревы ловили выгодного жениха, а выгодный жених давно таращил глаза на богатую невесту… Неужели же она отказала ему, Привалову, миллионеру? Нет, этого не могло быть! Это немыслимо… Не влюбился ли Привалов в Зосю? Нет ли у этой гордячки Nadine какой-нибудь таинственной истории, которую Привалов мог открыть как-нибудь случайно? Хиония Алексеевна напрасно билась своей остроумной головой о ту глухую стену, которую для нее представляли теперь эти ненавистные Бахаревы, Половодовы и Ляховские.
«Разве навестить Привалова под предлогом участия к его здоровью?» – думала иногда Хиония Алексеевна, но сейчас же откладывала в сторону эту вздорную мысль.
Она своими ушами слышала, что Привалов отдал Ипату категорический приказ решительно никого не принимать, даже Nicolas Веревкина. А этот дурак, Ипат, кажется, на седьмом небе в своей новой роли и с необыкновенной дерзостью отказывает всем, кто приезжает к Привалову. Заезжали Половодов, Виктор Васильич, доктор, – всем один ответ: «Барин не приказали принимать…» Виктор Васильич попробовал было силой ворваться в приваловскую половину, но дверь оказалась запертой, а Ипат вдобавок загородил ее, как медведь, своей спиной.
– Скажи своему барину, олух ты этакий, что я умер, – ругался Виктор Васильич. – Понимаешь умер?.. Так и скажи…
Nicolas Веревкин приезжал несколько раз – и совершенно безуспешно Этот никогда не терявший присутствия духа человек проговорил, обращаясь к Хионии Алексеевне, только одну фразу: «Ну, Хиония Алексеевна, только и жилец у вас… а? Уж вы не заперли ли его в своем пансионе под замок?»
Хиония Алексеевна испытывала муки человека, поджариваемого на медленном огне, но, как известно, счастливые мысли – дети именно таких безвыходных положений, поэтому в голове Хионии Алексеевны наконец мелькнула одна из таких мыслей – именно мысль послать к Привалову Виктора Николаича.
– Я думаю, что ты сегодня сходишь к Сергею Александрычу, – сказала Хиония Алексеевна совершенно равнодушным тоном, как будто речь шла о деле, давно решенном. – Это наконец невежливо, жилец живет у нас чуть не полгода, а ты и глаз к нему не кажешь. Это не принято. Все я да я: не идти же мне самой в комнаты холостого молодого человека!..
– А я-то зачем к нему пойду? – упавшим голосом проговорил Виктор Николаич.
– Как зачем? Вот мило… Снеси газеты и извинись, что раньше не догадался этого сделать… Понял?
Виктор Николаич отправился. Через минуту до ушей Хионии Алексеевны донесся его осторожный стук в дверь и голос Привалова: «Войдите…»
– Извините… – бормотал Заплатин, пряча газеты за спиной, – я, кажется, помешал вам… Вот газеты…
– Если не ошибаюсь… – заговорил Привалов.
– Я самый… да… Виктор Николаич Заплатин… Да.
– Очень приятно. Садитесь, пожалуйста…
Они посмотрели друг другу в глаза: Привалов был бледен и показался Заплатину таким добрым, что язык Виктора Николаича как-то сам собой проговорил:
– Вы уж извините меня, Сергей Александрыч… Я не пошел бы беспокоить вас, да вот Хина пристала, ей-богу…
Привалов с недоумением посмотрел на своего смущенного гостя и улыбнулся: ему сразу понравился этот бедный «муж своей жены». Сначала его неприятно удивил неожиданный визит, а теперь он даже был рад присутствию живого человека. Виктор Николаич в первую минуту считал себя погибшим, – проклятый язык сегодня губил его второй раз, но улыбка Привалова спасла его. Через четверть часа они беседовали самым мирным образом, как старые знакомые, что безгранично удивило Матрешку, считавшую барина решительно неспособным к «словесности».
Уже распростившись и идя к двери, Виктор Николаич вдруг вернулся и спросил:
– А вы слышали, Сергей Александрыч, новость?
– Какую?
– Да весь город об этом говорит…
– Именно?
