* * *
В августе шестидесятого года я поступил на филфак. У меня не было тогда влечения к литературе. Однако точные науки представлялись мне еще более чуждыми. Среди «неточных», я уверен, первое место занимает филология. Так что я превратился в гуманитария. Тем более, что мне как спортсмену полагались определенные льготы.
В университете я быстро ощутил себя чужим. Студенты без конца распространялись о вещах, не интересовавших меня. Любой из них мог разгорячиться безо всякого повода. Помню, как Лева Баранов, вялый юноша из Тихвина, ударил ногой аспиранта Рыленко, осмелившегося заявить, что Достоевский сродни экспрессионизму.
К преподавателям я относился с любопытством, но без должного уважения. Вряд ли кто-то из них меня запомнил. Хотя однажды латинист Бобович спросил перед началом занятий:
— А где Далматов?
— На соревнованиях, — ответил мой друг Эля Баскин. (За час до этого мы с ним расстались возле пивного бара.)
— Какой же вид спорта предпочел этот довольно бездарный молодой человек?
— Далматов — известный боксер.
— Вот как, — задумчиво протянул Бобович, — странно. Очень странно… Ведь он совершенно не знает латыни.
Короче, я пропускал одну лекцию за другой. Лучше всего, таким образом, мне запомнились университетские коридоры. Я помню тесноту около доски с расписаниями. Запах тающего снега в раздевалке. Факультетскую стенгазету напротив двери. Следы бесчисленных кнопок на ее загибающихся уголках. Отполированные до блеска скамьи возле фотолаборатории.
Примерно к двенадцати здесь собираются окрестные лентяи. Мы говорим о литературе и разглядываем пробегающих мимо девиц.
У нас есть свобода и молодость. А свобода плюс молодость вроде бы и называется любовью.
Помню ожидание любви. Буквально каждую секунду я чего-то жду. Как в аэропорту, где ты поджидаешь незнакомого человека. Держишься на виду, чтобы он мог подойти и сказать: «Это я».
Я знал, что скоро и у меня будет девушка в кожаной юбке…
Вот приближается Гага Смирнов, лет через десять женившийся на француженке. Вот Миша Захаров, который сейчас чуть ли не директор издательства. Арик Батист, тогда еще писавший романтические стихи. Лева Балиев, не помышлявший в те годы о дипломатической карьере. Будущий взяточник, заключенный и деклассированная личность — Клейн. Женя Рябов с красивой девушкой и неизменной магниевой вспышкой. (Я совершенно убежден, что можно покорить любую женщину, без конца фотографируя ее.)
Я понимаю, что Рябов здесь лишний. Он чересчур суетлив для победителя. А девушка слишком высокая. Ей не должны импонировать люди, рядом с которыми это бросается в глаза.
Она высокая, стройная. Голубая импортная кофточка открывает шею. Тени лежат возле хрупких ключиц.
Я протянул руку, назвал свое имя. Она сказала: «Тася».
И тотчас же выстрелила знаменитая ленинградская пушка. Как будто прозвучал невидимый восклицательный знак. Или заработал таинственный хронометр.
Так началась моя погибель.
Ресторан «Дельфин» чуть заметно покачивался у гранитной стены. Видны были клетчатые занавески на окнах.
Мы свернули к набережной. Прошли дощатым трапом над колеблющейся водой. Гулко ступая, приблизились к дверям.
Швейцар с унылым видом распахнул их. Появление таких, как мы, не сулило ему заметных барышей.
Зал был просторный. Линолеум слегка уходил из-под ног. В углу темнела эстрада. Там в беспорядке стояли пюпитры, украшенные лирами из жести.
Рояль был повернут к стене. Контрабас лежал на боку. Он был похож на гигантскую, выдернутую с корнем редьку.
Мы заказали пиво с бутербродами. Вели привычный разговор: Хемингуэй, Гиллеспи, Фрейд, Антониони, Сталин…
К этому времени я уже был похож на молодого филолога. То есть научился критиковать Достоевского, восхищаясь при этом Шарковым и Cольцем. Что выражало особую степень моей интеллектуальной придирчивости. (Кстати, Шарков год назад выпустил детскую повесть о тараканах. Гольц, если не ошибаюсь, сочиняет цирковые репризы.)
