Книга: Том 9. Хлеб. Разбойники. Рассказы
Назад: Хлеб*
Дальше: VI

Часть первая

I

– А ты откедова взялся-то, дедко?
– А божий я…
– Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего брата, таких-то божьих… Говори уж пряменько: бродяга?
– Случалось… От сумы да от тюрьмы не отказывайся, миленький. Из-под Нерчинска убег, с рудников.
– Так-то вот ладнее будет… Каторжный, значит?
– Как есть каторжный: ни днем, ни ночью покоя не знаю.
– Ну, мы тебя упокоим… К начальству предоставим, а там на высидку определят пока што.
Толпа мужиков обступила старика и с удивлением его рассматривала. Да и было чему подивиться. Сгорбленный, худенький, он постоянно улыбался, моргал глазами и отвечал зараз на все вопросы. И одет был тоже как-то несообразно: длинная из синей пестрядины рубаха спускалась ниже колен, а под ней как есть ничего. На ногах были надеты шерстяные бабьи чулки и сибирские коты. Поверх рубахи пониток, а на голове валеная крестьянская белая шляпа. За плечами у старика болталась небольшая котомка. В одной руке он держал берестяный бурачок, а в другой длинную черемуховую палку. Одним словом, необычный человек.
– Бурачок-то у тебя зачем, дедко?
– Бурачок?.. А это хитрая штука. Секрет… Он, бурачок-то, меня из неволи выкупил.
– Он и то с бурачком-то ворожил в курье, – вступился молодой парень с рябым лицом. – Мы, значит, косили, а с угору и видно, как по осокам он ходит… Этак из-под руки приглянет на реку, а потом присядет и в бурачок себе опять глядит. Ну, мы его и взяли, потому… не прост человек. А в бурачке у него вода…
– Ты чего, дедко, на нашу-то реку обзарился?
– А больно хороша река, вот и глядел… ах, хороша!.. Другой такой, пожалуй, и не найти… Сердце радуется.
Старик оглянул мужиков своими моргавшими глазками, улыбнулся и прибавил:
– Я старичок, у меня бурачок, а кто меня слушает – дурачок… Хи-хи!.. Ну-ка, отгадайте загадку: сам гол, а рубашка за пазухой. Всею деревней не угадать… Ах, дурачки, дурачки!.. Поймали птицу, а как зовут – и не знаете. Оно и выходит, что птица не к рукам…
– Да што с ним разговоры-то разговаривать! – загалдело несколько голосов разом. – Сади его в темную, а там Флегонт Василич все разберет… Не совсем умом-то старичонко…
– Больно занятный! – вмешались другие голоса. – На словах-то, как гусь на воде… А блаженненьким он прикидывается, старый хрен!
Описываемая сцена происходила на улице, у крыльца суслонского волостного правления. Летний вечер был на исходе, и возвращавшийся с покосов народ не останавливался около волости: наработавшиеся за день рады были месту. Старика окружили только те мужики, которые привели его с покоса, да несколько других, страдавших неизлечимым любопытством. Село было громадное, дворов в пятьсот, как все сибирские села, но в страду оно безлюдело.
– Отпустить его, чего взять со старика? – заметил кто-то в толпе. – Много ли он и наживет? Еле душа держится…
– Не пущайте, дурачки! – засмеялся старик. – Обеими руками держитесь за меня… А отпустите – больше и не увидите.
– Нет, надо Флегонта Василича обождать, робя!.. Уж как он вырешит это самое дело, а пока мы его Вахрушке сдадим.
Волостной сторож Вахрушка сидел все время на крылечке, слушал галденье мужиков и равнодушно посасывал коротенькую солдатскую трубочку-носогрейку. Когда состоялось решение посадить неизвестного человека в темную, он молча поднялся, молча взял старика за ворот и молча повел его на крыльцо. Это был вообще мрачный человек, делавший дело с обиженным видом. В момент, когда расщелявшаяся дверь волостного правления готова была проглотить свою жертву, послышался грохот колес и к волости подкатили длинные дроги. Мужики сняли свои шапки. На дрогах, на подстилке из свежего сена, сидели все важные лица: впереди всех сам волостной писарь Флегонт Васильевич Замараев, плечистый и рябой мужчина в плисовых шароварах, шелковой канаусовой рубахе и мягкой серой поярковой шляпе; рядом с ним, как сморчок, прижался суслонский поп Макар, худенький, загорелый и длинноносый, а позади всех мельник Ермилыч, рослый и пухлый мужик с белобрысым ленивым лицом. Писарь только взглянул на стоявшего на крыльце старика с котомкой и сразу понял, в чем дело.
– Бродягу поймали? – коротко спросил он.
– Был такой грех, Флегонт Василич… В том роде, как утенок попался: ребята с покоса привели. Главная причина – не прост человек. Мало ли бродяжек в лето-то пройдет по Ключевой; все они на один покрой, а этот какой-то мудреный и нас всех дурачками зовет…
– Ну-ка, ты, умник, подойди сюда! – приказал писарь.
Старик подошел к дрогам и пристально посмотрел на сидевшую знать своими моргавшими глазками.
– Умник, а порядка не знаешь! – крикнул писарь, сшибая кнутовищем с головы старика шляпу. – С кем ты разговариваешь-то, варнак?
– Пока ни с кем… – дерзко ответил старик. – Да моей пестрядине с твоим плисом и разговаривать-то не рука.
– Што за человек? Как звать? – грянул писарь.
– Прежде Михеем звали…
– А фамилия как?
– Человек божий…
– Непомнящий родства?
– Где же упомнить, миленький? Давненько ведь я родился…
– Да што с ним разговаривать-то! – лениво заметил мельник Ермилыч, позевывая. – Вели его в темную, Флегонт Василич, а завтра разберешь… Вот мы с отцом Макаром о чае соскучились. Мало ли бродяжек шляющих по нашим местам…
– А какой ты веры будешь, старичок? – спросил о. Макар.
– Веры я христианской, батюшка.
– Православной?
– Около того.
– И видно, што православный. Не то тавро…
– Уж какое есть.
– Из ваших, – смиренно заметил о. Макар, обращаясь к мельнику Ермилычу.
– Имеет большую дерзость в ответах, а, между прочим, человек неизвестный.
– Да ну его к ляду! – лениво протянул мельник. – Охота вам с ним разговаривать… Чаю до смерти охота…
Писарь сделал Вахрушке выразительный знак, и неизвестный человек исчез в дверях волости. Мужики все время стояли без шапок, даже когда дроги исчезли, подняв облако пыли. Они постояли еще несколько времени, погалдели и разбрелись по домам, благо уже солнце закатилось и с реки потянуло сыростью. Кое-где в избах мелькали огоньки. С ревом и блеяньем прошло стадо, возвращавшееся с поля. Трудовой крестьянский день кончался.
Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок, снял свою котомку и расположился, как у себя дома.
– Вот бог и квартиру послал… – бормотал он, покряхтывая. – Что же, квартира отменная.
Вахрушка в это время запер входную дверь, закурил свою трубочку и улегся с ней на лавке у печки. Он рассчитывал, по обыкновению, сейчас же заснуть.
– Эй, служба, спишь? – послышался голос из темной.
– Сплю, а тебе какая печаль?
– Ты в солдатах служил?
– Случалось… А ты у меня поговори!..
Молчание. Вахрушка вздыхает. И куда эти бродяги только идут? В год-то их близко сотни в темной пересидит. Только настоящие бродяги приходят объявляться поздно осенью, когда ударят заморозки, а этот какой-то оглашенный. Лежит Вахрушка и думает, а старик в темной затянул:
– Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет бдяща…
– Эй, будет тебе, выворотень! – крикнул Вахрушка. – Нашел время горло драть…
– Да я духовное, служба… А ты послушай: «И блажен раб, его же обрящет бдяща», а ты дрыхнешь. Это тебе раз… А второе: «Недостоин, его же обрящет унывающа»… Понимаешь?
– Вот навязался-то! – ворчал Вахрушка.
