3
Судья Памп, человек рыхлый и немолодой, чувствовал себя неважно. Возможно, это был небольшой грипп. Лично судья объяснял свое недомогание последствиями прививки противочумной вакцины. Как бы то ни было, но температура у него действительно повысилась. Его уложили в постель и на какое-то время лишили возможности чинить правосудие.
Сам по себе подобный факт не заслуживал бы особого внимания, если бы из-за болезни достопочтенного господина Пампа не пришлось отложить на неопределенное время судебную сессию. Она должна была открыться двадцать седьмого февраля. А ведь в кремпской тюрьме сидело около ста человек, ожидавших этой сессии, которая должна была определить на годы их дальнейшую судьбу, и по меньшей мере сорок из них ждали ее с июня прошлого года.
Неприятное известие об отсрочке сессии пришло в тюрьму вечером двадцать пятого февраля, в субботу. Уже в восемь часов, когда камеры на ночь заперли, многие заключенные, разочарованные в своих ожиданиях, были сильно возбуждены. К утру возбуждение усилилось. Быть может, этому содействовала яркая солнечная погода, которая особенно усиливает горечь заточения. И если бы не старший надзиратель Кроккет, который был столь же набожен, сколь и жесток, и о котором было известно, что он ведет строгий учет посещаемости церковных служб, мало кто пошел бы в тот день в часовню. Но смешно было из-за каких-нибудь полутора часов создавать себе излишние трудности, особенно накануне судебной сессии: судья Памп тоже славился высокой религиозностью.
Поэтому, когда в десять часов утра, как обычно, гулко затрещал мощный электрический звонок, призывая всех в зарешеченный дом господень, свыше трехсот человек из четырехсот восьмидесяти трех заключенных, гулко стуча каблуками по железным ступенькам, спустились в подвальное помещение, переделанное в часовню из картофельного склада. Здесь пахло мышами, свечами, дурно мытым телом и прогоркшей олифой.
Нужно сказать, что среди тех, кто в это утро спустился в часовню, некоторые были движимы и религиозным чувством и довольно многие – тоской и желанием хоть как-нибудь развлечься. В тюрьме ни один день недели не отличается весельем. Но в воскресенье, когда к тому же не бывает ни почты, ни приема посетителей, ни работ в тюремных мастерских, можно просто удавиться от тоски.
Купер тоже пошел в часовню. В Боркосе он не очень увлекался церковными делами, но здесь ему вдруг захотелось помолиться. С ним пошел и его новый друг, сосед по камере Нокс – истопник местного кинотеатра. Два крепких и не старых парня, они особенно быстро подружились, когда узнали, что оба очутились за решеткой по милости Фрогмора, бешеного бакалейщика из Союза атавских ветеранов.
В часовне было жарко и душно. От серых, крашенных масляной краской стен веяло сыростью. Тускло светила убогая люстра. Окна, – их было четыре, и все в одной стене, высоко, где-то под потолком, – были такими, какими и должны быть окна картофельного склада, переоборудованного в тюремное помещение. Забранные в густую решетку, маленькие, с матовыми стеклами, убежавшими в самую толщу амбразуры, они бросали скупой дневной свет только на люстру.
Заключенные хмуро рассаживались на треногих раскладушках с засаленными парусиновыми сиденьями. Впереди – белые, черные – в задних рядах. Прокашливался хор. Широкоплечий капеллан, пожилой, недалекий, но хитрый, встречал входивших заученной улыбкой трактирщика, у которого по соседству открылось конкурирующее заведение.
Сегодня он улыбался с особенным усердием. В воздухе ощущалось какое-то напряжение. Заключенные были возбуждены и отсрочкой сессии, и опасностью чумы, и тем (это касалось негров, арестованных у аптеки Бишопа), что их ни за что ни про что запрятали в тюрьму, и глухими слухами о крайнем обострении отношений между Атавией и Полигонией. Слухи об этом еще вчера вечером просочились сквозь тюремные стены. Капеллану предстояло сообщить подневольной пастве о войне, которая сегодня в шесть утра была официально объявлена. Это была та самая премия верным сынам церкви, которая была им уготована администрацией тюрьмы. Безбожники узнают о войне только после службы в часовне.
Еще одно обстоятельство волновало капеллана и Кроккета: не было человека, который сумел бы сыграть на фисгармонии национальный гимн «Розовый флаг». Обязательно надо было спеть гимн, а у заключенного, который по воскресным дням играл в часовне на фисгармонии, разболелась печень, и он вот уже вторую неделю валялся в тюремной больнице.
– Дети мои! – обратился к собравшимся капеллан и поднял вверх свою жилистую руку. – Дети мои, нужен человек, умеющий играть на фисгармонии.
Заключенные молчали. Очень им нужно играть на фисгармонии.
– Пойди сыграй, – шепнул Купер Ноксу. – Ей-богу, пойди и сыграй! Утри всем этим кривлякам нос.
– Да ну их, – отмахнулся истопник.
– Неужели никто из вас не умеет играть на фисгармонии? – спросил капеллан. – Надо будет сыграть «Розовый флаг», наш национальный гимн…
– Он умеет! – крикнул с места Купер, указывая на насупившегося Нокса. Чего ты стесняешься, старина, иди…
Нокс вытянулся во весь свой огромный рост, потоптался в нерешительности, сокрушенно махнул рукой и направился к дряхлой фисгармонии, тускло поблескивавшей дешевым лаком.
– Куда прешь, черномазая обезьяна? – негромко, но очень четко произнес чей-то голос. – Брысь на место!
Нокс сделал вид, будто не слышал этого окрика. Размеренным шагом он подошел к инструменту и уселся перед ним на древнем стуле-вертушке.
– Ну вот и отлично, дети мои! – воскликнул с притворной жизнерадостностью капеллан, стараясь не допустить до скандала.
– А ну, брысь на место, ниггер! – продолжал тем же ровным голосом долговязый молодой заключенный с тонким и дряблым лицом ангела, погрязшего в грехах. Теперь все его увидели. Это был Обри Ангуст, отбывавший наказание за ограбление шофера. Он сидел в третьем ряду. – Отец капеллан, пусть этот чернокожий язычник немедленно уберется на место.
Нокс, не оборачиваясь, остался сидеть у фисгармонии.
