* * *
Мы на такси подъехали к гостинице. В лифте я поднимался с ощущением тревоги. Как поживает щенок и что он успел натворить? Не исключено, что меня уже выселили.
В коридоре мы повстречали улыбающуюся горничную. Это меня несколько успокоило. Хотя в Америке улыбка еще не показатель. Бог знает, что здесь проделывается с улыбкой на лице.
Щенок благополучно спал под кондиционером. Тася соорудила ему гнездышко из моих фланелевых штанов. Разумеется, малыш успел замочить их.
Я осторожно вытащил его из гнезда. Чуть приоткрылись мутные аквамариновые глазки. Толстые лапы напряженно вздрагивали.
От щенка уютно пахло бытом. Такой же запах я ощущал много лет назад в поездах дальнего следования.
Я вытащил из сумки купленное по дороге молоко. Тщательно вымыл одну из бронзовых пепельниц. Через секунду щенок уже тыкался в нее заспанной физиономией.
— Назови его — Пушкин, — сказала Тася, — в знак уважения к русской литературе. Пушкин! Пушкин!..
В ответ щенок зевнул, демонстрируя крошечную пасть цвета распустившейся настурции.
— Не забудь, — сказала Тася, — к шести мы едем в Беверли-Хиллс.
Это было что-то вроде светского приема. «Танго при свечах» в особняке Дохини Грейстоун. Так было сказано в программе конференции. Кто такая эта самая Дохини, выяснить не удалось.
В той же программе говорилось:
«Плата за вход чисто символическая». И далее, мельчайшими буквами:
«Ориентировочно — 30 долларов с человека».
Что именно символизировали эти тридцать долларов, я не понял.
— Ты деньги внес? — спросила Тася.
— Еще нет.
— Внеси.
— Успею.
— Как ты думаешь, могу я уплатить через «Америкен экспресс»?
— Я уплачу, не беспокойся.
— Это неудобно.
— Почему? Ведь ты идешь со мной. Иными словами — я тебя приглашаю.
— Знаешь, что мне в тебе нравится?
— Ну, что?
— Ты расчетлив, но в меру. Соблюдаешь хоть какие-то минимальные приличия.
— Многие, — говорю, — называют это интеллигентностью.
В ответ прозвучало:
— Ты всегда был интеллигентом. Помнишь, как ты добровольно ходил в филармонию?..
Я спросил:
— Куда же мы денем щенка?
— Оставим в гостинице. Видишь, какой он послушный и умный. Таксы вообще невероятно умные… Только он будет скучать…
— Если он такой умный, — говорю, — и ему нечего делать, пусть выстирает мои фланелевые брюки.
— Не остри, — сказала Тася.
— Последний раз. Вот слушай. Такса — это… Такса — это сеттер, побывавший в автомобильной катастрофе.
В ответ прозвучало:
— Ты деградируешь.
— Ехать в Беверли-Хиллс рановато, — сказала Тася. — Давай закажем кофе. Просто выпьем кофе. Как тогда в студенческом буфете.
Я позвонил. Через три минуты явился официант с подносом. Спрашивает:
— Заказывали виски?
Это был уже второй такой случай. Какая-то странная путаница. Тася сказала:
— Дело в твоем гнусном произношении.
Мы выпили. Я расчувствовался и говорю:
— Знаешь, что главное в жизни? Главное то, что жизнь одна. Прошла минута, и конец. Другой не будет… Вот мы пьем бренди…
— Виски.
— Ну, хорошо, виски. Вот ты посмотрела на меня. О чем-то подумала. И все — прошла минута.
— Давай не поедем в Беверли-Хиллс, — сказала Тася.
Этого мне только не хватало.
Тут позвонил Абрикосов и спрашивает:
— У тебя случайно нет моего папы?
— Нет, — говорю, — а что?
— Пропал. Как сквозь землю провалился. И где разыскивать его, не знаю. Я даже фамилии его не запомнил. Кстати, о фамилиях…
Абрикосов — поэт. И голова у него работает по-своему:
— Кстати, о фамилиях. Ответь мне на такой вопрос. Почему Рубашкиных сколько угодно, а Брючниковых, например, единицы? Огурцовы встречаются на каждом шагу, а где, извини меня, Помидоровы?
Он на секунду задумался и продолжал:
— Почему Столяровых миллионы, а Фрезеровщиковых — ни одного?
Еще одна короткая пауза, и затем:
— Я лично знал азербайджанского критика Шарила Гудбаева. А вот Хаудуюдуевы мне что-то не попадались.
Абрикосов заметно воодушевился. Голос его звучал все тверже и убедительнее:
— Носовых завались, а Ротовых, прямо скажем, маловато. Тюльпановы попадаются, а Георгиновых я лично не встречал.