Опять молчание. Слышно, как по улице грузно покатилась телега. Где-то далеко, точно под землей, лают неугомонные деревенские собаки.
– Ты не здешний? – спрашивает старик, укладываясь на соломе.
– А ты как знаешь?
– Да видно по обличью-то… Здесь все пшеничники живут, богатей, а у тебя скула не по-богатому: может, и хлеб с хрустом ел да с мякиной.
– Я чердынский… Это верно. Убогие у нас места, земля холодная, неродимая. И дошлый же ты старичонко, как я погляжу на тебя!
– Дошлый, да про себя… А поп у вас богатый?
– Богатимый поп… Коней одних у него с тридцать будет, больше сотни десятин запахивает. Опять хлеба у попа не в проворот: по три года хлеб в кладях лежит.
– А писарь?
– И писарь богатимый… Не разберешь, кто кого богаче. Не житье им здесь, а масленица… Мужики богатые, а земля – шуба шубой. Этого и званья нет, штобы навоз вывозить на пашню: земля-матушка сама родит. Вот какие места здесь… Крестьяны государственные, наделы у них большие, – одним елевом, пшеничники. Рожь сеют только на продажу… Да тебе-то какая печаль? Вот привязался человек!
– А мельник у вас плут: на руку нечист.
– Да ты почем знаешь, что он мельник?
– А по сапогам вижу: бус на сапогах, значит мельник.
Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:
– Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет… Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!
– Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?
– Капуста.
– Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка… Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.
– Да ты што ругаешься-то в самом деле? – зарычал Вахрушка, вскакивая.
– Полюбил я тебя, как середа пятницу… Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись – и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба… Хи-хи!.. Спи, дурачок.

II

Утром писарь Замараев еще спал, когда пришел к нему волостной сторож Вахрушка.
– Гости у нас вечор засиделись, – объясняла ему стряпка. – Ну, выпили малость с отцом Макаром да с мельником. У них ведь компания до белого свету. Люты пить… Пельмени заказали рыбные, – ну, и компанились. Мельник Ермилыч с радостей и ночевать у нас остался.
Вахрушка был настроен необыкновенно мрачно. Он присел на порог и молча наблюдал, как стряпка возилась у топившейся печи. Время от времени он тяжело вздыхал, как загнанный коренник.
– Сказывают, вечор наши суслонские ребята бродяжку в курье поймали? – тараторила стряпуха, громыхая ухватами.
– А тебе какая забота? – озлился Вахрушка.
Молва говорила, что у Вахрушки с писарскою стряпкой Матреной дело нечисто. Главным доказательством служили те пироги, которые из писарской кухни попадали неведомыми никому путями в волостную сторожку. Впрочем, Матрена была вдова, хотя и в годках, а про вдову только ленивый не наплетет всякой всячины. Писарский пятистенный дом, окруженный крепкими хозяйственными постройками, был тем, что называется полною чашей. Недаром Флегонт Васильевич целых двадцать пять лет выслужил писарем в Суслоне. На всю округу славился суслонский писарь и вторую жену себе взял городскую, из Заполья, а запольские невесты по всему Уралу славятся – богачки и модницы. К своему богатству Замараев прибавил еще женино приданое и жил теперь в Суслоне князь князем.
– Ах, пес! – обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. – Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт… Ну, и задался человечек, нечего сказать!
Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:
– Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.
– Кого испугался-то? – удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.
– А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. «А картошку, грит, любишь?» Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.
– Про картофельный бунт? – вскипел вдруг писарь. – Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я…
– Колдун какой-то, я так полагаю.
– Ну, это пустяки! Я ему покажу… Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.
– А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.
– Ступай, дурак!
Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.
Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, – это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.
В сороковых годах Суслон сделался центром странного «картофельного бунта». Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.
– Ведите меня в волость, я все покажу! – смело заявил он.
Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:
– Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.
Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.
– Робята, пойдем домой! – послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.
Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.
Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.
– Надо его проучить, – советовал мельник, когда они подходили к волости.
У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:
Тяжело душеньке с телом расставатися, Тяжелее душеньке во грехах оставатися.
– Вон он, идол, какую обедню развел, – жаловался Вахрушка.
Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.
– Ну-ка, приведи сюда эту ворону! – лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.
Вахрушка молодцевато подтянулся и сделал налево кругом. Таинственный бродяга появился во всем своем великолепии, в длинной рубахе, с котомочкой за плечами, с бурачком в одной руке и палкой в другой.
Писарь сделал вид, что не замечает его, продолжая перелистывать журнал, а потом быстро поднял глаза и довольно сурово спросил:
– Бродяга? Непомнящий родства? Так… А прозвище?
– Колобок, – смело ответил старик, с улыбочкой поглядывая на мельника.
– Божий человек, значит.
– Слыхали, – протянул писарь. – Много вас, таких-то божьих людей, кажное лето по Ключевой идет. Достаточно известны. Ну, а дальше што можешь объяснить? Паспорт есть?
– По сусекам метен, по закромам скребен, – вот тебе и весь паспорт.
Писарь ударил кулаком по столу и закричал:
– Ты петли-то не выметывай, ворона желторотая! Говори толком, когда спрашивают!
– Не кричи ты на меня, пужлив я… Ох, напужал!
Бродяга скорчил такую рожу, что Ермилыч невольно фыркнул и сейчас же испугался, закрыв пасть ладонью. Писарь сурово скосил на него глаза и как-то вдруг зарычал, так что отдельных слов нельзя было разобрать. Это был настоящий поток привычной стереотипной ругани.
– Да я тебя заморю! сгною! изотру в порошок!.. Да я… я… я…
Ермилыч даже закрыл глаза, когда задыхавшийся под напором бешенства писарь ударил кулаком по столу. Бродяга тоже съежился и только мигал своими красными веками. Писарь выскочил из-за стола, подбежал к нему, погрозил кулаком, но не ударил, а израсходовал вспыхнувшую энергию на окно, которое распахнул с треском, так что жалобно зазвенели стекла. Сохранял невозмутимое спокойствие один Вахрушка, привыкший к настоящему обращению всякого начальства.
– Ну, что ты молчишь, а? – ревел писарь, усаживаясь на место и приготовляя бумагу, чтобы записать дерзкого бродягу. – Откуда ползешь?
– Все мы из одних местов. Я от бабки ушел, я от дедки ушел и от тебя, писарь, уйду, – спокойно ответил бродяга, переминаясь с ноги на ногу.
– Ах, ты… да я… я…
Писарь только хотел выскочить из-за стола, но бродяга его предупредил и одним прыжком точно нырнул в раскрытое окно, только мелькнули голые ноги.
– Держи его, подлеца! Лови! – орал Замараев, подбегая к окну.
Сидевшие на крыльце мужики видели, как из окна волости шлепнулся бродяга на землю, быстро поднялся на ноги и, размахивая своею палкой, быстро побежал по самой средине улицы дробною, мелкою рысцой, точно заяц.
– Держи его! Лови! – кричал Замараев, выставляясь из окна. – Эй вы, челдоны, чего вы смотрите?
Какой-то белобрысый парень «пал» на телегу и быстро погнался за бродягой, который уже был далеко. На ходу бродяга оглядывался и, заметив погоню, прибавил ходу.
– Ловко щекотит, – заметил какой-то голос из толпы. – Ай да бродяга, настоящий скороход!
Бродяга действительно оказал удивительную легкость на ногу и своим дробным шагом летел впереди догонявшей его телеги. Крестьянская лошаденка, лохматая и пузатая, с трудом поспевала за ним, делая отчаянные усилия догнать. Белобрысый парень неистово лупил ее вожжами и что-то такое орал. Кое-где из окон деревенских изб показывались бабьи головы в платках, игравшие на улице ребятишки сторонились, а старичок все бежал, размахивая своею палочкой. Так он добежал до последних худеньких избенок я заметно сбавил шагу. Телега стала его догонять. Попались какие-то мужики, которые пробовали заградить дорогу беглецу, но старичок прошел мимо них невредимо и еще обругал:
– Эх, дурачки, куда вам ловить Колобка!