– Пусть он убирается к дьяволу! – поддержали Ангуста его соседи по ряду. – Обри прав!.. Эти негры всюду пролезают!.. Даже в церкви от них нет спасения.
Нокс продолжал сидеть не оборачиваясь.
Капеллан растерянно воздевал руки, лепетал что-то тонувшее в нараставшем гуле голосов. По меньшей мере полсотни белых арестантов, обрадовавшись возможности пошуметь на таком похвальном основании, не давало ему говорить.
Нокс продолжал сидеть.
Ангуст встал со своей раскладушки, поднял вверх руку, и его единомышленники замолкли.
– Отец капеллан! – промолвил он все тем же удручающе ровным голосом хорошо воспитанного человека. До того, как его арестовали, он учился в выпускном классе местного колледжа, был вице-президентом тамошнего отделения Христианского союза молодых людей и особенно ненавидел негров за то, что шофер, из-за которого он сейчас отсиживал срок, был тоже «из этих чернокожих». – Отец капеллан! Мы считаем несправедливым, больше того, мы считаем себя оскорбленными в самых глубоких наших христианских чувствах, что даже и здесь, в тюремной часовне, мы не можем спокойно общаться с господом нашим из-за присутствия этих богопротивных негров.
– Сын мой, – елейно воззвал капеллан к Ноксу, – мне весьма горько, но в интересах спокойствия во храме господнем тебе придется вернуться на место.
Нокс не шелохнулся. Он сидел, не оборачиваясь, спиной к аудитории.
Из задних рядов донесся глухой ропот негров.
– Вы нас неправильно поняли, отец капеллан, – учтиво улыбнулся Ангуст, – мы просим, чтобы эти вонючие негры покинули часовню. Это требование белых. Белые христиане умоляют вас изгнать нечестивых из храма.
– Сын мой, – снова обратился капеллан к Ноксу. – Вернись на место, и да установится мир в храме сем.
Нокс молча встал и, глядя поверх ненавистных и ненавидящих белых, оравших, улюлюкавших и свистевших, медленно, размеренным шагом, как на военном учении, направился в задние ряды.
– Нечестивых черномазых вон из божьего храма! – гаркнул сосед Ангуста, худенький юноша с непостижимо зычным голосом. – Брысь, чернокожие!
– Брысь! – заорали арестанты. – Вон из храма!.. Катитесь все в Африку!..
Кто-то подставил Ноксу подножку, и он споткнулся, но удержался на ногах. Ему подставили вторую подножку, и Нокс снова не упал. Но чтобы сохранить равновесие, ему пришлось схватиться за плечо того самого белого, который ему эту подножку подставил. Белый покачнулся на стуле, вызвав иронические смешки со стороны друзей. Чтобы поддержать свою честь, он забежал вперед и с силой ударил Нокса кулаком в нос. Брызнула кровь. Нокс остановился, вытер тыльной стороной ладони кровь, посмотрел на нее с таким видом, будто ему, сильнейшему боксеру Кремпа, никогда не приводилось ее видеть и, прежде чем нападавший успел сообразить, в чем дело, с неуловимой быстротой выбросил вперед правую руку с крепко стиснутым железным кулаком.
Нападавший, с вывихнутой челюстью, потерявший сознание, полетел на соседей, сокрушая все на своем пути.
– Бей негров! – закричал тогда Ангуст. – Они дерутся во храме господнем! Проломим им головы, этим черномазым павианам! С нами бог!..
– Бей черномазых! – подхватила его клич сотня обрадованных голосов. – С нами бог! Уничтожим эту мразь!..
Все вскочили. С грохотом посыпались на цементный пол раскладушки.
Кучка белых арестантов, возглавляемых Ангустом, со всех сторон набросилась на Нокса. Четверо стали выворачивать ему руки, двое подползли сзади, дернули его за ноги, и он рухнул на пол. Тогда все они навалились на него и стали топтать ногами. Несколько раз ему удавалось приподняться, не один человек, обливаясь кровью, уже лежал без сознания, отведав его могучих кулаков. Но где же ему было справиться со всеми!
Купер рванулся на помощь Ноксу. Молотя кулаками по головам, животам, спинам, расшвыривая вокруг себя арестантов, пытавшихся его остановить, повалить и искалечить, полный ярости, вдохновляемый первым настоящим случаем дать сдачи людям, которые всю жизнь безнаказанно избивали и оскорбляли его, он крушил направо и налево, пробиваясь к своему новому другу. Он понимал, что даром это ему не пройдет, что виновными признают не Ангуста и его банду, а обязательно их, негров, и что если он останется жив после этой кровавой драки (белых было в несколько раз больше, чем негров), его обязательно засудят, и очень крепко засудят, и он думал сейчас только об одном: подороже продать каждый год свободы, которого его лишит будущий неправедный суд.
Он ничего не видел, кроме тех нескольких искаженных злобой белых лиц, с которыми ему пришлось иметь дело; он ничего не слышал, кроме проклятий, хрипа, скрежета зубов, исступленных воплей и криков боли, которые издавали его непосредственные противники и он сам. Но он знал, что теперь уже они с Ноксом не одни, что им спешат на помощь их товарищи по беде, товарищи по тяжкой беде с первого дня их рождения.
Побоище стремительно разгоралось. Будем справедливы: далеко не все белые последовали призыву Ангуста. Многие метнулись вместе с оробевшим капелланом в сторонку, в дальний угол, направо от амвона и оттуда с ужасом, а некоторые с любопытством, наблюдали это редкое, захватывающее зрелище. Другие бросились вверх по лестнице, подальше от кровопролития. Но большинство белых арестантов, вооружившись сложенными раскладушками, накинулись на Нокса, на Купера, на всех негров, которые теперь уже не собирались безропотно сносить удары и решили, не считаясь ни с чем, показать, что и они умеют орудовать и кулаками, и ногами, и раскладушками.
Кроккет пытался что-то кричать, что-то кому-то приказывать, но никто его не слышал и никто его не слушался. Он хотел стрелять, но побоялся, как бы его не растерзали в переполохе свои же белые. Тогда он протиснулся к стене с кнопкой вызова тюремной стражи и до тех пор не отрывал пальца от этой кнопки, пока вниз по железной лестнице не загремели тяжелые подошвы охранников, бежавших на подмогу старшему надзирателю.
