Глава 1. НАЧАЛО ЖИЗНЕННОГО ПУТИ
И до тюрьмы, и за те полтора года, что я провел в камере, не проходило дня, чтобы передо мной так или иначе не возникал образ отца. Чисто детские картинки — воспоминания сменялись долгими беседами, в ходе которых я часто в мыслях искал у отца совета и поддержки.
Мой отец, Крючков Александр Ефимович, родился 19 ноября 1889 года в городе Царицыне — затем Сталинграде, ныне Волгограде — в семье рабочего-котельщика. Жили большой семьей небогато, но за счет своего трудолюбия были сыты, худо или бедно, но обуты и одеты. Ютились то в землянке, то в небольшом домишке на окраине города, где снимали угол. Лишь со временем родителям отца удалось приобрести свой крохотный глинобитный домишко, наполовину вросший в землю, который поначалу не имел даже деревянного пола. Много лет спустя к этому однокомнатному строению, разделенному внутри лишь символической перегородкой, приделали сени, прорубили еще одно оконце. Так постепенно эта полуземлянка превратилась в нечто отдаленно похожее на жилой дом. В нем-то и прожили мои дед с бабушкой до конца своих дней. Вот о них мне хотелось бы немного рассказать.
Дед, Ефим Николаевич Крючков, работал на нефтебазе шведского капиталиста Нобеля поначалу простым рабочим, а затем писарем. Сам выучился читать и писать, причем писал довольно складно, грамотно и красивым почерком. По просьбе рабочих дед бесплатно составлял всякого рода письма, ходатайства и прошения. Эта грамотность, мягкий и отзывчивый характер в один прекрасный день, как это водится на Руси, обернулись для деда большой бедой. А история такова.
Жизнь у рабочего человека была в те времена крайне тяжелой. Трудились на износ, едва волочили ноги к субботней получке, а после нее шли в кабак, чтобы хоть как-то отвлечься от повседневных тягот. В воскресенье приходили в себя, с тем чтобы с понедельника вновь впрячься в лямку. Так и шли недели, месяцы, годы. Ясно, что старость и болезни в таких условиях долго себя ждать не заставляли. А с ними человек неизбежно лишался работы, обрекая себя на полуголодное, чтобы не сказать хуже, существование. Хорошо тому, у кого есть работящие дети, которые могут помочь, а как быть остальным? Вот мой дед и решил как-то помочь нескольким бедолагам, которых уволили с работы по болезни. В связи с тем что причиной их нетрудоспособности явилась авария, случившаяся на заводе, мой дед составил от имени потерпевших прошение, да не кому-нибудь, а самому царю. Ответ, разумеется, был отрицательным, впрочем, на другую реакцию особенно и не рассчитывали.
Полученный отказ окончательно обрекал бедняг на полуголодную жизнь и медленное умирание. Это обстоятельство и толкнуло деда на отчаянный шаг: он искусно подделал текст ответного письма, обязав хозяина выплатить пострадавшим единовременное пособие и установить пенсию за причиненные увечья. Однако подлог в конце концов все-таки вскрылся, в результате чего деда самого выгнали с работы и даже на какое-то время взяли под стражу. А вот покалеченных рабочих «выхлопотанного» с таким риском пособия уже не лишили, так что в результате пострадал лишь мой дед. Он и до этого имел больное сердце, а тут вся эта история и вовсе добила его: год спустя, в 1910 году, его нашли на улице умершим от разрыва сердца.
Бабушка — Крючкова Лидия Яковлевна — человек во всех отношениях незаурядный. Она была немкой по национальности, но глубоко русской по воспитанию, духу и образу мышления. Да и сама бабушка всегда с неизменной гордостью подчеркивала, что является русской, любила русскую культуру, с почитанием и даже каким-то благоговением относилась к истории нашего народа. Ее родители были поволжскими немцами, предки которых приехали в Россию еще во времена Екатерины 11, да так и осели в Царицыне. Со временем они вконец обрусели, и их потомки также навеки остались жить в России, преимущественно в этих же самых местах. Трудовую жизнь бабушка начала рано, с 16 лет. Была рабочей, мыла цистерны из-под нефтепродуктов. Труд тяжелый и крайне вредный, но за него неплохо платили. Надолго здоровья, однако, не хватило, так что пришлось оставить прежнее место и подрабатывать в других местах — то сторожем, то шитьем в мастерской. Так же как и ее муж, Лидия Яковлевна сама выучилась грамоте и очень любила читать.
Выйдя в 1870 году замуж за моего деда, бабушка рассталась не только со своей девичьей фамилией Шрайнер, но и вообще со всем немецким. Национальные черты характера, такие как бережливость, аккуратность и пунктуальность, проявлялись у нее, пожалуй, лишь в быту, во всем же остальном, в том числе и в облике, была она типично русской женщиной. Хоть и знала бабушка немецкий язык, но при мне старалась никогда им не пользоваться, даже в тех случаях, когда ее навещали жившие по соседству подруги-немки.
Я же очень хотел выучить немецкий и не раз просил ее помочь мне в этом, но она всегда отказывалась, неизменно приговаривая: «Не нужно, не потребуется тебе это». До сих пор не понимаю, почему она столь упорно противилась моим просьбам, никаких объяснений на этот счет добиться мне так и не удалось. Вполне возможно, что бабушка хотела уберечь меня от каких-то неприятностей, тем более что шли 1930-е годы и волна репрессий уже направо и налево косила и русских, и немцев, причем последних и вовсе без разбора. Хоть и не повезло мне с немецким, я все же многому научился от бабушки. Вообще нас с ней связывали очень теплые отношения — меня она выделяла из всех своих внуков, с детства почему-то прочила большое будущее…
Бабушка была глубоко верующим человеком, и я частенько заставал ее склонившейся над старинной Библией, напечатанной готическим шрифтом. Читала она вслух, но так тихо, что слов разобрать было невозможно. С этой Библией в соответствии с ее завещанием бабушку и похоронили. Умерла она в 1938 году, намного пережив своего супруга. Это была первая смерть на моих глазах очень дорогого мне человека…
Национальность моей бабушки никак не сказалась на «русскости» всего нашего рода, может быть, именно потому, что она сама так не хотела этого. Во время Великой Отечественной войны мои родственники-немцы разделили тяжелую судьбу русских людей, многие жестоко пострадали от фашистских оккупантов, а некоторые поплатились своими жизнями. Муж моей тетки — дочери Лидии Яковлевны — также был немцем, а их сын Иван Шульц, летчик-истребитель, погиб в первые дни Великой Отечественной войны в Латвии — был сбит в неравном бою. Тетка же вместе со своим мужем была насильно угнана в Германию. Там они подвергались крайне жестокому обращению, издевательствам и лишь каким-то чудом остались живы. Пожалуй, именно от них я слышал самые негативные отзывы о немецких оккупантах.