За селением он опять прибавил шагу. У поскотины, где стояли ворота, показались встречные мужики, ехавшие в Суслон. Белобрысый парень неистово закричал им:
– Держи варнака! Держи!
Бродяга на мгновение остановился, смерил глазами расстояние и тихою рысцой, как травленый волк, побежал в сторону реки. Телега осталась на дороге, а за ним теперь погнался какой-то рыжий мужик на захомутанной рыжей лошади. Он был без шапки и отчаянно болтал локтями. Бродяга опять остановился, потому что рыжий мужик летел к нему наперерез, а потом усиленною рысью побежал к недалекой поскотине. Здесь рыжий мужик чуть-чуть его не догнал, но бродяга одним прыжком перескочил через изгородь и остановился. Теперь он был в полной безопасности, потому что дальше начинался тощий лесок, спускавшийся к реке.
– Эй, дурачки, кланяйтесь своему писарю! – крикнул варнак бежавшим к нему мужикам и, не торопясь, скрылся в лесу.
Погоня сбилась в одну кучку у поскотины. Мужики ошалелыми глазами глядели друг на друга.
– Вот так старичонко! В том роде, как виноходец. Так и стелет, так и стелет.
– Оборотень какой-то, надо полагать.
Подъехавший на телеге белобрысый парень и рыжий мужик на рыжей лошади служили теперь общим посмешищем и поэтому усиленно ругались.
– Ужо вот задаст вам Флегонт-то Василич!

III

Часов десять утра. Широкий двор, утрамбованный желтым песком, походит на гуменный ток. На него с одной стороны глядит большими окнами двухэтажный нештукатуренный каменный дом с террасой, а с другой – расположился плотный ряд хозяйственных пристроек: амбары, конюшни, каретники, сеновалы. Вся постройка крепкая, хозяйственная, как умеют строить только купцы. В углу у деревянной конуры дремлет киргизский желтый волкодав. В середине двора стоят два кучера и держат под уздцы горбоносого и вислозадого киргиза-иноходца, который шарашится, храпит, поводит поротыми ушами и выворачивает белки глаз.
– Эй вы, челдоны, держите крепче! – визгливо кричит с террасы седой толстый старик в шелковом халате.
– Да черт его удержит, Храпуна, – отвечает старший кучер Никита, степенный мужик с окладистой бородой. – Задавить его, вот и весь разговор.
Другой кучер, башкир Ахметка, скуластый молодой парень с лоснящимся жирным лицом, молча смотрит на лошадь, точно впился в нее своими черными глазами.
– Дайте ей поводок! – кричит старик с террасы.
Кучера отпускают повод, и лошадь делает отчаянный курбет, поднимая Ахметку на воздух. Никита крепко держит волосяной чумбур, откинув назад свой корпус.
– Тпрру!.. Черт кыргыцкой!
– Держите крепче! – кричит старик, размахивая руками. – Ах, галманы!
Лошадь делает отчаянную попытку освободиться от своих мучителей, бьет задними ногами, дрожит и раздувает ноздри.
– Тпрру, анафема!
Старик в халате точно скатывается с террасы по внутренней лесенке и кубарем вылетает на двор. Подобрав полы халата, он заходит сзади лошади и начинает на нее махать руками.
– Спусти чумбур, Никита… Дай поводок… Сперва на корде прогоним. Ахметка, свиное ухо, ты чего глаза-то вытаращил?
Калитка отворяется, и во двор въезжает верхом на вороной высокой лошади молодой человек в черкеске, папахе и с серебряным большим кинжалом на поясе. Великолепная вороная лошадь-степняк, покачиваясь на тонких сухих ногах, грациозно подходит на середину двора и останавливается. Молодой человек с опухшим красным лицом и мутными глазами сонно смотрит на старика в халате.
– Лиодорка, откуда черт принес? – крикливо спрашивает старик, прищуривая свои желтые глазки.
– Где был, там ничего не осталось, – хрипло отвечает молодой человек и по пути вытягивает нагайкой Ахмета по спине.
– Ай-яяй! – взвизгивает башкир, хватаясь за спину. – ан, бачка!..
– Разве так лошадей выводят? – кричит молодой человек, спешиваясь и выхватывая у Ахметки повод. – Родитель, ты ее сзаду пугай… Да не бойся. Ахметка, а ты чего стоишь?
Все четверо начинают гонять пугливого иноходца на корде, но он постоянно срывает и затягивает повод. Кончается это представление тем, что иноходец останавливается, храпит и затягивает шею до того, что из ноздрей показывается кровь.
– Бей его!.. Валяй! – визжит старик, привскакивая на месте.
Никита откинулся всем корпусом назад, удерживая натянувшийся, как струна, волосяной чумбур, а Лиодор и Ахметка жарят ошалевшую лошадь в два кнута.
– Ой, батюшки, до смерти забьют! – вскрикивает в кухне толстая стряпка Аграфена, высовываясь из окна.
Кухня в подвале, и ей приходится налегать своим жирным телом на тощего старичка странника, который уже давно лежит на подоконнике и наблюдает, что делается во дворе.
– Тетка, этак и задавить можно живого человека! – ворчит странник, напрасно стараясь высвободить свое тощее старое тело из-под навалившегося на него бабьего жира.
– Ох ты, некошной! – ругается стряпка. – Шел бы, миленький, своею дорогой… Поел, отдохнул, надо и честь знать.
Стряпка Аграфена ужасно любит лошадей и страшно мучается, когда на дворе начинают тиранить какую-нибудь новокупку, как сейчас. Главное, воротился Лиодор на грех: забьет он виноходца, когда расстервенится. Не одну лошадь уходил, безголовый.
Странник слез с окна, поправил длинную синюю рубаху, надел котомку, взял в руки берестяной бурачок и длинную палку и певуче проговорил:
– Спасибо, Аграфенушка, за хлеб, за соль…
Это был тот самый бродяга, который убежал из суслонского волостного правления. Нахлобучив свою валеную шляпу на самые глаза, он вышел на двор. На террасе в это время показались три разодетых барышни. Они что-то кричали старику в халате, взвизгивали и прятались одна за другую, точно взбесившаяся лошадь могла прыгнуть к ним на террасу.
– Папенька!.. Папенька, не бейте лошадку!
– Лиодор, иди сюда, завтрак готов!
Бродяга внимательно посмотрел на визжавших барышень и подошел к Лиодору.
– Дай-ка мне повод-то, хозяин, – заговорил он, протягивая руку.
Лиодор оглянулся и, презрительно смерив бродягу с ног до головы, толкнул его локтем.
– Дай, тебе говорят!
У Лиодора мелькнула мысль: пусть Храпун утешит старичонку. Он молча передал ему повод и сделал знак Никите выпустить чумбур. Все разом бросились в стороны. Посреди двора остались лошадь и бродяга. Старик отпустил повод, смело подошел к лошади, потрепал ее по шее, растянул душивший ее чумбур, еще раз потрепал и спокойно пошел вперед, а лошадь покорно пошла за ним, точно за настоящим хозяином. Подведя успокоенного Храпуна к террасе, бродяга проговорил:
– Вот как учат лошадей, сударыни-барышни!
Барышни весело рассмеялись и забили в ладоши, а бродяга отвел лошадь под навес и привязал к столбу.
– Да ты откуда взялся-то, ярыга-мученик? – визгливо спрашивал старик в халате, подступая к бродяге. – Сейчас видно зазнамого конокрада.
– Стоило бы што воровать, Харитон Артемич. Аль не узнал!
– Где всех прощелыг вызнаешь.
– Ну, так я уж сам скажусь: про Михея Зотыча Колобова слыхал? Видно, он самый… В гости пришел, а ты меня прощелыгой да конокрадом навеличиваешь. Полтораста верст пешком шел.
– Вот так фунт! – ахнул Харитон Артемьич, не вполне доверяя словам странного человека. – Слыхивал я про твои чудеса, Михей Зотыч, а все-таки оно тово…
– Ладно… Мне с тобой надо о деле поговорить.
– Пойдем в горницы… Ну, удивил!.. Еще как Лиодорка тебе шею не накостылял: прост он у меня на этакие дела.
