Книга: Жизнь эльфов
Назад: Вилла Аччиавати Малый эльфийский совет
Дальше: Алессандро Первопроходцы

Отец Франциск
В том краю

Евгения умерла в следующую январскую ночь. Она тихо уснула и не проснулась. Подоив коров, Жанетта постучалась к ней в дверь, удивившись, что на кухне не пахнет утренним кофе. Она позвала остальных. Отец Марии колол дрова в предрассветной тьме, при каждом ударе словно разлетавшейся осколками черного льда. Но он, одетый в охотничью куртку и ушанку, колол дрова по-своему размеренно и невозмутимо, и мороз скользил мимо, как скользили мимо все события его жизни, иногда кусая и раня, но не приковывая к себе его внимания. Однако время от времени он поднимал голову, втягивал ноздрями стылый воздух и думал про себя, что этот рассвет ему чем-то знаком, да вот не вспомнить чем. За ним пришла мать. В первых проблесках рождающегося дня ее слезы блестели как темные текучие бриллианты. Она сообщила ему новость и ласково взяла за руку. Его сердце разрывалось на части, но он подумал, что нет женщины прекрасней ее, и сжал ей руку в ответ. И это говорило больше, чем все слова.
Ни у кого не было сомнений в том, что именно он должен сообщить малышке. Такой человек был отец. Андре, ибо так его звали, пошел в комнату Марии и обнаружил, что она бодрее стаи ласточек. Он покачал головой и уселся рядом – в той же неописуемой немногословной манере, которой наградил Господь бедного крестьянина с повадками короля. И думается, не случайно чуть больше двенадцати лет назад малютка приземлилась именно тут, какой бы скудной ни казалась эта странная ферма. Несколько секунд Мария не двигалась и, казалось, не дышала. Потом послышалось печальное всхлипывание, и, как все девочки, даже те, что разговаривают с фантастическими вепрями и с конями из чистой ртути, она отчаянно разрыдалась. Так щедро мы льем слезы в двенадцать лет, тогда как в сорок выдавливаем их с трудом.

 

Огромная скорбь охватила межгорье, где Евгения прожила девять десятилетий, омраченных двумя войнами и двумя утратами, отмеченных бесчисленными исцелениями. На панихиду, которая состоялась через два дня, пришло все ходячее население шести окрестных кантонов – и мужчины, и женщины. Многим пришлось ждать конца службы на крыльце церкви, но все проследовали с траурной процессией до кладбища и там встали между надгробиями, чтобы прослушать заупокойную молитву. В полуденном морозе высоко над людьми неслись темные тучи, и люди смотрели на них с надеждой, что выпадет славный снежок и вернется нормальная мягкая зима, а то этот вечный холод все кусает и кусает, даже на сердце тошно. И все они, в своих черных траурных пальто, перчатках и шляпах, втайне призывали снегопад и думали о том, что для Евгении он был бы напутствием получше, чем фразы на обиходной латыни, которые бросает на ветер кюре. Но все помалкивали и готовились принять доводы религии, потому что Евгения была набожна, и они все тоже, хотя их вера замешена на густой вольнице, как у всякого выросшего на широких просторах природы человека. Они смотрели на кюре, а тот прочищал горло и подставлял жестокому зимнему ветру славное брюшко, обтянутое белоснежным стихарем, и собирался с духом, прежде чем заговорить. И он прочел проповедь, не запутавшись в многословии цитат и наставлений, но сумел достойно помянуть эту старую женщину, одаренную мудростью кротких, и все растрогались – просто потому, что прозвучало все искренне.