После смерти бабушки мой отец остался в большой семье за старшего. К этому времени он уже был начальником цеха на сталинградском заводе «Баррикады», на котором работал, кстати, с девяти лет. Начинал с того, что помогал котельщикам, подносил материалы и инструмент, просто бегал в магазин за продуктами для рабочих. Но уже в одиннадцать лет отец выполнял хотя и не сложные, но самостоятельные работы, а с пятнадцатилетнего возраста и вовсе трудился наравне со взрослыми, правда, получая за это гораздо меньшую плату.
Всю жизнь отец отдал родному заводу, занимаясь, хотя и в разных должностях, все тем же котельным делом. Иногда он вместе с другими товарищами артелью ненадолго выезжал на заработки, чтобы прокормить семью, но это было тогда обычным явлением, одной зарплаты никогда не хватало. Такие поездки позволяли не только подзаработать, но и повидать страну, что сделать в ту пору иным способом было невозможно.
Я до сих пор помню рассказы отца об этих «путешествиях». Он говорил не только о том, что видел на Кавказе, Украине или в Средней Азии, но и о людях, с которыми доводилось там встречаться. Именно отец с детства привил мне чувство уважения к людям другой национальности, которое я сохранил на всю жизнь. Я и сейчас часто задумываюсь над тем, что сказал бы отец и вообще люди его поколения, если бы им выпала доля увидеть, во что сейчас превратили нашу многонациональную Родину, в которой одной семьей жили все населявшие ее народы.
В годы гражданской войны отец воевал за советскую власть, прошел через суровые испытания. Однажды был схвачен белыми и чудом избежал расстрела, осуществив вместе с группой красноармейцев дерзкий ночной побег накануне казни. Всю жизнь отец прошагал в ногу с советской властью. В 1924 году после смерти В. И. Ленина вступил по ленинскому набору в партию. Помнится, отец положительно отзывался о нэпе, считал такой ленинский шаг очень мудрым решением, реально облегчившим жизнь народа. Правда, говорил он, невесть откуда вдруг появилось немало утопающих в роскоши богачей, но им советская власть особенно разгуляться не давала, а самое главное, не позволяла наживаться за счет эксплуатации простого люда.
Экономика обескровленной в ходе гражданской войны страны получила столь необходимую ей подпитку, заметно улучшилось положение дел с промышленными товарами, вздохнула свободнее деревня, что не замедлило сказаться и на продовольственном рынке.
После введения нэпа жизнь начала постепенно меняться к лучшему, появился достаток и в нашей семье. Отец теперь все реже выезжал на заработки, да и на заводе дела у него пошли в гору. Вскоре он уже стал мастером, а в начале 30-х получил назначение на должность начальника котельного цеха завода «Баррикады».
В 1928 году рядом с лачугой бабушки родители построили небольшой деревянный дом. В нем мы прожили до сентября 1942 года, но в войну дом не уцелел — сгорел во время очередной фашистской бомбежки.
30-е годы запомнились мне, тогда еще ребенку, тем, что отец очень много работал, домой приходил поздно, а утром, чуть свет, опять отправлялся на завод. Отдыхал лишь по воскресным дням, да и то не каждую неделю. Но жалоб от отца ни я, ни мать никогда не слышали. В редкие праздники в доме собирались друзья отца. Разговор всегда шел о заводе, о стране, все чаще и чаще затрагивалась тема войны — о ней говорили как о чем-то неизбежном. Никто не сомневался в том, что война будет, как, впрочем, никто не сомневался и в победе.
На нашей небольшой улице жили несколько парней призывного возраста. Настал черед проводить своих сыновей в армию и моим родителям — один из них стал летчиком-истребителем, другой — моряком. Три моих двоюродных брата уже служили: один в авиации, другой был танкистом, третий — пехотинцем. Служба сыновей в армии была предметом особой гордости родителей, хотя, помню, мать часто плакала по ночам — видимо, предчувствовало материнское сердце скорую гибель сыновей в предстоящей войне.
В 1937 году пошли аресты, не обошли они стороной и нашу улицу. Внезапно исчезал кто-то из соседей, а спустя некоторое время доходил слух о том, что он оказался «врагом народа». Помню, только двоим из них удалось вернуться, по сути дела, «с того света». Один был уже совсем больным и вскоре умер (лишь много лет спустя я узнал, что на самом деле он покончил жизнь самоубийством).
Конечно, никто вслух не ставил тогда под сомнение действия властей и тем более не связывал происходящее с именем Сталина — об этом не могло быть и речи. Вместе с тем недавние друзья не спешили заклеймить позором своего попавшего в беду соседа, не пытались отмежеваться от него скорее, аресты вызывали чувство сострадания и недоумение.
Однажды мутная волна репрессий чуть-чуть не накрыла и нашу семью. Отец как-то пришел с работы неожиданно рано, еще до обеда. Я подумал сначала, что он заболел. Причина, однако, была совсем в другом. Когда утром отец, как обычно, явился на работу, его вдруг не пропустили на завод, задержав на проходной. Под предлогом того, что нужно кое в чем разобраться, сначала попросили немного подождать, а потом, спустя часа два, объявили, что он свободен, и отпустили домой. Когда можно будет выйти на работу, пообещали сообщить позже.
В тот же день стало известно об аресте директора и некоторых других руководителей завода «Баррикады»… В доме воцарилось предчувствие страшной беды. К счастью, для нашей семьи тогда все обошлось благополучно. Через пару дней отца вызвали на завод, и он вновь стал работать в своей прежней должности начальника цеха. Кто-то потом рассказал отцу, что его спасла безупречная биография и служба сыновей в армии. Отец тогда произнес слова, которые я запомнил на всю жизнь: «А разве от биографии зависит, виновен человек или нет?»
Несмотря на репрессии, в стране невиданными темпами осуществлялось социалистическое строительство, масштабы которого до сих пор поражают воображение. Происходило это в основном за счет самоотверженности советских людей, их напряженного, изнурительного труда. Да, пожалуй, другого выхода тогда и не было. Помощи ждать было неоткуда, поэтому полагаться приходилось только на собственные силы. Выручала не только природная выносливость русского человека, его неприхотливость, способность к самопожертвованию, но и глубокая вера в торжество коммунистической идеи, ожидание светлого будущего, которое, казалось, уже не за горами.
Огромные перемены происходили в социальной области, шла настоящая культурная революция. В кратчайшие сроки удалось повсеместно ликвидировать неграмотность — учились все — и стар, и млад. Для пожилых организовывались вечерние школы, курсы, кружки в клубах, а то и прямо на квартирах. Работали передвижные библиотеки.
На нашей улице учебой не были охвачены всего две или три пожилые женщины да один старик, которому в ту пору уже перевалило за девяносто. Не было ни одного ребенка старше семи лет, который не ходил бы в школу. Каждая семья выписывала хоть одну газету или журнал, да еще обменивалась прочитанным с соседями.