– Кормильца вырастил, – ядовито заметил Колобов, поглядывая на снявшего папаху Лиодорку. – Вон какой нарядный: у шутов хлеб отбивает.
– Ох, и не говори!.. Один он у меня, как смертный грех. Один, да дурак, хуже этого не придумаешь.
– Один сын – не сын, два сына – полсына, а три сына – сын… Так старинные люди сказывали, Харитон Артемьич. Зато вот у тебя три дочери.
– Наградил господь… Ох, наградил! – как-то застонал Харитон Артемьич, запахивая халат. – Как их ни считай, все три девки выходят… Давай поменяемся: у тебя три сына, а у меня три дочери, – ухо на ухо сменяем, да Лиодорку прикину впридачу.
Теперь все с удивлением оглядывали странного гостя: кучера, стряпка, Лиодор, девицы с террасы. Всех удивляло, куда это тятенька ведет этого бродягу.
– Как он сказался по фамилии-то? – спрашивал Лиодор кучера.
– Коробов али Колобов, – не разобрал хорошенько.
– Вот так фунт! – удивился в свою очередь Лиодор. – Это, значит, родитель женихов-то, которые наезжали на той неделе… Богатеющий старичонко!
Стряпка Аграфена услыхала это открытие и стрелой ринулась наверх, чтобы предупредить «самое» и девиц. Она едва могла перевести дух, когда ворвалась на террасу, где собрались девицы.
– Барышни… родные… Ведь этот странник-то… странник-то… – бормотала она, делая отчаянные жесты.
– Да вон он с тятенькой у крыльца остановился… Сестрицы, тятенька сюда его ведет!
– Барышни… ох, задохлась! Да ведь это женихов отец… Два брата-то наезжали на той неделе, так ихний родитель. Сам себя обозначил.
Все девицы взвизгнули и стайкой унеслись в горницы, а толстуха Аграфена заковыляла за ними. «Сама» после утреннего чая прилегла отдохнуть в гостиной и долго не могла ничего понять, когда к ней влетели дочери всем выводком. Когда-то красивая женщина, сейчас Анфуса Гавриловна представляла собой типичную купчиху, совсем заплывшую жиром. Она сидела в ситцевом «холодае» и смотрела испуганными глазами то на дочерей, то на стряпку Аграфену, перебивавших друг друга.
– Женихов отец, мамынька, приехал… Колобов старик.
– Не приехал, а пешком пришел. С палочкой идет по улице, я сама видела, а за плечами котомка.
– Дайте мне словечушко вымолвить, – хрипела Аграфена, делая умоляющие жесты. – Красавицы вы мои, дайте…
– Молчите вы, девицы! – окликнула дочерей «сама». – А ты говори, Аграфена, да поскорее.
– Ох, задохлась!.. Стряпаю я это даве утром у печки, оглянулась, а он и сидит на лавочке… Уж отколь он взялся, не могу сказать, точно вот из земли вырос. Я его за странного человека приняла… Ну, лепешки у нас к чаю были, – я ему лепешку подала. Ей-богу!.. Прикушал и спасибо сказал. Потом Никита с Ахметкой вертелись в куфне и с ним што-то болтали, а уж мне не до них было. Ну, потом кучера ушли виноходца нового выводить, а он в куфне остался. Подсел к окошечку и глядит на двор, как виноходец артачится… Я еще чуть не задавила его: он в окошке-то, значит, прилег на подоконник, а я забыла о нем, да тоже хотела поглядеть на двор-то, да на него и навалилась всем туловом.
– Ах, батюшки! – застонала Анфуса Гавриловна, хватаясь за голову. – Да ведь ты, Аграфенушка, без ножа всех зарезала… Навалилась, говоришь?.. Ах, грех какой!..
– Мамынька, зачем же он в куфню забрался? – заметила старшая дочь Серафима. – Ты только посмотри на него, каков он из себя-то. На улице встретишь – копеечку подашь.
– В том роде, как бродяга али странник, – объясняла Аграфена в свое оправдание. – Рубаха на нем изгребная, синяя, на ногах коты… Кабы знатье, так разе бы я стала его лепешкой кормить али наваливаться?
– Ну, ну, ладно! – оборвала ее Анфуса Гавриловна. – Девицы, вы приоденьтесь к обеду-то. Не то штоб уж совсем на отличку, а как порядок требовает. Ты, Харитинушка, барежево платье одень, а ты, Серафимушка, шелковое, канаусовое, которое тебе отец из Ирбитской ярманки привез… Ох, Аграфена, сняла ты с меня голову!.. Ну, надо ли было дурище наваливаться на такого человека, а?.. Растерзать тебя мало…
Младшие девицы, Агния и Харитина, особенно не тревожились, потому что все дело было в старшей Серафиме: ее черед выходить замуж. Всех красивее и бойчее была Харитина, любимица отца; средняя, Агния, была толстая и белая, вся в мать, а старшая, Серафима, вступила уже в годы, да и лицо у нее было попорчено веснушками. Глядя на дочерей, Анфуса Гавриловна ругала про себя хитрого старичонка гостя: не застань он их врасплох, не показала бы она Харитины, а бери из любых Серафиму или Агнию. Уж не первому жениху Харитина заперла дорогу, а выдавать младшую раньше старших не приходится.

IV

– Я тебе наперво домишко свой покажу, Михей Зотыч, – говорил старик Малыгин не без самодовольства, когда они по узкой лесенке поднимались на террасу. – В прошлом году только отстроился. Раньше-то некогда было. Семью на ноги поднимал, а меня господь-таки благословил: целый огород девок. Трех с рук сбыл, а трое сидят еще на гряде.
– Ваши-то запольские невесты на слуху, – поддакивал гость. – Богатые да щеголихи. Далеко слава-то прошла. По другим местам девки сидят да завидуют запольским невестам.
– Уж это што говорить: извелись на модах вконец!.. Матери-то в сарафанах еще ходят, а дочкам фигли-мигли подавай… Одно разоренье с ними. Тяжеленько с дочерями, Михей Зотыч, а с зятьями-то вдвое… Меня-таки прямо наказал господь. Неудачлив я на зятьев.
Гость ничего не отвечал, а только поджал свои тонкие губы и прищурился, причем его сморщенное обветрелое лицо получило неприятное выражение. Ему не поправился разговор о зятьях своею бестактностью. Когда они очутились на террасе, хозяин с видимым удовольствием оглянул свой двор и все хозяйственные пристройки.
– Хорош дворик, – вслух полюбовался гость. – А што в амбарах-то держишь?
– А разное, Михай Зотыч: и семя льняное, и кудельку, и масло.
– Вот это ты напрасно, Харитон Артемьич. Все такой припас, што хуже пороху. Грешным делом, огонек пыхнет, так костер костром, – к слову говорю, а не беду накликаю.
– Покедова бог хранил. У нас у всех так заведено. Да и дом каменный, устоит. Да ты, Михей Зотыч, сними хоть котомку-то. Вот сюда ее и положим, вместе с бурачком и палочкой.
Гость охотно исполнил это желание и накрыл свои пожитки шляпой. В своей синей рубахе, понитке и котах он походил не то на богомольца, не то на бродягу, и хозяин еще раз пожал плечами, оглядывая его с ног до головы. Юродивый какой-то.
– Што, на меня любуешься? – пошутил Колобов, оправляя пониток. – Уж каков есть: весь тут. Привык по-домашнему ходить, да и дорожка выпала не близкая. Всю Ключевую, почитай, пешком прошел. Верст с двести будет… Так оно по-модному-то и неспособно.
– Шутки шутишь, Михей Зотыч, – усомнился хозяин. – Какая тебе нужда пешком-то было идти столько места?
– А привык я. Все пешком больше хожу: которое место пешком пройдешь, так оно памятливее. В Суслоне чуть было не загостился у твоего зятя, у писаря… Хороший мужик.
