* * *
Наступил последний день конференции. (Все называли это мероприятие по-разному — конференция, форум, симпозиум…)
Было проведено в общей сложности 24 заседания. Заслушано 16 докладов. Организовано четыре тура свободных дискуссий.
По ходу конференции между участниками ее выявились не только разногласия. В отдельных случаях наблюдалось поразительное единство мнений.
Все единодушно признали, что Запад обречен, ибо утратил традиционные христианские ценности.
Все охотно согласились, что Россия — государство будущего, ибо прошлое ее ужасающе, а настоящее туманно.
Наконец все дружно решили, что эмиграция — ее достойный филиал.
Во многих случаях известные деятели эмиграции пошли на компромисс ради общественного единства. Сионист Гурфинкель признал, что в эпоху культа личности были репрессированы не только евреи. За это Большаков согласился признать, что не одни лишь евреи делали революцию.
Были, разумеется, споры и даже конфликты. Например, Дарья Владимировна Белякова оскорбила литературоведа Эрдмана. За Эрдмана вступились Литвинский и Шагин. В частности, Шагин заметил:
— Еще вчера ты с Левой Эрдманом дружила. А сегодня Лева Эрдман — дерьмо. Завтра ты и обо мне скажешь, что я дерьмо.
Дарья Владимировна охотно согласилась:
— Возможно, и скажу. Но скажу, можешь быть уверен, прямо в глаза.
Шагин подумал и говорит:
— Этого-то я и опасаюсь.
На одном из заседаний вспомнили про Сахарова и Елену Боннэр. Заговорили о ее судьбе. (Сахаров тогда находился в Горьком.) Решили направить петицию советским властям. Потребовать, чтобы Елену Георгиевну выпустили на Запад.
Вдруг Большаков сказал:
— Почему бы ей не сесть в тюрьму?! Все сидят, а она чем же лучше других?! Оттянула бы годика три-четыре. Вызвала бы повышенный международный резонанс.
Все закричали:
— Но ведь она больная и старая женщина!
Большаков объяснил:
— Вот и прекрасно. Если она умрет в тюрьме, резонанс будет еще сильнее.
В библиотеке Сент-Джонс обсуждалось коллективное послание Нэнси Рейган. Сути этого послания я так и не уяснил. Почему решили обратиться именно к ней? Почему не к самому мистеру Рейгану? Бурной реакции в обоих случаях не предвиделось.
Эмигранты желали Нэнси Рейган доброго здоровья. Выражали удовлетворение ее общественной деятельностью. А главное, заклинали ее оберегать и лелеять мужа. «На радость, — именно так было сформулировано, — всего прогрессивного человечества».
Составил это нелепое письмо таинственный религиозный деятель Лемкус. Он же раньше других скрепил его витиеватой кучерявой подписью.
Собравшиеся выслушали ничтожный текст без эмоций. Молча проголосовали — за. Один лишь Шагин мрачновато произнес:
— Вы путаете эту даму с Крупской.
К часу дня я перестал вести записи и спрятал магнитофон. Оставались еще какие-то фантастические выборы. А так — я мог лететь домой ближайшим рейсом.
С Тасей я простился. Так и сказал ей утром:
— Давай на всякий случай попрощаемся.
— Как это — на всякий случай? Что может случиться?
— Возможно, я сегодня улечу.
— Прямо сейчас?
— Может быть, вечером.
— Значит, мы еще увидимся.
— Вдруг я тебя не застану.
— Застанешь.
Я подумал — а что, если она собирается лететь в Нью-Йорк? По-моему, это будет уже слишком. В нашем городе и так сумасшедших хватает. Да и утомили меня несколько все эти приключения.
Еще я подумал — вот она, моя юность. Сидит, роняет пепел мимо керамического блюдца с надписью «Вспоминай Техас!». Хотя находимся мы в центре Лос-Анджелеса.
Вот оно, думаю, мое прошлое: женщина, злоупотребляющая косметикой, нахальная и беспомощная. И это прошлое вдруг становится моим настоящим. А может, упаси Господь, и будущим…
— Я еще тут должен выяснить насчет собаки, — говорю.