В районе, где мы жили, еще в 1934 году провели электричество, а вскоре в домах заработали и радиоточки. В середине 30-х годов у нас появились первые выпускники отечественных вузов — собственные инженеры, врачи, преподаватели, агрономы и даже один геолог. До неузнаваемости изменился облик обитателя сталинградских окраин и большинства остальных жителей города.
Слыханное ли дело, что еще вчера забитый и в массе своей неграмотный заводской люд потянулся к искусству — люди стали ходить в театры, кино, на концерты, посещать выставки и музеи, участвовать в художественной самодеятельности.
Эти несомненные успехи омрачались, однако, предчувствием страшной беды, нависшей над нашей Родиной, — с каждым днем становилась все ощутимее угроза войны. Это сплачивало людей, дисциплинировало, повышало их ответственность. Войну не просто ждали, к ней серьезно готовились.
И все-таки застала она нас врасплох. Тот, кто пережил 1941 год, никогда не забудет, как он узнал о начале войны, при каких обстоятельствах услышал первое сообщение о нападении Германии на Советский Союз и начале Великой Отечественной войны.
В жаркий воскресный день 22 июня сбылась моя давняя мечта: родители собрались на базар покупать мне велосипед. Долго выбирали, приценялись и, наконец, нашли подходящий вариант — осталось только оплатить покупку.
Именно в этот момент и заработал репродуктор, висевший на фонарном столбе. Сначала объявили о том, что сейчас будет передаваться важное сообщение. Все как-то сразу притихли. И вот раздался голос Вячеслава Михайловича Молотова — Германия совершила вероломное нападение на Советский Союз, первые бомбежки советских городов, бои на границе. В заключение Молотов произнес слова, которые облетели потом весь мир: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»
О покупке велосипеда, конечно, больше не было и речи. Люди на базаре торопливо завершали свои дела и расходились. Заспешили домой и мы. Возвращались молча, погруженные в свои мысли. Дома нас встретили со слезами на глазах. Хоть о войне давно уже говорили как о чем-то неизбежном, в душе все еще продолжали на что-то надеяться, думали: а вдруг пронесет?
Когда весть о войне облетела город, все поспешили к своим семьям, а вечером, наоборот, людям захотелось собраться вместе — буквально весь город высыпал на улицы. Растерянности и тем более паники заметно не было. Лица были суровы, но спокойны, многие решили немедленно идти на фронт. Все считали, что война не продлится долго, и уж тем более были уверены в том, что на свою территорию врага мы ни за что не пустим. Мы ведь воспитывались тогда в духе непобедимости.
А по радио тем временем объявляли один указ за другим. Ждали сводок, и они скоро действительно пошли — одна тяжелее другой. Но и тогда еще надеялись, что дела на фронте вот-вот поправятся. Никто не предполагал, что придется воевать целых четыре года, что война докатится до Сталинграда и полностью разрушит его, что она обернется для страны такими огромными жертвами…
В начале июля 1941 года наша семья первой на улице получила похоронку — извещение о гибели моего брата Константина. Нам сообщили, что он был смертельно ранен и похоронен 25 июня 1941 года в Латвии в районе города Даугавпилса. Брат был участником финской войны, там он тоже воевал летчиком-истребителем и был удостоен высокой награды — ордена Красной Звезды. Он был любимцем всей семьи, человеком редкой души, общительным, музыкально одаренным, заботливым и нежным сыном, мужем, отцом, братом и внуком. И вот Кости не стало…
Ну а потом похоронки стали приходить на нашу улицу все чаще и чаще. Почтальон шел тяжелой походкой, сгорбившись, на его лице, казалось, навсегда застыла печать глубокой скорби. Говорил нехитрые слова утешения, а сам при этом украдкой смахивал слезы.
В конце июня 1941 года вместе с одноклассниками я написал заявление с просьбой отправить меня на фронт. У здания военкомата собралось, казалось, полгорода. Некоторые пришли по повесткам, но основную массу составляли добровольцы. Выстояв длинную очередь, мы, наконец, пробились в кабинет военкома. Едва взглянув на наши документы, он вернул их обратно — возрастом не вышли. Даже справка об окончании курсов Осоавиахима и права на управление мотоциклом, на которые я так рассчитывал, не возымели действия. Все наши уговоры военком оборвал словами: «Идите и не мешайте работать!» Выйдя за дверь, мы тут же приняли решение помогать фронту другим, единственно возможным тогда для нас способом — работой на оборонных заводах.
Я оставил школу и пошел разметчиком на завод «Баррикады», туда, где трудился мой отец. Было мне тогда 17 лет.
Прежде на «Баррикадах» я бывал только во время школьных экскурсий. Спустя два месяца сдал экзамен и получил четвертый разряд по механической разметке. Работал по 12 часов в сутки при одном выходном в неделю, который давали, когда позволяла обстановка.
Часто вспоминаю это время, мой первый рабочий коллектив, чистые, бесхитростные отношения между людьми. Рабочие всегда что думали, то и говорили, горой стояли друг за друга. Мастер Николай Михайлович досконально знал всю свою бригаду, не только требовал план, но и проявлял искреннюю заботу о людях. Подойдет, бывало, ночью и скажет: «Вижу, устал, иди поспи часок!» Да еще при этом даст «концы» — промасленные тряпки — подложить под голову. Сам же потом и разбудит.
На своем веку мне приходилось работать в разных коллективах, но самые яркие и сильные впечатления у меня остались именно от рабочей среды.
…Пролетел первый военный год. Враг вплотную подошел к городу. Воздушные тревоги объявлялись по нескольку раз на день, но бомбежек пока не было. И вот 23 августа 1942 года около пяти часов вечера в район тракторного завода прорвалось первое танковое подразделение немцев, а два часа спустя начался массированный налет немецкой авиации.
У меня в тот день был выходной и я находился как раз в центре города, когда раздались первые разрывы бомб. Это был кромешный ад! Вокруг рушились здания, после прямого попадания они разом оседали на землю, поднимая высоко к небу клубы дыма и плотной пыли. Люди же почему-то искали защиты от бомб и осколков именно вблизи строений, сотнями погибая под их обломками. Вокруг раздавались крики, стоны, начались пожары, а самолеты волнами все шли и шли на город.
Перед бомбометанием летчики делали большой разворот и, пикируя, заходили с востока, из-за Волги, уклоняясь таким способом от огня наших зениток, расположенных в западной части города. Вечером от разлившейся нефти, горевших пароходов и барж заполыхала Волга. Зрелище горящей реки производило впечатление какого-то кошмара!
Ночью немцы бомбили уже не так сильно, но с утра налеты возобновились с прежней интенсивностью. Мне каким-то чудом удалось живым выбраться из центра города. Один раз близким разрывом меня бросило на землю и привалило сверху деревом. Домой я смог попасть лишь глубокой ночью, а к утру, несмотря на сильную боль в ушибленной спине, побежал на завод.