Одно имя суслонского писаря заставило хозяина даже подпрыгнуть на месте. Хороший мужик суслонский писарь? Да это прямой разбойник, только ему нож в руки дать… Живодер и христопродавец такой, каких белый свет не видывал. Харитон Артемьич раскраснелся, закашлялся и замахал своими запухшими красными руками.
– И как он обманул меня тогда дочерью-то, когда, значит, женился на Анне, ума не приложу! – упавшим голосом прибавил он, выпустив весь запас ругательств. – Дела тогда у меня повихнулись немножко, караван с салом затонул, ну, он и подсыпался, писарь. А дочь Анна была старшая и в годках, за ней целый мост их, девок, – ну, он и обманул. Прямой разбойник… Еще и сейчас с меня приданое свое справляет и даже судом грозил. Я бы ему на свои деньги веревку купил, только бы повесился… Вот какие у меня зятья! Да и низко мне с писарями родню-то разводить. Што такое писарь? Приехал становой: «А ну-ка, ты, такой-сякой…» И сейчас в скулу. А я в первой гильдии.
– Всякие и писаря бывают.
– Да стыдно мне, Михей Зотыч, и говорить-то о нем: всему роду-племени покор. Ты вот только помянул про него, а мне хуже ножа… У нас Анна-то и за дочь не считается и хуже чужой.
– Это уж напрасно, Харитон Артемьич. Горденек ты, как я погляжу. И птица перо в перо не родится, а где же зятьев набрать под одну шерсть?
Взглянув на двор, по которому ехал Лиодор верхом на своей лошади, старик подбежал к перилам и, свесившись, закричал:
– Ты это опять куды наклался-то, непутевая голова?.. Который это день музыку-то разводишь? Я до тебя доберусь!.. Я тебе покажу!..
– К Булыгиным, – коротко ответил Лиодор, свешиваясь в седле по-татарски, на один бок.
– Ах, аспид! ах, погубитель! – застонал старик. – Видел, Михей Зотыч? Гибель моя, а не сын… Мы с Булыгиным на ножах, а он, слышь, к Булыгиным. Уж я его, головореза, три раза проклинал и на смирение посылал в степь, и своими руками терзал – ничего не берет. У других отцов сыновья – замена, а мне нож вострый. Сколько я денег за него переплатил!
– В годы войдет – образумится.
Харитон Артемьич спохватился, что сгоряча сболтнул лишнее, и торопливо повел мудреного гостя в горницы. Весь второй этаж был устроен на отличку: зал, гостиная, кабинет, столовая, спальня, – все по-богатому, как в первых купеческих домах. Стены везде были оклеены бархатными дорогими обоями, потолки лепные, мебель крыта шелком и трипом. Один только недостаток чувствовался в этой богатой обстановке: от нее веяло нежилым. Вся семья жалась в нижнем, этаже, в маленьких, низких комнатах, а парадный верх служил только для приемов. Летом еще девицы получали дозволение проходить на террасу.
– Одна мебель чего мне стоила, – хвастался старик, хлопая рукой по дивану. – Вот за эту орехову плачено триста рубликов… Кругленькую копеечку стоило обзаведенье, а нельзя супротив других ниже себя оказать. У нас в Заполье по-богатому все дома налажены, так оно и совестно свиньей быть.
Гость внимательно все осмотрел, поддакивая хозяину, а потом проговорил:
– Наладил ты себе, Харитон Артемьич, не дом, а пряменько сказать – трактир.
Это замечание поставило хозяина в тупик: обидеться или поворотить на шутку? Вспомнив про дочерей, он только замычал. Ответил бы Харитон Артемьич, – ох, как тепленько бы ответил! – да лиха беда, по рукам и ногам связан. Провел он дорогого гостя в столовую, где уже был накрыт стол, уставленный винами и закусками.
– Ну-ка, Михей Зотыч, огорчимся для первоначалу.
Гость пожевал сухими губами, прищурился и быстро ответил:
– Не принимаю я огорчения-то, Харитон Артемьич. И скусу не знаю в вине, какое оно такое есть. Не приводилось отведывать смолоду, а теперь уж года ушли учиться.
«Вот гостя господь послал: знакомому черту подарить, так назад отдаст, – подумал хозяин, ошеломленный таким неожиданным ответом. – Вот тебе и сват. Ни с которого краю к нему не подойдешь. То ли бы дело выпили, разговорились, – оно все само бы и наладилось, а теперь разводи бобы всухую. Ну, и сват, как кривое полено: не уложишь ни в какую поленницу».
Пришлось «огорчиться» одному. Налил себе Харитон Артемьич самую большую рюмку, «протодьяконскую», хлопнул и, не закусывая, повторил.
– У нас между первой и второй не дышат, – объяснил он. – Это по-сибирски выходит. У нас все в Заполье не дураки выпить. Лишнее в другой раз переложим, а в компании нельзя. Вот я и стар, а компании не порчу… Все бросить собираюсь.
Дальше хозяин уже не знал, что ему и говорить. Но на выручку появилась Анфуса Гавриловна в своем новом тяжелом шелковом платье, стоявшем коробом, и в купеческой косынке-головке. Она степенно поклонилась гостю. За ней показались девицы. Они жеманно переглянулись, оглядев гостя с ног до головы. Все невесты на подбор: любую бери. Старшая имела скучающий вид, потому что ей уже надоела эта церемония «смотрин», да она плохо и рассчитывала на «судьбу», когда на глазах вертится Харитина. Анфуса Гавриловна с первого раза заметила, что отец успел «хлопнуть» прежде времени, а гость и не притронулся ни к чему.
– Ну-ка, как он теперь откажется, ежели хозяйка угощать будет? – заметил хозяин, глупо хихикнув. – Фуса, ну и гость: ни единой капли…
– Что же, не всем пить, – заметила политично хозяйка, подбирая губы оборочкой. – Честь честью, а неволить не можем.
– Это ты правильно, хозяюшка, – весело ответил гость. – Необычен я, да и стар. В черном теле прожил всю жизнь, не до питья было.
Хозяин, воспользовавшись случаем, что при госте жена постеснится его оговорить, налил себе третью «протодьяконскую». Анфуса Гавриловна даже отвернулась, предчувствуя скандал. Старшая дочь Серафима нахмурила брови и вопросительно посмотрела на мать. В это время Аграфена внесла миску со щами.
– Садитесь, Михей Зотыч, – приглашала хозяйка. – Не обессудьте на угощении.
– Вот што, милая, – обратился гость к стряпке, – принеси-ка ты мне ломтик ржаного хлебца черствого да соли крупной, штобы с хрустом… У вас, Анфуса Гавриловна, соль на дворянскую руку: мелкая, а я привык по-крестьянски солить.
– Вот это я люблю! – поддержал его хозяин. – Я сам, брат, не люблю все эти трень-брень, а все бабы моду придумывают. Нет лучше закуски, как ржаная корочка с сольцой да еще с огурчиком.
Серафима была посажена напротив гостя, чтобы вся была на виду. На ней лежала сейчас нелегкая обязанность показать себя в лучшем виде, какой только полагается для девиц. Впрочем, она была опытной в подобных делах и нисколько не стеснялась, тем более что и будущий свекор ничего страшного не представлял своею особой. Мать взглянула на нее всего один раз, и Серафима отлично поняла этот взгляд: «Притворяется старичонко, держи ухо востро, Сима». Когда хозяйка налила гостю тарелку щей, он сделал смешное лицо и сказал еще смешнее:
– Матушка, а ведь я обожгусь серебряною-то ложкой. Мне бы деревянную.
Бойкая Харитина сразу сорвалась с места и опрометью бросилась в кухню за ложкой, – эта догадливость не по разуму дорого обошлась ей потом, когда обед кончился. Должна была подать ложку Серафима.
– Стрела, а не девка! – еще больше некстати похвалил ее захмелевший домовладыка. – Вот посмотри, Михей Зотыч, она и мне ложку деревянную приволокет: знает мой карахтер. Еще не успеешь подумать, а она уж сделала.