– Василий-то Назарыч того-с… обанкротился…
Это известие было так неожиданно, что Привалов с особенным вниманием посмотрел на Виктора Николаича, уж не бредит ли он.
– Это верно-с… – продолжал Заплатин. – Все в один голос кричат… А моей Хине, знаете, везде забота: с утра треплется по городу.
– Как же это так… вдруг…
– Да уж так-с… Все вдруг банкротятся. Сказывают, кассир у них с деньгами убежал.
VI
Весть о разорении Бахаревых уже успела облететь весь город. Кто разнес ее, какими путями она побывала везде – трудно сказать. Дурные вести, как вода, просачиваются сквозь малейшие скважины. Заплатина узнала о разорении Бахаревых, конечно, одна из первых и поспешила на месте проверить собранные новости, а главное – ей хотелось посмотреть, как теперь чувствует себя Марья Степановна и Гордячка Nadine. «И поделом! – восклицала в гостиной Агриппины Филипьевны эта почтенная дама. – А то уж очень зазнались… Ах, интересно теперь взглянуть на них!» Хиония Алексеевна, конечно, не забыла, как приняла ее Марья Степановна в последний раз, но любопытство брало верх над всеми ее чувствами, а она никогда не могла с ним справиться. К тому же теперь она поедет не к прежней Марье Степановне.
Итак, Хиония Алексеевна со свойственной ей развязностью влетела на половину Марьи Степановны, громко расцеловала хмурившуюся Верочку и, торопливо роняя слова, затараторила:
– Ах, mon ange, mon ange… Я так соскучилась о вас! Вы себе представить не можете… Давно рвалась к вам, да все проклятые дела задерживали: о том позаботься, о другом, о третьем!.. Просто голова кругом… А где мамаша? Молится? Верочка, что же это вы так изменились? Уж не хвораете ли, mon ange?..
– Мама в моленной, я сейчас схожу за ней.
Верочка не торопясь вышла из комнаты; болтовня и радость Хины неприятно поразили ее, и в молодом сердце сказалась щемящая нотка. Чему она радуется? Неужели Хина успела уже разнюхать? Верочка закусила губу, чтобы не заплакать от злости.
Дожидаясь Марьи Степановны в ее гостиной, Хиония Алексеевна испытывала неподдельное волнение – как-то выйдет к ней Марья Степановна? А с другой стороны, теперь она отнеслась с совершенно новым чувством У той обстановке, пред которою еще недавно благоговела. Хина спокойно осматривалась кругом, точно была здесь в первый раз, и даже прикинула в уме, сколько стоят примерно находившиеся в этой гостиной вещи и вещицы. Собственно мебель ничего не стоила: ну, ковры, картины, зеркала еще туда-сюда; а вот в стеклянном шкафике красовались японский фарфор и китайский сервиз – это совсем другое дело, и у Хины потекли слюнки от одной мысли, что все эти безделушки можно будет приобрести за бесценок.
– Ах, Марья Степановна… – вскинулась всем своим тщедушным телом замечтавшаяся Хина, когда на пороге гостиной показалась высокая фигура самой хозяйки.
При виде улыбавшейся Хины у Марьи Степановны точно что оборвалось в груди. По блудливому выражению глаз своей гостьи она сразу угадала, что их разорение уже известно целому городу, и Хиония Алексеевна залетела в их дом, как первая ворона, почуявшая еще теплую падаль. Вся кровь бросилась в голову гордой старухи, и она готова была разрыдаться, но вовремя успела собраться с силами и протянуть гостье руку с своей обыкновенной гордой улыбкой.
– Ах, извините меня, извините меня, Марья Степановна… – рассыпалась Хина, награждая хозяйку поцелуем. – Я все время была так завалена работой, так завалена… Вы меня поймете, потому что можете судить по собственным детям, чего они стоят родителям. Да! А тут еще Сергей Александрыч… Но вы, вероятно, уже слышали, Марья Степановна?
Марья Степановна отнеслась совершенно безучастно к болтовне Хины и на ее вопрос только отрицательно покачала головой. Чтобы ничем не выдать себя, Марья Степановна потребовала самовар и послала Верочку за вареньем.