На «Баррикадах» тушили многочисленные пожары, спасали уцелевшее оборудование и наиболее ценное сырье. Стало ясно, что нормальная работа предприятия в условиях непрекращающихся бомбежек и обстрелов уже невозможна. Поэтому было принято решение вывезти все, что только можно, на другой берег Волги.
Задача была очень непростой, работать приходилось день и ночь. Помню, как-то раз мы переправили очередную партию цветных металлов и, вместо того чтобы этим же пароходом, как обычно, сразу вернуться назад, вынуждены были задержаться на том берегу до прихода куда-то запропастившихся машин. Не бросишь же груз просто так на берегу. Капитан парохода торопился назад и ждать нас не стал, пообещав забрать вторым рейсом. Когда его небольшое суденышко было уже на середине реки, налетели немецкие самолеты. На наших глазах пароход был потоплен, никто из находившихся на его борту не спасся…
В ноябре началась эвакуация баррикадцев в Горький на завод № 92 имени И. В. Сталина. Но уже в апреле 1943 года, сразу же после открытия навигации, первыми пароходами мы вернулись всем коллективом в Сталинград, на свой родной завод. Весь город был в руинах, сильно пострадали и «Баррикады».
В то время на заводе работало всего 76 человек, но задания давались большие, сроки устанавливались самые сжатые. На фронт никого не отпускали, специалистов и так не хватало. А вот работать на завод брали всех, кто мог держать в руках инструмент. Восстанавливали завод на ходу, ни на минуту не прекращая производственного процесса.
Вскоре пошла наша первая военная продукция — орудия, прицепы для перевозки снарядов, отремонтированная армейская техника. Завод быстро набирал темпы, вновь превращался в крупное оборонное предприятие, каким и остался впоследствии — вплоть до недавнего времени.
В 1943 году летом меня пригласили в Баррикадный районный комитет партии на беседу к первому секретарю Романенко. Познакомились, поговорили о заводских делах, а потом без всякого перехода он неожиданно делает мне предложение: «А не попробовать ли вам себя на комсомольской работе?» Я даже не сразу взял в толк, о чем идет речь. Мне пояснили, что в наш район для работы на заводе и стройках прибыло несколько тысяч юношей и девушек, им надо помочь наладить быт насколько это возможно в условиях разрушенного города, поскорее втянуться в трудовой процесс и создать комсомольскую организацию. Возглавить этот участок должен комсорг ЦК ВЛКСМ. В этой связи и возникла моя кандидатура.
На следующий день меня вызвали на заседание бюро райкома ВКП(б), где было принято решение о направлении меня на работу комсоргом ЦК ВЛКСМ Особой строительно-монтажной части № 25 Министерства СССР по
строительству. Через месяц на общем собрании комсомольской организации я был избран секретарем заводского комитета комсомола. А в июле следующего, 1944 года, меня избрали первым секретарем Баррикадного райкома ВЛКСМ.
В этом же году происходит еще одно очень важное в моей жизни событие — я вступаю в Коммунистическую партию, становлюсь на всю оставшуюся жизнь коммунистом!
И вот наконец долгожданная победа! Трудно описать те чувства — действительно это была радость со слезами на глазах, ведь не было ни одной семьи, которую миновало бы горе утраты близких. Но жизнь брала свое — выплакали последние слезы безутешные матери, вернулись те, что остались в живых, и вся страна ринулась на очередной подвиг, теперь уже трудовой — восстанавливать разрушенное народное хозяйство. До сих пор не перестаю удивляться, как удалось справиться с этой поистине грандиозной задачей в такие рекордные сроки!
Отгремела война, и теперь уже можно было всерьез заняться дальнейшей учебой, мысль об этом никогда не покидала меня. Еще в 1944 году в Сталинграде были открыты вечерние школы рабочей молодежи. Я начал учиться в 10-м классе (9-й класс окончил в 1941 году) и в следующем году получил аттестат зрелости. В том же 1945 году я поступил в Саратовский юридический институт, но на очном отделении довелось проучиться лишь год. Отец ушел на пенсию, у матери ухудшилось здоровье, в большой нужде жила сестра с пятью детьми, старшему из которых было 9 лет. Нужно было им помогать, и в 1946 году я перевелся на заочное отделение. Летом того же года меня избрали вторым секретарем Сталинградского горкома комсомола. Однако трудиться на комсомольском поприще мне довелось недолго: я принял решение перейти на работу в органы прокуратуры, с тем чтобы совмещать заочную учебу в институте с приобретением практических навыков, необходимых для будущей специальности.
В органах прокуратуры в общей сложности я проработал около пяти лет: был следователем, прокурором следственного отдела областной прокуратуры, прокурором района.
В те годы борьбе с преступностью придавалось очень большое значение. Эффективно действовали сами правоохранительные органы, но главное было в другом — у нарушителей закона не было никакой социальной базы, с ними боролась не только милиция, но и широкие слои общественности, весь народ. Даже после массовой послевоенной демобилизации, амнистии, в условиях, когда места недавних боев были завалены горами неубранного оружия, неизбежный всплеск преступности, особенно тяжкой, — такой как убийства, бандитизм, грабежи, — был очень незначительным, с ней удалось быстро справиться. Да, принимались самые жесткие меры, но они были обоснованными и получали полную поддержку у населения. Любое тяжкое преступление в районе являлось предметом особого разбирательства на всех уровнях, за ходом расследования осуществлялся неустанный контроль. Раскрываемость поэтому была почти стопроцентной, в подавляющем числе случаев виновным не удавалось уйти от наказания. Что же касается хозяйственных правонарушений, то они вообще носили единичный характер, а суммы причиненного ущерба при этом были незначительны.
Допускаю, что такая по нынешним временам прямо-таки идиллическая картина некоторым может показаться неправдоподобной, но ведь и нам в свое время даже в голову не могло прийти, что возможны такие масштабы преступности, какие мы имеем сегодня.
В 1946 году, когда я уже работал в прокуратуре, вышел на пенсию отец. Здоровье у него к тому времени было порядком подорвано. Еще в 1928 году в результате производственной травмы он лишился глаза. В конце жизни ему было уже трудно разбирать буквы и он просил меня или мать читать ему вслух.
Отец всегда живо интересовался событиями, имел на многие вещи собственную точку зрения. Так, например, он считал, что у нас в стране напрасно полностью зажимается частная собственность, не поощряется рост личного благосостояния, часто повторял, что народ и так уже много сделал ради высоких идеалов, теперь в жизнь должна постепенно входить материальная заинтересованность. Воспитание трудом отец считал непременным условием здорового развития человека и общества. Он и на пенсии не переставал много работать в нашем нехитром подсобном хозяйстве, причем делал это с явным удовольствием.