— То есть?
— В связи с ее транспортировкой… Должны быть какие-то правила.
— Все очень просто, я узнавала. Тебе придется купить специальный ящик. Что-то вроде клетки. Это недорого, в пределах сотни.
— Ясно, — говорю.
Самое любопытное, что я действительно всегда мечтал иметь щенка…
В кулуарах меня окликнул человек невысокого роста, лысый, с хитрыми и бойкими глазами. Касаясь моего рукава, он заговорил:
— Насколько я знаю, вы имеете отношение к прессе.
— Косвенное, — сделал я попытку уклониться.
— Этого достаточно. Дело в том, что у меня есть статья. Вернее, небольшое исследование. Или даже эссе. Хотелось бы пристроить его в какую-нибудь газету.
— Что за эссе, — спрашиваю, — как называется?
Незнакомец охотно пояснил:
— Эссе называется «Микеланджело живет во Флашинге».
— Это о чем же?
— О творчестве замечательного художника и скульптора, который проживает во Флашинге. Он-то и есть Микеланджело. В нарицательном смысле.
— Что за скульптор? Как фамилия?
— Туровер. Александр Матвеевич Туровер.
— А кто написал эссе? Кто автор?
— Эссе написал я, с вашего разрешения.
Тогда я спросил:
— А вы, простите, кто будете? С кем имею честь?..
Незнакомец тихим голосом представился:
— Туровер. Александр Туровер. Александр Матвеевич Туровер…
Было ясно, что он всегда представляется именно так. Сначала называет фамилию. Затем еще раз — фамилию плюс имя. Затем, наконец, фамилию, имя, отчество. Как будто одной попытки мало. Как будто разом ему не передать всего масштаба собственной личности.
Тут я окончательно запутался и говорю:
— Минуточку. Значит, так. Поправьте меня, если я ошибаюсь… Вы — художник Туровер. И вы же — автор статьи о художнике Туровере. Причем хвалебной статьи, не так ли?
— Более того, апологетической.
Я все еще чего-то не понимал:
— Вы написали эссе о собственном творчестве? Может, я что-то путаю?
Мой новый знакомый поощрительно улыбнулся:
— Вы абсолютно правильно излагаете суть дела.
Тогда я подумал и говорю:
— Дайте мне копию. Я передам ее в «Слово и дело».
— Копия у вас, — поблескивая глазами, сказал Туровер.
— Что значит — у меня? Где именно?
— В портфеле, — был ответ.
Я нервно раскрыл свой портфель.
Там вместе с портативным магнитофоном и деловыми бумагами лежал незнакомый конверт.
Как он сюда попал? Кто мне его подсунул?..
Я решил не думать об этом. Как часто повторяет Юзовский: в любой ситуации необходима доля абсурда.
(ПРИМЕЧАНИЕ. Корреспонденция Туровера «Микеланджело живет во Флашинге» опубликована 14 января 1986 года за подписью «А. Беспристрастный».)
Я решил позвонить в гостиницу. Узнать, чем занимается Тася. Выяснить, как поживает наш щенок.
Тасю я не застал. Зачем-то позвонил снова. Потом еще раз. Как будто надеялся, что подойдет собака…
Выборы должны были состояться под открытым небом. Для этой цели городская администрация выделила пустырь между католической библиотекой и зданием суда. За ночь активисты сколотили трибуну. На фанерных стендах возвышались портреты Гинзбурга, Орлова, Щаранского. Из динамиков по всей округе разносилось:
Поручик Голицын, достаньте бокалы,
Корнет Оболенский, налейте вина!..
Надлежало избрать троих самых крупных государственных деятелей будущей России. Сначала президента. Затем премьер-министра. И наконец, лидера оппозиционной партии.
Эти трое должны были затем сформировать правительство народного единства. Верховный Совет заменялся Государственной Думой. Совет Министров преобразовывался в Коллегию Народного Хозяйства. На месте распущенной Коммунистической партии должна была возникнуть оппозиционная. Что за оппозиционная партия — было еще не совсем ясно. Оппозиция — к чему? Этого еще тоже не решили.