Абрикосов высказывался с нарастающим пафосом:
— Щукиных и Судаковых — тьма, а где, например, Хариусовы или, допустим, Форелины?
В голосе поэта зазвучали драматические нотки:
— Львовых сколько угодно, а кто встречал хоть одного человека по фамилии Тигров?
В шесть подали автобус. Сквер перед гостиницей был ярко освещен. Кто-то из наших вернулся, чтобы одеться потеплее.
Все сели по местам. Автобус тронулся. Юзовский демонстративно вытащил из портфеля бутылку граппы. У литовского поэта Венцловы нашлись бумажные стаканчики. Сам Венцлова пить отказался.
Остальные с удовольствием выпили. Дарья Белякова вынула из сумочки теплую котлету. Сионист Гурфинкель достал из кармана увесистый бутерброд, завернутый в фольгу. И наконец, мистер Хиггинс добавил ко всему этому щепотку соли.
Юзовский в который раз повторил:
— В любой ситуации необходима минимальная доля абсурда.
Бутылка циркулировала по кругу. На полу между рядами были выставлены закуски. Лица повеселели.
Тасю я потерял из виду сразу же. Причем в автобусе стандартного размера. Была у нее такая фантастическая способность — исчезать.
Это могло случиться на диссидентской кухне. В музейном зале. Даже в приемной у юриста или невропатолога.
Неожиданно моя подруга исчезает. Затем вдруг появляется откуда-то. Точнее, оказывается в поле зрения.
Я спрашивал:
— Где ты была?
Ответ мог быть самым неожиданным. Допустим: «Спала в кладовке». Или: «Дрессировала соседского кота». И даже: «Загорала на балконе», (Ночью? В сентябре?!)
В общем, Таська пропала. Объявилась перед самым выходом. Напомнила, что я должен купить ей билет.
Особняк Дохини Грейстоун напоминал российскую помещичью усадьбу. Клумба перед главным входом. Два симметричных флигеля по бокам. Тюлевые занавески на окнах. И даже живопись не менее безобразная, чем в провинциальных российских усадьбах.
По залу уже бродили какие-то люди. Одни с бокалами. Другие с бумажными тарелками в руках.
Лицо одного симпатичного негра показалось мне знакомым. Спрашиваю Панаева:
— Мог я его где-то видеть?
Панаев отвечает:
— Еще бы. Это же Сидней Пуатье.
Суть мероприятия была ясна. Организаторы форума хотели познакомить русскую интеллигенцию с местной. А может быть, способствовать возникновению деловых контактов. Ведь если говорить честно, кто из русских писателей не мечтает о Голливуде?!
Особого шика я не заметил. Какая-нибудь финская баня райкомовского уровня гораздо шикарнее. Не говоря о даче Юлиана Семенова в Крыму.
Откуда-то доносилась прекрасная музыка. Соло на виолончели под аккомпанемент ритмической группы. Где расположились музыканты, было не ясно. Может быть, в саду под кронами деревьев. Или на балконе за портьерой.
Гурфинкель сказал:
— Похоже, что это сам Ростропович.
— Не исключено, — говорю.
— Как в лучших домах Филадельфии, — подхватил Большаков.
— Калифорнии, — поправил Лемкус.
Через минуту все прояснилось. В одной из комнат на шкафу стоял транзисторный магнитофон.
— Только и всего? — поразился Юзовский.
После ужина начались выступления. Американскую интеллигенцию представляла какая-то взволнованная дама. Может, это и была сама Грейстоун, не знаю.
Она говорила то, что десятилетиями произносится в аналогичных случаях. Речь шла об американском плавильном котле. О предках-эмигрантах. О том, с каким упорством ей пришлось добиваться благосостояния. В конце она сказала:
— Я трижды была в России. Это прекрасная страна. Что же говорить о вас, если даже я по ней тоскую…
Русскую интеллигенцию представлял Гуляев. Ему поручили это как бывшему юристу. В провинции до сих пор есть мнение, что юристы красноречивы.
Гуляев выступал темпераментно и долго. Он тоже говорил все, что полагается. О насильственной коллективизации и сталинских репрессиях. О сельскохозяйственном кризисе и бесчинствах цензуры. О закрытых распределителях и государственном антисемитизме. В конце он сказал:
— Россия действительно прекрасна! И мы еще въедем туда на белом коне!
Литвинский наклонился к Шагину и говорит:
— После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов!..