Умер отец 5 июля 1951 года, проститься с ним пришло на удивление много народу. Друзья по работе поставили скромный обелиск из нержавеющей стали, обнесли его нехитрой оградкой. За могилой до сих пор ухаживают две мои племянницы — дочери сестры, — которые так и живут в родном городе.
Совсем по-другому сложилась бы и моя судьба, останься и я навсегда в Сталинграде.
В 1951 году произошел, однако, резкий поворот в моей жизни. К тому времени мне уже удалось окончить (в 1949 году) юридический институт, я был прокурором Кировского района Сталинграда и ни о какой другой работе даже не помышлял.
Но вот в начале лета 1951 года Сталинградский обком партии впервые получил разнарядку направить двух кандидатов для учебы в Высшей дипломатической школе МИД СССР. Никто из местных руководителей не имел ни малейшего представления о том, какими качествами должны обладать эти избранники. Кандидатов поначалу было много, но в итоге решили остановить свой выбор на двух, имевших высшее юридическое образование, одним из этих двоих был я.
В июле 1951 года мы выехали в Москву для прохождения мандатной комиссии и сдачи экзаменов.
Так я впервые в жизни попал в столицу. Сколько же было волнений, ярких впечатлений и открытий! Ансамбль Московского Кремля, бесчисленные музеи, театры, огромные здания и, как мне тогда показалось, широченные улицы, буквально запруженные автомобилями, забитые товарами магазины — все это произвело на меня, провинциала, просто ошеломляющее впечатление!
Никогда не забуду, как в первый раз оказался возле Большого театра, спустился в Московское метро. Поразила и необыкновенная чистота московских улиц — по ночам по городу до самого утра ездили машины, подметая и поливая и без того стерильные мостовые. Эти мои первые впечатления от Москвы глубоко врезались в память, не оставили меня и по сей день.
Первые дни в столице были посвящены собеседованиям, заслушиваниям на различных комиссиях и сдаче экзаменов. Проходило все это в старом здании МИД на Кузнецком мосту, в доме по соседству с выразительным памятником Воровскому и… с будущим новым зданием КГБ СССР, в котором находился мой последний служебный кабинет.
Помнится, возглавлял приемную комиссию известный советский дипломат А. В. Богомолов, бывший тогда заместителем министра иностранных дел СССР. Я волновался, конечно, — непривычная обстановка способствовала этому. Но все обошлось благополучно. Поначалу, когда со стороны Богомолова посыпались многочисленные вопросы, я грешным делом подумал, что меня хотят «завалить». Но председатель комиссии, видимо, уловив мои мысли, сказал, что ему нравятся мои ответы и он просто хочет познакомиться со мной поближе.
На следующий день были собеседования с остальными членами комиссии, потом начались экзамены по предметам. В результате и этот этап был успешно преодолен. А вот моему земляку из Сталинграда повезло меньше, он, к сожалению, не прошел.
После сдачи экзаменов меня, как это было тогда принято, пригласили на Старую площадь для беседы в ЦК ВКП(б). Напоследок задали вопрос и о том, почему я согласился отправиться на учебу в дипшколу. Было заметно, что этой теме придается особое значение.
Помимо дежурных слов насчет чести служения Родине на дипломатическом поприще и благодарности за доверие, я, помнится, признался, что с детства мечтал стать дипломатом. Ответ, видимо, и впрямь прозвучал неожиданно, меня попросили пояснить его. Я рассказал, что в нашей простой рабочей семье, сколько себя помню, всегда проявлялся большой интерес к внешней политике.
На стене в родительском доме висела огромных размеров географическая карта мира, которую я еще в детстве знал превосходно. Уже в одиннадцатилетнем возрасте по вечерам, начитавшись газет и наслушавшись радио (у нас был самодельный приемник), я подробно рассказывал домашним о событиях в мире. Тогда, надо сказать, все внимательно следили за ходом итало-абиссинской войны, близко к сердцу принимали каждую неудачу эфиопов и были в буквальном смысле убиты горем, когда те потерпели поражение.
Рассказал я и о том, что на протяжении нескольких последних лет часто выступал с докладами на тему о международном положении. Так что сейчас мне просто с трудом верится, что детская мечта так неожиданно начала приобретать реальные очертания.
Чувствовалось, что мои ответы произвели хорошее впечатление. Однако, опять-таки в духе того времени, ничего определенного мне не сказали, посоветовали лишь возвращаться в Сталинград, куда, мол, мне и сообщат о принятом решении. В полном неведении относительно своей будущей судьбы я пребывал вплоть до конца августа, когда наконец пришло долгожданное извещение о моем зачислении в ВДШ.
Это было радостным событием не только для меня, моих родных и многочисленных друзей, но и для сослуживцев, знакомых и просто соседей. Ведь я был первым сталинградцем, который отправлялся на учебу в Высшую дипломатическую школу МИД СССР! Но уже тогда я глубоко задумался над тем, что ждет меня впереди, как сложится дальнейшая судьба, как эта резкая перемена в жизни отразится на семье… Конечно, тогда мне и в голову не могло прийти, что когда-нибудь эта новая стезя приведет меня на московскую улочку с таким грустным и поэтическим названием «Матросская тишина»!
В последний день августа 1951 года я прибыл в Москву и поселился в общежитии ВДШ, находившемся недалеко от Павелецкого вокзала, в Стремянном переулке, дом 29, которое, по-моему, существует по сей день. У меня была небольшая, рассчитанная на двух человек комнатка площадью около 6 квадратных метров (умывальник, туалет и кухня были общими), в которой я и прожил все три года учебы, — по тем временам условия вполне приличные. Заниматься приходилось много: осваивал два языка — венгерский и немецкий, штудировал новые для меня науки. Ежедневно, кроме воскресенья, вставал в шесть часов утра, а завершал свой рабочий день в час-два ночи. И так от каникул до каникул. Помогали молодость и огромное желание учиться!
Впервые в жизни у меня была возможность заниматься только учебой. Здание дипшколы находилось в тихом переулке недалеко от Красных Ворот — в Большом Козловском, в доме № 4. Помещения были небольшими, поэтому использовался буквально каждый квадратный метр, в том числе и подвал, где располагался уютный буфет. Больше всего меня поразила своим богатством библиотека дипшколы, с самого первого дня учебы я буквально не вылезал из нее.
Первое занятие в ВДШ было у меня по венгерскому языку. В группе насчитывалось трое слушателей. Преподаватель начал с рассказа о трудностях венгерского языка, в котором 28 падежей, нет рода, непривычное для русских построение предложений, сложное произношение и так далее в том же духе. Он явно хотел настроить нас на напряженный труд, но эффект получился прямо противоположный — на втором занятии группа состояла уже из двух человек, а вскоре я и вовсе остался в одиночестве. Оба моих товарища сочли, что освоить венгерский им не под силу и обратились к руководству школы с просьбой о замене им языка. Специалисты требовались не только по Венгрии, поэтому их просьбу легко удовлетворили. Так и получилось, что из всего нашего потока все три года венгерскому языку обучали меня одного.