Выбрать должны были троих. А выдвинутых оказалось — человек сорок. Государственных деятелей, как известно, в эмиграции хватает.
Речь могла идти лишь о самых видных деятелях. О том, кого уважают все без исключения. Я говорю о Буковском, Щаранском, Орлове и других столь же замечательных людях.
Все дни, пока шла конференция, между участниками циркулировали различные списки. Одни кандидатуры вычеркивались. Другие поспешно вносились.
Наиболее острая дискуссия развернулась вокруг имени Солженицына. Почвенники считали его оптимальной фигурой. Либералы горячо протестовали, обвиняя Солженицына в антисемитизме. Восторжествовала компромиссная точка зрения: «Солженицын не государственный деятель, а писатель. Его дело — писать». С такой же формулировкой были отклонены кандидатуры Аксенова, Гладилина, Войновича, Львова. Тем острее шла борьба между оставшимися претендентами.
Затем возникло одно неожиданное соображение. Бывший прокурор Гуляев вышел на трибуну и сказал:
— Господа! Не исключено, что кто-то заподозрит меня в антисемитизме. Тем не менее, хочу задать вопрос. А именно — может ли еврей быть председателем Всероссийской Государственной Думы? Может ли еврей руководить Всероссийской Коллегией Народного Хозяйства? И наконец, может ли еврей быть лидером всероссийской политической оппозиции? Короче, может ли еврей стоять у руля всероссийской государственности?
— Почему бы и нет? — спросил Гурфинкель.
Затем уверенно добавил:
— У руля всероссийской государственности может и должен стоять еврей.
Неожиданно Гурфинкеля поддержал Иван Самсонов:
— Еврей хотя бы не запьет!
Гуляев дождался тишины:
— Убежден, что возглавлять русский народ должны люди славянского происхождения!
Из толпы раздался крик:
— Вы бы это товарищу Сталину посоветовали!..
Тем не менее все задумались. Эмиграция наша — еврейская. Русских среди нас — процента три. Значит, подавляющее большинство кандидатов на этих идиотских выборах — евреи. Могут ли они возглавить будущее российское правительство?
— Тем более, — закричал Юзовский, — что это уже имело место в семнадцатом году!..
В результате число кандидатов заметно уменьшилось. На должность Председателя Государственной Думы баллотировались Воробьев, Чудновский и Михайлович. На место Президента Коллегии — Гуляев, Шагин и Бурденко. В лидеры оппозиции метили — Глазов, Акулич и какой-то сомнительный Харитоненко.
Непосредственно к выборам приступили около шести.
Происходило это следующим образом. На трибуну поднимался оратор. Давал характеристику очередному претенденту. Говорил о его правозащитных заслугах. О выпавших на его долю испытаниях. О лагерях и тюрьмах, которые не могли его сломить.
Затем на трибуну выходил следующий оратор. Сообщал о том же человеке нечто компрометирующее. А на его место выдвигал нового кандидата.
О Чудновском было сказано — пьет. О Воробьеве — склонен к политическим шатаниям. О Михайловиче — груб и неколлегиален.
Чудновский вышел на трибуну и сказал:
— Ради такого дела брошу пить.
Его спросили:
— Когда?
Чудновский ответил:
— Сразу же после завтрашнего банкета…
Затем началось голосование. Мистер Хиггинс с тремя американскими волонтерами подсчитывал голоса. Председателем Всероссийской Государственной Думы был избран Чудновский.
Затем избирали Президента Коллегии. Требовался человек с административными наклонностями. Вспомнили, что диссидент Бурденко, уезжая из Союза, ловко перепродал мотоцикл. Его конкуренты Гуляев и Шагин хозяйственностью не отличались. Настолько, что Гуляев умудрился снять в Астории квартиру без водопровода. Шагин проявил себя еще нелепее. А именно — полностью возвратил свой долг Толстовскому фонду.