Он еще успел увидеть поверх сражающихся заключенных первых двух надзирателей, ворвавшихся в часовню с пистолетами в руках, он еще успел раскрыть рот, полный золотых коронок, чтобы крикнуть: «Стреляйте в черномазых!», когда вдруг потухла и упала вниз, прямо на дерущихся, люстра. Одновременно, уже в темноте, с потолка крупными кусками посыпалась штукатурка, и грохот немыслимой силы оглушил всех. Они словно оказались в самом центре обрушившегося на часовню чудовищного горного обвала. Потом сразу стало тихо. Очень тихо. И совершенно темно. Все лампочки погасли. Окна не пропускали больше ни единого луча дневного света. Прошло секунды три, не больше, и откуда-то издалека послышался новый гулкий удар, походивший на отдаленный гром. Ощутительно дрогнул цементный пол. Обрушился еще кусок штукатурки с невидимого потолка на невидимых людей. Потом ударило еще три раза, на этот раз уже далеко, и стало совсем тихо…
Начался первый день атаво-полигонской войны. Первая бомба, сброшенная первым полигонским бомбардировщиком на Кремп, упала на местную тюрьму.
За четыре часа до этого события мотомеханизированные войска Атавии форсировали государственную границу Полигонии. Предполагалось, что перерезав северо-западней Форта-Пруга и восточней озера Эпагон южную трансконтинентальную железную дорогу, атавские войска вслед за этим сразу повернут на северо-запад, разрубят надвое самую промышленную провинцию Полигонии – Гаспарону, в районе мыса Фрегат, выйдут к крайней южной оконечности Тюленьего залива и вторгнутся в провинцию Род об. Таким образом атавские генералы рассчитывали расчленить Полигонию на две части, а захваченный в полукольцо индустриальный запад страны отрезать от значительных людских, сырьевых и продовольственных ресурсов. Авторитетными военными обозревателями особенно подчеркивалось то, что в итоге этой операции устанавливалась непосредственная связь с основным массивом полигонцев катаронского происхождения, составляющих свыше восьмидесяти процентов населения этой провинции и около трети всего населения Полигонии. Речь шла об исторической освободительной миссии атавских вооруженных сил, которым небесное провидение предопределило принести на остриях своих штыков и лафетах своих пушек долгожданную независимость полигонских катаронцев. Немедленно по вторжении в эту провинцию намечалось провозглашение независимой республики Новая Катаронна под покровительством Атавии и формирование из ее граждан национальной армии «для защиты юной республик» от пьенэмских узурпаторов.
Из этих планов не делалось никакого секрета, потому что единственное их боевое назначение как раз в том и состояло, чтобы они как можно скорее стали достоянием самой широкой гласности. Больше того, сенатор Мэйби в качестве главнокомандующего вооруженными силами Атавии сам поведал о них атавскому народу и радиослушателям по ту сторону фронта во время второго радиовыступления – через час сорок минут после начала боевых действий.
– Конечно, – сказал он в пояснение одобренного им стратегического плана, – не было бы для нас ничего проще, чем обрушить всю мощь нашего оружия на главные полигонские города. От наших аэродромов рукой подать до основных жизненных центров этой заблудшей и погрязшей в высокомерии страны. Река Хотар давно уже не является серьезным препятствием для любой современной армии, тем более для атавской. Всю ночь я молил небо, чтобы из всех возможных вариантов ведения войны, столь цинично навязанной нам чванливыми и корыстолюбивыми правителями Полигонии, оно подсказало нам самый бескровный, самый гуманный, наиболее достойный армии христианской страны. Никогда еще мы не поднимали и, надеюсь, никогда не поднимем наше оружие во имя кровожадных, эгоистичных целей, во имя чего-либо, кроме справедливости, добра и свободы. Никогда мы не навязывали и, надеюсь, никогда и никому не будем навязывать своей воли. Мы не требуем привилегий, которых не можем предоставить другим. Мы ненавидим лицемерие. Нам нужна только искренность, искренность и уважение к атавскому флагу. Я нахожусь в состоянии, близком к отчаянию, когда думаю о тех многочисленных жертвах, которые полигонским мужчинам, женщинам и детям предстоит понести по милости правящих их страной тиранов. И, видит бог, эти тираны, надменно и легкомысленно развязавшие эту войну, должны быть и будут наказаны. Таково веление неба, и, повинуясь этому велению, мы бросаем наши силы на чашу весов во имя свободы и лучшей жизни для доброго и кроткого полигонского народа. Да поможет нам бог в нашем трудном подвиге братства, любви и высокого самоотречения!
Спустя два часа нисколько не обидевшиеся тираны, правившие Полигонией, сообщили сенатору Мэйби через агентуру в городе Хотаре, что его выступление произвело на полигонцев весьма сильное впечатление. Полигонцы полны решимости защищаться против агрессии атавцев. Чтобы закрепить это настроение, желательно внеочередное выполнение пункта сто восьмого литера «к» третьего параграфа соглашения.
Понимая особую важность тесного согласия и взаимопомощи обеих воюющих сторон, особенно в первые дни войны, атавское главное командование немедленно удовлетворило просьбу полигонских партнеров: три эскадрильи тяжелых бомбардировщиков обрушили бомбовый груз на остров Соггол, что близ города Родоба. В двадцать минут остров был превращен в дымящуюся и безлюдную пустыню. Авиация и зенитная артиллерия полигонцев тем легче и блистательней отразила угрозу бомбежки Родоба, что бомбежка Родоба не входила в планы атавского командования.
Это была очень тонко и точно продуманная и разыгранная комбинация, которая должна была придать воинственности полигонцам призывного и непризывного возраста, усилить их волю к сопротивлению, показать им истинную цену атавских заявлений о любви к местным катаронцам. Сенатор Мэйби, проявлявший известную склонность к шахматной терминологии, был в восторге от этой операции, которую он не без остроумия назвал Соггольским гамбитом. Пожертвовав Согголом, полигонское правительство получало активную позицию для отражения согласованного с ним атавского наступления и перехода в контрнаступление, которое, как это было заранее обусловлено, не будет иметь успеха.
По обоюдной договоренности стремительное продвижение атавских войск должно было застопориться примерно на полпути между обеими трансконтинентальными железными дорогами. В районе юго-восточной окраины Уэрта Эбро был намечен первый пункт активного полигонского сопротивления, который затем, после нескольких демонстративных отходов каждой из воюющих сторон, должен был окончательно превратиться в исправно действующую мясорубку, перемалывающую во имя сохранения сверхвысоких прибылей нескольких десятков семейств тысячи и тысячи эшелонов с оружием, боеприпасами, снаряжением, обмундированием, продовольствием и с десятками и сотнями тысяч людей.