– Я решительно не знаю, что и делать, – тараторила гостья, – заперся в своей комнате, никого не принимает…
– Кто заперся-то, Хиония Алексеевна?
– Да Сергей Александрыч… Ах, боже мой! Да неужели вы так уж ничего и не слыхали?
– От кого мне слышать-то… Заперся, значит, дело какое-нибудь есть… Василий Назарыч по неделям сидит безвыходно в своем кабинете. Что же тут особенного?
Но Хиония Алексеевна не унялась и совершенно другим тоном спросила:
– А как здоровье Nadine?
– Не совсем, кажется…
– Скажите… Как жаль! Нынешние молодые люди совсем и на молодых людей не походят. В такие ли годы хворать?.. Когда мне было шестнадцать лет… А все-таки такое странное совпадение: Привалов не выходит из комнаты, занят или нездоровится… Nadine тоже…
Эту пилюлю Марья Степановна проглотила молча. В течение целого часа она точно сидела на угольях, но не выдала себя, а даже успела нанести несколько очень чувствительных ударов самой Хине, рассчитывавшей на слишком легкую добычу.
– Как здоровье Василья Назарыча? – невинным тоном осведомилась Хина, как опытный стратег, оставив самый сильный удар к концу. – В городе ходят слухи, что его здоровье…
– Ему лучше. Вероятно, он скоро отправится на прииски…
Невозмутимое спокойствие Марьи Степановны обескуражило Хину, и она одну минуту усомнилась уже, не врали ли ей про разорение Бахаревых, но доказательство было налицо: приезд Шелехова что-нибудь да значит.
– Ах, я совсем заболталась с вами, Марья Степановна, – спохватилась Хина, допивая чашку. – Мне еще нужно поспеть сегодня в десять мест… До свидания, дорогая Марья Степановна!..
Хина в сопровождении Верочки успела торопливо обежать несколько комнат под благовидным предлогом, что ошиблась выходом. Ее одолевала жажда взглянуть на те вещи, которые пойдут с молотка.
– Ах, какая прелестная ваза! Какой милый коврик… – шептала Хина, ощупывая вещи дрожавшими руками; она вперед смаковала свою добычу и успела прикинуть в уме, какие вещи она возьмет себе и какие уступит Агриппине Филипьевне. Конечно, себе Хиония Алексеевна облюбовала самые хорошие вещи, а своей приятельнице великодушно предоставила все то, что было похуже.
VII
Утром, когда Лука и Данилушка распивали чай, в передней послышался нерешительный звонок.
– Кому бы это быть? – недоумевал Лука, направляясь к дверям.
У подъезда стоял Привалов. В первую минуту Лука не узнал его. Привалов был бледен и смотрел каким-то необыкновенно спокойным взглядом.
– Марью Степановну можно видеть? – спрашивал он.
– Можно, Сергей Александрыч… обнаковенно можно! Да штой-то из лица-то как вы изменились? Уже не попритчилось ли што грешным делом?
– Да, немножко попритчилось, – с улыбкой ответил Привалов. – Прихворнул…
– Ах ты, грех какой вышел… а?..
Когда Привалов повернулся, чтобы снять пальто, он лицом к лицу встретился с Данилушкой. Старик смотрел на него пристальным, насквозь пронизывающим взглядом. Что-то знакомое мелькнуло Привалову в этом желтом скуластом лице с редкой седой бородкой и узкими, маслянисто-черными глазами.
– Небось не признаете? – проговорил Данилушка улыбнувшись.
– Это вы… Данила Семеныч?..
– Как две капли воды.
Они поздоровались.
– А я у вас был, Сергей Александрыч, – заговорил своим хриплым голосом Данилушка. – Да меня не пустил ваш холуй… Уж я бы ему задал, да, говорит, барин болен.
– Да, я действительно был болен.