Харитина действительно вернулась с двумя ложками, сияющая своею раннею молодостью, веселая, улыбающаяся. Взглянув на мать, она поняла, какую глупость сделала, и раскраснелась еще сильнее – и стала еще красивее. Серафима ела выскочку глазами, и только одна Агния оставалась безучастной ко всему и внимательно рассматривала лысую голову мудреного гостя. Анфуса Гавриловна завела политичный разговор о погоде, о соборном протопопе, об ярмарке и т. д. Она несколько раз давала случай Серафиме вставить словечко, – не прежнее время, когда девки сидели, набравши воды в рот, как немые. Одним словом, Анфуса Гавриловна оказалась настоящим полководцем, хотя гость уже давно про себя прикинул в уме всех трех сестер: младшая хоть и взяла и красотой и удалью, а еще невитое сено, икона и лопата из нее будет; средняя в самый раз, да только ленива, а растолстеет – рожать будет трудно; старшая, пожалуй, подходящее всех будет, хоть и жидковата из себя и модничает лишнее. Ну, в годы войдет и раздобреет, а главное, у ней в глазу огонек есть, – упрямо таково взглянет. По матери девицы издались, нечего напрасно хаять.
Хозяйку огорчало главным образом то, что гость почти ничего не ел, а только пробовал. Все свои ржаные корочки сосет да похваливает. Зато хозяин не терял времени и за жарким переехал на херес, – значит, все было кончено, и Анфуса Гавриловна перестала обращать на него внимание. Все равно не послушает после третьей рюмки и устроит штуку. Он и устроил, как только она успела подумать.
– Михей Зотыч, вот мои невесты: любую выбирай, – брякнул хозяин без обиняков. – Нет, врешь, Харитину не отдам! Самому дороже стоит!
– Харитон Артемьич, перестань ты непутевые речи говорить, только девиц конфузишь, – попробовала оговорить мужа Анфуса Гавриловна.
– Я?!. Ты меня учить?..
Гость остановил хозяйский кулак, готовившийся ударить по столу.
– Полюбился ты мне с первого раза, Харитон Артемьич, – проговорил он ласково. – Душа нараспашку… Лишнее скажешь: слышим – не слышим. Вы не беспокойтесь, Анфуса Гавриловна. Дело житейское.
Вспыхнувшая пьяная энергия сразу сменилась слезливым настроением, и Харитон Артемьич принялся жаловаться на сына Лиодора, который от рук отбился и на него, отца, бросился как-то с ножом. Потом он повторил начатый еще давеча разговор о зятьях.
– Первого зятя ты у меня видел, – говорил Харитон Артемьич, откладывая один палец. – Он у меня из счету вон, потому как нам низко с писарями родство разводить. Вторая дочь Татьяна вышла за Пашку Булыгина: с моим-то Лиодоркой два сапога пара. Тоже такой зятек, не обрадуешься… Как-то обещался своими руками меня задавить, ежели попадусь. Ну, дурак, а у дурака дурацкий и разговор… А третий зять у меня немец Штофф, – это как, по-твоему? Мы его полуштофом зовем, потому как ростом маленько не дошел… Евлампию дочь у меня этот самый полуштоф сманул, и мне никакого уважения. Хоть бы богатый был, а то шантрапа немец. Одно у него: крещеный по нашему православному закону. Вот какие все патреты вышли!.. Трех дочерей отдал замуж, а доведись – и пообедать ни у одного зятя не пообедаешь: у писаря мне низко обедать, Пашка Булыгин еще побьет, а немец мой сам глядит, где бы пообедать. А теперь вот этих трех надо замуж выдать. Тоже еще неизвестно, каких зятьев господь пошлет… Только вперед тебе скажу: Харитину не отдам. Ни-ни…
– Харитон Артемьич, будет тебе, – со слезами в голосе молила Анфуса Гавриловна. – Голову ты с дочерей снял.
– Не отдам Харитину! – кричал старик. – Нет, брат, шалишь!.. Самому дороже стоит!
– Дело божье, Харитон Артемьич, – политично ответил гость, собирая свои корочки в сторону. – А девицам не пристало слушать наши с тобой речи. Пожалуй, и лишнее скажем.
Девушки посмотрели на мать и все разом поднялись. Харитон Артемьич понял свою оплошку и только засопел носом, как давешний иноходец. К довершению скандала, он через пять минут заснул.
– Уж вы не обессудьте на нашем невежестве, – умоляюще проговорила Анфуса Гавриловна, поднимаясь.
– Что же, дело житейское, – наставительно ответил гость и вздохнул. – А кто осудит, тот и грех на себя примет, Анфуса Гавриловна.
– Ах, замаялась я, Михей Зотыч!..
– Главная причина: добрый человек, а от доброго человека и потерпеть можно. Слабенек Харитон Артемьич к винцу… Ах, житейское дело! Веселенько у вас поживают в Заполье, слыхивал я. А не осужу, никого не осужу… И ты напрасно огорчаешься, мать.
Это простое приветливое слово сразу ободрило Анфусу Гавриловну, и она посмотрела на гостя, как на своего домашнего человека, который сору из избы не вынесет. И так у него все просто, по-хорошему. Старик полюбился ей сразу.
На прощание Михей Зотыч потрепал хозяюшку по плечу и проговорил:
– Хороши твои девушки, хороши красные… Которую и брать, не знаю, а начинают с краю. Серафима Харитоновна, видно, богоданной дочкой будет… Галактиона-то моего видела? Любимый сын мне будет, хоша мы не ладим с ним… Ну, вот и быть за ним Серафиме. По рукам, сватья…
Анфуса Гавриловна расплакалась. Очень уж дело выходило большое, и как-то сразу все обернулось. Да и жаль Серафиму, точно она ее избывала.

V

Про Заполье далеко шла слава, как про город бойкий, богатый и оборотистый. Он залег в низовьях реки Ключевой, главной артерии благословенного Зауралья, – в самом горле, как говорили старожилы. Река была главною кормилицей. Другим важным обстоятельством было то, что Заполье занимало границу, отделявшую собственно Зауралье от начинавшейся за ним степи, или, как говорили мужики, «орды». В сущности настоящая степь была далеко, но это название сохранялось за тою смешанною полосою, где русская селитьба мешалась с башкирской и казачьими землями. Весь бассейн Ключевой представлял собой настоящее золотое дно, потому что здесь осело крепкое хлебопашественное население, и благодатный зауральский чернозем давал баснословные урожаи, не нуждаясь в удобрении. С другой стороны, степь давала богатое степное сырье – сало, кожи, конский волос, гурты курдючных баранов и степных быков, косяки степных лошадей и целый ряд бухарских товаров. Бывший пограничный городок захватил в свои руки всю хлебную торговлю и все операции со степным сырьем. Условия были самые благоприятные. Скупленный в Зауралье хлеб доставлялся запольскими купцами на все уральские горные заводы и уходил далеко на север, на холодную Печору, а в засушливые годы сбывался в степь. Заполье пользовалось и степною засухой и дождливыми годами: когда выдавалось сырое лето, хлеб родился хорошо в степи, и этот дешевый ордынский хлеб запольские купцы сбывали в Зауралье и на север, в сухое лето хлеб родился хорошо в полосе, прилегавшей к Уральским горам, где влага задерживалась лесами, и запольские купцы везли его в степь, обменивая на степное сырье. Все шло на пользу начетистому запольскому купцу – и засуха и дождливые годы. Он получал свою выгоду и от дешевого и от дорогого хлеба, а больше всего от тех темных операций в безграмотной простоватой орде, благодаря которым составилось не одно крупное состояние.
Ко всему этому нужно прибавить еще одно благоприятное условие, именно, что ни Зауралье, населенное наполовину башкирами, наполовину государственными крестьянами, ни степь, ни казачьи земли совсем не знали крепостного права, и экономическая жизнь громадного края шла и развивалась вполне естественным путем, минуя всякую опеку и вмешательство. Поэтому и объявленная воля не произвела здесь никаких коренных изменений в общем укладе, а только получилась некоторая разница в названиях. Наш рассказ относится именно к этому периоду, к первой половине шестидесятых годов, когда Заполье находилось в зените своей славы, как главный хлебный рынок и посредник между степью и собственно Россией.