 

Отцу Франциску исполнилось пятьдесят три года. Он посвятил жизнь Христу и растениям, никогда не рассматривая их отдельно от того служения, которое избрал себе в тринадцать лет. Он не знал, как сошло на него это призвание и есть ли христианство – не только самая привычная, но и самая точная форма для его воплощения. Религия потребовала ряда жертв, и отнюдь не меньшей из них было смириться с тем, что деревья и дороги отныне будут говорить с ним лишь языком церковного вероучения. Он пережил семинарию с ее бессмысленной зубрежкой и смятение служителя, не находящего в наставниках отклика на собственное мироощущение. Но он прошел все, как проходят сквозь ливень, укрываясь верой в суровых людей, которые были его паствой. И даже несуразности, которые он замечал в речах своего церковного начальства, не мучили его, ибо он в равной степени любил Господа и тех, кому нес его слово. Сегодня отец Франциск смотрел на людей, которые собрались на смиренном кладбище, чтобы предать земле бедную старуху, всю жизнь прожившую на ферме, и чувствовал, как в нем что-то закипает и требует выразиться во весь голос. Он испытывал замешательство, но без примеси беспокойства. Это чувство было сродни тому, что удержало его от письменного доклада начальству после разных чудес с четками и прочих писем из Италии и сподвигло на беседу с Марией, которая с непробиваемым простодушием повторила те же слова, что и ее бабульки, убедив его, что, даже если она недоговаривает, все равно в ее кристально чистом сердце нет места злу. Кюре оглядел поросшее деревьями кладбище, где в могилах лежало столько простых людей, знавших в жизни лишь деревню и труд. Внезапно ему в голову пришла мысль, что те, кто прожил в этой стране молчания и леса, не ожидая иного богатства, кроме дождя и урожая яблок, никогда не мучились тем страшным отчуждением сердца, что часто встречалось ему в городах в бытность его семинаристом. И тогда, под зловещими облаками, словно стадо тучных волов нависшими над кладбищем, где людей сегодня было больше, чем тополей в роще, отец Франциск понял, что щедро вознагражден тем, что дарят нищие тому, кто принимает их беду и бедность. И что не было вечера, когда, вверяя бумаге дневные размышления на тему мелиссы и полыни, он не чувствовал бы тепло людей, которые вкалывают на солнцепеке, по локоть в земле, ничего не имеют, ничего не решают, но просто знают, что такое уважение и честь. Воспоминание о Евгении приняло иной масштаб, словно бесконечно удваиваясь и вписываясь в неведомые пространства и времена, которые теперь мог охватить его разум, увидеть, как преломляется образ бедной бабульки и ее края, такого же упрямого и чистого, как небеса Сотворения мира. Кюре не знал, отчего так изменилось его восприятие, но никогда еще не видел он мир таким, как в этот день похорон, и новый угол зрения был объемнее и полнился тяготами суровой земли лишений и чудес.

 

Да, пришли все – вся деревня, вся округа, они надели траурные одежды, которые стоили дороже, чем скудный заработок, который приносила земля. Но они и помыслить не могли, что можно появиться в такой день без черных лайковых перчаток и одежды из добротного сукна. Андре Фор, в черной шляпе, стоял возле ямы, с великим трудом вырытой в промерзшей земле, и отец Франциск видел, что за ним стоит вся страна, что он из тех, что олицетворяют и хранят главное, и с помощью кого сообщество людей вернее ощущает себя живым и гордится больше, чем декретами и постановлениями сильных мира сего. Слева от него молча стояла Мария. Священник почувствовал, как у него внутри словно распускается цветок. В зимнем свете этого слишком сурового даже для местности, привыкшей к тяготам зимы, дня он посмотрел вокруг. На скромных и гордых мужчин и женщин, которые, несмотря на злую метель, пришли на кладбище, чтобы поклониться усопшей. А венчик цветка продолжал распускаться, пока отец Франциск не открыл в себе новый материк личности, головокружительную широту, возникшую, однако же, из тесноты этого кладбища в самой обычной деревенской глуши. Ледяной порыв пронесся над обителью мертвых и сорвал пару шляп, которые мальчишки проворно поймали. Отец Франциск произнес начало ритуальной молитвы.
Будь нашим прибежищем, Господи,
Во всю долготу этой бурной жизни,
Пока не станут длиннее тени
И не придет вечер,
Когда смолкнет бурный мир,
Стихнет лихорадка жизни
И завершится поприще человека.