Эта неожиданная встреча не произвела впечатления на Привалова; он даже не спросил Данилушку, давно ли он приехал с приисков и зачем. Наружное спокойствие Привалова прикрывало страшную внутреннюю борьбу. Когда он еще брался за ручку звонка, сердце в груди вздрогнуло у него, как спугнутая птица. Данилушку он видел точно в тумане и теперь шел через столовую по мягкой тропинке с каким-то тяжелым предчувствием: он боялся услышать знакомый шорох платья, боялся звуков дорогого голоса и вперед чувствовал на себе пристальный и спокойный взгляд той, которая для него навсегда была потеряна. Весь бахаревский дом казался ему могилою, в которой было похоронено все самое дорогое для него, а вместе с ним и его собственное сердце…
В дверях столовой он столкнулся с Верочкой. Девушка не испугалась по обыкновению и даже не покраснела, а посмотрела на Привалова таким взглядом, который отозвался в его сердце режущей болью. Это был взгляд врага, который не умел прощать, и Привалов с тоской подумал: «За что она меня ненавидит?»
– Мама в гостиной, – холодно проговорила Верочка, когда Привалов поравнялся с ней.
– Мне можно ее видеть?
– Да.
Марья Степановна сидела в кресле и сквозь круглые очки в старинной оправе читала «Кириллову книгу». В трудные минуты жизни она прибегала к излюбленным раскольничьим книгам, в которых находила всегда и утешение и подкрепление. Шаги Привалова заставили ее обернуться. Когда Привалов появился в дверях, она поднялась к нему навстречу, величавая и спокойная, как всегда. Они молча обменялись взглядами.
– Здравствуй… – протянула Марья Степановна. – Чего стоишь в дверях-то? Садись, так гость будешь…
Взглянув на Привалова прищуренными глазами, Марья Степановна прибавила:
– Из себя-то как переменился…
– Был болен, Марья Степановна.
– Слышала стороной, что скудаешься здоровьем-то. Твоя-то Хина как-то забегала к нам и отлепортовала… Тоже вот Данилушка пошел было к тебе в гости, да не солоно хлебавши воротился. Больно строгого камардина, говорит, держишь… Приступу нет.
– Я сейчас видел Данилу Семеныча… Все такой же, почти не изменился совсем… Потолстел, кажется. А как здоровье Василья Назарыча?
– Ничего, поправляется… По зиме-то, видно, с сыном на прииски вместе уедут…
В воображении Привалова Марья Степановна представлялась убитой и потерявшей голову женщиной, в действительности же она явилась по-прежнему спокойной и гордой. Только книга в почерневшем кожаном переплете с медными застежками была новостью для Привалова, и он машинально рассматривал теперь тисненые узоры на обложке этой книги, пока Марья Степановна как ни в чем не бывало перебирала разные пустяки, точно они только вчера расстались и в их жизни ничего не произошло нового. Но эта политика не обманула Привалова: он чутьем понял, что Марья Степановна именно перед ним не хочет выказать своей слабости, потому что недовольна им и подозревает в чем-то. Что в Верочке высказалось открыто и ясно как день, то же самое в Марье Степановне ушло глубоко внутрь и прикрылось напускным равнодушием. Открытая неприязнь Верочки была легче для Привалова, чем эта чисто раскольничья политика гордой старухи.
Марья Степановна именно того и ждала, чтобы Привалов открылся ей, как на духу. Тогда она все извинила бы ему и все простила, но теперь другое дело: он, очевидно, что-то скрывает от нее, значит, у него совесть не чиста.
Привалов плохо понимал, что говорила с ним Марья Степановна, и с чувством подавленной тоски смотрел кругом. Давно ли вся эта комната была для него дорогим уголком, и он все любил в ней, начиная с обоев и кончая геранями и белыми занавесками в окнах. Сердце его сжималось с мучительной тоской. К чему еще эта последняя ложь и неправда? Ведь он не может объяснить всего Марье Степановне, тогда как она просто не хочет поговорить с ним о том, зачем он пришел. Ведь она видит, как тяжело ему было прийти к ним в дом, и не понимает, зачем он шел…
«Опять недоразумение…» – с горечью думал Привалов, отвечая своей собеседнице что-то невпопад.
Этот разговор был прерван появлением Надежды Васильевны.