Председателем стал Бурденко.
Третьим выбирали лидера оппозиции. На этот пост баллотировались Глазов, Акулич и Харитоненко. Глазова представлял Юзовский. Дал ему самую лестную характеристику. Назвал его вечным оппозиционером. Далее он сказал:
— Глазов с детства находился в оппозиции. В школе был оппозиционером. В техникуме был оппозиционером. В лагере был оппозиционером. Даже среди московских инакомыслящих Глазов был оппозиционером. А именно, совершенно не пил.
В эмиграции Глазов тоже был оппозиционером. Во-первых, не знал английского языка. Кроме того, принципиально донашивал скороходовские ботинки. И наконец, регулярно выписывал «Советские профсоюзы».
За Глазова проголосовало всего человек шесть.
Борис Акулич считался коллекционером неофициальной живописи. В этом качестве приобрел довольно шумную известность. Эмигрировал под знаменами непримиримой идейной борьбы.
Представлял Акулича Лемкус. Говорил о его бескорыстии, мужестве, нравственной стойкости. После чего раздался женский голос:
— Когда ты мне шестьдесят долларов вернешь?
Акулич шагнул к микрофону:
— Какие шестьдесят долларов? За что?
— За слайды, — ответила красивая женщина-фотограф, — мы ведь уславливались: пять долларов штука!
— Господа, — укоризненно и даже скорбно проговорил Акулич, — что же это такое?! Я борюсь с тоталитаризмом, а вы мне про долги напоминаете?! Я о будущей России думаю, а вы мне говорите про какие-то слайды?!. Не ожидал… Не ожидал…
За Акулича проголосовали двое — Лемкус и эта самая женщина-фотограф. Видно, решила, что с главы оппозиции легче будет получать долги.
Харитоненко я увидел впервые. Знаменит он был, как мне показалось, лишь своим дурным характером. Хотя поговаривали, что он редактировал какую-то газету. Затем умудрился со всеми поссориться. С некоторыми оппонентами даже подраться.
Представляла его Дарья Владимировна Белякова.
За Харитоненко проголосовали трое. Все та же Белякова, ее дисциплинированный муж и, как это ни поразительно, сам Харитоненко. Услышав «кто за?», он мрачно поднял руку. Свою тяжелую руку боксера, навсегда дисквалифицированного еще в шестьдесят четвертом году.
Время шло. Лидера оппозиции не было. Должность оставалась вакантной. Собравшиеся выражали легкое неудовольствие. Кто-то уже поглядывал в сторону бара «Ди Эйч».
И тогда появился Самсонов. Он вышел на трибуну и заявил:
— Господа! Мы должны избавляться от предрассудков! Кто сказал, что лидером партийной оппозиции должен быть именно мужчина?! Что мешает выдвинуть на этот пост достойную и уважаемую женщину?! Мне кажется, есть подходящая кандидатура…
Тягостное предчувствие вдруг овладело мною. Я выронил зажигалку. Нагнулся. А когда поднял голову, женщина уже стояла на трибуне — молодая, решительная, в зеленом балахоне шинельного образца.
— Анастасия Мелешко! — выкрикнул Самсонов.
— Браво! — тотчас же закричали собравшиеся.
Из общего хора выделился звонкий баритон какого-то старого лагерника:
— Урки, бог не фрайер, падай в долю! Лично я подписываюсь на эту марцифаль!..
В результате Таську избрали подавляющим большинством голосов.
После чего она заговорила, как Дейч, Аксельрод или Бабушкин:
— Вы являетесь свидетелями небывалого политического эксперимента. На ваших глазах создается российская оппозиционная партия!..
Дальше я не слушал. Я подумал — надо как следует выпить. Причем немедленно. Иначе все это может плохо кончиться.
В баре я дико напился. Видимо, сказалось утомление последних дней. Помню, заходили участники форума. О чем-то спрашивали. Громко беседовали. Кого-то изобличали.