В известной мере я претендовал на роль талантливого самородка. Моим воображаемым прототипом был грубоватый силач, который руководствуется интуицией. Кроме того, все знали о моих успехах на ринге. Это существенно дополняло мой образ.
Я ждал, когда Тася обратит на меня внимание. И дождался.
Я носил тогда кеды и гимнастические брюки со штрипками. На бесформенном пиджаке выделялись карманы. Год спустя я уже выглядел по-другому. А сейчас в мой адрес посыпались колкости и насмешки. Тася спросила:
— Кто шьет вам брюки — Малкин или Леонтович?
(Она назвала имена прогрессивных ленинградских закройщиков. С Леонтовичем я впоследствии познакомился. Это был неопрятный еврей в галифе.)
Я молчал. Мои друзья посмеивались. Зато когда Гага Смирнов опрокинул фужер на штаны, я прямо-таки расхохотался. Должно быть, Тасино присутствие слегка нас всех ожесточило.
Вдруг она сказала мне:
— Хотите знать, на кого вы похожи? На разбитую параличом гориллу, которую держат в зоопарке из жалости.
Это было слишком. Кажется, я покраснел. Затем машинально пригладил волосы.
— Голову не чешут, а моют, — заявила Тася под общий смех.
Тогда я еще не догадывался, что колкости могут быть обнадеживающими знаками внимания. А может, догадывался, но скрывал. Видимо, мне импонировала роль застенчивого супермена, которого легко обидеть.
Я направился к выходу. Следует уходить раньше, чем тебя к этому недвусмысленно вынуждают.
Я вышел на улицу. Вскоре застучали каблуки по доскам трапа.
— Стойте, невозможный вы человек!
Я остановился. Не убегать же мне было от нее, в самом-то деле.
Мы шли вдоль каменного парапета. Где-то здесь я буду впоследствии делать стойку на руках. А Тася будет равнодушно повторять:
— Сумасшествие — это не аргумент…
Она спросила:
— Правда, что вы боксер?
Я вяло кивнул. Я так гордился своими успехами в боксе, что даже преуменьшал их.
— Вы любите драться?
— Бокс, — говорю, — это, в общем-то, своего рода искусство…
Тут же я замолчал. И даже пожалел, что согласился говорить на эту тему. Мне казалось, что боксер должен рассказывать о своем увлечении неохотно.
Тася вдруг замедлила шаги:
— Забыла сумку…
И мы вернулись. На людях мне было как-то спокойнее. Тем более что из ресторана долетали звуки музыки. В шуме и грохоте я буду чувствовать себя получше.
Мы подошли к столику, за которым оставались наши друзья. Зажглись светильники в форме морских раковин. Снова заиграл оркестр. Перед каждым соло трубач вытирал ладони о джемпер.
Теперь все было по-другому. Мы с девушкой как будто отделились. Стали похожи на заговорщиков. Мы были теперь как два земляка среди иностранцев. Наши друзья почему-то беседовали вполголоса.
Затем мы расплатились и ушли. Звуки трубы преследовали нас до самого моста. Я держал Тасю под руку. До сих пор вспоминается ощущение гладкой импортной ткани.
Из-за угла, качнувшись, выехал трамвай. Все побежали к остановке.
— Быстрее! — закричал Женя Рябов. Но девушка помахала всем рукой. И мы почему-то направились в зоопарк.
— Запомните, — сказала Тася, — это большая честь для мужчины, когда его называют грубым животным.
В зоопарке было сыро, чувствовалась осень. Мы взяли билеты и подошли к указателю. Рядом торговали пирожками и мороженым. Трава была усеяна конфетными обертками. Из глубины парка доносились звуки карусели.
Мы шли вдоль клеток. Долго разглядывали волков, таких невзрачных и маленьких. Любовались куницей, размеренно бегавшей вдоль тонких железных прутьев. Окликнули ламу, так жеманно приседавшую на ходу. Кормили медведей, беззвучно ступавших на известковые плиты.
Верблюд был похож на моего школьного учителя химии. Цесарки разноцветным оперением напоминали деревенских старух. Уссурийский тигр был приукрашенной копией Сталина. Орангутанг выглядел стареющим актером, за плечами у которого бурная жизнь.