– Мама, тебя на что-то нужно Павле Ивановне, – проговорила девушка, здороваясь с Приваловым.
Старуха зорко наблюдала эту встречу: Привалов побледнел и, видимо, смутился, а Надежда Васильевна держала себя, как всегда. Это совсем сбило Марью Степановну с толку: как будто между ними ничего не было и как будто было. Он-то смешался, а она как ни в чем не бывало… «Ох, не проведешь меня, Надежда Васильевна, – подумала старуха, поднимаясь неохотно с места. – Наскрозь вас вижу с отцом-то: все мудрить бы вам…»
Когда Марья Степановна вышла из комнаты, Привалов с испугавшей его самого смелостью проговорил:
– Мне необходимо переговорить с вами, Надежда Васильевна, об одном деле…
– Если я не ошибаюсь, вас привели к нам те слухи, которые ходят по городу о нашем разорении?
– Да.
– Мама вам ничего не говорила?
– Нет.
– Так я и знала… Она останется верна себе до конца и никогда не выдаст себя. Но ведь она не могла не видеть, зачем вы пришли к нам? Тем более что ваша болезнь, кажется, совсем не позволяет выходить из дому.
– Собственно, я не был болен… – замялся Привалов, чувствуя на себе пристальный взгляд девушки. – Но это все равно… Мне хотелось бы только знать, каково истинное положение дел Василья Назарыча. Обратиться к нему прямо я не решился…
– И хорошо сделали, потому что, вероятно, узнали бы не больше того, что уже слышали от мамы. Городские слухи о нашем разорении – правда… В подробностях я не могу объяснить вам настоящее положение дел, да и сам папа теперь едва ли знает все. Ясно только одно, что мы разорены.
Спокойный тон, с которым говорила Надежда Васильевна, удивил Привалова. Он теперь не думал о себе, о своем положении, его я отошло в сторону; всеми своими чувствами он видел ее, ту ее, какой она сидела с ним… Невозмутимая и спокойная, с ясным взглядом и задумчиво сложенными губами, она, кажется, никогда не была так хороша, как именно теперь. Это простенькое шерстяное платье, эта простая прическа, эти уверенные открытые движения – все в ней было чудно хорошо, как один стройный музыкальный аккорд. Привалов еще никогда так не любил, как именно теперь… Эти серые большие глаза глядели к нему прямо в душу, где с страшной силой поднялось то чувство, которое он хотел подавить в себе.
– А что бы вы сказали мне, Надежда Васильевна, – заговорил Привалов, – если бы я предложил Василию Назарычу все, что могу предложить с своей стороны?
– Но ведь вы знаете, что отец не согласится на это.
– Но нельзя ли подготовить Василья Назарыча при помощи третьего лица… то есть убедить, чтобы он взял от меня то, на что он имеет полное право?
Надежда Васильевна отрицательно покачала головой.
– Все эти недоразумения, конечно, должны пройти сами собой, – после короткой паузы сказала она. – Но пока остается только ждать… Отец такой странный… малодушествует, падает духом… Я никогда не видала его таким. Может быть, это в связи с его болезнью, может быть, от старости. Ведь ему не привыкать к подобным превращениям, кажется…
– Я убежден, что стоит Василью Назарычу только самому отправиться на прииски, и все дело поправится. За него стоит известное имя, многолетняя репутация, твердый кредит.
Надежда Васильевна заговорила о Шелехове, которого недолюбливала. Она считала этого Шелехова главным источником многих печальных недоразумений, но отец с непонятным упорством держится за него. Настоящим разорением он, собственно, обязан ему, но все-таки не в силах расстаться с ним.
– А мама – та чуть не молится на Данилушку. Она, кажется, глубоко убеждена в том, что все удачи отца зависят единственно от счастливой звезды Данилушки.
Этот разговор был прерван появлением Марьи Степановны, которая несколько времени наблюдала разговаривавших в дверную щель. Ее несказанно удивлял этот дружеский характер разговора, хотя его содержание она не могла расслышать. «И не разберешь их…» – подумала она, махнув рукой, и в ее душе опять затеплилась несбыточная мечта. «Чего не бывает на свете…» – думала старуха.