Он умолк. Поземка внезапно улеглась, и кладбище, потрескивая на морозе, скорбно и благочестиво молчало вместе с ним. Он хотел было заговорить и дочитать молитву:
И тогда,
Господи, в милости Твоей
Даруй нам обитель покоя,
Благое отдохновение и обетованный мир
Во имя Христа Господа нашего.

Но не смог. Все ангелы тому порукой, – не смог, по той простой причине, тоже достаточно очевидно говорящей о том, что за человек был этот кюре, – что не мог вспомнить, какое отношение Господь Иисус Христос и все святые, вместе взятые, имеют к его рассказу об усопшей. И только цветок в нем рос, распускался и наконец целиком заполнил какое-то место в теле, одновременно крошечное и безграничное, а все остальное оставалось пусто. Отец Франциск глубоко вздохнул и стал искать внутри себя ту точку, в которой коренился цветок. Он обнаружил запах фиалок и камеди и такую плотную волну тоски, что его даже замутило. Потом это прошло. И все снова стало немым. Но у него появилось чувство, будто он видит кладбище, людей и деревья без помех, словно кто-то взял и смыл со стекла пыль дальних дорог. И это было прекрасно. Он молчал непривычно долго, так что люди стали поднимать к нему удивленные лица. Так Андре подметил что-то в физиономии кюре и еще несколько секунд всматривался в него загадочным взглядом вечного молчуна. Их глаза встретились. Мало общего было у этих двоих людей, сведенных судьбой при столь суровых обстоятельствах. Мало общего между смешливым пастором, любителем итальянского языка и доброго вина, и медлительным, замкнутым крестьянином, который общался лишь с Марией да с землей своих полей. Наконец, мало общего было между религией образованных людей и верой деревенщины, связанной лишь интересами общинной жизни. Но этот день был особенным, священник и крестьянин словно впервые увидели друг друга. И тогда они стали просто два человека, из которых один связывал меж собой земные души, которых привела сюда судьба, а другой сегодня понимал его и собирался определить словами узы этой любви. Да, любви. О чем еще можно, по вашему мнению, думать в час черных туч и пронизывающего ветра и что еще поднимает человека так высоко над кровлей его жилища? Но кто любит – мало печется о Боге, и именно это и произошло нынче с господином кюре, внезапно утратившим и своего Бога, и святых, но зато, в силу непонятного ему волшебства, открывшего мир таким, каким он бывает в озарении любви. Прежде чем заговорить, он в последний раз оглядел толпу прихожан, ждавших от него сигнала прощания, всмотрелся в каждое чело и потом заглянул себе в душу и отыскал там след того мальчика, что играл когда-то в траве возле ручья. Тогда он заговорил:

 