Последним мне запомнился такой эпизод. В баре появились Литвинский и Шагин. Заказали по двойному виски с тоником. Далее Шагин резко повернулся и опрокинул свой фужер на брюки. При этом он даже матом не выругался. Просто заказал себе новый коктейль.
Все посмотрели на Шагина с уважением. Литвинский тихо произнес:
— Святой…
Я заказал такси на восемь сорок. Вдруг зашли попрощаться Юзовский с Лемкусом. До этого я сам разыскал и обнял Панаева. Как стало ясно через два месяца — в последний раз. В марте Панаев скончался от рака.
В моем архиве есть семь писем от него. Вернее, семь открыток. Две из них содержат какие-то просьбы. В пяти других говорится одно и то же. А именно: «С похмелья я могу перечитывать лишь Бунина и Вас».
Когда Панаев умер, в некрологе было сказано:
«В нелегкие минуты жизни он перечитывал русскую классику. Главным образом — Бунина…»
Я собрал вещи. Еще раз покормил собаку. Сунул в бельевую корзину испачканное ею покрывало.
Из окна был виден странный город, напоминающий Ялту. Через все небо тянулась реклама авиакомпании «Перл». В изголовье постели лежала Библия на чужом языке. Я ее так и не раскрыл.
Прощай, город ангелов. (Хотя ангелов я здесь что-то не приметил.) Прощай, город обескровленных диетой манекенщиц. Город, изготовившийся для кинопробы. Город, который более всего желает нравиться.
Я вдруг подумал — уж лучше Нью-Йорк с его откровенным хамством. Там хоть можно, повстречав на улице знакомого, воскликнуть:
— Сто лет тебя не видел!..
В Лос-Анджелесе друзья могут столкнуться только на хайвее.
На душе у меня было отвратительно. Щенок копошился в приготовленной для него брезентовой сумке. День, остывая, приближался к вечеру.
Тут мне на ум пришла спасительная комбинация. А именно — двойной мартини плюс телефонный разговор с Нью-Йорком.
Выпивку принесли минут через десять. Впервые я заказал ее сам. Раньше этим занимались какие-то добрые волшебники.
7–1 8-459-1 1-3-6… Семь, восемнадцать, четыреста пятьдесят девять, одиннадцать, три, шесть… В этих цифрах заключена была некая магическая сила. Тысячу раз они переносили меня из царства абсурда в границы действительной жизни. Главное, чтобы рядом оказался телефон.
К телефону подошел мой сын. Он поднял трубку и сосредоточенно, упорно замолчал. Потом, уподобляясь моей знакомой официантке из ресторана «Днепр», сказал без любопытства:
— Ну, чего?
Говорю ему:
— Здравствуй, это папа.
— Я знаю, — ответил мой сынок.
Недавно мы с женой выдумали ему громоздкое, однако довольно точное прозвище. А именно — «Маленький, хорошо оснащенный, круглосуточно действующий заводик положительных эмоций».
Я спросил:
— Как поживаешь?
— Это не я, — был ответ.
— То есть?
— Мама говорит, что это я. А это не я. Эта банка сама опрокинулась.
— Не сомневаюсь.
— Землю я собрал. И рыбки живы…
Я на секунду задумался:
— Что же ты в результате опрокинул? Бочку с пальмой или аквариум?
Я услышал тяжелый вздох. Затем:
— Да, и аквариум тоже…
— Что тебе привезти? — спрашиваю.
Хриплый голос отчеканил:
— Кетчуп! Кетчуп! Кетчуп!..
Я говорю:
— Ну, ладно, позови маму.
К телефону подошла моя жена, и я услышал:
— Не забудь про минеральную воду.
— Тебя не интересует, когда я вернусь?
— Интересует.
— Сегодня ночью.
— Очень хорошо, — сказала моя жена.
Хотел ей сообщить про щенка, но раздумал. Зачем предвосхищать события?
Тася появилась неожиданно, как всегда. Высыпала на диван пакеты.
— Это тебе, — говорит.
Затем вытаскивает из целлофанового чехла нелепый галстук с каким-то фаллическим орнаментом…
— А это твоей жене.