Поговорив с Марьей Степановной, Привалов начал прощаться.
– Опять пропадешь недели на три? – смягченным голосом спрашивала Марья Степановна. – Уж твоя-то Хина не запирает ли тебя на замок?..
– Нет, пока еще не случалось…
– К отцу-то теперь не ходи, у него сидит кто-то, – предупредила Марья Степановна. – Он спрашивал про тебя…
– Я на днях побываю.
– И лучше… Отец-то рад будет тебе.
VIII
Через день Привалов опять был у Бахаревых и долго сидел в кабинете Василья Назарыча Этот визит кончился ничем. Старик все время проговорил о делах по опеке над заводами и ни слова не сказал о своем положении. Привалов уехал, не заглянув на половину Марьи Степановны, что немного обидело гордую старуху.
Старик Бахарев за эти дни успел настолько освоиться с своим положением, что казался совсем спокойным и обсуждал свои дела с хладнокровием совсем успокоившегося человека.
– К весне непременно нужно добыть денег… – говорил он, когда Надежда Васильевна сидела в его кабинете вечером.
Девушка ничего не ответила на этот косвенный вопрос и только проговорила:
– У тебя, папа, кажется, был Привалов.
– Да, был…
Василий Назарыч пытливо посмотрел на дочь и улыбнулся.
– Ты думаешь, я стану у него просить денег? – спросил он, понизив голос.
– Нет, зачем непременно просить… А если бы Привалов сам тебе предложил?
Старик на минуту задумался, а потом с подавленным вздохом проговорил:
– Нет, голубчик, нам, старикам, видно, не сварить каши с молодыми… В разные стороны мы смотрим, хоть и едим один хлеб Не возьму я у Привалова денег, если бы даже он и предложил мне их…
Несколько минут в кабинете стояло напряженное молчание, одинаково тяжелое для обоих собеседников.
– Видишь, Надя, какое дело выходит, – заговорил старик, – не сидел бы я, да и не думал, как добыть деньги, если бы мое время не ушло. Старые друзья-приятели кто разорился, кто на том свете, а новых трудно наживать. Прежде стоило рукой повести Василию Бахареву, и за капиталом дело бы не стало, а теперь… Не знаю вот, что еще в банке скажут: может, и поверят. А если не поверят, тогда придется обратиться к Ляховскому.
– Я не советовала бы, папа, тебе…
– Понимаю, Надя, все понимаю, голубчик. Да бывают такие положения, когда не из чего выбирать. А у меня с Ляховским еще старые счеты есть кое-какие. Когда он приехал на Урал, гол как сокол, кто ему дал возможность выбиться на дорогу? Я не хочу приписывать все себе, но я ему помог в самую трудную минуту.
– А если он откажет тебе?
– Нет, он не может отказать, Надя… Он мне слишком много обязан.
Опять пауза и молчание.
На половине «самой» с первого раза трудно было заметить настоящее положение дел, а человек неопытный даже и ничего особенного не увидел бы. Здесь все было по-старому, в том строгом порядке, как это ведется только в богатых раскольничьих домах. Марья Степановна была так же величественно спокойна и ни на одну йоту не изменила своих привычек. В своем косоклинном сарафане и сороке она выглядела прежней боярыней и по-прежнему справляла бесконечную службу в моленной, куда к ней по-прежнему сходились разные старцы в длиннополых кафтанах, подозрительные старицы и разный другой люд, целую жизнь ютящийся около страннолюбивых и нищекормливых богатых раскольничьих домов. Со стороны этот люд мог показаться тем сбродом, какой питается от крох, падающих со стола господ, но староверческие предания придавали этим людям совсем особенный тон: они являлись чем-то вроде хозяев в бахаревском доме, и сама Марья Степановна перед каждым кануном отвешивала им земной поклон и покорным тоном говорила: «Отцы и братия, простите меня, многогрешную!» Надежде Васильевне не нравилось это заказное смирение, которым прикрывались те же недостатки и пороки, как и у никониан, хотя по наружному виду от этих выдохшихся обрядов веяло патриархальной простотой нравов. Теперь в особенности поведение матери неприятно действовало на девушку: зачем вся эта фальшь на каждом шагу, в каждом движении, в каждом взгляде?.. Прямая, честная натура Надежды Васильевны возмущалась этой жалкой комедией, но выхода из этого положения не предвиделось. Чуткая молодая совесть переживала целый ряд самых тяжелых испытаний.