– Братья мои, в этом краю я прожил с вами тридцать лет. Тридцать лет трудов и тягот, тридцать лет жатв и дождей, тридцать лет непогод и утрат – и тридцать лет рождений и свадеб и молитв во всякий час, потому что вы живете жизнь праведную. Это ваша земля, и дана она вам затем, чтобы вы изведали горечь усталости и немую благодарность полей. Она принадлежит вам по праву, потому что вы подарили ей свою жизненную силу и доверили свои надежды. Она безраздельно принадлежит вам, потому что в ней обрели покой ваши близкие, прежде вас оплатив его своим трудом. Она принадлежит вам без клятв, ибо вы от нее ничего не требуете, а благодарите за признание вас ее слугами и сыновьями. Я жил на этой земле вместе с вами, и сегодня после тридцати лет молитв и проповедей, тридцати лет напутствий и месс я смиренно прошу вас принять меня в ваш круг и назвать вашим ближним. Я был слеп и молю вас о прощении. Вы велики, я же мал, смиренны, когда я беден, и храбры в час, когда силы мои слабеют. Вы люди низкого звания и землепашцы, вы, в любую погоду упорно возделывающие землю каждую зарю, вы – солдаты, выполняющие беспримерную миссию, вы кормите и заботитесь о благоденствии, вы умираете под побегом лозы, которая даст доброе вино вашим детям. И, стоя над могилой той, что велит мне облобызать вместе с вами этот прах и эти камни, я в последний раз умоляю вас принять меня, ибо лишь сегодня мне открылось истинное упоение служения. Мы оплачем Евгению и разделим наше горе, а после посмотрим на лежащую вокруг землю, которая принадлежит нам и дает нам деревья и небо, сады и цветы. И уверуем, что это рай, который принадлежит нам, как и отпущенное нам время, и что в нем можно обрести единственное утешение, к которому отныне стремится мое сердце. Грядет время людей, и я твердо знаю: ни смерть, ни жизнь, ни мысли, ни силы, ни настоящее, ни будущее, ни светила, ни бездны и никакое создание – ничто не сможет отделить человека от любви, что явлена нашей землей. Грядет время людей, что понимают благородство дубрав и благодать деревьев, время людей, которые умеют собирать и врачевать – и любить, наконец. Слава им во веки веков. Аминь.

 

И собравшиеся ответили: «аминь».

 

Все переглядывались, пытаясь осмыслить необычную проповедь. Припоминали слова в нужном порядке, но вместо них всплывали обрывки старых перепевов, и ох как трудно было решить, что там за суть была в этой неожиданной фантазии. Но душой – понимали. Как всякая речь, что черпает лад и ритм в красоте мира, слова кюре объяли мощной поэзией каждого из них. Среди кладбищенских лип стоял холод, но всех согревал незыблемый огонь благостей повседневной жизни с ее реками, розами и небесными песнопениями. Словно легкое перышко коснулось застарелой раны каждого: с ней вроде свыкся, но все равно надеешься, что она заживет – раз и навсегда. А вдруг…
Зато теперь они хотя бы знали молитву – не на латыни, а по образу и подобию любезных сердцу пейзажей, ласково объятых окружностью гор. Там пахло лозой и кустиком взлохмаченных фиалок, а над одиночеством ложбин и оврагов сияли умытые дождями голубые небеса. Эта жизнь принадлежала им, как отмеренное им время. Они расходились с кладбища, беседовали, обнимались на прощание и готовились вернуться к себе, но ощущали, что впервые как-то тверже стоят на ногах – просто мало кто с ходу понимает, что нет Бога иного, чем благосклонность земли.

 

Отец Франциск посмотрел на Марию. Венчик, почти совсем уже раскрывшийся в закоулках его сердца, подтвердил известие: именно через эту малышку сходили на них все цветения и удачи, именно ее заступничество смывало течением все то, что могло засорить и запрудить реку, при ее участии сменяли друг друга времена года, закручиваясь вкруг нее спиралью преображенного времени. Он поднял голову к черным тучам, пришвартовавшимся у небесной набережной так же надежно, как вставшее на якорь судно. Андре положил руку ему на плечо, и кюре ощутил магнитный поток, настраивающий и запускающий все события, которые разум силился и не мог осмыслить, но сердце – понимало сразу, и вся их любовь – тоже понимала. Андре убрал руку. Толпа крестьян ошеломленно смотрела на двух братьев, только что на их глазах обретших друг друга, и с трепетом ждала продолжения. Крестьяне также посматривали на тучи, и всем казалось, что они грозят чем-то неприятным, но происходившее на кладбище стоило того, чтобы пренебречь опасностью. Однако дело, похоже, шло к концу, поскольку отец Франциск осенил всех крестом и знаком велел могильщикам засыпать яму. Мария стояла рядом с отцом и улыбалась, а тот снял шапку и, прищурившись, смотрел в небо, словно грея лицо на солнце, хотя по-прежнему стоял трескучий мороз. Потом девочка шагнула к могиле и достала из кармана бледные соцветья боярышника. Они медленно упали на гроб, и их не унесло метелью.