Кстати, наш преподаватель понял, что допустил оплошность, и, видимо, испугавшись перспективы потерять последнего ученика, резко сменил тактику — теперь он внушал мне, что не такой уж и сложный этот венгерский, да и вообще не так страшен черт, как его малюют! Меня, помню, порядком забавляли его постоянные сентенции о том, что этот пресловутый язык учу не я первый, мои предшественники с этой задачей тоже неплохо справлялись, да и надбавку к зарплате за знание венгерского языка платят повышенную… Мне пришлось даже успокаивать беднягу, заверять, что не собираюсь отступать.
В конечном счете все вошло в норму, а я стал, как шутили мои однокашники, «самым дорогим» с точки зрения материальных затрат слушателем — ведь у меня была отдельная языковая группа с «персональным» преподавателем. После бегства моих товарищей долго потом еще на меня показывали пальцем и говорили: «Вон идет тот самый чудак, который учит венгерский».
Ну а язык тем не менее у меня пошел. Довольно быстро разобрался с грамматикой, понял ее внутреннюю логику и налег вовсю на словарный запас. Разработал удобную для себя методику и стал постоянно увеличивать количество выученных за день слов. Через какой-то короткий промежуток времени этот ежедневный рацион перевалил за сотню слов, что удивляло даже опытных педагогов. Но секрет был прост — я всюду носил с собой специальные карточки, на которые выписывал заучиваемые слова, и при малейшей возможности — в метро ли, в перерывах между занятиями — доставал их из кармана и начинал вновь просматривать, тасуя как попало. Если к вечеру выявлялось хотя бы одно забытое слово, то за этим следовало наказание — переписывание заново всей сотни слов и словосочетаний, составлявших мою ежедневную норму.
Буквально через несколько дней после начала занятий параллельно с венгерским пришлось заняться еще и немецким языком. На этот раз в группе был полный комплект — три человека. Одной из преподавательниц у нас была Софья Борисовна Либкнехт, жена Карла Либкнехта. Ей было уже за семьдесят. От возраста и пережитого она с трудом передвигалась, но сохраняла поразительную живость ума. Человеком она была в высшей степени образованным, от природы одаренным, интеллигентным и очень тактичным. Немецкая пунктуальность чувствовалась во всем — семидесятилетняя, не очень здоровая женщина ни разу не опоздала на занятия!
В 1953 году осенью она побывала в ГДР, посетила Западный Берлин, постояла на месте гибели мужа. Делясь своими впечатлениями от увиденного, Софья Борисовна часто повторяла, что немцы в ГДР живут лучше, чем советские люди, но явно проигрывают в жизненном уровне своим западным собратьям. «Если в ГДР, — говорила она, — снабжение хорошее, то в Западной Германии блестящее: рано или поздно такая ситуация приведет к возникновению большой и крайне опасной «немецкой проблемы». Помню, что нас удивляла ее обеспокоенность, ведь мы воспитывались в другом духе, когда соображения материального порядка вообще не играли заметной роли.
Надо сказать, я охотно занимался немецким. Этот язык напоминал мне о Сталинграде. О своей бабушке по отцу я уже рассказывал. Кроме того, на нашей улице, в соседнем дворе, жила в землянке одна немецкая семья. Глава этого семейства работал на заводе «Баррикады» и был, как рассказывал мой отец, уважаемым специалистом и очень хорошим работником. Я подружился с его старшим сыном, девятилетним мальчиком, моим сверстником. Мы часто ходили друг к другу в гости, постоянно держались вместе на улице — даже в играх всегда норовили оказаться в одной команде. Русский язык мой немецкий друг еще не очень освоил. Я, как мог, помогал ему, а он в ответ учил меня немецким словам. Вот тогда и зародилось желание выучить немецкий язык, я даже дал себе слово непременно сделать это. Наша детская дружба продлилась почти 7 лет. Потом началась война, а через несколько дней немецких семей в соседних дворах уже не оказалось: всех немцев выслали. С тех пор я потерял след моего друга, но память о нем, о совместных детских годах и нашей дружбе сохранилась навсегда.
Трехлетняя учеба в ВДШ в 1951–1954 годах дала мне невероятно много. Впервые появилась возможность серьезно заняться языками да плюс к тому десятками других предметов, как специальных, так и общеобразовательных. Я изучал советскую и зарубежную литературу, получил широкий доступ к документальным источникам, общался в буквальном смысле с элитой профессорско-преподавательского состава. Все это создавало отличные условия для приобретения знаний и освоения азов будущей профессии. Надо особо указать на одну важнейшую примету того времени — на качественный сдвиг, происшедший в учебном процессе после смерти Сталина.
5 марта 1953 года, когда умер Сталин, далеко не все понимали, что означал для советских людей, да и не только для них, уход из жизни этого человека. Люди были охвачены горем, и мало кто испытывал в те дни иные чувства.
На траурном митинге, состоявшемся в ВДШ, выступавшие не могли скрыть слез, причем восхваляли Сталина даже сильнее, чем при его жизни. При этом каждый задавался вопросом, как жить дальше, что ждет всех нас впереди? Первые недели шли пока в прежнем русле, однако чувствовалось, что накопившееся за годы внутреннее напряжение вот-вот вырвется наружу. Тем не менее все еще по инерции продолжали бояться открыто говорить про то, о чем думали, хотя страх постепенно начал уходить. Решительный же перелом в сознании людей произошел лишь с арестом Берии. Именно тогда начался отсчет нового времени, характерной чертой которого явилась переоценка ценностей, которыми общество жило до той поры. Не случайно тогдашний президент США Эйзенхауэр заметил: «Со смертью Сталина в Советском Союзе окончилась одна эпоха и началась другая». К сожалению, переходный процесс, который неизбежно сопровождает смену эпох, у нас явно затянулся. Порой мне кажется, что он продолжается и по сей день.
С начала учебного 1953/54 года ветер перемен достиг и нашей дипшколы. Однако все нововведения «спускались» сверху, причем очень дозированно, ни о какой инициативе снизу и речи быть не могло.
В те годы я читал лекции о международном положении по линии общества «Знание». Прежде чем выходить на аудиторию, нужно было получить какие-то установки, ориентирующие на официальную точку зрения, поэтому все пропагандисты, как нас тогда называли, сами бегали на лекции и так называемые «инструктивные» доклады наших известных политических обозревателей — Олещука, Корионова и других. Мы жадно ловили каждое слово наших корифеев пропагандистского фронта и всякий раз замечали какие-то подвижки в оценках «текущего момента», улавливали новые акценты в интерпретации советской внешней политики. Однако больше всего наше внимание привлекало все то, что касалось личности самого Сталина. Хотя как раз в этой области не было значительных изменений, все же было очевидно, что имя Сталина произносилось все реже, все меньше ссылались на его высказывания. У большинства из нас это вызывало скорее недоумение, ведь в каждом еще продолжал жить образ вождя, неразрывно связанный с победой в войне и другими важнейшими свершениями советского народа.