Нет, Гарри Фрогмор не бежал. Единственное, что еще было в его силах, чтобы сохранить хоть жалкие остатки его погибающего авторитета, было стараться не бежать. Но он шел таким торопливым шагом, что неминуемо обратил бы на себя внимание сограждан, если бы их в это тихое и ясное воскресное утро продолжала интересовать судьба человека, сознательно идущего на клятвопреступление. Они толпились на залитых нежарким февральским солнцем тротуарах, у праздно поблескивавших витрин закрытых магазинов, у дородных и пестрых афишных тумб и посреди улицы и о чем-то толковали, о чем-то неизвестном Фрогмору, но настолько важном, что даже фигура крадущегося Фрогмора не могла их отвлечь от темы разговора. Они никуда не спешили, хотя самое время было идти в церковь. Утренняя служба вот-вот должна была начаться. Ребятишки в воскресных костюмчиках с радостными воплями шныряли между взрослыми, которые и на них не обращали внимания.
«Конечно, – думал Фрогмор с холодной яростью, – почему бы им не резвиться? Они себе сделали прививки. Над ними не висит угроза чумы, и им нет никакого дела до того, что вот идет совсем недалеко от них человек, который ради их чести, их прав и преимуществ обрек себя на беспримерную опасность страшной и мучительной смерти…»
Как это ни странно, но Фрогмору, пуще всего опасавшемуся лишних свидетелей его позорной капитуляции, было в то же время нестерпимо обидно, что на него уже не обращают внимания.
Конечно, он при всем этом старался держаться как можно дальше от своих неблагодарных сограждан. Он норовил, где это только было возможно, воспользоваться проходным двором или пустырем, чтобы сократить путь к единственной цели – аптеке Бишопа.
Он знал, что в этот самый момент в ней, как и всегда в ранние воскресные часы, пустынно и уныло. Несколько приезжих из близлежащих городишек лениво ковыряются там вилками в невкусных яичницах и судачат о всякой всячине. Сегодня они, вероятно, обмениваются мнениями насчет чумы, о видах на войну и на урожай. И, конечно уж, об удивительной и нелепой клятве местного жителя, бакалейщика Фрогмора. Аптекарь, ясное дело, по мере его скромных сил, подбрасывает яду в отвратительную хулу, которой клиенты скуки ради осыпают его злосчастного приятеля. И, наверно, как и всегда, из его раздолбанной радиолы надоевший баритон мурлычет опротивевшую песенку о Лиззи…
Так и есть. Еще добрых триста метров до аптеки, а уже можно различить:
Где же ты, Лиззи?
Я так жду, Лиззи!..
Это потому так хорошо слышно, что дверь аптеки раскрыта настежь. Удивительно теплая погода. Ранняя весна… Но почему нет никакой очереди? А вдруг уже все кончено, и эпидемиологический пункт свернул свою работу? Да нет, чего зря волноваться. Просто на весь город остался только один идиот, не сделавший еще себе прививки… И этот идиот он – Гарри Фрогмор… Хоть бы там, в аптеке, не оказалось местных жителей. Да ладно уж, снявши голову, по волосам не плачут… А есть что-то необычное в сегодняшнем утре. Почему эти люди не спешат в церковь? Если бы у Фрогмора все было благополучно с прививкой, он бы давно уже сидел в церкви… А вот теперь почему-то все вдруг ужасно заторопились… Где это вдруг заиграл духовой оркестр? По какому случаю? В воскресенье утром порядочным людям полагается быть в церкви… Да это какая-то манифестация! Оркестр! И за ним человек двести народу с национальными флагами… Впереди Раст. И Довор – глава местной организации атавских ветеранов. Да здесь, никак, собралась вся организация! Впервые за многие годы его не удосужились пригласить на манифестацию, устраиваемую ветеранами. Нечего сказать, хороши товарищи! Да ладно уж, ему сейчас не до демонстраций… Оркестр играет национальный гимн. Раст снял шляпу и что-то крикнул. Все кричат «гип-гип ура!» и тоже машут шляпами. И никто не удосужился пригласить его, Фрогмора, принять участие! Впервые за четырнадцать лет, со времени его женитьбы на Джейн!..
Какой-то мальчишка в воскресном крахмальном воротничке оторвался от толпы и побежал ему навстречу. Фрогмор растерялся. Лучше бы ему все-таки ни с кем не встречаться.
– Господин Фрогмор! – кричал еще издали мальчишка. – Мой папа приглашает вас принять участие… Господин Раст посылал меня за вами домой, но вас уже не было дома… На Главной улице собрались недорезанные красные и негры, и они там устроили митинг, и мы сейчас как раз идем, чтобы их как следует поколотить… Полигонские холуи! Проклятые агенты Пьенэма!
– Сейчас, я сейчас! – замахал ему руками Фрогмор. – Мне только нужно на минутку в аптеку. Какие, говоришь, холуи?
– Полигонские. А господин Бишоп с нами, во-он он, сразу за оркестром, в темно-синей шляпе…
– Все равно. Мне срочно нужно в аптеку. Я сейчас. Я вас догоню…
– А то они кричат: «долой войну!» Эти недорезанные, и им нужно как следует заткнуть глотки, – сказал мальчик, в котором Фрогмор узнал старшего сына Довора. – Значит, сказать, что вы нас догоните?
– Догоню.
Где же ты, Лиззи?
Я так жду, Лиззи!..
Как жестоко, родная,
Домой убегая,
Уносить мое сердце, Лиззи!..
«…Теперь уже совсем близко слышно эту дурацкую песенку… Удачно все-таки получилось, что как раз сейчас этого мерзавца Бишопа нет в аптеке… Мне здорово повезло. Просто замечательно, что доктор будет один… Доктор, скажу я ему, любезнейший доктор! Мне остается только положиться на вашу скромность. Кстати, я вам все забываю сказать, что для вас у меня всегда самые свежие товары с десятипроцентной скидкой. Так вот, доктор, признаюсь: я действительно дал клятву, но дал ее в состоянии аффекта. Не мне вам объяснять, что такое состояние аффекта… Я очень нервный, вспыльчивый, но не погибать же мне в самом деле из-за этого…»
Приходи, Лиззи,
Я устал, Лиззи!..