Выкладывает на стол коробку — духи или мыло.
— Это детям.
В физиономию мне летят разноцветные тряпки.
— Это маме.
Тася разворачивает китайский веер.
Затем она долго рыдает у меня на плече. Вероятно, от собственной щедрости.
Тут я в который раз задумался — что происходит?! Двадцать восемь лет назад меня познакомили с этой ужасной женщиной. Я полюбил ее. Я был ей абсолютно предан. Она же пренебрегла моими чувствами. По-видимому, изменяла мне. Чуть не вынудила меня к самоубийству.
Я был наивен, чист и полон всяческого идеализма. Она — жестока, эгоцентрична и невнимательна.
Университет я бросил из-за нее. В армии оказался из-за нее…
Все так. Откуда же у меня тогда это чувство вины перед ней? Что плохого я сделал этой женщине — лживой, безжалостной и неверной?
Вот сейчас Таська попросит: «Не уходи», и я останусь. Я чувствую — останусь. И даже не чувствую, а знаю.
Сколько же это может продолжаться?! Сколько может продолжаться это безобразие?!
И тут я с ужасом подумал, что это навсегда. Раз уж это случилось, то все. Конца не будет. До самой, что называется, могилы. Или, как бы это поизящнее выразиться, — до роковой черты.
— Ну, ладно, — говорю, — прощай.
— Прощай… Когда же мы теперь увидимся?
— Не знаю, — говорю, — а что? Когда-нибудь… Звони.
— И ты звони.
— Куда?
— Не знаю.
— Тася!
— Что? Ну что?
— Ты можешь, — говорю, — сосредоточиться?
— Допустим.
— Слушай. Я тебя люблю.
— Я знаю.
— По-твоему, это нормально?
— Более или менее… Ну все. Иди. А то как бы мне не расплакаться.
Как будто не она уже рыдала только что минут пятнадцать.
Я направился к двери. Взялся за литую бронзовую ручку. Вдруг слышу:
— Погоди!
Я медленно повернулся. Как будто, скрипя, затормозили мои жизненные дроги, полные обид, разочарований и надежд.
Повернулся и говорю:
— Ну что?
— Послушай.
— Ну?
Я опустил на ковер брезентовую сумку. Почти уронил тяжелый коричневый чемодан с допотопными металлическими набойками.
И тут она задает вопрос, не слишком оригинальный для меня:
— У тебя есть деньги?
Пауза. Мой нервный смех…
Затем я без чрезмерного энтузиазма спрашиваю:
— Сколько?
— Ну, в общем… Как тебе сказать?.. Что, если мне понадобятся наличные?
Я протянул ей какие-то деньги.
Тася говорит:
— Огромное спасибо…
И затем:
— Хоть это и меньше, чем я ожидала…
Еще через секунду:
— И уж конечно, вдвое меньше, чем требуется.
Я спустился в холл. Сел в глубокое кресло напротив двери. Подумал — не заказать ли джина с томатом?
Повсюду мелькали знакомые лица. Прошел Беляков, сопровождаемый Дарьей. Рувим Ковригин о чем-то дружески беседовал с Гурфинкелем. Леон Матейка прощался с высокой красивой дамой. Гуляев толкал перед собой чемодан на колесиках. Юзовский в тренировочном костюме дожидался лифта.
Мимо шел Панаев с архитектором Юденичем. Заметил меня и говорит с хитроватой улыбкой:
— Самое время опохмелиться!
Тут я неожиданно все понял:
— Так это вы, — говорю, — для меня коньяк заказывали? И бренди?
В ответ старик приподнимает шляпу.
— Значит, не существует, — кричу, — добрых волшебников?
Панаев еще раз улыбнулся, как будто хотел спросить:
— А я?..
Вдруг я увидел Тасю. Ее вел под руку довольно мрачный турок. Голова его была накрыта абажуром, который при детальном рассмотрении оказался феской.
Тася прошла мимо, не оглядываясь. Закурив, я вышел из гостиницы под дождь.
Нью-Йорк
Ноябрь 1987