С чувством сожаления всегда думаю о том, что лишь один, да и то только последний год проучился в дипломатической школе после окончания эры Сталина. Существенные коррективы в учебные программы были внесены уже после моего окончания ВДШ. Тогда, по рассказам выпускников более поздних лет, совсем в другом ключе начали проходить семинарские занятия — стало больше дискуссий, творческого подхода.
1954 год, июнь. Позади ВДШ, красный диплом, распределение на работу в МИД, на венгерское направление. Отшумел торжественный выпускной вечер, впереди долгожданная дипломатическая работа, а пока что месячный отпуск, который получили выпускники.
Мы с женой решили использовать эту возможность для того, чтобы получше отдохнуть в преддверии работы на новом поприще. Поскольку нам рассказали, что новоиспеченным дипломатам положена форма, мы с женой решили, что мне незачем иметь два пальто — хватит и одного, «форменного». Поэтому прежнее мое добротное «гражданское» пальто мы продали, получив таким образом дополнительные «отпускные». А 1 августа, когда я вышел на работу в МИД СССР, нам объявили, что форму для дипломатов отменили… Так и пришлось потом еще целый год донашивать совсем старое пальто, которое, по счастью, сохранилось от прежних лет.
Так вот и жили, порой с трудом дотягивая «от зарплаты до зарплаты», хотя оптимизма и веры в лучшее будущее было не занимать. Историю со злополучной формой и так неосмотрительно, по-цыгански проданным пальто вспоминали со смехом, без какого-либо сожаления.
В МИДе встретили приветливо. В первый же день группу новых дипломатов принял заведующий IV Европейским отделом Михаил Васильевич Зимянин. Обратило внимание, что в его рассуждениях, советах сквозила непривычная «вольность» по отношению к официальной линии. В ходе беседы Зимянин постоянно бросал такие непривычные для нас фразы: «Здесь мы должны еще хорошенько подумать», «Кое-что придется пересмотреть», «Во внешней политике должны быть новые подходы», «Социалистический лагерь необходимо всемерно укреплять, но соцстраны во многом должны определяться сами» и так далее в таком же духе.
Старшие товарищи рассказали новичкам, что раньше высказывания руководства носили куда более категоричный, заданный характер. Так что ветер перемен достиг и такой, прямо скажем, консервативной организации, каким было тогда наше внешнеполитическое ведомство. Чувствовалось это по всему, хотя было ясно и то, что настоящие перемены еще впереди, и никто пока не представляет себе ни их конкретного содержания, ни даже направленности.
Во многом наш новый, вернее, скорректированный внешнеполитический курс должен был определяться тем, по какому пути пойдет внутриполитическое развитие страны в постсталинский период. А что делать со страной, как управлять ею в новых условиях, никто в нашем тогдашнем руководстве представления как раз и не имел. Одни явно не хотели порывать с прежней жизнью, другие же, хотя осознавали необходимость реформ и были готовы решительно покончить со старым, пока еще не знали, как это сделать практически. К тому же сказывалось наследие сталинской эпохи — никто, по крайней мере в руководстве, не отваживался на решительные самостоятельные поступки. Лидера под стать этому сложному историческому моменту в нашем отечестве, как всегда, «не нашлось». Именно поэтому государство, да и общество в целом начали движение вперед без четкой концепции, без ясных ориентиров.
К сожалению, такой образ действий характерен для нас и по сей день, ситуация «отсутствия лидера» преследует наш многострадальный народ, словно злой рок…
Многие концепции, программы основывались в значительной мере на эмоциональных порывах, на благих пожеланиях, рождались исходя из произвольно поставленных сроков, без учета реалий и глубокого всестороннего анализ за накопившегося мирового опыта. Отсюда дефицит внутренней логики и последовательности в наших действиях, чрезмерная поспешность, граничащая с губительным авантюризмом. Как и прежде, большинство ответственнейших решений принималось единолично (причем людьми далеко не самыми мудрыми, а то и порочными), хотя коллективизм как таковой и являлся политическим фундаментом нашего строя. Не извлекая должных уроков из прошлого, мы и сейчас повторяем ошибки, уже совершенные нами в прошлом…
В венгерской референтуре, куда я был распределен, работало восемь человек. Сидели все в небольшой комнате на 17-м этаже высотного здания на Смоленской площади, куда к тому времени переехало Министерство иностранных дел. У каждого свой небольшой канцелярский стол, чуть больших размеров — у заведующего референтурой. Здесь знакомились с почтой, готовили документы, обсуждали общие дела, спорили, изредка принимали посетителей из других ведомств.
К концу дня в голове шумело от разговоров, телефонных звонков и табачного дыма. Но в этой тесноте были и несомненные плюсы — мы не только были в курсе всего происходящего на венгерском участке, но и очень хорошо знали друг друга.
Мнение, которое я составил тогда о своих товарищах, неоднократно подтверждалось затем даже спустя десятки лет. А окружавшие меня люди, конечно, были самыми разными — и характерами, и поведением, и манерой работать, да и в целом отношением к жизни.
Как-то в конце 1954 года, помню, зашел разговор о Сталине. Один из наших товарищей по ходу бросил реплику о том, что Сталин тоже, мол, не стоял в стороне от репрессий. Тут же нашелся «бдительный» сотрудник, который резко одернул «зарвавшегося»: «Ты что же, Сталина убийцей считаешь?!»
В комнате воцарилась неловкая тишина, неосторожно оброненная фраза могла дорого обойтись «виновнику». Пришлось ему спешно ретироваться, тем более что «сталинист» явно закусил удила. Лишь благодаря вмешательству всех остальных обитателей нашей комнаты обстановку в конечном счете удалось разрядить, и инцидент был замят.
Этот случай хорошо иллюстрирует не только обстановку в МИДе, но и общую атмосферу того времени, когда назвать Сталина убийцей еще считалось серьезной крамолой. В памяти отложилось выступление министра иностранных дел В. М. Молотова перед партийным активом в апреле 1955 года. Обсуждался вопрос о работе и задачах нашего ведомства. Слово взял А. А. Громыко, бывший в ту пору первым заместителем министра. В своем выступлении он подверг острой критике стиль работы Молотова, говорил о необходимости выработки нового подхода во внешней политике, причем делал это в довольно резких выражениях.
Зал реагировал сдержанно, очень уж непривычными были в ту пору подобные заявления. Заключительное слово Молотова длилось более часа. Начал он традиционно с анализа обстановки в стране, потом перешел к делам международным, подчеркнул важность всемерного укрепления социалистического лагеря перед лицом возрастающей угрозы со стороны мирового империализма, в заключение остановился на задачах коллектива. На критические замечания Громыко в свой адрес Молотов при этом вообще не отреагировал, хотя было видно, что они его больно задели.