надрывался баритон.
Процессия, возглавляемая Растем и Довором, скрылась за углом. Оркестр еще немножко поиграл и неожиданно замолк, не закончив музыкальной фразы. Послышались отдаленные крики, которые нельзя было разобрать. Очевидно, там уже началось избиение «красных» и черных. Было не совсем понятно, при чем тут Полигония. Полигония ведь больше, чем обыкновенный союзник Атавии, размышлял бакалейщик, впрочем, потом разберемся, после прививки. Во всяком случае Фрогмор рад и тому, что представился новый случай потрепать красных и черных, и тому, что он придет на Главную улицу уже к самому концу побоища. С него хватит тумаков, полученных от Нокса и этого боркосского негра. С него за глаза хватит жертвы, которую он уже успел положить на алтарь атавизма… Остается только перейти улицу, а там в каких-нибудь пятидесяти метрах играют на солнышке приветливые, памятные с детских лет цветные шары аптеки.
Внезапно откуда-то сверху, из сияющей голубизны вешнего ясного неба, доносится тоненький ноющий свист. Он стремительно приближается, усиливается, рвет барабанные перепонки, леденит кровь, хотя Фрогмор поначалу и не может вспомнить, где и когда он слышал нечто подобное. Он не замечает, как замедляет шаг, останавливается и напрягает память.
И вдруг он видит, как где-то направо, в районе тюрьмы, неслышно встает и занимает полнеба плотная темно-рыжая стена, пронизанная пламенем и дымом. Через секунду его оглушает грохот потрясающего взрыва, потом еще двух взрывов. Третий прогремел, по-видимому, где-то совсем близко, потому что тончайшая кирпичная пыль забивает Фрогмору глаза и что-то горячее, невидимое, упругое, как резина, и могучее, как ураган, сбивает его с ног, швыряет лицом к стенке ближайшего дома. Тяжело звенят и с сочным хрустом разбиваются о землю сотни оконных стекол. Одно из них впивается в руку Фрогмора, и он с ужасом смотрит, как из нее начинает хлестать кровь. Только сейчас он, наконец, вспоминает, откуда ему знаком этот свист. Он слышал его в кино, когда смотрел комедию «Паши парни в Корее». Только там бомбили корейцев, а здесь какие-то люди без сердца и совести бомбят его, Фрогмора, его дом, его лавку, его жену, его город, в котором он родился, вырос, женился и состарился… Что-то похожее он слышал также и в тот несчастный день, когда погибла гостиница Раста…
Бомбы стали падать дальше, примерно у велосипедного завода, и Фрогмор осмелился чуть приподнять голову. Все еще лежа на тротуаре, он вытащил носовой платок и перевязал руку. Платок сразу набух от крови. Фрогмору стало совсем страшно. Ему уже кажется, что он истечет кровью. Надо немедленно бежать в аптеку, взять побольше бинтов, залить рану йодом, а то как бы не получилось заражения крови. Он поднимается на ослабевшие от страха ноги и видит, как из аптеки выскакивают с салфетками на шеях несколько клиентов, как за ними вслед появляется ни жив ни мертв Альфонс тощий и черный пожилой помощник Бишопа.
– Аль! – кричит ему Фрогмор. – Куда вы, Аль? Меня нужно срочно перевязать. Я истекаю кровью. Аль!.. Доктор там?
Но Аль даже не поворачивается в его сторону. Непослушными руками он пытается запереть аптеку, но у него ничего не получается. Громко выругавшись, он пускается наутек с ключом в вытянутой руке.
– Негодяй! – кричит ему вслед бакалейщик, и слезы бессильной ярости и страха текут по его грязному и окровавленному лицу. – Ты у меня сгниешь в тюрьме! Я тебе это припомню, нищий пес!
Он вбегает в аптеку. Так и есть, пусто. Ни души. И доктора нет. Доктора, будь он трижды проклят, нет на его посту, когда одному из виднейших граждан Кремпа еще не сделана прививка! Он осыпает проклятиями отсутствующего доктора, пока не вспоминает, что его еще в пятницу вечером арестовали по доносу Джейн, как коммуниста. Он долго и бестолково шарит по полкам и, наконец, находит и марлю, и вату, и йод и кое-как перевязывает себе рану. Фу, благодарение господу, кажется, бомбежка кончилась. Неужели опять взбунтовалась какая-то шальная авиаэскадрилья? Или это вдруг действительно напали русские? По совести говоря, он раньше как-то не очень верил в такую возможность. То есть публично он никогда не высказывал ни малейшего сомнения в агрессивных замыслах Советов, но в глубине души расходился в этом вопросе с официальной точкой зрения. Но если это и на самом деле были русские самолеты, то почему мальчишка Довора говорил про каких-то «полигонских холуев»?
Теперь Фрогмор жалеет, что не расспросил юного Довора поподробней. И вообще напрасно он сразу не присоединился к демонстрации. Это может произвести кое на кого крайне невыгодное впечатление… И тогда бы его не ранило.
А проклятый баритон из бишопской дряхлой радиолы знай себе мурлычет про дуреху Лиззи. Только что-то в пластинке заело, и теперь баритон монотонно и без конца канючит одно слово: «Лиззи… Лиззи… Лиззи…»
Пошатываясь, Фрогмор выходит на крыльцо аптеки. Теперь на улице черно от народа. И снова, как четыре дня назад, люди покидают город, не зная куда и зачем. Мужчины, женщины, дети. Шагом, бегом, на велосипедах, на машинах, оглашая воздух криками, воплями, детским ревом, велосипедными клаксонами, звонками, автомобильными гудками и сиренами.
Кто-то примчался оттуда, где упали первые две бомбы:
– Тюрьму разнесло вдребезги!
Кто-то видел, как взлетели на воздух два других здания.
– От склада Флеша только стены остались, да и то наполовину рассыпались. Я сам видел…
– Совсем как в Корее! – бормочет человек, волоча за руку девочку лет восьми. – Так было под Сеулом!.. Это я хорошо помню. Совсем как в Корее…
Он бормочет, ни к кому не обращаясь. Это страшно, и девочка молча плачет, тоскливо заглядывая в отсутствующие глаза отца.