По внешнему виду Заполье ничего особенного из себя не представляло: маленький уездный городок с пятнадцатью тысячами жителей, и больше ничего. Купечество составляло здесь все, и в целом уезде не было ни одного дворянского имения. В Заполье из дворян проживало человек десять, не больше, да и те все были наперечет, начиная с знаменитого исправника Полуянова и кончая приблудным русским немцем Штоффом, явившимся неизвестно откуда и еще более неизвестно зачем. Остальные дворяне были тоже сомнительного свойства, больше из сибирских выходцев – семинаристы, дослужившиеся до Владимира, отставные казачьи офицеры и потомки каких-то мифических сибирских князцев. Сообразно этому купеческому складу устроился и весь город. Купец сказывался во всем. Самым живым местом являлся старый гостиный двор, а затем Хлебная улица, усаженная крепкими купеческими хороминами, – два порядка этой улицы со своими каменными белыми домами походили на две гигантских челюсти, жевавших каменными зубами благосостояние Зауралья и прилегавшей к нему «орды». Все эти купеческие дома строились по одному плану: верх составлял парадную половину, пустовавшую от одних именин до других, а нижний этаж делился на две половины, из которых в одной помещался мучной лабаз, а в другой ютилась вся купеческая семья. Все богатое, именитое в Заполье сбилось именно на Хлебной улице и частью на Хлебном рынке, которым она заканчивалась, точно переходила в громадный желудок. Совершенно отдельно стояли дома купцов-степняков, то есть торговавших степным сырьем, как Малыгин. Они большею частью проживали по своим салотопенным заимкам, приютившимся на реке Ключевой выше и ниже города. Река Ключевая должна была бы составлять главную красоту города, но этого не вышло, – городскую стройку отделяло от реки топкое болото в целую версту. Церквей было не особенно много – зеленый собор в честь сибирского святого Прокопия, память которого празднуется всею Сибирью 8 июля, затем еще три церкви, и только. Этим Заполье резко отличалось от коренных российских городов. Сибирь вообще не богомольна, а затем половина запольского купечества держалась старой веры или считалась единоверцами. Остальные улицы были заняты мещанскою стройкой и домами разночинцев. Все это были деревянные домики, в один этаж, с целым рядом служб. И мещанину и разночинцу жилось в Заполье хорошо, благо работы всем было по горло.
– Правильный город, – вслух думал старик Колобов, выходя на Хлебную улицу. – Нечего сказать, хороший город.
День уже склонялся к вечеру, и где-то звонили к вечерне. Летом Хлебная улица пустовала, и у лавок без дела слонялись только приказчики да подрушные. От безделья они с утра до вечера жарили в шашки или с хлыстами в руках гонялись за голубями, смело забиравшимися прямо в лавки, где в открытых сусеках ссыпаны были разные крупы, овес и горох. Народ был все рослый, краснорожий, как и следует быть запольским приказчикам. Старик Колобов остановился у одной лавки, где шла ожесточенная игра, сопровождавшаяся веселым ржаньем, прибаутками и тычками, посмотрел на молодцов и только покачал головой.
– Тебе что понадобилось, дедко?
– А вчерашний день потерял, миленькие…
– Проваливай в палевом, приходи в голубом…
Старик шел не торопясь. Он читал вывески, пока не нашел то, что ему нужно. На большом каменном доме он нашел громадную синюю вывеску, гласившую большими золотыми буквами: «Хлебная торговля Т. С. Луковникова». Это и было ему нужно. В лавке дремал благообразный старый приказчик. Подняв голову, когда вошел странник, он машинально взял из деревянной чашки на прилавке копеечку и, подавая, сказал:
– Прими, старичок.
– Спасибо, миленький… – отказался странник. – Мне бы Тараса Семеныча повидать.
– Тараса Семеныча? Ступай-ка своей дорогой… Ежели каждый полезет к Тарасу Семенычу, так ему и пообедать некогда будет.
– Может, он почивает?
– Нет, какой теперь сон, когда еще восьмой час на дворе?
– Ну, так я его подожду здесь. Доложи, што некоторый человек очень желает его видеть по некоторому делу.
– Да я тебе мальчик дался?
– Ты-то не мальчик, а послать можешь… Очень бы хотел его повидать.
Прочухавшийся приказчик еще раз смерил странного человека с ног до головы, что-то сообразил и крикнул подрушного. Откуда-то из-за мешков с мукой выскочил молодец, выслушал приказ и полетел с докладом к хозяину. Через минуту он вернулся и объявил, что сам придет сейчас. Действительно, послышались тяжелые шаги, и в лавку заднею дверью вошел высокий седой старик в котиковом картузе. Он посмотрел на странного человека через старинные серебряные очки и проговорил не торопясь:
– Это ты меня спрашивал?
– Видно, я… Аль не узнаешь, Тарас Семеныч?
Старик приподнял голову, еще раз внимательно рассмотрел мудреного человека и с прежним спокойствием проговорил:
– Пойдем в горницы, Михей Зотыч.
Михей Зотыч был один, и торговому дому Луковникова приходилось иметь с ним немалые дела, поэтому приказчик сразу вытянулся в струнку, точно по нему выстрелили. Молодец тоже был удивлен и во все глаза смотрел то на хозяина, то на приказчика. А хозяин шел, как ни в чем не бывало, обходя бунты мешков, а потом маленькою дверцей провел гостя к себе в низенькие горницы, устроенные по-старинному.
– Ну, здравствуй, дорогой гостенек, – поздоровался он, наконец. – Али на богомолье куда наклался?
– Нет, по-дорожному, Тарас Семеныч… Почитай всю Ключевую пешком прошел. Да вот и завернул тебя проведать…
– Так, так… Заходил ко мне Галактион-то, поклончик от тебя сказывал. Да… Невесту высматривать приехали у Малыгиных.
– Есть и такой грех, Тарас Семеныч. Житейское дело… Надо обженить Галактиона-то, пока не избаловался.
– Так, так.
Хозяин что-то хотел сказать, но только посмотрел на гостя своими темными близорукими глазами. Гость понял этот немой вопрос и ответил:
– Сам-то Харитон Артемьич не совсем, а кровь хорошая… Хорошая кровь, нечего хаять.
– Которую выбрал?
– А с краешку, значит, Серафиму. Малость жидковата, а такие-то живущее… Закинул я даве словечко с самой-то. Правильная женщина, обстоятельная…
– Еще бы, из старинного рода Анфуса-то Гавриловна. В свойстве мы с ней, хотя и небольшая родня.
Горницы у Тараса Семеныча были устроены по-старинному, низенькие, с небольшими оконцами, запиравшимися на ночь ставнями, с самодельными ковриками из старого тряпья, с кисейными занавесками, горками с посудой и самым простеньким письменным столом, приткнутым в гостиной. Были еще две маленьких комнаты, в одной из которых стояла кровать хозяина и несгораемый шкаф, а в другой жила дочь Устинька с старухой нянькой. Даже на неприхотливый взгляд Михея Зотыча горницы были малы для такого человека, как Тарас Семеныч.
– Ты ведь нынче в больших тысячах, – заговорил гость после длинной паузы. – Надо бы наверх перебраться.
– Ладно и здесь, Михей Зотыч. Как-то обжился, а там пусто, наверху-то. Вот, когда гости наберутся, так наверх зову.
– Другие-то вон как у вас поживают в Заполье. Недалеко ходить, взять хоть того же Харитона Артемьича. Одним словом, светленько живут.
– Другие и пусть живут по-другому, а нам и так ладно. Кому надо, так и моих маленьких горниц не обегают. Нет, ничего, хорошие люди не брезгуют… Много у нас в Заполье этих других-то развелось. Модники… Смотреть-то на них тошно, Михей Зотыч. А все через баб… Испотачили бабешек, вот и мутят: подавай им все по-модному.
– Денежки у вас дикие, вот они петухами и поют.