В этом и есть гениальность Уолта Диснея. Он первым заметил сходство между людьми и животными.
— Павлин! — воскликнула Тася.
Загадочная птица медленно и осторожно ступала тонкими лапами. Хвост ее расстилался, как усеянное звездами небо.
Мы остановились перед стеклянным ящиком, в котором шевелился аллигатор. Хищный зверь казался маленьким и безобидным, словно огурец в рассоле. Его хотелось показать дерматологу.
В столовой зоопарка было тесно. На покрытых линолеумом столах виднелись круги от мокрой тряпки. Мы постояли в очереди и сели у дверей.
Я подумал — у меня теперь есть девушка. Я буду звонить ей по телефону. Буду класть ей руку на плечо. Мы будем раньше всех уходить из любой компании.
Мы направились к площадке, окруженной голубым забором. Две маленькие лошади возили по кругу низкую тележку. В ней сидели улыбающиеся дети.
Тася спросила, можно ли ей прокатиться. Служащий в брезентовом плаще кивнул головой:
— Будете присматривать за малышами.
— Я передумала, — сказала Тася, — мне лошадь жалко.
— У лошади, — говорю, — четыре ноги.
— Какой вы наблюдательный…
Она стояла рядом. У нее было взволнованное детское лицо. Как будто она ехала в тележке и присматривала за самыми маленькими.
А потом мы встретили слона. Он был похож на громадную копну сена. Площадка, где слон вяло топтался, была окружена рядами железных шипов. Между ними валялись сушки, леденцы и куски белого хлеба. Слон деликатно принимал еду и, качнув хоботом, отправлял ее в рот. Кожа у него была серая и морщинистая.
— Ужасно быть таким громадным, — вдруг сказала Тася.
Я ответил:
— Ничего страшного.
Мы погуляли еще немного. В траве желтели обрывки использованных билетов. В лужах плавали щепки от мороженого. Солнце, остывая, исчезло за деревьями. Мы подошли к остановке и сели в трамвай. Быстрая музыка догоняла его на поворотах.
Затем мы снова шли по набережной. В сгущавшихся сумерках река была почти невидима. Но близость ее ощущалась.
Неоновые огни делали лица прохожих строгими, чистыми и таинственными.
Я проводил Тасю до ворот. Хотел попрощаться. Вдруг оказалось, что я иду с ней рядом по двору.
В подъезде было тихо и сыро. Сбоку мерцали фанерные ящики для писем. За шахтой лифта стояла детская коляска на высоких рессорах. Блестела изразцовая печь.
За мутными стеклами видна была гранитная набережная. На другом берегу возвышался силуэт подъемного крана. Он был похож на жирафа из зоопарка.
— Обратите внимание… — начал я.
Но вышло так, что мы поцеловались. Где-то наверху сразу хлопнула дверь, послышались шаги.
— Милый, — сказала Тася.
А потом, явно кого-то изображая:
— Ты выбрал плохой отель.
Затем она повернулась и ушла.
Я надеялся, что она вернется. Посмотрел вверх. Я видел угол черной юбки и край голубого белья. Я сказал «Тася», но голубой лоскут исчез, дверь захлопнулась.
На улице стало пасмурно. Из-за поворота налетал холодный ветер. В глубине двора кто-то чинил мотоцикл. На куске фанеры блестели хромированные детали. Из чьей-то распахнутой форточки доносились слова:
Подари мне лунный камень,
Талисман моей любви…
Дома я час просидел на кровати. Все думал о том, что случилось. Как легко удалось этой девушке расстроить меня. Стоило ей уйти не простившись, и все. И вот я уже чуть не плачу.
Хотя, казалось бы, чего я ждал? Объяснения в любви на исходе первого дня знакомства? Бурной любовной сцены в холодном подъезде? Предложения сердца и руки?
Конечно, нет. Однако я страдал и мучился. Ведь каждый из нас есть лишь то, чем себя ощущает. А я ощущал себя глубоко и безнадежно несчастным.
Наутро я решил, что буду вести себя по-другому. Я думал:
«Женщины не любят тех, кто просит. Унижают тех, кто спрашивает. Следовательно, не проси. И по возможности — не спрашивай. Бери, что можешь, сам. А если нет, то притворяйся равнодушным».
Так началась вся эта история.