«Лиззи… Лиззи… Лиззи…» – несется из аптеки.
– Они нам за это заплатят, эти чертовы полигонцы! – кричит молодой человек в длинном добротном темно-синем пальто. – Мало мы им добра сделали!
Кто-то клянется, что ему точно известно число убитых: двести сорок восемь, не считая тех, кто погиб в тюрьме. Вскоре эту цифру раздули до четырехсот, а потом и до полутора тысяч человек. Говорят, очень много жертв в Монморанси… Кажется, бомбили и Эксепт… Во всяком случае, самолеты показались со стороны Эксепта…
Снова, как и в прошлую среду, над Кремпом полыхают черно-красные маслянистые языки пожаров. Только сегодня, в этот ясный и теплый вешний денек, на фоне чистого голубого неба они выглядят еще страшней и неправдоподобней.
Тысячи людей устремились вон из города по автостраде. Вдруг впереди, километрах в трех, грохнуло два бомбовых разрыва, а несколько подальше еще два. И все бросились назад в только что покинутый город.
Вместе с другими вернулся в Кремп и Фрогмор. Уже на обратном пути он случайно встретился с Джейн, которая его разыскала в толпе. Но они не побежали домой, чтобы прятаться в подвале, как это сделали другие, они побежали в аптеку Кратэра.
Они бежали мимо покойников и тяжело раненных, валявшихся на тротуарах перед своими и чужими жилищами, и старались не обращать на них внимания. Покойниками и ранеными пускай занимается полиция, пожарами – пожарные. У супругов Фрогмор и без того забот по горло. Теперь уже Фрогмору можно было не страшиться любопытных взглядов. Теперь уже никому не было дела до его судьбы, до его клятвы, до его жизни. У всех болтунов и сплетников за последние полчаса прибавилось собственных забот.
Джейн по причине одышки вскоре отстала, а Фрогмор, не останавливаясь, добежал до места, где была аптека Кратэра, и увидел, что ее больше нет и хозяина ее больше нет. Только куча почерневшего битого кирпича – и все.
– И доктора… тоже? – спросил Фрогмор у пожарных, хлопотавших у дымившихся развалин. Он с трудом переводил дыхание. – Ради бога, скажите, доктора тоже… засыпало? Почему здесь нет… доктора?
– Теперь ему уже ничего не поможет, никакой доктор! – разрыдалась госпожа Кратэр. Фрогмор не заметил ее вначале. – Ах, дорогой мой господин Фрогмор, ему ничто, ничто уже не поможет!
– Кому? – удивленно уставился на нее Фрогмор. – Кому… не поможет?
– Моему бедному мужу, господин Фрогмор, моему бедному, славному, старому Айку…
– Ах, да, конечно. Мне очень жаль, госпожа Кратэр, искренно жаль! – пробормотал бакалейщик, посмотрел на нее бессмысленным взглядом, круто повернул назад и рысью кинулся к третьему эпидемиологическому пункту.
Он был примерно на полпути к лечебнице доктора Люссака, когда над городом появился второй эшелон полигонских бомбардировщиков, сопровождаемых истребителями. Почти тотчас же (полигонцы успели сбросить лишь несколько бомб) с противоположной стороны показалось две эскадрильи атавских истребителей, и впервые за существование Кремпа и атавской цивилизации над атавским городом развернулся по всем правилам военной тактики бой между самолетами двух воюющих стран…
С небольшими перерывами бой продолжался до поздних сумерек.
В начале восьмого часа вечера Фрогмор вернулся домой, так и не сделав себе прививки. Он напрасно прождал в лечебнице, двери которой были распахнуты настежь, как во время капитального ремонта. Оба врача и все медицинские сестры и сиделки, кроме двух, не решившихся оставить без присмотра лежачих больных, разбежались вместе с легко больными еще в самом начале первой бомбежки, и найти их не было никакой возможности. Они где-то прятались, опасаясь ночного налета. Фрогмор отправился на квартиру сначала к одному, потом к другому врачу. Их не оказалось и на квартирах. Ни с чем Фрогмор вернулся домой.
Его слегка знобило.
– Не надо было бегать в расстегнутом пальто, – упрекнула его нежная супруга. – Ты всегда забываешь про свое хлипкое здоровье. Хочешь ужинать?
Господин Фрогмор не хотел ужинать.
Три налета в течение понедельника двадцать седьмого февраля продержали почти все население Кремпа и Монморанси за городом до позднего вечера. Но Фрогмор оставался в городе. Он караулил доктора, бегал к нему на квартиру, один раз уже почти договорился с ним, и они уже совсем было отправились в аптеку, когда начался новый налет. Доктор сел в машину, забрал с собой жену, ребенка и прислугу, корзинку с бутербродами и велел Фрогмору караулить его у аптеки, куда он на сей раз обязательно заглянет, лишь только минует воздушная тревога.
Но вскоре после отбоя воздушной тревоги снова завыли сирены, и на этот раз отбой прозвучал только с наступлением сумерек.
Фрогмор сидел на ступеньках аптеки. Заслышав шум приближающейся машины, он поднял голову и посмотрел на доктора усталыми, безразличными глазами.
– Дайте мне поначалу что-нибудь против гриппа, – сказал он скучным голосом, когда они оба очутились в пустом помещении эпидемиологического пункта. – От сидения на холоду я, кажется, подхватил грипп.
– Если бы вы вовремя сделали себе прививку, – наставительно сказал доктор, – вам не пришлось бы целый день сидеть на холоде. Пеняйте на себя.
Он дал Фрогмору таблетки против гриппа, сделал, наконец, долгожданную прививку и укатил домой.
А Фрогмор вернулся к себе. Его встретила Джейн, осунувшаяся и подобревшая. На столе был ужин, но, как и вчера, Фрогмору не хотелось есть. Он выпил стакан холодной воды, разделся и лег в постель. Его знобило.
– Козлик! – обратилась к нему Джейн, и голос у нее вдруг задрожал. Козлик, может быть, позвать доктора, а?
Тринадцать лет она его уже не называла козликом. Боже мой, целых тринадцать лет! Значит, она здорово испугалась. Неужели он так плохо выглядит? Он встал с кровати, подошел, шлепая ночными туфлями, к зеркалу. Из зеркала на него смотрел преждевременно состарившийся человек с кислым длинным лицом, изрезанным глубокими морщинами, некрасивый и неприятный. Да, неприятный. Это обстоятельство впервые за долгие годы пришло ему в голову и страшно его расстроило.