Затем попросил слова художник Боровский. Как выяснилось, он только что приехал на своей машине. Боровский в отчаянии прокричал:
— Катастрофа! Я вез участникам форума ценный подарок. Портрет Солженицына размером три на пять. Я вез его на крыше моей «тойоты». В районе Детройта портрет отвязался и улетел. Я попытался догнать его, но безуспешно. Есть мнение, что он уже парит над Мексикой…
Затем выступили писатели как авторитарного, так и демократического направления. В качестве союзника те и другие упоминали Бродского. И я в который раз подумал:
«Гений противостоит не толпе. Гений противостоит заурядным художникам. Причем как авторитарного, так и демократического направления».
И еще я подумал с некоторой грустью:
«Бог дал мне то, о чем я его просил. Он сделал меня рядовым литератором, вернее — журналистом. Когда же мне удалось им стать, то выяснилось, что я претендую на большее. Но было поздно.
Претензий, следовательно, быть не может».
Я ощущал какую-то странную зыбкость происходящего. Как будто сидел в переполненном зале. Точнее, был в зале и на сцене одновременно. Боюсь, что мне этого не выразить.
Кстати, поэтому-то я и не художник. Ведь когда ты испытываешь смутные ощущения, писать рановато. А когда ты все понял, единственное, что остается, — молчать.
Были еще какие-то выступления. Помню, художника Бахчаняна критиковали за формализм. Говорили, что форма у него преобладает над содержанием.
Художник оправдывался:
— А что, если я на содержании у художественной формы?..
Тасю я почти не видел. Она исчезала. Потом возвращалась с брикетом сливочного мороженого. С охапкой кленовых листьев. Или с небольшим аквариумом, в котором плескались золотые рыбки.
Затем она подошла ко мне и говорит:
— Ты должен помочь этому человеку.
— Какому человеку?
— Его зовут Роальд. Роальд Маневич. Он написал книгу. Теперь ему нужен издатель. Роальд специально приехал на эту конференцию.
Я увидел сравнительно молодого человека, хмурого и нервного. Он шагал по галерее, топая ногами. Даже отсюда было заметно, какие у него грязные волосы.
— Найди ему издателя, — сказала Тася.
— Что он написал?
— Книгу.
— Я понимаю. О чем?
— Про бездну.
— Не понял?
— Книга про бездну. Про бездну как таковую. Что тут непонятного?! Поговори с издателями. А нет, так я сама поговорю.
Тогда я сказал, чтобы оттянуть время:
— Пускай он даст мне свою рукопись. А я решу, какому издателю ее целесообразнее предложить.
Тася поднялась на галерею. Через минуту вернулась с объемистой рукописью. На картонной обложке было готическим шрифтом выведено:
«Я и бездна».
Тася сказала:
— Роальд предупреждает, что на шестьсот сорок восьмой странице есть опечатка.
— Это как раз не страшно, — говорю.
И думаю при этом — неплохо съездил в Калифорнию. Вернусь без копейки денег, зато со щенком. Да еще вот с этой рукописью.
Вечер прошел нормально. Большаков, естественно, обрушился на либералов из журнала «Партизан ревью». От имени либералов выступил некий мистер Симс. Он сказал:
— Да, мы левые. И я не уверен в том, что это оскорбление. Мы, левые, первыми в Америке напечатали Фолкнера и Хемингуэя. Первыми заговорили о Модильяни и Джакометти. Мы, левые, раньше других подали свой голос в защиту Орлова и Щаранского…
После этого выступил Гурфинкель. Он сказал:
— Русский язык великий и могучий. Некоторые русские слова превратились в интернациональные. Например — «интеллигенция», «гласность», «погром»…
Гурфинкелю возразил Панаев. Напомнил, что иногда русские люди спасали евреев. Скрывали их от погромщиков. В ответ на это Беляков поинтересовался:
— А погромщики были не русские люди?
Затем была принята резолюция, осуждающая сталинизм. Ее подписали все, кроме литературоведа Шермана. Профессор Шерман заявил:
— Я с покойниками не воюю.
Пора было ехать в гостиницу. Автобус уже минут двадцать стоял перед входом. Вдруг Тася подошла ко мне и говорит:
— Прости, я ухожу с Роальдом.
— Не понял?
— Я ухожу с Роальдом Маневичем. Так надо.
— Это еще что за новости?
— Роальд такой несчастный. Я не могу его покинуть.
— Так, — говорю.
И затем:
— А теперь послушай. Мы с тобой расстались двадцать лет назад. Ты для меня совершенно посторонняя женщина. Но сюда мы пришли вместе. Нас видели мои знакомые. Существуют какие-то условности. Какие-то минимальные приличия. А значит, мы вместе уйдем отсюда.
— Нет, — сказала Тася, — извини. Я не могу его покинуть…
Она и в молодости была такая. Главное — это ее капризы.