Первая любовь с ее радостными тревогами и сладкими волнениями открыла девушке многое, чего она раньше совсем не замечала. Дорогая тень любимого человека стояла за каждым фактом, за каждым малейшим проявлением вседневной жизни и требовала строгого отчета. Каждая фальшивая нотка поднимала в глазах девушки любимого человека все выше и выше, потому что он служил для нее олицетворением правды. Одно лицо смотрело на нее постоянно, и она в каждом деле мысленно советовалась с ним. Собственное положение в доме теперь ей обрисовалось особенно ясно, то есть, несмотря на болезненную привязанность к ней отца, она все-таки была чужой под этой гостеприимной кровлей, может быть, более чужой, чем все эти старцы и старицы.
«Недаром Костя ушел из этого дома», – не раз думала девушка в своем одиночестве и даже завидовала брату, который в качестве мужчины мог обставить себя по собственному желанию, то есть разом и безнаказанно стряхнуть с себя все обветшалые предания раскольничьего дома.
Именно теперь, при тяжелом испытании, которое неожиданно захватило их дом, девушка с болезненной ясностью поняла все те тайные пружины, которые являлись в его жизни главной действующей силой. Раньше она как-то индифферентно относилась к этим двум половинам, но теперь их смысл для нее выяснился вполне: Марья Степановна и не думала смиряться, чтобы по крайней мерс дойти до кабинета больного мужа, – напротив, она, кажется, никогда еще не блюла с такой щепетильностью святую отчужденность своей половины, как именно теперь. Смысл такого поведения был теперь ясен как день Марья Степановна умывала руки в тех испытаниях, которые, по ее мнению, Василий Назарыч переживал за свои новшества, за измену гуляевским старозаветным идеалам. Между матерью и дочерью не было сказано ни одного слова на эту тему, но это не мешало последней чувствовать, что больной отец был предоставлен на ее исключительное попечение. По этому поводу состоялось как бы безмолвное соглашение, и Надежда Васильевна приняла его. С каждым днем разница между двумя половинами разрасталась и принимала резкие формы.
В лице матери, Досифеи и Верочки безмолвно составился прочный союз, который, пользуясь обстоятельствами, крепчал с каждым днем. В сдержанном выражении лиц, в уверенных взглядах Надежда Васильевна, как по книге, читала совершавшуюся перед ней тяжелую борьбу. Пространство, разделявшее два лагеря, с каждым днем делалось все меньше и меньше, и Надежда Васильевна вперед трепетала за тот час, когда все это обрушится на голову отца, который предчувствовал многое и хватался слабеющими руками за ее бесполезное участие. Чем она могла помочь ему, кроме того жалкого в своем бессилии внимания, какое каждая дочь по обязанности оказывает отцу?.. Теперь это бессилие сделалось для нее больным местом, и она завидовала последнему мужику, который умеет, по крайней мере, копать землю и рубить дрова. Положение богатой барышни дало почувствовать себя, и девушка готова была плакать от сознания, что она в отцовском доме является красивой и дорогой безделушкой – не больше.
А с другой стороны, Надежда Васильевна все-таки любила мать и сестру. Может быть, если бы они не были богаты, не существовало бы и этой розни, а в доме царствовали тот мир и тишина, какие ютятся под самыми маленькими кровлями и весело выглядывают из крошечных окошечек. Приятным исключением и нравственной поддержкой для Надежды Васильевны теперь было только общество Павлы Ивановны, которая частенько появлялась в бахаревском доме и подолгу разговаривала с Надеждой Васильевной о разных разностях.
– Ничего, голубушка, перемелется – мука будет, – утешала старушка, ковыряя свою бесконечную работу. – Как быть-то… Своеобычлива у вас маменька-то, ну да это ничего, душа-то у нее добрая.