– Есть и такой грех. Не пожалуемся на дела, нечего бога гневить. Взысканы через число… Только опять и то сказать, купца к купцу тоже не применишь. Старинного-то, кондового купечества немного осталось, а развелся теперь разный мусор. Взять вот хоть этих степняков, – все они с бору да с сосенки набрались. Один приказчиком был, хозяина обворовал и на воровские деньги в люди вышел.
– Это ты насчет Малыгина?
– Не один он такой-то… Другие в орде темным делом капитал приобрели, как Харитошка Булыгин. Известное дело, как там капиталы наживают. Недаром говорится: орда слепая. Какими деньгами рассчитываются в орде? Ордынец возьмет бумажку, посмотрит и просит дать другую, чтобы «тавро поятнее».
– Фальшивой работы бумажки?
– И своей фальшивой и привозные. Как-то наезжал ко мне по зиме один такой-то хахаль, предлагал купить по триста рублей тысячу. «У вас, говорит, уйдут в степь за настоящие»… Ну, я его, конечно, прогнал. Ступай, говорю, к степнякам, а мы этим самым товаром не торгуем… Есть, конечно, и из мучников всякие. А только деньги дело наживное: как пришли так и ушли. Чего же это мы с тобой в сухую-то тары-бары разводим? Пьешь чай-то?
– Ох, пью, миленький… И грешно, а пью. Великий соблазн, а пью… По нашей-то вере это даже вот как нехорошо.
– Пустяки это все… Чай – злак божий и создан он на потребу человеку. А потом, не сквернит человека входящее во уста, а исходящее из уст… Эй, Матрена!
В дверях показалась старуха няня, из-за которой выглядывала детская русая головка.
– Наставь-ка нам самоварчик, честная мать. Гость у меня… А ты, Устюша, иди сюда. Да не бойся, глупая.
Старик должен был сам подойти к девочке и вывел ее за руку. Устюше было всего восемь лет. Это была прехорошенькая девочка с русыми волосами, голубыми глазками и пухлым розовым ротиком. Простое ситцевое розовое платьице делало ее такою милою куколкой. У Тараса Семеныча сразу изменился весь вид, когда он заговорил с дочерью, – и лицо сделалось такое доброе, и голос ласковый.
– Да ты не бойся, Устюша, – уговаривал он дичившуюся маленькую хозяйку. – Михей Зотыч, вот и моя хозяйка. Прошу любить да жаловать… Вот ты не дождался нас, а то мы бы как раз твоему Галактиону в самую пору. Любишь чужого дедушку, Устюша?
– Не-е-т, – недоверчиво протянула девочка. – Он беззубый.
– Ну, это пустяки: мы ему зубы молодые вставим.
– А я тебе гостинца привезу в другой раз, – пробовал задобрить гость упрямившуюся маленькую хозяйку. – Любишь пряники?
– Подымай выше, – засмеялся счастливый отец. – Нам пряники нипочем, а подавай фрукты.
– Набалуешь дочь, Тарас Семеныч.
– Пока мала, и пусть побалуется, а когда в разум войдет, мы и строгость покажем. Одна ведь она у меня, как перст… Только и свету в окне.
Колобов совсем отвык от маленьких детей и не знал, как ему разговаривать с Устюшей. Впрочем, девочка недолго оставалась у отца и убежала в кухню к няне.
– Вот ращу дочь, а у самого кошки на душе скребут, – заметил Тарас Семеныч, провожая глазами убегавшую девочку. – Сам-то стар становлюсь, а с кем она жить-то будет?.. Вот нынче какой народ пошел: козырь на козыре. Конечно, капитал будет, а только деньгами зятя не купишь, и через золото большие слезы льются.
За самоваром старики разговорились. Михей Зотыч снял свою сермяжку и остался в одной синей рубахе.
– Ты это что добрых-то людей пугаешь? – еще раз удивился хозяин улыбаясь. – Бродяга не бродяга, а около этого.
– Да так нужно было, Тарас Семеныч… Ведь я не одну невесту для Галактиона смотреть пришел, а и себя не забыл. Тоже жениться хочу.
– Хорош жених!
– А то как же… И невесту уж высмотрел. Хорошая невеста, а женихов не было. Ну, вот я и пришел… На вашей Ключевой женюсь.
– Н-но-о?
– Верно тебе говорю… Заводы бросаю и всю семью вывожу на Ключевую. Всем работы хватит… И местечко приглядел, повыше Суслона, где малыгинский зять писарит. Ах, хорошо местечко!.. Ужо меленку поставлю.
– А свою бросаешь?
– Жаль, а приходится бросать. Тоже ведь на Ключевой стоит. Своя река-то… Ну, пока мы к заводам обязанные были, так оно некуда было деться, а теперь совсем другое. О сынах надо позаботиться… Дела там мало, в горах. Много ли там хлеба сеют, а здесь у вас приволье. Вот я всю Ключевую наскрось и прошел… Не река, а угодница. Два города стоят, три завода, а сколько фабрик, заимок, мельниц – и не пересчитаешь… Иду и дивлюсь. Верст с триста прошел, а все в виду селенья. Другой такой реки и в Расее с огнем не сыщешь. Ах, хороша речка!
– Большую мельницу-то думаешь строить?
– А уж это как бог приведет… Вот еще как мои-то помощники. Емельян-то, значит, большак, из воли не выходит, а на Галактиона как будто и не надеюсь. Мудреный он у меня.
– Знаю, знаю, что любимый сын… Сам виноват, что набаловал.
– Нет, не то… Особенный он, умственный. Всякое дело рассудит… А то упрется на чем, так точно на пень наехал.
– Постой, Михей Зотыч, а ведь ты неправильно говоришь: наклался ты сына середняка женить, а как же большак-то неженатый останется? Не порядок это.
Гость немного замялся и только потом объяснил:
– Особенное тут дело выходит, Тарас Семеныч. Да… Не спросился Емельян-то, видно, родителя. Грех тут большой вышел… Там еще, на заводе, познакомился он с одною девицей… Ну, а она не нашей веры, и жениться ему нельзя, потому как или ему в православные идти, или ей в девках сидеть. Так это самое дело и затянулось: ни взад ни вперед.
– И хорошая девушка?
– Ему, значит, хороша, а я не видал.
Луковников был православный, хотя и дружил по торговым делам со староверами. Этот случай его возмутил, и он откровенно высказал свое мнение, именно, что ничего Емельяну не остается, как только принять православие.
– Ведь вот вы все такие, – карал он гостя. – Послушать, так все у вас как по-писаному, как следует быть… Ведь вот сидим вместе, пьем чай, разговариваем, а не съели друг друга. И дела раньше делали… Чего же Емельяну поперек дороги вставать? Православной-то уж ходу никуда нет… Ежели уж такое дело случилось, так надо по человечеству рассудить.
– И то я их жалею, про себя жалею. И Емельян-то уж в годах. Сам не маленький… Ну, вижу, помутился он, тоскует… Ну, я ему раз и говорю: «Емельян, когда я помру, делай, как хочешь. Я с тебя воли не снимаю». Так и сказал. А при себе не могу дозволить.
Хозяин только развел руками. Вот тут и толкуй с упрямым старичонкой. Не угодно ли дожидаться, когда он умрет, а Емельяну уж под сорок. Скоро седой волос прошибет.
– Однако я у тебя закалякался, – объявил гость, поднимаясь. – Мне и спать пора… Я ведь, как воробей, поднимаюсь вместе с зарей.
– Да где ты остановился-то, Михей Зотыч?
– А сам еще не знаю где, миленький. Где бог приведет… На постоялый двор куда-нибудь заверну.
– Оставайся у меня. Место найдем.
– Место-то найдется, да я не люблю себя стеснять… А там я сам большой, сам маленький, и никому до меня дела нет.
– Ну, с тобой каши не сваришь. Заходи как-нибудь.
Уходя от Тараса Семеныча, Колобов тяжело вздохнул. Говорили по душе, а главного-то он все-таки не сказал. Что болтать прежде времени? Он шел опять по Хлебной улице и думал о том, как здесь все переменится через несколько лет и что главною причиной перемены будет он, Михей Зотыч Колобов.
Назад: Хлеб*
Дальше: VI