«Это из-за тебя, коровища ты этакая! – подумал он о жене с ненавистью. – Был я веселый, бойкий, душа общества, а чем стал? Противно смотреть. Замучила ты меня за свою копеечную лавчонку, дралась, как грузчик какой-нибудь, срамила перед всем городом, а теперь хнычешь, испугалась! А как только я выздоровею, снова начнешь драться и попрекать своей лавчонкой… У-у-у, проклятая!»
Было горько думать, что вот была у него единственная возможность выбиться в большие люди, прославиться, разбогатеть, стать влиятельным человеком, и нет больше этой возможности, потому что коровища заставила его осрамиться перед всем городом, перед всей страной, нарушить клятву. Он не желал вспоминать, что сам всей душой стремился нарушить эту нелепую клятву.
– Господи, какая дура! – проворчал он, глядя на жену невидящими глазами. – Я ведь только что от доктора. Дай мне спокойно уснуть!
Она не возразила ни словом, покорно погасила свет и улеглась рядом с ним на опостылевшей старомодной кровати.
– Мне жарко! – поднялся он и стал раздраженно засовывать ноги в шлепанцы. – Мне жарко вдвоем. Пойду на диван… Господи, даже больному нет покоя!
– Лучше я, лучше я на диван! – всхлипнула в темноте Джейн, забрала подушку и ушла в гостиную.
«Испугалась! – мстительно подумал Фрогмор. – За себя испугалась. Даже гриппом нельзя заболеть! Боится овдоветь. Кто ее возьмет, старую, жирную корову, вот она и струсила… Войны испугалась. Одной в лавке ей не справиться, вот и боится… А чего бояться? Грипп – пустяковая болезнь. Другое дело, если бы вдруг чума. Хорошо, что удалось все-таки сделать прививку. Совсем не болело… Жарко, черт возьми. Всегда так натопит, как в прачечной. Африка, а не квартира… Африканцы и те бы запарились… Дьяволы они – эти африканцы, довели его до дурацкой клятвы и такого позора. Хорошо, что началась война, а то бы проходу не было… И в газетах, может быть, перестанут о нем писать… Война… Неплохая штука война, если только она не коснулась твоего города: всеобщая занятость, все получают работу, больше денег у населения, больше покупателей, больше прибыли. Надо будет завтра узнать, не пора ли уже повышать цены, а то на эту коровищу полагаться нельзя, она драться только умеет и реветь как девчонка…»
Он услышал, как тихо скрипнула дверь, и зажмурил глаза, притворившись спящим. Осторожно ступая в одних чулках и тихо сопя, к его постели подошла жена и легонько коснулась мягкой ладонью его лба. Ему вдруг стало очень холодно. Он раскрыл глаза.
– Надо закрывать двери! – крикнул он. – Сейчас не лето!
Джейн от неожиданности вздрогнула.
– Что ты, милый! Дверь закрыта.
– Не ври! Ты как будто нарочно хочешь меня заморозить!
Она безропотно зажгла свет. Дверь была плотно прикрыта. Он посмотрел на градусник, висевший над их кроватью. Градусник показывал нормальную комнатную температуру.
– Вот видишь, милый! – в ее голосе снова послышались слезы. – Тебя знобит. Я позову доктора. А ты пока спокойно полежи.
– У тебя завелась лишняя пятерка? Тебе уже некуда деньги девать?
– Почему пятерка? – осмелилась возразить ему Джейн. – Он придет и за три кентавра.
– Ночью? В такой ужасный день?!
Больше всего он боялся, что Джейн согласится с его возражениями. Как знать, в его годы и грипп может оказаться смертельной болезнью. Как это они там говорят, эти доктора: может иметь летальный исход. Хорошо еще, что нет насморка. Грипп с насморком – сплошное мученье.
– Я все-таки схожу, – сказала Джейн. – В твои годы грипп не так уж безопасен.
«В твои годы, в твои годы!» – с ожесточением подумал Фрогмор, довольный в то же время, что она не послушалась его. – Сама-то ты на целых четыре года меня старше. Говорила бы хоть «в наши годы».
Она оделась и ушла, погасив свет и тихонько закрыв за собой дверь.
Минут пять он пролежал под тремя одеялами и пальто, щелкая зубами от невыносимого холода. Потом ему вдруг снова стало очень жарко. Он сбросил с себя на пол все, чем был накрыт, встал с постели и босой направился к шкафу, где под разной рухлядью, на самом донышке лежала книга, к которой он не прикасался с тысяча девятьсот сорок второго года. Он тогда опасался, как бы его не взяли на войну и решил: если не удастся открутиться от военной службы, определиться в санитары. Тогда же он купил толстую книгу: «Сокращенный учебник для ротных фельдшеров», чтобы в случае надобности прочитать ее и поразить призывную комиссию своими медицинскими познаниями. Но тогда, слава богу, все обошлось, и он зашвырнул эту толстенную книгу подальше от глаз, чтобы она ему не напоминала о напрасной затрате восьми кентавров. Просто удивительно, как это он про нее забыл…
Теперь он раскопал этот учебник и, не присаживаясь, раскрыл его там, где говорилось о гриппе. Так и есть, он заболел гриппом. Все приметы налицо. Только насморка нет. Но это только приятно, что нет насморка. Маленькое удовольствие – лежать с заложенным носом или без конца сморкаться!
С этими мыслями, удовлетворенный и успокоенный, он улегся в постель и попытался просматривать учебник по наиболее пикантному разделу. Но сейчас это почему-то не доставило ему никакого удовольствия. Может быть, потому, что у него здорово болела голова?
Он отложил книгу и решил вздремнуть. Не дремалось. Тогда он стал думать. Он всегда по-настоящему думал только тогда, когда его не брал сон, и этим тоже не отличался от людей своего круга как в Кремпе, так и во всей стране. Он стал думать о своих родных. В Кремпе у него родных не было. Был племянник в Эксепте и двоюродный брат где-то в Европе. Кажется, он заведовал хозяйством в какой-то атавской миссии, в какой именно, Фрогмор не знал и делал вид, будто и не хочет знать: этот милый двоюродный братец уже лет десять не подавал о себе никаких вестей, и надо было о нем узнавать у случайных людей.