 

Однако Андре Фор как будто не спешил покинуть кладбище. Пока Мария тоже смотрела на непривычно мрачнеющее небо – тучи не перекрывали свет, а делали его темным и мертвенным, – он сделал знак кюре. Отец Франциск оглянулся и посмотрел, куда показывал Андре. На южном окоеме полей, за сложенной из плоского камня стенкой, выстраивался черный дымовой и дождевой фронт. Он двигался медленно, но заодно с ним тучи спускались на землю, так что пространство сдавливалось горизонтом и небосводом, и пришедшие оказались бы заперты на кладбище, если бы не деревня, прилепившаяся к холму, через которую еще можно было убежать, если бы небо и дальше наступало на поля. Впрочем, теперь не только Андре и кюре заметили происходящее, и все как-то замялись, особенно те, кому надо было идти к югу. Мария посмотрела на отца. Что он видел? Никто бы не мог сказать. Но все поняли, что не время выяснять как да почему, а пора готовиться к битве. Мужчины – по крайней мере, те, кто в округе пользовался авторитетом, собрались возле Андре, остальные ждали на ветру. Отец Франциск стоял справа от Андре, и это означало, как каждый без удивления понял, «я иду за ним следом». Тут Андре заговорил, и все поняли, что суровый час настал. Еще через пару минут люди двинулись с кладбища. Те, кому было на север, восток или запад, не мешкая отправились в путь. Другие расходились по фермам или искали убежища в церкви, куда им вскоре принесут горячего вина и плотные одеяла. Наконец с десяток мужчин проводили девочку, мать и трех бабулек до фермы Марсело. Она выглядела надежной, ибо была опоясана стеной и стояла на возвышении, так что оттуда открывался отличный обзор на всю округу. Женщин и малышку усадили за стол и захлопотали, выкладывая все, что могло подкрепить их моральные и физические силы.

 

Короток час перед битвой; Мария знала это и улыбалась Лоретте Марсело. Это была видная женщина, носившая свою полноту величаво – в неспешной плавности движений. От ослепительной юной красоты она сохранила гладкое лицо и волосы с медным отливом, уложенные короной, которая, как маяк, приковывала взоры. Можно было без устали смотреть на эту крестьянку с ее бесшумными и бесконечно плавными жестами, дарившими покой изнуренным сердцам. Вдобавок Мария, которая с детства любила держаться за ее юбки, унюхала запах вербены. Лоретта подшивала ее под платья в маленьких мешочках, и они источали легкий аромат деревьев и винных погребов, – и откуда только взялись такие тонкости в этом краю сплошной деревенщины.
– Да, деточка, хорошие были похороны, – сказала она Марии и улыбнулась.
Это были правильные слова, и, отразившись на ее молочно-белом челе, они несли печали утоление, лишавшее ее мрачной безнадежности. Хозяйка поставила перед Марией тарелку с домашним сыром и чашку дымящегося молока. В ответ девочка улыбнулась. В доме пахло кофе, к этому запаху примешивался аромат готовящейся на огне домашней птицы. Мужчины остались во дворе, а три бабульки и мать молча отдыхали от утренних переживаний и смотрели, как двигаются круглые локти хозяйки, нарезающей хлеб. Неспешность придавала каждому ее движению особую степенность и горделивость. Наступал час женщин. Час женщин, знающих, каким должен видеть свой дом мужчина перед битвой. В такой час женщины заполняют все пространство жилища, каждый его закуток и каждую щелку, пока семейное гнездо не станет жарким и мягким, как трепещущая грудь, исторгающая самые чистые порывы женской натуры. И ферма, едва вместившая женщин, чьи тела заняли все пространство общей комнаты, отчего та комната стала казаться округлой, воплощая мир, где царила женщина, дарящая удовольствие и радость.
Назад: Вилла Аччиавати Малый эльфийский совет
Дальше: Алессандро Первопроходцы