Поначалу Молотов сильно нервничал, даже заикался. Впрочем, он быстро взял себя в руки и, как всегда, начал уверенно выдавать формулы, делать привычные оценки. В общем-то это было заурядное выступление, но зал слушал затаив дыхание, так как всем было ясно, что сейчас решается, кому быть министром: по-прежнему Молотову или Громыко.
Хотелось, конечно, большей определенности и конкретности, людям надоели одни лишь лозунги, общие призывы к удвоению усилий в борьбе за светлое будущее народов и т. п. Расхожие пропагандистские фразы никак не настраивали на творческий подход в вопросах внешней политики. С другой стороны, приверженцы старых порядков с явной опаской относились к молодому, энергичному Громыко, не были готовы к ломке привычного уклада своей жизни. Поэтому речь Молотова звучала для многих гарантией стабильности, а свежие ветры сулили одни неожиданности, да и было пока непонятно, в каком направлении они дуют.
Несмотря на то что Молотов продолжал руководить МИДом, время брало свое, и обстановка в министерстве постепенно менялась. Медленно, но неумолимо наполнялась новым содержанием работа, менялся ее стиль, да и просто распорядок жизни сотрудников. Дипломаты вдруг стали «развязывать языки», начали глубже задумываться над недавней историей и происходящим сейчас, ставить все больше и больше вопросов. К сожалению, ответов было значительно меньше, чем этих вопросов…
Ветер перемен коснулся не только производственной сферы, но и личной жизни людей. При Сталине весь состав МИДа работал по крайне изнуряющему ночному графику. Рядовые сотрудники уходили со службы часа в два-три ночи, а наутро в девять ноль-ноль снова были уже на своих местах. Правда, днем на перерыв отводилось по два-три часа. У руководства же график был несколько иным — рабочий день начинался часа на два позже, а завершался чуть раньше, чем у остальных. Все шло от «отца»!
Годами, день за днем, кроме воскресений, люди жили в таком нечеловеческом ритме. В результате личная жизнь как таковая теряла свой естественный смысл. У сотрудников в принципе не должно было быть личных дел. Уйти с работы пораньше, например часов в десять вечера, можно было лишь с разрешения довольно высокого начальства, да и то только в случае веских причин. Мидовцы теперь с ужасом вспоминали эти порядки, хотя еще не так давно безропотно тянули лямку и другой жизни для себя просто не представляли. Человек привыкает ведь ко всему!
Получив наконец нормальный рабочий день, дипломаты смогли теперь выбираться в кино, театр, да и просто проводить время с семьей, выходить на прогулки, чего раньше они были практически лишены. Все это не замедлило сказаться на облике сотрудников — они менялись буквально на глазах, воспрянули, стали раскованнее, в глазах появился какой-то блеск.
В воздухе витало предчувствие дальнейших перемен. Пока только в личных беседах, так сказать, в кулуарах, но все же можно было услышать откровенные суждения, интересные мысли и идеи. На бесчисленных же собраниях — партийных и профсоюзных — или в ходе производственных совещаний, которые мало отличались от тех, которые мы знали по сталинским временам, такое, конечно, услышать было нельзя. Впрочем, и здесь иногда раздавались смелые речи, не получавшие, впрочем, ни поддержки, ни осуждения присутствующих. Во многом это объяснялось позицией руководства, где процесс пробуждения нового сознания явно отставал от настроений масс, а какого-то реального размежевания сил в верхних эшелонах пока так и не произошло.
К концу лета 1955 года я получил назначение на работу в нашем посольстве в Будапеште. В это же время состоялось мое знакомство с человеком, который сыграл, пожалуй, самую значительную роль в моей дальнейшей судьбе. Я имею в виду Ю. В. Андропова, бывшего тогда послом СССР в Венгрии. Юрий Владимирович позвонил мне по телефону и сообщил, что вопрос о моем назначении решен и в октябре он ждет меня в Будапеште.
Итак, первая загранкомандировка. Для любого дипломата — это важный этап не только с точки зрения карьеры, но и для всей его жизни. Именно в ходе первой командировки, на мой взгляд, происходит становление будущего дипломата, завершается, если хотите, первый цикл подготовки нового специалиста, начавшейся на учебной скамье и продолженной в период работы в центральном аппарате министерства.
Первая работа за границей сказывается и на формировании личности человека — люди, попав в новые для себя условия, в отрыве от дома, родных и друзей, очутившись в общем-то в небольшом коллективе, неизбежно раскрываются, полнее проявляя не только деловые, но и личные качества.
Впрочем, все это я осознал позже, а после назначения меня одолевали совсем другие мысли и чувства. Волновался оттого, что рассматривал работу в посольстве как своего рода серьезный экзамен на звание настоящего дипломата. Думал о родных, которых долго теперь не увижу, о своей семье, в очередной раз вынужденной резко сменить образ жизни и отправиться со мной в мир, для нас совершенно неведомый. Очень жалко было расставаться с новыми друзьями, ведь мы отчетливо сознавали, что расстаемся, скорее всего, надолго, так как бродячая и полная перипетий жизнь дипломатов может разметать нас по разным уголкам земного шара!
На перроне вокзала собрались близкие друзья. Позади недолгие и совсем необременительные сборы. Жена, преподаватель русского языка и литературы, с большим сожалением оставившая школу и своих учеников (многие из которых, кстати, пришли проводить свою учительницу), пятилетний сын, наш первенец, и радостно-тревожное ощущение прыжка в новую, как мы были уверены, интересную и полную романтики жизнь…
Таким мне запомнилось это осеннее утро на Киевском вокзале столицы. Паровоз издал протяжный гудок, медленно тронулся с места и, отчаянно пыхтя, покатил вперед, все дальше и дальше увозя нас от сравнительно спокойного и привычного прошлого…
За окном мелькали знакомые поля и леса, нечастые переезды и деревеньки, а в глазах у нас уже стояла Венгрия, и я питал самые радужные надежды, связанные с увлекательной и манящей дипломатической службой. Конечно, не мог я тогда предположить, что предстоящая командировка принесет с собой суровые испытания и станет первым шагом по трудной и каменистой дороге, которая приведет меня в заоблачные высоты большой политики, а затем и в тюремную камеру, где я украдкой, ночами и писал эти строки…
Жалею ли я о том, что встал на этот путь? Оглядываясь назад, на свою долгую жизнь, могу твердо сказать, что нет, не жалею, хотя признаюсь честно, что иногда бессонной ночью, лежа на нарах и глядя в тюремный потолок, я думал, что многое отдал бы за то, чтобы тот роковой для меня поезд отправился в путь без моей семьи…
Впрочем, чем бы ни были вызваны эти мимолетные чувства — человеческой ли слабостью или переживаниями за совершенные ошибки, — могу сказать с уверенностью, что, однажды встав на этот путь, я и в следующий раз прошел бы его так же, не свернув в сторону!