Нет, о родных думать неинтересно.
Тогда он стал думать о том, что его окружало в этом доме – о вещах. Его окружало много разных вещей: мебель, радиоприемник, телевизор, посуда, белье, тяжелые вылинявшие бархатные шторы. Все это стоило денег, уймы денег. Правда, большинство вещей перешло ему в наследство от первого мужа Джейн. Это хорошо, когда вещи достаются даром – вещи, лавка с товарами и постоянными клиентами. Плохо, когда за все это приходится брать себе в жены пустую бабу, драчливую, плаксивую, старую… Он хотел прибавить к этому списку недостатков Джейн еще несколько обидных эпитетов, но ему было очень жарко думать, и он снова принялся перелистывать учебник и быстро дошел до той главы, которой в глубине души все время интересовался, ради которой, собственно, и искал эту книжку…
«Вот он, раздел „Эпидемические болезни“. Глава „Чума“. Так, так… не то. Ага, вот: „Клиническая картина чумы“. „После скрытого (инкубационного) периода, продолжающегося от трех до десяти дней…“ Постой, постой, сколько прошло с момента взрыва в Киниме? 21-е, 22-е, 23-е… 27-е… Шесть. Только шесть дней… Почему же я должен думать, что инкубационный период должен продолжаться меньше обычного срока? Скорее всего он затягивается на все десять… Ох, уж эти напрасные страхи!»
Но дальше: «После инкубационного периода, продолжающегося от трех до десяти дней, болезнь начинается внезапным ознобом („Врешь! – чуть не закричал Фрогмор. – При гриппе тоже бывают ознобы!“), головной болью, головокружением („Боже мой, у меня, кажется, кружится голова!.. И ничего удивительного! Будто при гриппе она не может кружиться?“) и рвотой („Ага, никакой рвоты у меня нет! Старый ты трусишка, Гарри Фрогмор!“)».
Но тут Фрогмор вдруг почувствовал, что его тошнит.
«И ничего удивительного» – подумал он, успокаивая себя, – «любого затошнит, если он начнет выискивать в себе признаки такой болезни. Надо только с этим… в ванную, чтобы, когда доктор придет, ему не взбрели в голову такие же нелепые подозрения. Иди потом доказывай, что ты совершенно здоров!..»
Из ванной он вернулся, еле передвигая ноги.
«Взбредет же человеку этакое в голову! – бормотал он, торопясь одеться и выйти на чистый воздух. – Пойду навстречу доктору. Они там слишком замешкались, Джейн и доктор… Бедняжка, так перепугалась! Надо ее поскорее успокоить»…
Ему казалось странным, как это он мог только что так плохо и несправедливо думать о Джейн, его дорогой Джейн, которая так о нем беспокоится, которая из-за него недосыпала ночей, которая вывела его в люди, которая…
Тут его мысли перескочили на Бишопа, Раста, Пука, Кратэра, на тех, кто со времени его женитьбы были его близкими знакомыми, друзьями, политическими единомышленниками, партнерами по карточной игре, ходили к нему в гости и принимали его у себя. Им-то хорошо! Они-то сидят у себя дома (правда, у Раста уже нет ни дома, ни жены, но так ему, мерзавцу, и надо!), а Кратэра уже и самого нет на свете, но остальные сидят себе дома и в ус не дуют и не должны бояться… гриппа!..
За что это им такая удача? Почему именно он, Фрогмор, должен холодеть от ужаса перед завтрашним днем?
На ходу он изменил свое решение. Он не пойдет встречать Джейн и доктора. Он им оставит записку, что пошел по срочному делу к Бишопу… Он придет к Бишопу, и обнимет его, и поцелует его крепко-крепко, и скажет, что любит его так же, как тот любит его, и это будет истинная правда. Ну и что ж, что он заразит его? Ведь заразит-то он его гриппом, а грипп – это не такая уж страшная болезнь. Особенно для аптекаря, у которого все лекарства под рукой и по себестоимости. Пускай Бишоп немножко почихает. «Чумой его не заразишь, даже если она у меня и была бы (нет ее у меня, ну, нету же!), раз этот иуда-аптекарь сделал себе прививку своевременно. Пойду к Бишопу. Приду, обниму, расцелую крепко-накрепко, ведь он мой лучший друг… И спокойно вернусь домой…»
– Что же вы мне солгали, будто у него нет рвоты? – воскликнул спустя несколько минут доктор Крэн, войдя в гостиную, где на диване, закатив в беспамятстве глаза и что-то бормоча в бреду, лежал в пальто, ботинках и шляпе Гарри Фрогмор. – Как вы смели мне так солгать! Ведь у меня семья!
– У него не было никакой рвоты, когда я уходила! Клянусь вам… А что, это очень опасно? Доктор, это опасно?..
– Не дотрагивайтесь до меня! – взвизгнул доктор, пятясь от нее к прихожей. – Эта подлая баба спрашивает меня, опасна ли чума! Не выходите из дому! Я пришлю эпидемиолога… Только не смейте до него дотрагиваться, и упаси вас бог выходить из дому, если вы только не решили перезаразить весь город… Боже мой, она еще спрашивает!..
В утренних газетах было сообщено о первой жертве чумы, некоем Фрогморе из города Кремп, который умер прошлой ночью, не приходя в сознание. О нем забыли бы в тот же день, но «патриотические» организации не могли забыть его клятвы и увековечили его имя в «песне о великой клятве», которая принята была в качестве гимна Истинных Сынов Атавии. Организован сбор средств на памятник Фрогмору.
Уже заказаны художнику и в ближайшее время поступят в продажу эмалевые значки с портретами Фрогмора, которые будут распространяться между всеми рыцарями Идеи Белого Человека. Брошюры с его портретами и описанием его священной клятвы уже на третий день после его подвижнической кончины были изданы полумиллионным тиражом и, если бы не война, были бы в тот же день распроданы без остатка. Ах, если бы Фрогмор знал, какая блестящая посмертная слава его ожидает! Может быть, ему бы тогда легче было умирать… Впрочем, очень может быть, что ему от этого было бы нисколько не легче… Потому что, знаете ли, когда у человека бессонница, он очень о многом думает… Правда, Фрогмору перед смертью выпало всего около часу бессонницы. Это не так уж много, но, конечно, и не так уж мало для человека, который умудрился прожить более полувека, ни разу не подумав как следует…